Глава 1
Молоденький полисмен открыл дверь, и его тут же вывернуло наизнанку.
Застыв на пороге, он так и не смог заставить себя войти в подвал. Сержант сыскной полиции Нью-Йорка помог ему подняться по ступенькам обратно на улицу.
Осматривавший подвал коронер поскользнулся в луже крови и плюхнулся на спину. Поднимаясь, он попал рукой в багровое озерцо, расползшееся по когда-то нежно-голубому ковру; спина его клетчатого пальто испачкалась в крови и потемнела, на коленях появились алые пятна. Он вымазал руки и теперь не мог делать записи в блокноте. В помещении стоял запах, какой бывает, должно быть, только у коровы в желудке, – запах переваренной пищи и экскрементов.
Прибывший на место преступления начальник отдела по расследованию убийств манхэттенской полиции Джейк Уолдман первым делом увидел новичка-патрульного, корчившегося от приступов рвоты возле пожарного крана; его крепко держал за плечи детектив из отдела Уолдмана.
– Что, слабо парню? – бросил инспектор.
– Такое мало кто выдержит, – отозвался детектив.
– Труп он и есть труп. От живых больше неприятностей, – назидательно заметил инспектор Уолдман, обращаясь к патрульному. Между приступами рвоты тот почтительно кивнул.
Детектив тоже кивнул. Он видел однажды, как Уолдмен, посасывая сигару, преспокойно разглагольствует о чем-то в комнате, где обнаружили пролежавший целый месяц труп – от такого смрада вырвало бы даже носорога.
Больше в комнате никого не было – остальные предпочли выйти на свежий воздух, чтобы не сойти с ума.
Но у Уолдмана был луженый желудок. Он мог уплетать сандвичи с копченой говядиной в морге и удивляться, почему кто-то находит такое поведение странным.
Когда на Малберн-стрит нашли труп Уилли Ригги по прозвищу «Виноград», коронер, обнаружив в глазнице трупа следы картофельного салата с горчицей, с уверенностью высказал предположение, что здесь, должно быть, уже успел побывать Уолдман. И оказался прав.
– Томатный соус с соленым огурчиком – вот что поставит тебя на ноги, сынок, – произнес инспектор Уолдман, и на его полном квадратном лице отразилось искреннее сочувствие. Сигара, зажатая в зубах, прыгала вверх-вниз.
При этих словах бедняга-патрульный скорчился в новом приступе рвоты.
– Что я такого сказал? – удивился Уолдман. У людей порой бывает такая странная реакция...
Слава Богу, что еще не появилась пресса: у телевизионщиков тоже свои причуды. Когда телевидение делало первые шаги, он служил простым детективом. И вот однажды ему на глаза попалось распоряжение по отделу, где говорилось, что «... детективам и другим сотрудникам полиции КАТЕГОРИЧЕСКИ запрещается употреблять конфеты или иные сладости, принимать пищу с приправами или без таковых, а также пить безалкогольные напитки на месте, где обнаружен труп, поскольку телевизионные репортажи с подобными сценами могут создать у зрителя впечатление о бесчувственности сотрудников отдела».
– Что это значит? – поинтересовался юный Уолдман у бывалого сержанта.
Он тогда уже знал, что качество полицейского протокола оценивается по тому, сколько раз нужно заглянуть в словарь, чтобы расшифровать текст.
Понадобится целая вечность, прежде чем он сам выучится так писать, а тем более говорить на подобном языке с репортерами.
– А то значит, Уолди, – ответил сержант, – что зря ты вчера прямо перед телекамерами трескал жареную картошку прямо над обезображенным трупом этой монашки.
Уолдман только пожал плечами. Он никогда не понимал католиков. И сегодня, хотя с того дня прошло много лет, он смотрел на корчившегося полицейского-новичка и радовался тому, что еще не успели прибыть телерепортеры. Он только что купил себе свежий, посыпанный солью кренделек и не собирался ждать, пока тот остынет.
Из подвала нетвердой походкой поднялся коронер – руки и колени испачканы кровью, в глазах – ужас.
– Эй, позовите врача! – крикнул Уолдман детективу.
– Врачи уже уехали, – крикнул в ответ детектив. – Там, внутри, одни трупы.
– Наш коронер расшибся.
– Это не моя кровь, – произнес коронер.
– А, – сказал Уолдман.
Он заметил, как из-за полицейского поста, выставленного чуть дальше по улице, показалась машина с репортерами, и поспешил расправиться с кренделем, запихав последний кусок в и без того уже набитый рот. Придется минуту помолчать, вот и все.
Спустившись по металлическим ступеням в подвал, он увидел оставленные коронером кровавые следы. На небольшой цементной площадке перед входом пахло мочой, хотя накануне прошел холодный мартовский дождь. В центре площадки находился забитый уличной гарью водосток, куда стекала дождевая вода. Так, коронер оставил на двери кровавые отпечатки. Ну что за люди!
Ведь известно, что на месте преступления нельзя ни к чему прикасаться.
Словно вчера родились! Уолдман толкнул зеленую облупившуюся дверь резиновым наконечником карандаша. Черт, крупинка соли с кренделька попала в дупло, и заболел зуб. Должно пройти, когда он все прожует и сможет ее высосать.
Дверь со скрипом открылась, и Уолдман осторожно ступил внутрь, стараясь не попасть ногой в кровавую лужу и быстро работая челюстями. На полу не было ни одного сухого островка: от стены до стены простиралось покрытое рябью кровавое озерцо. В красной жиже отражался свет стопятидесятиваттной лампочки, свисающей с потолка. С дивана, что стоял справа, смотрела чья-то голова – вместо уха зияла кровавая дыра. В дальнем углу комнаты стоял небольшой жестяной стол, где грудой лежали окровавленные штаны. Уолдман пригляделся: нет, это были ноги без тел. Он сильнее напряг зрение – три ноги. И все в разных башмаках. Три разных башмака...
Как минимум три трупа.
В помещении стоял запах экскрементов и приторно-сладкий – гашиша.
Впрочем, дело было не в запахе.
Уолдман прекратил жевать и выплюнул остатки кренделя на пол.
– Ох, – закашлялся он. – Ох! Кх-кх. Ох!
Он видал всякие стены. Например, простые, цементные, украшенные психоделическими плакатами. Жилище подростка. Или художника. Но во всей Гринвич-Виллидж не нашлось бы дома, где из стен сочилась бы кровь. Стен с отверстиями, из которых свисали бы человеческие руки, прямо из-под потолка, будто у стен выросли руки. На одной из рук, вместо подмышки у которой была лепнина потолка, был скрючен мизинец.
Смерть есть смерть, пусть даже насильственная, но это переходило всякие границы. Даже в те годы, когда он вылавливал бродяг из Ист-Ривер и откапывал трупы на свалках, где над ними успели изрядно потрудиться крысы, не видел он ничего подобного. Да, смерть есть смерть. Но это! А над входом из штукатурки потолка торчали четыре окровавленных торса. Один женский. Три мужских.
В комнате словно потемнело, и Уолдман почувствовал себя почти невесомым, но все же сумел удержаться на ногах и поспешил наружу, чтобы втянуть в себя такой родной и привычный городской смрад. Но в конце концов годы тренировки и здравый смысл взяли верх – он отвел в подвал полицейских фотографов, заранее предупредив, что их ждет кошмар, и посоветовав выполнять работу как можно быстрее и, что еще более важно, механически.
На фотографиях все встанет на свои места, можно будет определить, где какая часть тела в конце концов оказалась. Он лично нанес на план комнаты расположение отдельных человеческих частей, потом подобрал чей-то глаз, уложил в целлофановый пакет и снабдил ярлычком. Двоих детективов отправил допрашивать жильцов, одного – искать хозяина. Врачи из близлежащей больницы святого Винсента помогали его сотрудникам снять человеческие останки со стен и потолка.
Куски трупов отвезли в морг. И только тогда, когда их попытались собрать для опознания (что было заранее обречено на провал – установить личности убитых можно было только по отпечаткам пальцев и пломбам во рту), Уолдману бросилась в глаза еще одна ужасающая деталь этого и без того зверского убийства. Первым на нее обратил внимание главный коронер.
– Ваши люди кое-что забыли.
– Что именно?
– Посмотрите на черепа.
Там не было мозга.
– Понимаете, в подвале царил такой хаос, – стал оправдываться Уолдман.
– Конечно. Но где же их мозги?
– Должны быть где-то здесь.
– Вы уверены, что ваши ребята все собрали?
– Да. Сейчас там идет уборка.
– Что ж, значит, мозгов нет.
– Они должны быть где-то здесь! Может, посмотреть в тех пакетах с какой-то мешаниной? – предложил Уолдман.
– В этой мешанине, как вы изволили ее назвать, есть что угодно, только не мозги.
– В таком случае, они были похищены убийцей.
– Вы правы, инспектор, – согласился коронер. – Мозги кто-то украл.
* * *
На пресс-конференции инспектор Уолдман три раза повторил репортеру из «Дейли-ньюс», что были похищены вовсе не те органы, которые предполагал репортер.
– Если хотите знать, это мозг, – заявил Уолдман.
– Черт! – огорчился репортер «Дейли-Ньюс». – Тут пахнет жареным. Мог бы получиться потрясающий репортаж.
Уолдман отправился домой в Бруклин, даже не пообедав. А ночью мысли о загадочном убийстве никак не давали ему уснуть. Он считал, что повидал все на свете, но это было выше... выше чего? Разум действует по схеме.
Кто-то, судя по всему вооружившись явно электрическими инструментами, расчленил трупы. Это определенная схема. И похищение мозга, как бы оно ни было омерзительно, тоже укладывается в схему. Руки в стенах и отсутствие там ног, – также часть заранее продуманного плана, равно как и собственно расположение тел.
Наверно, потребовалось не меньше двух часов, чтобы сделать углубления в потолке и стенах и аккуратно уложить туда части трупов. Но где в таком случае орудия, которыми действовал преступник? И если действительно на это ушло два часа или даже час, то почему там была лишь одна дорожка следов? Новичок-патрульный только заглянул в дверь, и его пришлось увести. Прибывшие на место преступления доктора однозначно констатировали смерть. Когда в подвал вошел Уолдман, на ступеньках были только следы коронера. Как же убийца или убийцы вышли наружу, не оставив кровавых отпечатков?
– Джейк, ложись спать! – позвала жена.
Уолдман взглянул на часы: 2.30 ночи.
– В такое детское время?
– Но я хочу спать и не могу уснуть без тебя.
Инспектор Джейк Уолдман скользнул под одеяло, почувствовал, как жена прижалась к нему, и уставился в потолок.
Если признать, что преступление подчинено какому-то плану, поскольку оно укладывается в схему, то в чем может заключаться тот план? Руки в стенах, тела на потолке? Кража мозгов?
– Джейк? – снова позвала жена.
– Что?
– Если не хочешь спать, вставай.
– Ты все-таки наконец реши, что мне делать! – огрызнулся Уолдман.
– Ложись спать, – сказала Этель.
– Я и так лежу. Думаю.
– Кончай думать и спи!
– Как это – кончай думать?!
– Ты же уже падаешь от усталости!
Джейку Уолдману наконец удалось высосать из зуба последний кусочек соли.
Наутро Этель Уолдман заметила, что муж едва притронулся к еде и лишь пригубил чай.
– Теперь уже что-то не так в еде? – спросила она.
– Нет. Просто я думаю.
– Все еще думаешь? Ты же думал всю ночь. Сколько можно думать?
– Я думаю.
– Тебе не нравится моя яичница.
– Нет, нравится.
– Конечно, так нравится, что она скоро уже превратится в камень.
– Дело не в яичнице. Просто я думаю.
– У тебя появилась другая женщина, – изрекла Этель Уолдман.
– При чем тут женщина? – не понял инспектор.
– Я так и знала! У тебя кто-то есть! – воскликнула Этель. – Она, небось, не портит руки, готовя тебе обед, и не стареет на глазах, заботясь о том, как бы тебе угодить. Какая-нибудь уличная шлюха с дешевыми духами и крепкими сиськами. Ей на тебя глубоко наплевать, не то что мне! Уж поверь!
– Что ты несешь?
– Надеюсь, ты счастлив с этой своей дешевкой. Убирайся отсюда! Сейчас же убирайся!
– Послушай, Этель, но у меня действительно неприятности.
– Убирайся, отсюда, скотина! Иди к своей шлюхе! Иди к ней!
– Я пошел на службу. Увидимся вечером.
– Убирайся! Да поживее! Животное!
На площадке пятого этажа до Уолдмана донесся голос жены, вещающей из окна на весь мир:
– Эй, люди, прячьте дочерей! Старый развратник вышел на охоту!
Не успел инспектор Уолдман войти в отдел, как раздался телефонный звонок. Звонила Этель. Она обещала сделать все, чтобы сохранить семью. Они предпримут еще одну попытку, как взрослые люди. Она простит ему интрижку с актрисой.
– С какой актрисой? Какую интрижку?
– Джейк, если мы хотим начать все сначала, давай хотя бы будем честными друг с другом.
– Хорошо, хорошо, – поспешил согласиться Уолдман, который уже привык к подобным сценам.
– Скажи, это хоть известная актриса?
– Этель, прошу тебя!
На этом выяснение семейных проблем закончилось. Теперь надо было подготовить специальный рапорт для мэра и для комиссара полиции. Какая-то служба в Вашингтоне требовала отчет об убийстве для специального анализа, и к тому же с инспектором Уолдманом хотел побеседовать какой-то психолог из университета. Инспектор приказал заняться этим первому же попавшемуся ему на глаза детективу.
Потом появились полицейские фотографы и принесли кое-что интересненькое. Торопясь поскорее закончить осмотр места преступления, Уолдман вчера этого не заметил. Но мог ли он разглядеть плакат сквозь пятна крови, когда сверху над ним торчала чья-то рука?
– Гм, – сказал Уолдман.
– Что вы думаете по этому поводу? – поинтересовался фотограф.
– Думаю, стоит еще раз вернуться в подвал. Очень вам благодарен.
– Сумасшедший какой-то, – прокомментировал фотограф.
– Напротив, весьма разумный человек, – отозвался Уолдман.
Возле дома с пресловутым подвалом толпилась кучка зевак, удерживаемых на месте полицейским оцеплением. Молоденький патрульный, судя по всему, пришел в себя и теперь с надменным видом стоял у ступеней, ведущих в подвал.
– Я же говорил, что в этом нет ничего страшного, сынок, – бросил Уолдман, спускаясь вниз.
– Так точно, ничего страшного, – задорно ответил тот.
– Скоро ты и сам как ни в чем не бывало сможешь взять глаз и положить его в целлофановый пакет, – произнес Уолдман и заметил, что при этих словах новичок согнулся пополам и побежал в кусты. Забавный малыш.
В подвале резко пахло дезинфекцией. Ковер убрали, пол помыли, но большую часть коричневого пятна так и не удалось отскрести: оно глубоко впиталось в деревянные половицы. Это показалось Уолдману странным: обычно в подвалах бывают цементные полы. В прошлый раз он не заметил этого из-за луж крови. Удивительно, насколько свежая кровь напоминает нефть, словно покрывая залитую поверхность гладкой пленкой.
Инспектор достал из конверта фотографию. Запах дезинфицирующего средства стал невыносимым; его вкус ощущался даже во рту, словно Уолдман наглотался нафталина.
Глянцевая поверхность фотографии отразила яркий свет лампы, висевшей под потолком. Температура в помещении была слишком низкой, даже для подвала. Инспектор взглянул на снимок, потом перевел взгляд на стену: во время уборки приклеенные к стенам плакаты соскребли и теперь там остались только едва различимые полоски.
Но у него была фотография. Глядя на нее и на сохранившиеся полоски плаката он разглядел все что нужно. На плакате когда-то была изображена комната, возникшая в чьем-то болезненном воображении. Из стен торчали руки. С потолка свисали тела. И вот теперь, держа в руках снимок и рассматривая остатки плаката, инспектор Уолдман понял, что убийца попытался повторить в действительности то, что увидел на плакате. И даже в той же пропорции. Это было точное воспроизведение рисунка. Инспектор отступил на шаг – пол скрипнул у него под ногами. Да, воспроизведешь рисунка с точным соблюдением пропорций, можно сказать, подражание. Ему это что-то напомнило, что-то очень важное, подсказывал инстинкт. Но что именно?
Уолдман снова взглянул на снимок. Точно! Вот в чем дело! Плакат был воспроизведен убийцей до мельчайших подробностей. Комната до такой степени точно повторяла весь ужас, творившийся на плакате, словно убийцу запрограммировали. Будто безмозглая обезьяна попыталась скопировать произведение искусства, но не сумела создать ничего творческого – только смерть.
Конечно, в рапорте этого писать нельзя: его просто засмеют. Но он не мог понять, что же это за убийца, который может хладнокровно копировать плакат во время безумия массового убийства? Должно быть, здесь провела свой ритуал какая-то сатанинская секта. В таком случае, убийства на этом не закончатся, а значит, исполнители ритуала обречены. Можно безнаказанно совершить одно преступление. Ну, от силы два. Но на второй или на третий раз что-то обязательно их выдаст: случайность, ошибка, подслушанный кем-то разговор, оставленный бумажник, – словом, все что угодно. Часто правосудие вершит время, а не талант следователя.
Уолдман отступил еще на шаг. Одна из половиц была не закреплена. Откуда здесь дощатый пол? Он с силой наступил на конец доски – другой конец поднялся, словно покрытый коричневыми пятнами квадратный язык. Сдвинув доску руками, инспектор обнаружил маленькие целлофановые пакетики с темным содержимым. Так вот в чем причина дощатого настила на полу. Уолдман понюхал содержимое пакетиков: гашиш. Оторвав еще одну доску, он обнаружил целый склад. Да это настоящий притон! Он насчитал товару на три с половиной тысячи долларов. Инспектор взялся за следующую доску, но там, где ожидал найти новые пакеты с наркотиком, увидел портативный магнитофон с мигающим желтым огоньком. Лента кончилась, и катушка без конца вращалась, задевая хвостиком ленты за протяжное устройство. Некоторое время он наблюдал, как крутится пленка, а потом заметил черный провод, уходящий вниз через дырку, просверленную в полу. Магнитофон стоял на записи.
Инспектор нажал «стоп» и поставил перемотку. Катушки быстро завертелись. Магнитофон принадлежал торговцу наркотиками – они часто так делают. Такая запись дает им шанс на защиту. Кроме того, так можно заработать немного дополнительных деньжат – на шантаже. Ее можно использовать как угодно.
Пленка перекрутилась. Уолдман снова нажал на «стоп», потом включил воспроизведение.
– Привет, привет! Как я рад, что вы все здесь! – Голос был высоким и сладким – такой часто бывает у «голубых». – Вам, наверно, страшно интересно, что я вам приготовил.
– Деньжата. – Этот голос был грубее, глубже. – Капусту. Презренную зелень.
– Конечно, дорогие мои. Разве я могу лишить вас средств к существованию?
– Для дельца вы слишком откровенны. Слишком! – Это говорила девчонка.
– Тише, тише, драгоценные мои! Я художник. И мне много чего приходится делать для того, чтобы выжить. Кроме того, и стены имеют уши.
– А не вы ли сами их приделали?
– Тише, не надо ссориться при госте.
– Это ему что-то нужно от нас?
– Да. Его зовут мистер Ригал. Он дал мне денег на всех. Много денег.
Хорошеньких, чудненьких денежек!
– Ну, нам-то хрен чего от них достанется.
– Наоборот – огромное количество. Он хочет, чтобы вы кое-что сделали в его присутствии. Нет, Марла, раздеваться не надо, ему нужно вовсе не это. Мистер Ригал хочет, чтобы вы как художники поделились с ним своими творческими способностями.
– А что он делает с трубкой?
– Я сказал ему, что гашиш помогает развитию творческих способностей.
– Но он уже принял целую унцию. Сейчас совсем очумеет!
И тут раздался голос – ровный и монотонный, от которого у Уолдмана мороз прошел по коже. Стоя на корточках возле магнитофона, инспектор почувствовал, как у него сводит ногу. Где он мог слышать этот голос?
– Я не отравлюсь, если я правильно понял ваши слова. Более того, я полностью контролирую свои чувства и рефлексы. Возможно, именно это сдерживает мои творческие возможности. Поэтому я курю больше, чем обычно, точнее, больше того, что считается обычным в вашей среде.
– Красиво излагает, зараза!
– Вы употребили уничижительный термин, и я нахожу, что потворство подобному обращению может привести в дальнейшем к покушению на целостность субъекта. Так что кончай с этим, ниггер!
– Ну-ну, милашки! Давайте по-хорошему. Пусть каждый из вас покажет мистеру Ригалу, что умеет. А он посмотрит, как происходит процесс творчества.
Воцарилось молчание, было слышно только шарканье ног. Уолдман различал какое-то невнятное бормотание. Кто-то попросил «красную», и инспектор решил, что речь идет о краске. Потом женский голос, ужасно фальшивя, запел. В песне говорилось об угнетении и о том, что свобода – это лишь еще одна форма угнетения и что исполнительница хочет немедленно трахнуться с тем, кому она поет, по это никак не затронет ее чувств. «Только тело, малыш» – так, кажется, называлась песня.
Затем снова послышался монотонный голос:
– Я заметил, что художник во время работы остается абсолютно спокойным, а певец, напротив, сильно возбуждается. Гомик, как ты можешь это объяснить?
– Мне не нравится ваше обращение, но все идет так хорошо, что я не стану обращать внимание на подобные пустяки. У меня есть объяснения на этот счет. Творчество идет от сердца. Виды творчества могут различаться, но в любом случае сердце, наше нежное сердце всегда является центром любого творческого процесса.
– Неверно. – Снова этот ровный, приглушенный голос. – Все творческие импульсы испускает мозг. Сам организм – печень, почки, кишечник или сердце – не играет никакой роли в творческом процессе. Так что не лги мне, педик несчастный!
– Гм. Я вижу, вы настроены на оскорбительный тон. Просто так говорится – сердце. На самом деле сердце как орган тут совершенно ни при чем.
Имеется в виду сердце как символ души. А с физиологической точки зрения, творчество, конечно же, идет от мозга.
– Какой именно его части?
– Понятия не имею.
– Продолжайте.
Уолдман услышал топот ног и решил, что это танец. Затем раздались аплодисменты.
– Скульптура – вот наивысшее воплощение искусства.
– Больше похоже на детородный орган. – Тот же ровный, сухой голос.
– Это тоже произведение искусства. Вы бы поняли это, если бы вам довелось поближе с ним познакомиться. – Хихиканье. Говорил гомосексуалист.
Дальше шли едва различимые просьбы передать папироску, очевидно, с гашишем.
– Ну, вот вы и получили, чего хотели. – Это сказал гомик.
– Что именно я получил? – Монотонный голос.
– Различные виды творчества. Пение. Танец. Рисунок. Скульптуру. Может, хотите сами попробовать, мистер Ригал? Что бы вы хотели изобразить? Только вам следует помнить, что творчество предполагает самобытность. Самобытность и есть основная черта настоящего творчества. Ну, давайте, мистер Ригал. Сотворите что-то свое!
– Но не скульптуру, не танец, не рисунок и не песню?
– О, это было бы восхитительно! – Голубой.
– Я не знаю, что сделать. – Бесстрастный голос.
– Давайте, я вам помогу. Часто творчество начинается с подражания уже созданному, только в несколько измененном виде. Вы творите путем подражания, только иными средствами. Например, преобразовываете рисунок в скульптуру. Или наоборот. Посмотрите вокруг, найдите что-нибудь интересное и воплотите это иными средствами выражения.
Неожиданно раздались крики, звуки разрываемой плоти, треск ломаемых костей и суставов, словно взрывались воздушные шарики, залетевшие слишком высоко в небо. Затем послышались дикие, отчаянные вопли певицы.
– Нет, нет! – Это было завывание, мольба, оставшаяся без ответа. Крак!
Жах! – и крики смолкли. От стены с хрустом отделился кусок штукатурки и упал на пол. Послышался всплеск. Должно быть, он попал в лужу крови. Еще кусок штукатурки, за ним – всплеск.
– Прекрасно.
Говорил все тот же ровный голос. На этот раз он эхом прокатился по комнате, потом захлопнулась входная дверь.
Инспектор Уолдман перемотал пленку до того места, где начались крики, и снова включил магнитофон, на этот раз засекая время. Полторы минуты.
Все это сделал один человек, и всего за восемьдесят пять секунд.
Уолдман снова перемотал кассету и снова прослушал ее. Скорее всего, убийца был один. На магнитофоне были записаны голоса четырех жертв – они обращались к единственному гостю. Уолдман вслушался в запись. Казалось, работали электроинструменты, хотя звука моторов слышно не было. Восемьдесят пять секунд!
Уолдман попытался встать на ноги, но его повело. Он слишком долге просидел на корточках для своих пятидесяти лет. Старею, подумал он. В подвал вошел молодой патрульный с радостной приветливой улыбкой.
– В чем дело? – спросил Уолдман.
Лицо патрульного показалось ему знакомым. Тогда он взглянул на полицейский значок. Так и есть. Он, должно быть, позировал для плаката, рекламирующего службу в полиции. Вылитый полицейский с плаката, вплоть до этой лучезарной улыбки. Но полицейский значок был ненастоящий. Дело в том, что художник, нанятый по контракту полицейским управлением, выразил свое пренебрежение к профессии, снабдив красавца с плаката значком, номера которого никогда не существовало.
На значке патрульного, который так сладко улыбался инспектору, значился именно этот номер.
– Кто вы?
– Патрульный Джилбис, сэр. – Тот же ровный, монотонный голос, что и на кассете.
– Отлично, – произнес Уолдман ласково. – Очень хорошо.
– Я узнал, что вы отправились на место преступления.
– Да, – ответил инспектор. Надо отвлечь подозреваемого, затем как бы невзначай отвести его в управление, а там наставить на него пистолет.
Уолдман попытался припомнить, когда он в последний раз чистил оружие.
Полтора года назад. Ничего. Полицейскому револьверу все ни почем.
– Меня интересует, что вы хотели сказать, назвав место преступления кошмарной сценой. Так написали газеты. Вы не упомянули элемент творчества. Как по-вашему, было ли это творческим актом?
– Конечно, конечно. Я в жизни не видел ничего более творческого. Все ребята в управления восприняли это как замечательное произведение искусства. Знаете что, нам лучше поехать и обсудить это всем вместе.
– Не знаю, отдаете ли вы себе отчет в том, что ваш голос звучит прерывисто. Это верный признак того, что вы лжете. Зачем ты лжешь мне, приятель?
– Кто это лжет? Я лгу? Это действительно было настоящим творчеством!
– Сейчас ты скажешь мне правду. От боли люди всегда говорят правду, – заявил самозваный патрульный с приветливой улыбкой и непотребным значком с плаката, призывающего поступать на службу в полицию.
Уолдман отступил, схватившись за револьвер, но патрульный вдруг впился ему в глаза. Инспектор не мог пошевелиться и сквозь красную пелену нестерпимой боли сказал всю правду. Это был самый далекий от творчества кошмар, какой ему доводилось видеть.
– Благодарю, – произнес полицейский-самозванец. – Я точно скопировал плакат, но думаю, что копирование чужой работы непродуктивно в творческом плане. Благодарю. – С этими словами он, словно дрелью, просверлил Уолдману грудь. – Вполне достаточно за конструктивную критику, – добавил он.