Se Paris kai Phoibos Apollon Esthlon eont olesosin eni Skhaiesi polesin.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В церкви св. Роха отошла последняя обедня, и сторож совершал свой обход, запирая опустевшие часовни. Он уже собирался задвинуть решетку одного из этих аристократических святилищ, где некоторым богомолкам за особую плату разрешается молиться отдельно от прочих верующих, как вдруг заметил, что там стоит на коленях какая-то женщина, склонив голову на спинку стула и, по-видимому, погруженная в молитву. «Это госпожа де Пьен», — сказал он про себя, останавливаясь у входа в часовню. Г-жа де Пьен была сторожу хорошо известна. В те времена для светской женщины, молодой, богатой, красивой, приносящей церкви благословенный хлеб, жертвующей покровы на престолы, раздающей щедрую милостыню через посредство своего священника, составляло известную заслугу быть благочестивой, если она не была замужем за правительственным чиновником, не состояла при супруге дофина и ничего не могла выгадать от посещения церквей, кроме разве спасения души. Такова была г-жа де Пьен.

Сторожу хотелось обедать, ибо такие люди, как он, обедают в час, но он не посмел нарушить благочестивые размышления столь уважаемой в приходе св. Роха особы. Поэтому он удалился, стуча по плитам стоптанными башмаками, не без надежды на то, что, обойдя церковь, он найдет часовню пустой.

Он был уже по ту сторону хора, когда в храм вошла молодая женщина и стала расхаживать вдоль одного из боковых нефов, с любопытством озираясь по сторонам. Запрестольные образа, часовни, кропильницы — все эти предметы казались ей, по-видимому, такими же странными, как вам, сударыня, могли бы казаться странными михраб или надписи каирской мечети. Ей было лет двадцать пять, но к ней надо было внимательно присмотреться, чтобы не дать ей больше. Хоть и очень яркие, ее черные глаза ввалились и были окаймлены синевой, ее матово-белый цвет лица, ее бескровные губы говорили о страдании, а в то же время что-то дерзкое и веселое в ее взгляде шло вразрез с этой болезненной внешностью. В ее одежде вы бы заметили причудливую смесь небрежности и изысканности. Ее розовая шляпа, украшенная искусственными цветами, скорее подходила бы к легкому вечернему туалету. Изощренный глаз светской женщины сразу заметил бы, что ее длинная кашемировая шаль уже была в употреблении, прежде чем попасть к теперешней ее обладательнице. Из-под шали виднелось поношенное платье из дешевого ситца по франку за локоть. Наконец, только мужчина сумел бы оценить ее ножки в простых чулках и прюнелевых ботинках, по-видимому, давно уже страдающих от суровости мостовой. Вы помните, сударыня, что асфальт тогда еще не был изобретен.

Эта женщина, общественное положение которой вы, должно быть, угадали, подошла к часовне, где все еще находилась г-жа де Пьен; она некоторое время глядела на нее с беспокойным и смущенным видом и, когда увидала, что та встает и собирается уходить, заговорила с ней.

— Не могли ли бы вы мне указать, сударыня, — спросила она ее тихим голосом и с застенчивой улыбкой, — не могли ли бы вы мне указать, к кому мне обратиться, чтобы поставить свечу?

Эта речь была столь необычна для слуха г-жи де Пьен, что та не сразу поняла и должна была переспросить.

— Да, я бы хотела поставить свечу святому Роху, но я не знаю, кому заплатить.

Госпожа де Пьен обладала слишком просвещенным благочестием, чтобы разделять эти простонародные суеверия. Но все же она их уважала, ибо во всяком поклонении, как бы оно ни было грубо, есть что-то трогательное. В уверенности, что речь идет о каком-нибудь обете или о чем-нибудь подобном, и будучи слишком добросердечной для того, чтобы на основании костюма молодой женщины в розовой шляпе строить те заключения, к которым вы, быть может, не побоялись бы прийти, она указала ей на приближающегося сторожа. Незнакомка поблагодарила и поспешила навстречу этому человеку, который, по-видимому, понял ее с полуслова. Беря свой молитвенник и оправляя вуаль, г-жа де Пьен успела заметить, как незнакомка достала из кармана маленький кошелек, вынула из кучки мелочи одинокую монету в пять франков и вручила ее сторожу, давая ему шепотом пространные наставления, которые он выслушивал с улыбкой.

Обе они вышли из церкви одновременно, но незнакомка шла очень быстро, и г-жа де Пьен скоро потеряла ее из виду, хотя держалась того же направления. На углу той улицы, где она жила, она снова ее встретила. Под своей поношенной шалью незнакомка прятала четырехфунтовый хлеб, купленный в соседней лавочке. Увидев г-жу де Пьен, она опустила голову, невольно улыбнулась и ускорила шаг. Ее улыбка говорила: «Что же делать? Я бедна. Смейтесь надо мной. Я сама знаю, что не ходят за хлебом в розовой шляпке и кашемировой шали». Это соединение ложного стыда, покорности и добродушия не ускользнуло от внимания г-жи де Пьен. Она не без грусти подумала о том, в каком положении должна находиться эта девушка. «Ее благочестие, — подумала она, — похвальнее моего. Экю, который она заплатила, несомненно гораздо большая жертва, чем тот излишек, который я уделяю бедным, не подвергая самое себя никаким лишениям». Потом она вспомнила о двух лептах вдовицы, более угодных богу, нежели пышные приношения богачей. «Я делаю слишком мало добра, — сказала она себе. — Я не делаю всего того, что могла бы делать». Мысленно обращаясь к себе с такими упреками, которых она отнюдь не заслуживала, она вернулась домой. Свеча, четырехфунтовый хлеб и в особенности пожертвование единственной пятифранковой монеты запечатлели в памяти г-жи де Пьен черты этой молодой женщины, которую она почитала образцом благочестия.

С тех пор она довольно часто встречала ее на улице неподалеку от церкви, но на богослужениях ни разу. Проходя мимо г-жи де Пьен, незнакомка всякий раз опускала голову и тихо улыбалась. Г-же де Пьен нравилась эта смиренная улыбка. Она была бы рада найти случай чем-нибудь помочь бедной девушке, которая сперва внушила ей участие, а теперь возбуждала в ней жалость: она заметила, что ее розовая шляпка теряет свежесть, а кашемировой шали больше нет. Она, должно быть, вернулась к старьевщице. Было очевидно, что св. Рох не возместил сторицей сделанного ему приношения.

Однажды при г-же де Пьен к св. Роху внесли гроб, за которым шел довольно плохо одетый человек без крепа на шляпе, по-видимому какой-то привратник. Уже больше месяца она не встречала женщины, которая ставила свечку, и ей пришло в голову, что это ее хоронят. Ничего невозможного в этом не было, потому что она была так бледна и худа в последний раз, когда г-жа де Пьен ее видела. Г-жа де Пьен обратилась к церковному сторожу, и тот расспросил человека, шедшего за гробом. Человек ответил, что он служит консьержем в доме на улице Людовика Великого; что у них умерла жилица, некая г-жа Гийо, у которой не было ни родных, ни друзей, только дочь, и что исключительно по доброте душевной он, консьерж, хоронит женщину, совершенно для него постороннюю. Г-жа де Пьен тотчас же представила себе, что ее незнакомка умерла в нужде и маленькая беспомощная девочка осталась одна; она решила послать за сведениями священника, который всегда помогал ей в ее благотворительных делах.

Через день, когда она выезжала из дому, ее карету на минуту задержала перегородившая улицу тележка. Рассеянно глядя в окно, она заметила возле тумбы ту самую молодую девушку, которую считала умершей. Она сразу узнала ее, хотя та еще больше побледнела и похудела и была одета в траур, но бедно, без перчаток, без шляпы. Выражение лица у нее было странное. Вместо обычной улыбки на лице застыла судорога; ее большие черные глаза смотрели дико; она обращала их к г-же де Пьен, но не узнавала ее, потому что ничего не видела. Весь ее облик выражал не скорбь, а яростную решимость. Тележка отъехала в сторону, лошади пошли крупной рысью, и карета г-жи де Пьен быстро удалилась; но образ молодой девушки и отчаянное выражение ее лица преследовали г-жу де Пьен еще долгое время.

Возвращаясь, она увидела на своей улице большую толпу. Все привратницы стояли у дверей и что-то рассказывали соседкам, слушавшим, казалось, с живым интересом. Особенно много толпилось людей перед одним домом, поблизости от того, в котором жила г-жа де Пьен. Все глаза были обращены к открытому окну в четвертом этаже; в каждой группе одна или две руки указывали на него собравшимся; потом руки вдруг опускались к земле, и все следили взглядом за этим движением. Случилось, по-видимому, какое-то необычайное происшествие.

Войдя в переднюю, г-жа де Пьен увидела, что все ее слуги встревожены. Каждый спешил ей навстречу, чтобы первым сообщить ей о необычайном происшествии, взволновавшем всю улицу. Но прежде чем она успела что-либо спросить, ее горничная воскликнула:

— Ах, сударыня!.. Если бы вы знали!..

И, с несказанной поспешностью распахивая двери, проникла со своей госпожой в «святая святых», я хочу сказать, в будуар, недоступный для прочих домочадцев.

— Ах, сударыня, — говорила мадемуазель Жозефина, снимая с г-жи де Пьен шаль, — я просто в себя не могу прийти! Никогда в жизни я ничего ужаснее не видела, — правда, я не видела, хотя я сразу же прибежала… Но все-таки…

— Да что же случилось? Говорите скорее.

— А то, сударыня, что рядом с нами несчастная бедная девушка выбросилась из окна каких-нибудь три минуты тому назад; если бы вы вернулись минутой раньше, вы бы сами слышали, как она хлопнулась.

— Ах, боже мой! И несчастная убилась?..

— Это было ужасно. Батист на войне бывал, а и то говорит, что никогда не видал ничего подобного. С четвертого этажа, сударыня!

— Она умерла на месте?

— Ах, сударыня, она еще шевелилась; говорила даже. «Пусть меня прикончат!» — так она говорила. Но у нее все кости превратились в кашу. Вы сами можете посудить, как она должна была разбиться.

— Но этой несчастной… оказали помощь? Послали за доктором, за священником?..

— Что касается священника… вам это, конечно, виднее… Но если бы я была священником… Быть настолько безнравственным созданием, чтобы убить самое себя!.. И потом, она была нехорошего поведения… Оно и видно… Она, говорят, когда-то служила в балете… Все эти барышни плохо кончают… Стала это она на подоконник, завязала юбки розовой лентой — и… хлоп!

— Это та бедная девушка в трауре! — воскликнула г-жа де Пьен, обращаясь к самой себе.

— Да, сударыня; у нее умерла мать дня три или четыре тому назад. Ну, она, должно быть, и потеряла голову… Вдобавок, может быть, и кавалер ее бросил… Да квартирный срок подошел… Денег нет, работать они не умеют… Сумасбродные головы! Долго ли до греха?..

Мадемуазель Жозефина продолжала еще некоторое время в том же духе, но г-жа де Пьен не отвечала. Она грустно размышляла об услышанном. Вдруг она спросила мадемуазель Жозефину:

— А есть ли у той несчастной девушки все, что ей сейчас необходимо?.. Белье… тюфяки?.. Нужно немедленно узнать.

— Я схожу от вашего имени, если вам угодно, — воскликнула горничная, в восторге от того, что увидит близко женщину, которая хотела покончить с собой; потом, подумав, добавила: — Только не знаю, хватит ли у меня сил смотреть на это, на женщину, упавшую с четвертого этажа… Когда Батисту пускали кровь, мне сделалось дурно. Я не могла.

— Ну, так пошлите Батиста! — воскликнула г-жа де Пьен. — Но чтобы мне сейчас же сказали, в каком положении эта бедняжка.

По счастью, как раз, когда она отдавала это распоряжение, вошел ее врач, доктор К. Он всегда обедал у нее по вторникам, перед итальянской оперой.

— Бегите скорее, доктор! — крикнула она, не дав ему времени положить трость и снять теплое пальто. — Батист вас проводит в соседний дом. Там несчастная девушка только что выбросилась из окна, и ей надо помочь.

— Из окна? — сказал врач. — Если окно было высоко, то мне, вероятно, нечего делать.

Доктору больше хотелось обедать, чем производить операцию; но г-жа де Пьен настаивала, и, получив обещание, что с обедом подождут, он согласился последовать за Батистом.

Немного погодя Батист вернулся один. Он требовал белья, подушек и тому подобное. Кроме того, он сообщил мнение доктора:

— Это пустяки. Она поправится, если только не умрет от… я не помню, от чего это, он говорил, она может умереть, но только это кончается на «ос».

— Тетанос! — воскликнула г-жа де Пьен.

— Вот именно, сударыня; но, во всяком случае, очень хорошо, что господин доктор сходил туда, потому что там уже оказался один докторишка без практики, тот самый, который лечил маленькую Бертелло от кори, и та умерла после третьего визита.

Через час вернулся доктор; пудра с него пооблетела, а его чудесное батистовое жабо измялось.

— Этим самоубийцам, — сказал он, — положительно везет. На днях ко мне в больницу привозят женщину, которая выстрелила себе в рот из пистолета. Скверный способ!.. Она сломала себе три зуба и продырявила левую щеку… Немного подурнеет, вот и все. Эта вот бросается с четвертого этажа. Иной порядочный человек нечаянно упадет со второго и раскроит себе череп. А эта девица сломала себе ногу… Сломаны два ребра, много ушибов, и больше ничего. Как раз в нужном месте оказался навес, который смягчил удар. У меня это уже третий подобный случай с тех пор, как я вернулся в Париж. Она ударилась оземь ногами. Большая берцовая и малая берцовая отлично срастаются… Хуже то, что корочка у этого тюрбо совершенно ссохлась… Я боюсь за жаркое; к тому же мы пропустим первый акт Отелло.

— А сказала вам эта несчастная, что ее толкнуло на…

— О, я этих историй никогда не слушаю! Я их спрашиваю: ели вы перед этим? — и так далее и так далее, потому что это важно для лечения… Разумеется, когда кончаешь с собой, то всегда имеется какая-нибудь неосновательная причина. Вас бросил любовник, вас выселяет хозяин; кидаешься из окна, чтобы ему насолить. Не успеваешь долететь, как уже раскаиваешься.

— Она, бедняжка, наверно, раскаивается?

— Ну, еще бы! Она плакала и голосила так, что я чуть не оглох… А Батист — замечательный фельдшер; он куда лучше справлялся, чем какой-то подлекарь, который там был и чесал затылок, не зная, с чего начать… Всего обиднее для нее то, что если бы она убилась, она бы избавилась от перспективы умереть от чахотки; потому что у нее чахотка, это я ей гарантирую. Я ее не выслушивал, но facies меня никогда не обманывает. Так торопиться, когда стоит только чуточку подождать!

— Вы завтра ее навестите, доктор, не правда ли?

— Придется, раз вы этого хотите. Я ей уже пообещал, что вы ей поможете. Проще всего было бы отправить ее в больницу… Там ее бесплатно снабдят аппаратом для сращения ноги… Но при слове «больница» она начинает кричать, чтобы ее прикончили, все кумушки ей подпевают. А между тем, если нет ни гроша…

— Я возьму на себя расходы, доктор… Знаете, слово «больница» меня тоже невольно пугает, как этих кумушек, о которых вы говорите. К тому же везти ее в больницу сейчас, когда она в таком ужасном состоянии, это значило бы ее убить.

— Предрассудок! Чистейший предрассудок светского общества. Лучше, чем в больнице, нигде не может быть. Когда я заболею не на шутку, то меня свезут в больницу. Оттуда я и пересяду в ладью Харона, а тело свое подарю ученикам… лет через тридцать или сорок, разумеется. Серьезно, сударыня, подумайте сами: заслуживает ли ваша протеже такого внимания с вашей стороны? По-моему, это какая-нибудь балетная танцовщица… Нужно иметь балетные ноги, чтобы так удачно прыгнуть, как она…

— Но я ее видела в церкви… и потом, доктор… вы знаете мою слабость; я создаю себе целую повесть по лицу человека, по его взгляду… Смейтесь, сколько вам угодно, я редко ошибаюсь. Эта бедная девушка недавно молилась за свою больную мать. Ее мать умерла… И она потеряла голову… Отчаяние, нужда толкнули ее на этот ужасный поступок.

— Как вам угодно. Да, действительно у нее на темени имеется выпуклость, указывающая на экзальтацию. Все, что вы говорите, вполне правдоподобно. Я вспомнил, что над ее складной кроватью висит буксовая веточка. Это свидетельствует о благочестии, не так ли?

— Складная кровать? Ах, боже мой! Бедная девушка!.. Но, доктор, у вас опять ваша нехорошая улыбка! Я говорю не о том, благочестива она или нет. А я чувствую себя обязанной помочь этой девушке потому, что я виновата перед ней…

— Виновата?.. Понимаю. Вам, может быть, следовало устлать улицу матрацами, чтобы она не ушиблась?

— Да, виновата. Я видела, в каком она положении, мне следовало послать ей пособие; но бедный отец Дюбиньон был нездоров, и…

— У вас, должно быть, очень неспокойна совесть, если вы считаете, что недостаточно давать, как вы это делаете, всем, кто у вас просит. По-вашему, надо еще разыскивать самой застенчивых бедняков. Но не будем больше говорить о сломанных ногах или, вернее, скажем еще два только слова. Если вы берете под свое высокое покровительство мою новую пациентку, велите ей дать кровать получше, сиделку на завтра — на сегодня довольно будет кумушек, — бульон, лекарства и так далее. И еще было бы неплохо, если бы вы к ней прислали кого-нибудь из ваших аббатов, человека с головой, чтобы он ее отчитал и подправил ей психику, как я ей подправил ногу. Это особа нервная; могут быть осложнения… Вы были бы… конечно, да, вы были бы самой лучшей наставницей; но у вас найдется лучшее применение для ваших проповедей… Я кончил. Половина девятого. Ради бога, начните ваши оперные сборы. Батист принесет мне кофе и Журналь де Деба. Я сегодня носился целый день и даже не знаю, что делается на свете.

Прошло несколько дней, и больная чувствовала себя немного лучше. Доктор жаловался только, что ее душевное возбуждение не утихает.

— Я не очень-то полагаюсь на всех этих ваших аббатов, — говорил он г-же де Пьен. — Если вам не слишком противно зрелище человеческого несчастья, а я знаю, что вы достаточно мужественны для этого, вы бы лучше успокоили это бедное дитя, чем любой священник от святого Роха, и лучше даже, чем доза латукового сока.

Госпожа де Пьен охотно согласилась и сказала, что готова идти вместе с ним хоть сейчас. Они отправились к больной вдвоем.

В комнате, где стояли три соломенных стула и небольшой стол, она лежала на хорошей кровати, присланной г-жой де Пьен. Тонкие простыни, мягкие матрацы, несколько больших подушек говорили о сострадательной заботливости, виновника которой вам нетрудно угадать. Молодая девушка, страшно бледная, с горящими глазами, лежала с откинутой рукой, и эта часть руки, видневшаяся из-под кофты, синяя от кровоподтеков, позволяла догадываться, в каком состоянии все тело. Увидев г-жу де Пьен, она подняла голову и сказала с тихой и грустной улыбкой:

— Я так и знала, что это вы пожалели меня. Мне сказали, как вас зовут, и я была уверена, что это та дама, которую я встречала около церкви святого Роха.

Я, кажется, уже говорил вам, что г-жа де Пьен утверждала, будто обладает даром узнавать людей по их лицу. Она была в восторге, что у ее призреваемой оказался такой же талант, и это открытие еще больше расположило ее в пользу девушки.

— У вас здесь очень неуютно, бедное мое дитя! — сказала она, обводя взглядом убогую обстановку. — Почему вам не прислали занавесей?.. Просите у Батиста любую мелочь, какая вам потребуется.

— Вы очень добры… В чем я нуждаюсь? Ни в чем… Все кончено… Немного лучше, немного хуже — не все ли равно?

И, отвернув лицо, она заплакала.

— Вы очень страдаете, бедное мое дитя? — спросила г-жа де Пьен, садясь возле кровати.

— Нет, не очень… Но только у меня все время в ушах свистит этот ветер, когда я падала, и потом этот звук… трах! — когда я упала на мостовую.

— Тогда вы были безумны, мой дорогой друг; вы раскаиваетесь теперь, не правда ли?

— Да… но когда несчастен, тогда сам не знаешь, что делаешь.

— Я так жалею, что не знала раньше, в каком вы положении. Но, дитя мое, ни при каких обстоятельствах в жизни нельзя предаваться отчаянию.

— Вам легко говорить, — сказал доктор, который, сидя у столика, писал рецепт. — Вы не знаете, что значит потерять красивого молодого человека с усами. Но только, черт возьми, чтобы его догнать, незачем прыгать в окно.

— Перестаньте, доктор! — сказала г-жа де Пьен. — У бедной крошки, наверно, были другие основания, чтобы…

— Ах, я сама не знаю, что со мной было! — воскликнула больная. — Сто причин зараз. Во-первых, мама умерла, это на меня так подействовало! Потом я чувствовала себя одинокой… никому до меня не было дела!.. Наконец, человек, о котором я думала больше всех на свете… Подумайте, забыть даже мое имя! Да, меня зовут Арсена Гийо — Г, И, Й, О; а он мне пишет: Гио!

— Я же говорил: измена! — воскликнул доктор. — Всегда одно и то же. Полноте, красавица, забудьте его. Человек, у которого нет памяти, не стоит того, чтобы о нем вспоминали. — Он посмотрел на часы. — Четыре часа? — сказал он, вставая. — Я опаздываю на консилиум. Сударыня! Я приношу тысячу извинений, но я должен вас покинуть; я даже не успею проводить вас домой. До свидания, дитя мое; успокойтесь, все будет в порядке. Вы будете так же хорошо танцевать этой ногой, как и той. А вы, госпожа сиделка, сходите в аптеку с этим рецептом и делайте все, как вчера.

Доктор и сиделка вышли; г-жа де Пьен осталась с больной вдвоем, немного встревоженная тем, что в повести, которую она совсем иначе построила в своем воображении, оказывалась любовь.

— Так, значит, вас обманули, несчастное дитя! — заговорила она после короткого молчания.

— Меня? Нет. Разве обманывают таких, как я?.. Только я ему надоела… Он прав; я не то, что ему надо. Он всегда был добр и великодушен. Я ему написала, в каком я положении и не помирится ли он со мной… И он мне ответил… такое, что мне было очень больно… Давеча, придя домой, я уронила зеркало, которое он мне подарил, венецианское зеркало, как он его называл. Зеркало разбилось… Я подумала: это конец… Это значит, что все кончено… У меня ничего больше не оставалось от него. Золотые вещи я заложила… А потом я подумала, что, если я себя убыо, ему будет больно, и я отомщу… Окно было открыто, и я бросилась.

— Но подумайте, несчастная, — ведь повод был настолько же легкомыслен, насколько самое действие преступно.

— Может быть; но что же делать? В горе не рассуждаешь. Хорошо счастливым людям говорить: будьте благоразумны.

— Я знаю: горе — плохой советчик. И все же даже среди самых тяжких испытаний есть вещи, которых нельзя забывать. Я вас видела в церкви за богоугодным делом не так давно. Вы имеете счастие верить. Вера, моя дорогая, должна была вас удержать в ту минуту, когда вы готовы были впасть в отчаяние. Вашу жизнь вы получили от бога. Она не вам принадлежит… Но мне не следует бранить вас сейчас, бедная девочка. Вы раскаиваетесь, вы страдаете, бог сжалится над вами.

Арсена склонила голову, и ее веки увлажнились слезами.

— Ах, сударыня, — сказала она с глубоким вздохом, — вы считаете меня лучше, чем я на самом деле… Вы думаете, что я набожна… а я совсем не так уж набожна… меня не учили, и если я ставила в церкви свечу… так это я просто не знала, что и делать.

— И что же, моя милая, это была хорошая мысль. В несчастье всегда нужно обращаться к богу.

— Мне сказали… что если я поставлю свечу святому Роху… но нет, я не могу вам этого рассказать. Такая дама, как вы, разве знает, на что можно пойти, когда нет ни гроша?

— Прежде всего у бога надо просить мужества.

— Словом, я не хочу делать вид, будто я лучше, чем я есть, и я бы вас обкрадывала, пользуясь помощью, которую вы мне оказываете, не зная меня… Я несчастная девушка… но на свете всякий живет, как может… Так вот, я поставила свечу, потому что мать говорила, что если поставить свечу святому Роху, то непременно на неделе найдешь мужчину, с которым будешь жить… Но я подурнела, я похожа на мумию… никому я больше не нужна… Остается только умереть. Это уже наполовину сделано!

Все это было сказано скороговоркой, голосом, прерывающимся от всхлипываний, и с каким-то неистовством, которое г-жу де Пьен не столько отталкивало, сколько пугало. Она невольно отодвинула стул от постели больной. Быть может, она даже ушла бы совсем, если бы чувство человечности, более сильное, чем отвращение к этой падшей женщине, не помешало ей оставить ее одну в таком отчаянии. Наступило молчание; затем г-жа де Пьен, опустив глаза, тихо прошептала:

— Ваша мать! Несчастная! Как вы можете так говорить?

— О, моя мать была такая же, как все матери… как все наши матери… Она кормила свою мать… я тоже ее кормила… Хорошо, что у меня нет ребенка. Я вижу, что пугаю вас. Это вполне понятно… Вы получили хорошее воспитание, вы никогда не страдали. Когда богат, легко быть честным. Я тоже была бы честной, если бы у меня к тому была возможность. У меня было много любовников… но только одного человека я любила. Он меня бросил. Будь я богата, мы бы поженились, мы бы основали честную семью… Вот я говорю с вами так, совершенно откровенно, хоть и знаю, что вы обо мне думаете, и вы правы… Но вы единственная порядочная женщина, с которой я когда-либо в жизни говорила, и вы кажетесь мне такой доброй, такой доброй… что я только что говорила про себя: даже когда она узнает, какая я, она меня пожалеет. Я скоро умру, я прошу вас об одном… Когда я умру, закажите по мне обедню в той церкви, где я вас видела в первый раз. Просто молитву, больше ничего, и я вас благодарю от всей души…

— Нет, вы не умрете! — воскликнула г-жа де Пьен в сильном волнении. — Бог смилуется над вами, бедная грешница. Вы раскаетесь в своих прегрешениях, и он вас простит. Я буду молиться за вас, если мои молитвы могут что-нибудь значить для вашего спасения. Те, кто вас воспитал, виновнее вас. Только будьте мужественны и надейтесь. А главное, постарайтесь быть спокойнее, бедное мое дитя. Надо, чтобы выздоровело тело; душа тоже больна, но я ручаюсь за ее исцеление.

Говоря это, она встала.

— Вот, — сказала она, вертя в руках бумажку, где лежало несколько золотых, — если вам что-нибудь понадобится…

И она хотела сунуть свой подарок под подушку.

— Нет! — порывисто воскликнула Арсена, отталкивая бумажку. — Мне от вас ничего не надо, кроме того, что вы мне обещали. Прощайте. Мы больше не увидимся. Отправьте меня в больницу, чтобы я могла умереть, никого не стесняя. Вы все равно не могли бы сделать из меня ничего путного. Такая важная дама, как вы, помолится обо мне; я довольна. Прощайте.

И, повернувшись, насколько ей позволял приковывавший ее к постели аппарат, она спрятала голову в подушку, чтобы ничего не видеть.

— Послушайте, Арсена, — сказала серьезным голосом г-жа де Пьен. — Я решила вам помочь. Я хочу сделать из вас честную женщину. Ваше раскаяние служит мне порукой. Я буду часто бывать у вас, я буду о вас заботиться. Настанет время, вы опять будете себя уважать, и этим вы будете обязаны мне.

И, взяв ее руку, она тихонько пожала ее.

— Вы до меня дотронулись! — воскликнула несчастная девушка. — Вы пожали мне руку!

И, прежде чем г-жа де Пьен успела отдернуть руку, она ее схватила, покрывая поцелуями и слезами.

— Успокойтесь, успокойтесь, моя дорогая, — говорила г-жа де Пьен. — Не говорите мне больше ничего. Теперь мне известно все, и я знаю вас лучше, чем вы сами себя знаете. Я буду лечить вашу головку… вашу сумасбродную головку. Вы будете меня слушаться, я этого требую, совершенно так же, как вы слушаетесь другого вашего доктора. Я вам пришлю моего знакомого священника, вы его послушаете. Я поищу для вас хороших книг, вы будете читать. Мы будем иногда беседовать. Когда вы совсем поправитесь, мы подумаем о вашем будущем.

Вернулась сиделка с аптечной склянкой. Арсена все еще плакала. Г-жа де Пьен еще раз пожала ей руку, положила сверток с золотыми на столик и вышла из комнаты, пожалуй, еще более расположенная в пользу своей духовной дочери, чем до того, как она услышала ее странную исповедь.

Почему это, сударыня, всегда любят беспутных? Начиная от блудного сына и кончая вашей собачкой Диаманом, которая всех кусает и несноснее которой я не встречал животного, чем меньше кто заслуживает симпатии, тем легче он ее снискивает. Тщеславие, сударыня! Это чувство не что иное, как тщеславие! Мы радуемся преодоленной трудности! Отец блудного сына победил дьявола и отнял у него добычу, вы, с помощью пирожных, восторжествовали над дурными задатками Диамана. Г-жа де Пьен гордилась тем, что победила порочность куртизанки и своим красноречием разрушила преграды, воздвигнутые двадцатью годами обольщения вокруг бедной одинокой души. А потом, быть может, — надо ли об этом говорить? — к гордости от этой победы, к удовольствию от доброго дела примешивалось чувство любопытства, которое подчас испытывает добродетельная женщина, знакомясь с женщиной иной породы. Когда в гостиную входит певица, я замечал, как странно на нее смотрят. Всего внимательнее ее разглядывают не мужчины. Ведь вы сами, сударыня, последний раз в Театре комедии рассматривали в бинокль сидевшую в ложе актрису из «Варьете», на которую вам указали. «Как это можно быть персианином!» Сколь часто задают себе подобные вопросы!

Итак, сударыня, г-жа де Пьен много думала о мадемуазель Арсене Гийо и говорила себе: «Я ее спасу».

Она направила к ней священника, и тот увещевал ее покаяться. Покаяние было нетрудным делом для бедной Арсены, которая, кроме немногих часов великой радости, видела в жизни одни лишь невзгоды. Скажите несчастному: вы сами виноваты, — он будет с вами вполне согласен; и если в то же время вы смягчите упрек, даря ему некоторое утешение, он вас благословит и обещает вам на будущее время все что угодно. Какой-то грек сказал, или, вернее, Амио сказал за него, такие слова:

В оковы ввергнутый свободный человек Начальной доблести теряет половину.

В презренной прозе это сводится к афоризму, что в несчастье мы становимся тихими и кроткими, как ягнята. Священник говорил г-же де Пьен, что мадемуазель Гийо весьма невежественна, но что душа у нее неплохая, и он твердо надеется на ее спасение. И действительно, Арсена слушала его с вниманием и почтительностью. Она читала или просила ей читать выбранные для нее книги, повинуясь г-же де Пьен с той же точностью, с какой она исполняла предписания врача. Но что окончательно покорило сердце доброго священника и в чем ее покровительница усмотрела явный признак нравственного выздоровления, так это то, как Арсена Гийо распорядилась частью переданных ей денег. Она попросила, чтобы у святого Роха отслужили торжественную мессу за упокой души Памелы Гийо, ее покойной матери. Бесспорно, ничья душа столь не нуждалась в молитвах церкви.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Однажды утром, когда г-жа де Пьен одевалась, в дверь святилища осторожно постучал слуга и передал мадемуазель Жозефине карточку, врученную ему каким-то молодым человеком.

— Макс в Париже! — воскликнула г-жа де Пьен, бросив взгляд на карточку. — Идите скорее, попросите господина де Салиньи подождать меня в гостиной.

Немного погодя в гостиной послышались смех и заглушенные вскрикивания, и мадемуазель Жозефина вернулась вся красная, в съехавшем на ухо чепчике.

— В чем дело? — спросила г-жа де Пьен.

— Да ничего, сударыня; просто это господин де Салиньи говорил, что я растолстела.

И действительно, полнота мадемуазель Жозефины могла удивить г-на де Салиньи, путешествовавшего два с лишним года. Когда-то он принадлежал к числу любимцев мадемуазель Жозефины и почитателей ее хозяйки. Приходясь племянником одной близкой приятельнице г-жи де Пьен, он прежде постоянно бывал у нее вместе со своей теткой. Впрочем, это был едва ли не единственный добропорядочный дом, где его можно было встретить. Макс де Салиньи слыл довольно беспутным малым, игроком, буяном, кутилой, «а впрочем, был прекрасный человек». Он приводил в отчаяние свою тетку, г-жу Обре, которая, однако же, его обожала. Она неоднократно убеждала его изменить образ жизни, но всякий раз дурные привычки брали верх над ее мудрыми советами. Макс был года на два старше г-жи де Пьен; они знали друг друга с детства, и, когда она не была еще замужем, он как будто взирал на нее с большой нежностью. «Милая моя, — говаривала г-жа Обре, — если бы вы захотели, я уверена, вы бы укротили этот характер». Г-жа де Пьен — тогда ее звали Элизой де Гискар, — быть может, нашла бы в себе мужество взяться за это, потому что Макс был так весел, так забавен, так мил в деревне, так неутомим на балах, что из него, без сомнения, вышел бы хороший муж; но родители Элизы смотрели на дело осторожнее. Сама г-жа Обре не очень-то ручалась за племянника; стало известно, что у него есть долги и любовницы; а тут еще случилась громкая дуэль, не безвинным поводом которой была одна актриса из «Жимназ». Брак, о котором г-жа Обре никогда особенно серьезно и не думала, быт признан невозможным. Тогда появился г-н де Пьен, степенный и положительный, притом богатый и хорошего рода. Я мало что могу вам о нем сказать, кроме того, что он пользовался репутацией порядочного человека и что он ее заслуживал. Говорил он немного; но если открывал рот, то произносил какую-нибудь великую и неоспоримую истину. В вопросах сомнительных он подражал «благоразумному молчанию Конрара». Если он и не придавал особой прелести обществу, в котором он находился, то нигде не был неуместен. Ему всюду были рады из-за его жены, но когда он отсутствовал, находясь у себя в имении, что имело место девять месяцев в году и, в частности, в ту пору, к которой относится начало моего рассказа, — никто этого не замечал. И его жена не больше, чем другие.

Госпожа де Пьен, закончив свой туалет в каких-нибудь пять минут, вышла из комнаты немного взволнованная, потому что приезд Макса де Салиньи напоминал ей о недавней смерти той, кого она всех больше любила; то было, по-видимому, единственное воспоминание, которое в ней возникло, и воспоминание это было настолько живо, что пресекло все те забавные предположения, которые особа менее серьезная начала бы строить по поводу съехавшего на сторону чепчика мадемуазель Жозефины. По пути в гостиную она была немного удивлена, слыша, как красивый бас весело распевает, аккомпанируя себе на рояле, неаполитанскую баркароллу:

Addio, Teresa! Teresa, addio! Al mio ritorno Ti sposero. 480

Она отворила дверь и прервала певца, протягивая ему руку:

— Мой дорогой господин Макс, как я рада вас видеть!

Макс стремительно встал и пожал ей руку, глядя на нее растерянно и не зная, что сказать.

— Я очень жалела, — продолжала г-жа де Пьен, — что не могла приехать в Рим, когда ваша дорогая тетя заболела. Я не знаю, как вы за ней ухаживали, и очень вам благодарна за последнюю память о ней, которую вы мне прислали.

Лицо Макса, обычно веселое, чтобы не сказать смеющееся, приняло вдруг печальное выражение.

— Она мне часто говорила о вас, — сказал он, — и до последней минуты. Вы получили ее кольцо, я вижу; а книгу, которую она еще утром читала…

— Да, Макс, благодарю вас. Посылая этот печальный подарок, вы сообщили мне, что уезжаете из Рима, но не дали вашего адреса; я не знала, куда вам писать. Бедный друг! Умереть так далеко от родины! К счастью, вы сразу же к ней приехали… Вы лучше, чем хотите казаться, Макс… я вас знаю.

— Тетя говорила мне, когда была больна: «Когда меня не будет на свете, некому будет тебя бранить, кроме госпожи де Пьен. (И он невольно улыбнулся.) Постарайся, чтобы она не слишком часто тебя бранила». Вот видите: вы плохо исполняете ваши обязанности.

— Я надеюсь, что теперь у меня будет синекура. Я слышала, вы переменились, остепенились, стали совсем серьезным человеком.

— И это действительно так; я обещал бедной тете стать хорошим, и…

— Вы сдержите слово, я уверена!

— Постараюсь. В путешествии это легче, чем в Париже; однако… знаете, я здесь всего лишь несколько часов и уже устоял против искушений. Идя к вам, я встретил одного моего старинного приятеля, который звал меня обедать с разными сорванцами, — и я отказался.

— Вы хорошо сделали.

— Да, но сознаться ли вам? Я надеялся, что меня пригласите вы.

— Как жаль! Я обедаю не дома. Но завтра…

— В таком случае я за себя не ручаюсь. Вам придется нести ответственность за мой сегодняшний обед.

— Послушайте, Макс: главное — это хорошо начать. Не ходите на этот холостой обед. Я обедаю у госпожи Дарсене; приходите к ней вечером, и мы побеседуем.

— Да, но только госпожа Дарсене ужасно скучная; она начнет меня расспрашивать. Мне не удастся даже поговорить с вами; я скажу что-нибудь неподобающее; а потом, у нее имеется взрослая костлявая дочь, которая, может быть, еще не замужем…

— Это прелестная девушка… а что касается неподобающих разговоров, то не подобает говорить о ней так, как вы.

— Я виноват, не спорю; но… я ведь только сегодня приехал, не покажется ли, что я очень уж поспешил прийти?

— Ну делайте, как знаете; но только вот что, Макс… Как друг вашей тетки, я имею право быть с вами откровенной: избегайте ваших прежних знакомств. Время невольно порвало много связей, которые вам только вредили; не завязывайте их вновь: я буду спокойна за вас, пока вы не дадите себя увлечь. В ваши годы… в наши годы надо быть рассудительным. Но оставим советы и поучения, а вы лучше расскажите мне, что вы делали за все то время, что мы не виделись. Я знаю, что вы были в Германии, потом в Италии; только и всего. Вы писали мне два раза, не больше, припомните. Два письма за два года, — вы сами чувствуете, что из них я ровно ничего не могла о вас узнать…

— Боже мой, я страшно виноват… но я так… надо сознаться, — так ленив!.. Я двадцать раз принимался писать вам; но что интересного мог я вам рассказать?.. Я ведь не умею писать писем… Если бы я вам писал всякий раз, когда я о вас думал, в Италии не хватило бы бумаги.

— Ну, так что же вы делали? Чем вы были заняты? Я уже знаю, что не писанием писем.

— Занят?.. Вы же знаете, что я никогда ничем не занимаюсь, к сожалению. Я смотрел, бродил. Подумывал о живописи, но зрелище стольких прекрасных картин совершенно исцелило меня от моей несчастной страсти. Да… затем старик Нибби чуть было не сделал из меня археолога. В самом деле, он убедил меня заняться раскопками… Нашли сломанную трубку и кучу битых черепков… Затем, в Неаполе я брал уроки пения, но лучше петь не стал… Я…

— Я недолюбливаю вашу музыку, хотя у вас красивый голос и вы хорошо поете. Она вас знакомит с людьми, с которыми вы и без того слишком склонны водить компанию.

— Я вас понимаю; но в Неаполе, когда я там был, бояться было нечего. Примадонна весила полтораста килограммов, а у второй певицы рот был как печь, а нос как башня Ливанская. Словом, два года прошло, я сам не знаю как. Я ничего не делал, ничему не научился, но незаметно прожил два года.

— Мне бы хотелось, чтобы вы были чем-нибудь заняты; мне бы хотелось, чтобы у вас появился серьезный интерес к чему-нибудь полезному. Праздность вас погубит.

— Говоря откровенно, я потому доволен своими путешествиями, что, ничего не делая, я в то же время не был и совершенно празден. Когда видишь много красивого, то не скучаешь; а когда я скучаю, я готов делать глупости. Право же, я порядком остепенился и даже забыл некоторые легкие способы тратить деньги. Бедная тетя уплатила мои долги, и больше я долгов не делал и делать не хочу. У меня есть на что жить холостяком; а так как я не собираюсь казаться богаче, чем на самом деле, то я перестану чудить. Вы улыбаетесь? Или вы не верите моему обращению? Вам нужны доказательства? Вот вам яркий пример. Фамен, тот приятель, что звал меня обедать, предлагал мне сегодня купить у него лошадь. Пять тысяч франков… Великолепное животное! В первую минуту мне захотелось купить, потом я подумал, что я не настолько богат, чтобы платить пять тысяч за причуду, и буду ходить пешком.

— Это чудесно, Макс; но знаете ли вы, что вам нужно сделать, чтобы беспрепятственно идти дальше по этому верному пути? Вам нужно жениться.

— Ах, жениться?.. Почему бы и нет?.. Но кому я нужен? А мне, хоть я и не имею права быть разборчивым, мне нужна женщина… О нет, мне уже ни одна не подошла бы…

Госпожа де Пьен покраснела, а он продолжал, не замечая этого:

— Женщина, которой бы я понравился… Да знаете ли вы, что этого было бы почти достаточно для того, чтобы она мне не понравилась?

— Почему это? Что за вздор!

— Ведь говорит же где-то Отелло, — это, кажется, когда он оправдывает себя в том, что подозревает Дездемону: «У этой женщины, должно быть, странный ум и извращенный вкус, если она выбрала меня, такого черного!» Не могу разве и я сказать: у женщины, которой я могу нравиться, наверное, ум навыворот?

— Вы были достаточно беспутны, Макс, и поэтому вам ни к чему делать вид, будто вы хуже, чем вы есть. Не говорите о себе так, потому что вам могут поверить на слово. Что касается меня, то я уверена, что если когда-нибудь… да, если вы полюбите женщину, которую вы будете уважать… то вы ей покажетесь…

Госпожа де Пьен не знала, как кончить, а Макс, глядевший на нее пристально и с крайним любопытством, вовсе и не старался помочь ей найти конец неудачно начатому периоду.

— Вы хотите сказать, — произнес он наконец, — что, если бы я действительно влюбился, меня бы полюбили, потому, что тогда я бы этого стоил?

— Да, тогда вы были бы достойны того, чтобы вас тоже любили.

— Если достаточно любить, чтобы быть любимым!.. То, что вы говорите, не очень-то верно, сударыня… Да что! Найдите мне смелую женщину, и я женюсь. Если она не очень уж некрасива, сам я не настолько еще стар, чтобы не мог увлечься… За дальнейшее отвечаете вы.

— Откуда вы сейчас? — перебила его г-жа де Пьен серьезным тоном.

Макс рассказал о своих путешествиях весьма лаконично, но все-таки при этом было видно, что он не последовал примеру туристов, о которых греки говорят: «Чемоданом уехал, чемоданом приехал». Его краткие замечания изобличали острый ум, не довольствующийся готовыми мнениями, образование большее, чем он то хотел показать. Он вскоре откланялся, заметив, что г-жа де Пьен смотрит на часы, и обещал, не без заминки, быть вечером у г-жи Дарсене.

Однако он не пришел, и г-жа де Пьен была этим не совсем довольна. Зато он явился к ней на следующее утро просить прощения, оправдываясь тем, что устал с дороги и должен был остаться дома; но он не смотрел в глаза и говорил таким неуверенным голосом, что, и не обладая умением г-жи де Пьен читать по лицам, нетрудно было разоблачить притворство. Когда он с трудом кончил, она молча погрозила ему пальцем.

— Вы мне не верите? — спросил он.

— Нет. К счастью, вы еще не научились лгать. Вы не были вчера у госпожи Дарсене не потому, что отдыхали. Вас не было дома.

— Ну да, — отвечал Макс, силясь улыбнуться, — вы правы. Я обедал в «Роше-де-Канкаль» с этими шалопаями, потом поехал пить чай к Фамену, меня не хотели отпускать, а потом я играл.

— И, конечно, проиграли?

— Нет, выиграл.

— Тем хуже. Я предпочла бы, чтобы вы проиграли. В особенности если бы это могло навсегда отучить вас от столь же глупой, сколь и отвратительной привычки.

Она наклонилась к своему рукоделию и принялась работать с немного деланным старанием.

— Много было народу у госпожи Дарсене? — робко спросил Макс.

— Нет, мало.

— Какие-нибудь барышни на выданье?..

— Нет.

— Я все-таки рассчитываю на вас. Вы помните, что вы мне обещали?

— Мы еще успеем об этом подумать,

В голосе г-жи де Пьен была какая-то несвойственная ей сухость и неестественность. Помолчав, Макс продолжал весьма смиренно:

— Вы недовольны мной? Что бы вам выругать меня как следует, как делала тетя, а потом простить? Послушайте, хотите, я дам вам слово никогда больше не играть?

— Когда дают обещание, надо чувствовать в себе силу его исполнить.

— Обещание, данное вам, я исполню; я верю, что у меня хватит силы и мужества.

— Хорошо, Макс, я принимаю, — сказала она, подавая ему руку.

— Я выиграл тысячу сто франков, — продолжал он. — Хотите взять их для ваших бедных? Для столь дурно добытых денег нельзя придумать лучшего применения.

Она ответила не сразу.

— Почему бы и нет? — сказала она сама себе вслух. — Ну вот, Макс, вы будете помнить этот урок. Я вас записываю своим должником на тысячу сто франков.

— Тетя говорила, что лучший способ не иметь долгов — это всегда платить наличными.

С этими словами он вынул бумажник, чтобы достать деньги. В полуоткрытом бумажнике г-жа де Пьен мельком заметила женский портрет. Макс увидел, что она смотрит, покраснел и поспешил захлопнуть бумажник и вручить деньги.

— Мне бы хотелось взглянуть на этот бумажник… если можно, — сказала она с лукавой улыбкой.

Макс пришел в совершенное замешательство: он что-то невнятно пробормотал и постарался отвлечь внимание г-жи де Пьен.

Первой ее мыслью было, что в бумажнике хранится портрет какой-нибудь красавицы итальянки; но явное смущение Макса и общий колорит миниатюры — это все, что она успела разглядеть, — вскоре зародили в ней другое подозрение. Когда-то она подарила г-же Обре свой портрет, и ей пришло в голову, что Макс в качестве прямого наследника счел себя вправе его присвоить. Ей это показалось верхом неприличия. Сперва, однако, она не подала виду; но когда г-н де Салиньи собрался идти:

— Кстати, — обратилась она к нему, — у вашей тети был мой портрет, мне бы хотелось его разыскать.

— Я не знаю… какой портрет?.. В каком он был роде? — спросил Макс неуверенным голосом.

На этот раз г-жа де Пьен решила не замечать, что он лжет.

— Поищите его, — сказала она насколько могла естественнее. — Вы мне доставите удовольствие.

Если не считать портрета, она была довольна покорностью Макса и надеялась спасти еще одну заблудшую овцу.

На следующий день Макс нашел портрет и принес его ей с довольно равнодушным видом. Он сказал, что портрет этот никогда не отличался особенным сходством и что художник придал ей совершенно неестественную напряженность позы и строгость выражения. С этого дня его визиты стали короче, и он сидел у г-жи де Пьен с хмурым лицом, чего прежде она никогда у него не замечала. Она приписывала это настроение тем усилиям, которые ему приходилось делать над собой поначалу, чтобы исполнить обещанное и бороться с дурными наклонностями.

Недели через две после приезда г-на де Салиньи г-жа де Пьен отправилась, по своему обыкновению, навестить свою призреваемую, Арсену Гийо, которой она за это время не забыла, так же как, надеюсь, и вы, сударыня. Расспросив ее о здоровье и о том, что ей велит делать доктор, и видя, что больная удручена еще больше прежнего, она взялась почитать ей, чтобы та не утомлялась разговором. Бедной девушке было бы, разумеется, приятнее разговаривать, чем слушать то, что ей собирались читать, потому что, как вы сами догадываетесь, книга была весьма серьезная, а Арсена никогда ничего не читала, кроме романов для кухарок. Книга, которую взяла г-жа де Пьен, была книгой душеспасительной; я не стану вам ее называть, во-первых, чтобы не обижать ее автора, во-вторых, чтобы вы не обвинили меня в намерении опорочить все такого рода сочинения. Достаточно сказать, что книга принадлежала перу молодого человека девятнадцати лет и имела своей прямой задачей обращение закоренелых грешниц; что Арсена была очень слаба и что накануне ночью она не могла сомкнуть глаз. На третьей странице случилось то, что случилось бы и при чтении всякой другой книги, серьезной или несерьезной; случилось то, что было неизбежно: а именно, мадемуазель Гийо закрыла глаза и заснула. Г-жа де Пьен заметила это и порадовалась оказанному ею успокоительному действию. Сперва она понизила голос, чтобы не разбудить больную, вдруг замолчав, потом положила книгу и тихонько встала, чтобы выйти на цыпочках, но сиделка, когда являлась г-жа де Пьен, имела обыкновение уходить к привратнице, ибо посещения г-жи де Пьен несколько напоминали посещения духовника. Г-жа де Пьен хотела дождаться возвращения сиделки; а так как не было на свете человека, который бы так ненавидел праздность, как она, то она решила чем-нибудь занять то время, которое ей предстояло провести возле спящей. В небольшой каморке позади алькова стоял стол, на котором были чернильница и бумага; она села и принялась писать письмо. Пока она искала в ящике облатку, чтобы запечатать письмо, кто-то вдруг вошел в комнату и разбудил больную.

— Боже мой! Что я вижу? — воскликнула Арсена таким неузнаваемым голосом, что г-жа де Пьен даже вздрогнула.

— Ну и новости! Что это такое? Кидаться в окно, как дурочка! Видали вы когда-нибудь такую сумасбродку?

Не знаю, точно ли я передаю самые слова; во всяком случае, таков был смысл того, что говорил вошедший, в котором г-жа де Пьен сразу же узнала по голосу Макса де Салиньи. Последовали восклицания, заглушенные возгласы Арсены, потом довольно звонкий поцелуй. Затем Макс продолжал:

— Бедная Арсена, в каком ты виде! Ты знаешь, я бы тебя ни за что не разыскал, если бы Жюли не сказала мне твоего последнего адреса. Но видано ли такое сумасшествие!

— Ах, Салиньи, Салиньи! Как я счастлива! Как я раскаиваюсь в том, что я сделала! Теперь я перестану тебе нравиться. Я тебе не нужна буду больше…

— Глупая ты какая, — говорил Макс, — отчего было не написать мне, что тебе нужно денег? Отчего было не попросить у майора? А что твой русский? Или он уехал, этот твой казак?

Узнав голос Макса, г-жа де Пьен была в первую минуту удивлена едва ли не больше, чем сама Арсена. От удивления она не сразу к ним вышла; потом начала размышлять, показываться ей или нет, а когда размышляешь, прислушиваясь, трудно бывает скоро решиться. Таким образом ей пришлось услышать приведенный мною назидательный диалог; но тут она поняла, что, оставаясь в каморке, она еще и больше того может услышать. Она решилась и вошла в комнату с тем спокойным и величавым видом, который редко покидает добродетельных людей и который они, если требуется, принимают намеренно.

— Макс, — сказала она, — вы мучите эту бедную девушку; уйдите. Вы зайдете ко мне через час, и мы поговорим.

Макс побледнел, как мертвец, увидав г-жу де Пьен в таком месте, где он никогда бы не думал ее встретить; его первым движением было повиноваться, и он шагнул к двери.

— Ты уходишь!.. Не уходи! — воскликнула Арсена, отчаянным усилием приподымаясь на постели.

— Дитя мое, — сказала г-жа де Пьен, беря ее за руку, — будьте благоразумны. Послушайте меня. Вспомните, что вы мне обещали!

Затем она бросила Максу спокойный, но повелительный взгляд, и тот сейчас же удалился. Арсена снова упала на кровать; увидав, что он уходит, она лишилась чувств.

Госпожа де Пьен и сиделка, вернувшаяся вскоре вслед за тем, стали ей помогать с тем искусством, которое в подобного рода случаях проявляют женщины. Мало-помалу Арсена пришла в себя. Сначала она обвела взглядом всю комнату, словно ища того, кого в ней только что видела; потом подняла свои большие черные глаза на г-жу де Пьен и, пристально смотря на нее, спросила:

— Это ваш муж?

— Нет, — отвечала г-жа де Пьен, слегка краснея, но все же мягким голосом. — Господин де Салиньи мой родственник.

Она сочла возможным позволить себе эту маленькую ложь, чтобы объяснить свою власть над ним.

— Так, значит, это вас он любит! — воскликнула Арсена и продолжала смотреть на нее горящими, как факелы, глазами.

Он!.. Молния озарила лицо г-жи де Пьен. Ее щеки вспыхнули на миг ярким румянцем, и голос замер на губах; но к ней быстро вернулось прежнее спокойствие.

— Вы заблуждаетесь, бедное дитя мое, — сказала она серьезным голосом. — Господин де Салиньи понял, что он не должен был напоминать вам о прошлом, которое, к счастью, изгладилось из вашей памяти. Вы забыли…

— Забыла! — воскликнула Арсена с мучительной улыбкой, на которую больно было смотреть.

— Да, Арсена, вы отвергли все ваши безумства тех лет, которым уже нет возврата. Подумайте, мое бедное дитя, ведь этой преступной связи вы обязаны всеми вашими несчастьями. Подумайте…

— Он вас не любит? — перебила ее Арсена, не слушая. — Он вас не любит — и понимает один ваш взгляд! Я видела ваши глаза и его глаза. Я не ошибаюсь… Да что ж… это понятно! Вы красивая, молодая, блестящая… я калека, изуродованная… умирающая…

Она не договорила: ее голос заглушили рыдания, громкие, мучительные; сиделка закричала, что побежит за доктором, потому что, по ее словам, господин доктор ничего так не боится, как этих конвульсий, и если они не прекратятся, бедняжка кончится.

Мало-помалу подъем сил, вызванный у Арсены самой живостью ее страдания, сменился тупым изнеможением, которое г-жа де Пьен приняла за спокойствие. Она продолжала свои увещания; но Арсена, лежа без движения, не слушала красноречивых уговоров предпочесть божественную любовь любви земной; глаза ее были сухи, зубы судорожно сжаты. В то время как ее покровительница говорила ей о небе и о будущем, она думала о настоящем. Неожиданный приезд Макса пробудил в ней на миг безумные надежды, но взгляд г-жи де Пьен еще того быстрее их рассеял. Побыв мгновение в счастливом сне, Арсена вернулась к печальной действительности, ставшей во сто раз ужаснее после минутного забвения.

Ваш доктор вам расскажет, сударыня, что потерпевшие кораблекрушение, настигнутые дремотой среди мучений голода, видят во сне, будто они сидят за столом и вкусно едят. Они просыпаются еще более голодными и жалеют, что спали. Арсена испытывала муку, сравнимую с мукой этих людей. Когда-то она любила Макса так, как могла любить она. С ним ей всегда хотелось пойти в театр, с ним ей бывало весело за городом, о нем она постоянно рассказывала подругам. Когда Макс уехал, она очень плакала; но все же приняла ухаживания одного русского, и Макс был очень рад, что тот стал его преемником, потому что считал его человеком порядочным, то есть щедрым. Пока она могла вести рассеянную жизнь таких женщин, как она, ее любовь к Максу была только приятным воспоминанием, заставлявшим ее иногда вздыхать. Она думала о ней, как думают о забавах детства, но когда Арсена осталась без любовников, увидела себя покинутой, ощутила весь гнет нищеты и позора, тогда ее любовь к Максу как бы очистилась, потому что это было единственное воспоминание, не вызывавшее в ней ни сожалений, ни раскаяния. Оно даже возвышало ее в собственных глазах, и чем она себя чувствовала приниженнее, тем более она в своем воображении возвеличивала Макса. «Я была его милой, он меня любил», — говорила она себе с какой-то гордостью, когда ее охватывало отвращение при мысли о своей продажной жизни. В Минтурнских болотах Марий укреплял свое мужество, говоря себе: «Я победил кимвров!» У девушки, живущей на содержании, — увы, ее больше никто не содержал, — чтобы бороться со стыдом и отчаянием, было только это воспоминание: «Макс меня любил… Он все еще меня любит!» Один миг она могла это думать; но теперь у нее отняли даже ее воспоминания — единственное, что у нее оставалось в жизни.

В то время как Арсена предавалась своим печальным думам, г-жа де Пьен с жаром доказывала ей необходимость навсегда отказаться от того, что она называла ее преступными заблуждениями. Глубокая убежденность делает человека почти бесчувственным; и подобно тому как хирург прикладывает к язве раскаленное железо, не обращая внимания на крики больного, так и г-жа де Пьен продолжала свое дело с безжалостной твердостью. Она говорила, что счастливая пора, в которой бедная Арсена искала убежища, словно прячась от себя самой, была преступным и постыдным временем, которое она теперь по справедливости искупает. Все эти обманчивые мечты она должна возненавидеть и изгнать из сердца; тот, в ком она видит заступника и чуть ли не ангела-хранителя, должен стать в ее глазах лишь вредоносным сообщником, обольстителем, которого она должна забыть навеки.

При слове «обольститель», смехотворности которого г-жа де Пьен не сознавала, Арсена едва не улыбнулась сквозь слезы; но ее почтенная покровительница этого не заметила. Она невозмутимо продолжала свое поучение и закончила его словами, от которых бедная девушка еще сильнее разрыдалась, а именно: «Вы его больше никогда не увидите».

Приход доктора и полное изнеможение больной напомнили г-же де Пьен, что она достаточно потрудилась. Она пожала руку Арсены и сказала ей, уходя:

— Мужайтесь, дитя мое, и бог вас не оставит.

Один долг она исполнила, на ней лежал еще другой, труднейший. Ее ждал еще один виновный, чью душу ей надлежало привести к раскаянию; и, несмотря на уверенность, которую она почерпала в своем благочестивом рвении, несмотря на свою власть над Максом, в которой она уже имела случай убедиться, несмотря, наконец, на то, что в глубине души она все еще была хорошего мнения об этом беспутном человеке, она испытывала странное волнение, думая о предстоящем единоборстве. Прежде чем приступить к этому ужасному состязанию, ей хотелось собраться с силами, и она зашла в церковь, чтобы попросить у бога новых озарений для защиты правого дела.

Когда она вернулась домой, ей сказали, что г-н де Салиньи в гостиной и ждет ее уже довольно давно. Она застала его бледным, возбужденным, полным беспокойства. Они сели, Макс не смел открыть рта; и г-жа де Пьен, тоже взволнованная, сама, в сущности, не зная чем, некоторое время молчала и глядела на него лишь украдкой. Наконец она начала.

— Макс, — сказала она, — я не буду вам делать упреков…

Он довольно надменно поднял голову. Их взгляды встретились, и он тотчас же опустил глаза.

— Ваше доброе сердце, — продолжала она, — говорит вам больше, чем могла бы сказать я. Провидение хотело преподать вам урок; я надеюсь, я убеждена… что он не пропадет даром.

— Сударыня, — прервал ее Макс, — я, собственно, не знаю, что произошло. Эта несчастная девушка выбросилась из окна, так мне сказали; но я не имею самомнения… я хочу сказать — прискорбия… думать, чтобы причиной этого безумного поступка могли послужить наши прежние отношения.

— Лучше скажите, Макс, что, совершая зло, вы не предвидели его последствий. Когда вы эту девушку толкнули на распутство, вы не думали, что в один прекрасный день она покусится на свою жизнь.

— Сударыня! — воскликнул Макс не без живости. — Разрешите вам сказать, что я отнюдь не совращал Арсену Гийо. Когда я с ней познакомился, она была вполне совращена. Она была моей любовницей, я этого не отрицаю. Я даже сознаюсь, я ее любил… как можно любить такую женщину… Мне кажется, что ко мне она была привязана больше, чем к другим… Но уже давно между нами прекратились какие бы то ни было отношения, и она, по-видимому, не очень об этом жалела. Когда она мне писала последний раз, я ей послал денег; но она не умеет их беречь… Ей было стыдно попросить у меня еще, потому что у нее есть своя гордость… Нужда заставила ее решиться на это ужасное дело… Мне это очень тяжело… Но, повторяю вам, мне не в чем себя упрекнуть.

Госпожа де Пьен потрогала какую-то лежавшую на столе работу, потом продолжала:

— Конечно, в мнении «света» вы не виноваты, на вас не лежит ответственность; но существует не только светская мораль, и мне бы хотелось, чтобы именно ее правилами вы руководствовались… Сейчас, может быть, вы не в состоянии меня понять. Оставим это. То, о чем я сейчас хочу просить вас, — это одно обещание, в котором, я уверена, вы мне не откажете. Эта несчастная девушка готова раскаяться. Она с уважением внимает советам одного почтенного священника, который по доброте своей навещает ее. Мы вполне можем быть спокойны за нее. Вы, вы больше не должны ее видеть, потому что ее сердце все еще колеблется между добром и злом, а у вас, к сожалению, нет ни желания, ни, вероятно, возможности быть ей полезным. Видясь с ней, вы можете причинить ей великий вред… Поэтому я вас прошу дать мне слово не бывать у нее больше.

Видно было, что Макс удивлен.

— Вы мне не откажете в этом, Макс; если бы ваша тетя была жива, она попросила бы вас о том же. Вообразите, что это она с вами говорит.

— Боже правый, чего вы от меня требуете? Какой я могу причинить вред этой бедной девушке? Напротив, разве не обязан я, который встречал ее во времена ее безумств, не оставлять ее одну теперь, когда она больна, и больна очень опасно, если правда то, что мне говорили?

— Такова, конечно, светская мораль, но это не моя мораль. Чем тяжелее ее болезнь, тем необходимее, чтобы вы перестали ее видеть.

— Но примите в расчет, что раз она в таком состоянии, то и самая преувеличенная стыдливость не могла бы… Знаете, если бы у меня была больна собака и я бы знал, что видеть меня ей приятно, я считал бы, что поступаю дурно, оставляя ее околевать одну. Не может быть, чтобы вы не были того же мнения, вы, такая добрая и сострадательная. Подумайте об этом; с моей стороны это было бы поистине жестоко.

— Сейчас я вас просила обещать мне это только ради вашей доброй тети… ради вашей дружбы ко мне… теперь я вас прошу об этом ради самой этой несчастной девушки… Если вы ее действительно любите…

— Ах, умоляю вас, не сближайте же таких понятий, которых сравнивать нельзя! Поверьте, мне крайне больно противиться вам в чем бы то ни было; но, право же, меня обязывает к этому честь… Вам это слово не нравится? Забудьте его. Но только позвольте и мне, в свою очередь, умолять вас, из сострадания к этой несчастной… а также немного и из сострадания ко мне… Если я был виноват… если я отчасти несу ответственность за ее беспорядочную жизнь… я должен теперь о ней позаботиться. Покинуть ее было бы чудовищно. Я бы себе этого никогда не простил! Нет, я не могу ее оставить. Вы этого не станете требовать…

— Позаботиться о ней есть кому. Но ответьте мне, Макс: вы ее любите?

— Люблю… люблю… Нет… я ее не люблю. Это слово сюда не подходит… Любил ли я ее? Увы, нет. С ней я старался отвлечься от более серьезного чувства, с которым мне приходилось бороться… Вам это кажется смешно, непонятно… Ваша чистая душа отказывается допустить, чтобы можно было прибегать к такому средству… Так знайте, это еще не самый дурной поступок в моей жизни. Если бы мы, мужчины, не могли иной раз давать другое направление нашим страстям… быть может, теперь… быть может, я и сам выбросился бы из окна… Но я не знаю, что я говорю, и вы меня не поймете… я и себя-то плохо понимаю.

— Я вас спросила, любите ли вы ее, — продолжала г-жа де Пьен, опустив глаза и слегка неуверенным голосом, — потому что, если бы вы… хорошо относились к ней, у вас должно было бы хватить мужества причинить ей некоторую боль, чтобы вслед за тем сделать ей великое благо. Конечно, разлуку с вами ей будет трудно перенести; но было бы гораздо хуже, если бы она сошла сейчас с того пути, на который почти чудесным образом ступила. Для ее спасения, Макс, она должна совершенно забыть о той поре, которую ваше присутствие напоминало бы ей слишком живо.

Макс молча покачал головой. Он не был верующим, и слово «спасение», имевшее такую власть над г-жой де Пьен, говорило гораздо меньше его душе. Но об этом с ней не приходилось спорить. Он всегда старался не обнаруживать перед ней своих сомнений и промолчал и на этот раз; однако нетрудно было заметить, что он не убежден.

— Я буду с вами говорить на общепринятом языке, — продолжала г-жа де Пьен, — раз вы, к сожалению, никакого другого не понимаете; ведь речь идет у нас об арифметической задаче. Видясь с вами, она ничего не выиграет и много потеряет; так вот, выбирайте.

— Сударыня, — произнес Макс с волнением в голосе, — надеюсь, вы больше не сомневаетесь, что по отношению к Арсене у меня нет никакого иного чувства, кроме вполне понятного участия. Так в чем же может быть опасность? Ни в чем. Или вы мне не доверяете? Или вам кажется, что я хочу мешать тем добрым советам, которые вы ей даете? Ах, боже мой, я, который ненавижу всяческие печальные зрелища, в ужасе их сторонюсь, — неужели вы думаете, что, домогаясь встречи с умирающей, я питаю какие-то преступные намерения? Повторяю вам, для меня это вопрос долга, возле нее я ищу искупления, кары, если угодно…

При этих словах г-жа де Пьен подняла голову и устремила на него восторженный взгляд, придавший ее лицу чудесное выражение:

— Искупления, говорите вы, кары?.. В таком случае — да! Сами того не зная, Макс, вы повинуетесь, быть может, внушению свыше, и вы правы, споря со мною… Да, я согласна. Ступайте к этой девушке, и пусть она станет орудием вашего спасения, как вы чуть было не стали орудием ее гибели.

Вероятно, Макс понимал хуже, чем вы, сударыня, что значит «внушение свыше». Столь внезапная перемена решения его удивила, и он не знал, чем ее объяснить, не знал, благодарить ли ему г-жу де Пьен за то, что она, в конце концов, уступила; но в эту минуту для него всего важнее было угадать, убедило ли его упорство ту, неудовольствия которой он боялся больше всего, или же оно просто надоело ей.

— Но только, Макс, — снова заговорила г-жа де Пьен, — я должна вас просить, или, вернее, я от вас требую…

Она остановилась, а Макс наклонил голову в знак того, что заранее подчиняется всему.

— Я требую, — продолжала она, — чтобы вы бывали у нее не иначе, как со мной.

Он казался удивленным, но поспешил заявить, что он это исполнит.

— Я не вполне на вас полагаюсь, — сказала она с улыбкой. — Мне все еще страшно, как бы вы не испортили моей работы, я же хочу довести ее до успешного конца. А под моим надзором вы станете, наоборот, полезным помощником, и, я надеюсь, ваше послушание будет вознаграждено.

С этими словами она подала ему руку. Было решено, что Макс будет у Арсены Гийо на следующий день и что г-жа де Пьен придет туда заблаговременно, чтобы подготовить ее к этому посещению.

Вам ясен ее план. Вначале она думала, что Макс будет полон раскаяния и она без труда извлечет из примера Арсены тему красноречивой проповеди против его дурных страстей; но он, вопреки ее ожиданиям, слагал с себя всякую ответственность. Приходилось менять вступление, а перелицовывать в решительный миг разученную речь — предприятие почти столь же опасное, как перестраивать войска посреди неожиданной атаки. Придумать наспех новый маневр г-же де Пьен не удалось. Вместо того чтобы прочесть Максу наставление, она начала с ним обсуждать вопрос приличия. Вдруг ей пришла в голову новая мысль: «Раскаяние сообщницы его тронет, — подумала она. — Христианская кончина женщины, которую он любил (а, к сожалению, она не могла не видеть, что кончина эта близка), наверное, окажет на него решающее действие». Надежда на это и побудила ее вдруг позволить Максу видеться с Арсеной. Для нее это представляло еще то преимущество, что задуманная проповедь таким образом откладывалась, потому что, как я вам, кажется, уже говорил, несмотря на все свое желание спасти человека, о заблуждениях которого она скорбела, она невольно страшилась вступить с ним в столь важный спор.

Она очень полагалась на правоту своего дела; но она все еще не была уверена в успехе, а потерпеть неудачу — значило отчаяться в спасении Макса, значило заставить себя изменить свое мнение о нем. Дьявол, быть может, для того, чтобы ей не показалась подозрительной ее живая привязанность к другу детства, дьявол позаботился о том, чтобы оправдать эту привязанность христианским упованием. Искуситель не гнушается никаким оружием, и подобного рода уловки — для него дело привычное; вот почему португальцы так изящно говорят: De boas intengoes esta о inferno cheio (благими намерениями вымощен ад). По-французски говорится, что он вымощен женскими языками, и это сводится к тому же, ибо женщины, на мой взгляд, всегда желают добра.

Вы мне велите продолжать. Итак, на следующий день г-жа де Пьен отправилась к своей призреваемой и нашла ее очень слабой, очень подавленной, но зато более спокойной и более покорной, нежели она ожидала. Она заговорила с ней о де Салиньи, но с большей осторожностью, чем накануне. Право же, Арсена должна совершенно отказаться от него и вспоминать о нем только для того, чтобы сокрушаться об их совместном ослеплении. Кроме того, она должна — и это входит в ее раскаяние — она должна показать самому Максу, что она раскаивается, явить ему пример, начав новую жизнь, и обеспечить и ему душевный мир, который сама она вкушает. К этим вполне христианским увещаниям г-жа де Пьен сочла полезным присоединить и некоторые мирские доводы: так, например, что Арсена, если она действительно любит г-на де Салиньи, должна прежде всего желать ему добра и что, меняя свое поведение, она заслужит уважение человека, который до сих пор не мог ее действительно уважать.

Все, что в этой речи было строгого и печального, сразу рассеялось, как только г-жа де Пьен под конец объявила ей, что она увидит Макса и что он сейчас будет здесь. При виде горячего румянца, вдруг залившего ее щеки, давно побелевшие от страданий, при виде необычайного блеска, которым загорелись ее глаза, г-жа де Пьен готова была раскаяться, что согласилась на это свидание; но было уже поздно менять решение. Остававшиеся до прихода Макса немногие минуты она употребила на благочестивые и настоятельные увещания, но они были выслушаны с явным невниманием, так как Арсена была всецело занята тем, что приводила в порядок свои волосы и прилаживала смявшуюся на чепчике ленту.

Наконец явился г-н де Салиньи, напрягая все мускулы лица, чтобы придать ему веселый и непринужденный вид. Он спросил ее о здоровье голосом, который он старался сделать естественным, но который и от простуды не мог бы так звучать.

Точно так же и Арсене было не по себе; она запиналась, не могла ничего сказать, но взяла руку г-жи де Пьен и поднесла ее к губам, как бы благодаря. Все, что говорилось в течение четверти часа, было то же самое, что говорится всюду, когда люди чувствуют себя неловко. Одна г-жа де Пьен хранила необычайное спокойствие, или, вернее, будучи лучше подготовлена, она лучше владела собой. Сплошь и рядом она отвечала за Арсену, и та находила, что ее толмач довольно плохо передает ее мысли. Беседа замирала; г-жа де Пьен заметила, что больная часто кашляет, напомнила ей, что доктор запретил ей говорить, и, обращаясь к Максу, сказала, что лучше бы он почитал немного вслух, чем утомлять Арсену расспросами. Макс поспешил взять книгу и отошел к окну, потому что в комнате было довольно темно. Он начал читать, мало что понимая. Арсена понимала едва ли больше, чем он, но казалось, что она слушает с живым интересом. Г-жа де Пьен занялась какой-то работой, которую принесла с собой, сиделка щипала себя, чтобы не уснуть. Глаза г-жи де Пьен беспрестанно переходили от постели к окну; сам стоглазый Аргус не бывал так зорок. Спустя несколько минут она наклонилась к уху Арсены.

— Как он хорошо читает! — сказала она ей шепотом.

Арсена бросила на нее взгляд, странно противоречивший улыбке ее губ.

— О да! — ответила она.

Потом опустила глаза, и на ее ресницах по временам появлялась крупная слеза и скользила по щеке, но она этого не замечала. Макс ни разу не обернулся. Когда он прочел несколько страниц, г-жа де Пьен сказала Арсене:

— Мы дадим вам отдохнуть, дитя мое. Я боюсь, что мы вас немного утомили. Мы скоро опять вас навестим.

Она встала, и, словно ее тень, встал и Макс. Арсена попрощалась с ним, почти не глядя на него.

— Я довольна вами, Макс, — сказала г-жа де Пьен, когда он проводил ее до дому, — а ею еще больше. Эта бедная девушка полна смирения. Она подает вам пример.

— Страдать и молчать — разве этому так уж трудно научиться?

— Чему прежде всего необходимо научиться — это закрывать сердце для дурных помыслов.

Макс распрощался с ней и быстро удалился.

Придя к Арсене на следующий день, г-жа де Пьен увидела, что та рассматривает букет редких цветов, лежавший на столике возле ее кровати.

— Мне их прислал господин де Салиньи, — сказала она. — Он велел справиться о моем здоровье. Сам он не приходил.

— Какие красивые цветы! — немного сухо произнесла г-жа де Пьен.

— Я прежде очень любила цветы, — сказала, вздохнув, больная, — и он меня баловал… Господин де Салиньи меня баловал, даря мне все самые красивые, какие только находил… Но теперь они мне ни к чему… Они слишком сильно пахнут… Вы бы взяли этот букет; он не рассердится, если я вам его отдам.

— Нет, моя дорогая; вам приятно смотреть на эти цветы, — отвечала г-жа де Пьен уже более мягко, потому что ее очень тронул глубоко печальный голос бедной Арсены. — Я возьму те, которые пахнут; оставьте себе камелии.

— Нет. Я терпеть не могу камелий… Они напоминают мне единственную ссору, которая у нас вышла… когда я была с ним.

— Перестаньте думать об этих безумствах, дорогое мое дитя.

— Как-то раз, — продолжала Арсена, внимательно глядя на г-жу де Пьен, — как-то раз я увидала у него в комнате красивую камелию в стакане с водой. Я хотела взять, но он не позволил. Он даже не дал мне дотронуться. Я заупрямилась, наговорила ему глупостей. Он взял ее, запер в шкаф и положил ключ в карман. Я взбесилась и даже разбила ему фарфоровую вазу, которую он очень любил. Ничего не помогло. Я поняла, что ему ее дала порядочная женщина. Я так и не узнала, откуда у него эта камелия.

Говоря это, Арсена не сводила с г-жи де Пьен пристального и почти злого взгляда, и та невольно потупила глаза. Наступило довольно долгое молчание, нарушаемое только сдавленным дыханием больной. Г-жа де Пьен смутно вспомнила один случай с камелией. Однажды за обедом у г-жи Обре Макс ей сказал, что его тетушка поздравила его сегодня с именинами, и попросил ее тоже подарить ему букет. Она, смеясь, вынула из волос камелию и дала ему. Но как такой ничтожный случай мог сохраниться у нее в памяти? Г-жа де Пьен не могла себе этого объяснить. Это ее почти пугало. Не успело рассеяться ее как бы смущение перед самой собой, как вошел Макс, и она почувствовала, что краснеет.

— Спасибо за цветы, — сказала Арсена, — но мне от них нехорошо… Они не пропадут; я их подарила госпоже де Пьен. Не заставляйте меня говорить, мне запрещено. Не почитаете ли вы что-нибудь?

Макс сел и стал читать. На этот раз, кажется, никто не слушал: каждый, в том числе и чтец, следил за ходом собственных мыслей.

Вставая, чтобы уходить, г-жа де Пьен оставила букет на столе, но Арсена указала ей на ее забывчивость, и она принуждена была его взять, недовольная тем, что почему-то не согласилась сразу же принять этот пустяк. «Что в этом может быть дурного?» — думала она. Но дурно было уже то, что она задавала себе этот простой вопрос.

Макс, хоть его об этом и не просили, зашел к ней.

Они сели и, не глядя друг на друга, так долго молчали, что им стало неловко.

— Я очень жалею эту бедную девушку, — сказала наконец г-жа де Пьен. — Надежды, по-видимому, больше нет.

— Вы видели доктора? — спросил Макс. — Что он говорит?

Госпожа де Пьен покачала головой.

— Ей немного дней осталось жить на свете. Сегодня утром ее причастили.

— На нее больно было глядеть, — сказал Макс, подходя к окну, вероятно, чтобы скрыть волнение.

— Конечно, тяжело умирать в ее годы, — медленно продолжала г-жа де Пьен. — Но если бы она жила дольше, — почем знать, не было ли бы это для нее несчастьем?.. Спасая ее от отчаянной смерти, провидение хотело дать ей время раскаяться… Это великая милость, всю цену которой она теперь сама сознает. Аббат Дюбиньон очень доволен ею, ее не надо так уж жалеть, Макс!

— Не знаю, нужно ли жалеть тех, кто умирает молодым… — ответил он немного резко. — Я сам хотел бы умереть молодым; но мне больно видеть, как она страдает.

— Телесные страдания часто бывают полезны для души…

Макс ничего не ответил и сел в дальнем конце комнаты, в темном углу, полускрытом тяжелыми портьерами. Г-жа де Пьен работала или делала вид, что работает, устремив глаза на вышивание; но она ощущала взгляд Макса, словно бременящую ее тяжесть. Ей казалось, что этот взгляд, которого она пыталась избежать, скользил по ее рукам, по ее плечам, по ее лбу. Ей чудилось, что он остановился на ее ноге, и она поспешно спрятала ее под платье. Быть может, есть доля истины в том, что говорят о магнетическом флюиде, сударыня.

— Вы знакомы с адмиралом де Риньи? — спросил вдруг Макс.

— Да, немного.

— Я, может быть, попрошу вас об одной услуге… о рекомендательном письме к нему…

— Для кого это?

— В последние дни я строил разные проекты, — продолжал он с деланной веселостью. — Я стараюсь обратиться к вере и хотел бы совершить какой-нибудь истинно христианский поступок, но не знаю, как за это взяться…

Госпожа де Пьен бросила на него строгий взгляд.

— Вот на чем я остановился, — продолжал он. — Я очень жалею, что не обучался строю, но это можно наверстать. Пока же я не так уж плохо владею ружьем… и, как я имел честь вам сказать, чувствую необыкновенное желание отправиться в Грецию и постараться убить там какого-нибудь турка во славу креста.

— В Грецию! — воскликнула г-жа де Пьен, роняя клубок.

— В Грецию. Тут я ничего не делаю, мне скучно, я ни на что не гожусь, не приношу никакой пользы, нет никого на свете, кому бы я мог понадобиться. Почему бы мне не отправиться пожинать лавры и сложить голову за правое дело? К тому же я не вижу для себя другого способа достигнуть славы или увековечить свое имя, а этого я очень хочу. Представьте себе, какая будет честь для меня, когда в газете прочтут: «Нам сообщают из Триполицы, что господин Макс де Салиньи, молодой филэллин, подававший самые блестящие надежды», — ведь можно же это сказать в газете, — «подававший самые блестящие надежды, пал жертвой своей пламенной преданности святому делу веры и свободы. Свирепый Куршид-паша до такой степени забыл приличия, что велел отрубить ему голову…» Она у меня как раз не в порядке, по мнению всех, не правда ли?

И он засмеялся деланным смехом.

— Вы это серьезно говорите, Макс? Вы хотите ехать в Грецию?

— Совершенно серьезно; но только я постараюсь, чтобы мой некролог появился как можно позже.

— Что бы вы стали делать в Греции? Солдат у греков достаточно… Вы были бы отличным солдатом, я уверена, но…

— Великолепным гренадером, пяти с половиной футов! — воскликнул он, вставая с места. — Греки были бы чересчур разборчивы, если бы отказались от такого новобранца. Кроме шуток, — продолжал он, опускаясь в кресло, — кажется, это лучшее, что я могу придумать. В Париже я не могу оставаться (он произнес это с какой-то порывистостью): здесь я несчастен, здесь я наделал бы тысячу глупостей… У меня нет сил сопротивляться… Но мы еще поговорим об этом; я не сейчас еще еду… но я уеду… О да, так надо; я дал себе честное слово. Вы знаете, я уже третий день учусь по-гречески. «Зои му, сас агапо́». Не правда ли, какой замечательно красивый язык?

Госпожа де Пьен читала лорда Байрона и вспомнила эту греческую фразу, рефрен одного из его мелких стихотворений. Перевод, как вам известно, дан в примечании, а именно: «Жизнь моя, я вас люблю. — Это тамошний любезный способ выражаться». Г-жа де Пьен сердилась на свою хорошую память; она не стала спрашивать, что значат эти греческие слова, и только боялась, как бы по ее лицу не было заметно, что она поняла. Макс подошел к роялю, и его пальцы, как бы случайно упав на клавиши, подобрали несколько печальных аккордов. Вдруг он взялся за шляпу и, обернувшись к г-же де Пьен, спросил ее, собирается ли она быть вечером у г-жи Дарсене.

— Возможно, что буду, — ответила она неуверенно.

Он пожал ей руку и тотчас же ушел, оставив ее во власти смятения, какого она никогда еще не испытывала.

Все ее мысли были смутны и сменялись с такой быстротой, что ни на одной из них она не успевала остановиться. Это напоминало вереницу картин, которые появляются и исчезают в окне вагона, мчащегося по железной дороге. Но подобно тому как среди самого стремительного бега, не различая подробностей, глаз все же схватывает общий характер проносящейся местности, так и посреди хаоса осаждавших ее мыслей г-жа де Пьен испытывала чувство страха, и ей казалось, будто она скользит по крутому склону среди ужасных пропастей. В том, что Макс ее любит, для нее не могло быть сомнения. Эта любовь (она говорила: эта привязанность) возникла уже давно; но до сих пор она нисколько не тревожила г-жу де Пьен. Между такой верующей женщиной, как она, и таким вольнодумцем, как Макс, возвышалась неодолимая преграда, за которой прежде она считала себя в безопасности. Хоть ей было и приятно и лестно сознавать, что она внушает серьезное чувство такому легкомысленному человеку, каким, по ее мнению, был Макс, она никогда не думала, что эта привязанность может когда-нибудь нарушить ее покой. Теперь же, когда повеса исправился, она начинала его бояться. Его обращение, которое она приписывала себе, грозило стать и для нее и для него причиной горя и мучений. Временами она старалась убедить себя, что опасности, которые ей чудятся, ни на чем, собственно говоря, не основаны. Это внезапное решение уехать, новая манера держать себя, которую она замечала в г-не де Салиньи, могли, в конце концов, объясняться его все еще не угасшей любовью к Арсене Гийо; но странное дело: такая мысль казалась ей нестерпимее всякой другой, и она испытывала почти что облегчение, доказывая себе ее неправдоподобие.

Так г-жа де Пьен провела весь вечер, создавая себе призраки, разрушая их, воссоздавая снова. Она решила не ехать к г-же Дарсене и для большей верности отпустила кучера и собралась лечь рано; но, приняв это мужественное решение и видя, что отменить его уже нельзя, она тотчас же изобразила его себе как недостойную слабость и раскаялась в нем. Больше всего она боялась, как бы Макс не догадался, чем оно вызвано; а так как она не могла скрыть от самой себя истинной причины, по которой она оставалась дома, то кончила тем, что осудила себя, потому что самое ее беспокойство относительно г-на де Салиньи казалось ей преступлением. Она долго молилась, но от этого ей не стало легче. Не знаю, в котором часу ей наконец удалось уснуть; во всяком случае, когда она проснулась, ее мысли были так же смутны, как и накануне, и она была так же далека от какого бы то ни было решения.

За завтраком — ибо, сударыня, мы завтракаем всегда, в особенности если мы накануне плохо пообедали, — она прочла в газете, что какой-то паша разгромил какой-то город в Румелии. Женщины и дети были перебиты, несколько филэллинов пали с оружием в руках или были медленно замучены ужасными пытками. Эта газетная заметка не способствовала тому, чтобы г-жа де Пьен нашла привлекательным задуманное Максом путешествие в Грецию. Пока она грустно думала о прочитанном, ей подали от него письмо. Накануне вечером он очень скучал у г-жи Дарсене; обеспокоенный тем, что г-жи де Пьен там не было, он писал ей, чтобы узнать о ее здоровье и спросить, в котором часу ему следует явиться к Арсене Гийо. У г-жи де Пьен не хватило духу писать ответ, она велела сказать, что будет в обычное время. Потом ей пришло в голову, не сходить ли ей сейчас же, чтобы не встречаться там с Максом; но, подумав, она решила, что это было бы ребяческой и постыдной ложью, хуже даже, чем ее вчерашнее малодушие. Поэтому она вооружилась мужеством, горячо помолилась и, когда настало время, вышла из дому и твердым шагом поднялась в комнату Арсены.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Она нашла бедную девушку в самом жалком состоянии. Было ясно, что недалек ее последний час и за день болезнь страшно шагнула вперед. Ее дыхание превратилось в мучительный хрип, и г-же де Пьен сказали, что утром она несколько раз бредила и что доктор не думает, чтобы она могла дотянуть до завтра. Арсена все-таки узнала свою покровительницу и поблагодарила ее за то, что она пришла.

— Вам уже не надо будет взбираться по нашей лестнице, — сказала она ей угасшим голосом.

Каждое слово стоило ей, по-видимому, тягостного напряжения и истощало остатки ее сил. Чтобы расслышать, что она говорит, приходилось наклоняться к ее постели. Г-жа де Пьен взяла ее за руку, и та оказалась уже холодной и словно неживой.

Вскоре пришел Макс и молча подошел к постели умирающей. Она слегка кивнула ему головой и, видя, что он принес какую-то книгу в футляре, тихо прошептала:

— Вы сегодня не читайте.

Госпожа де Пьен бросила взгляд на то, что Арсена приняла за книгу; это была карта Греции в переплете, которую он купил по дороге.

Аббат Дюбиньон, с утра находившийся возле Арсены, видя, с какой быстротой тают силы болящей, решил употребить с пользой для ее души немногие остававшиеся мгновения. Он отстранил Макса и г-жу де Пьен и, склонясь над ложем страданий, обратился к несчастной девушке с торжественными и утешающими словами, которые религия приурочивает к таким мгновениям. Г-жа де Пьен молилась на коленях в углу, а Макс, стоя у окна, казалось, обратился в изваяние.

— Вы прощаете всем, кто вас обидел, дочь моя? — сказал священник взволнованным голосом.

— Да!.. Пусть они будут счастливы! — отвечала умирающая, делая усилие, чтобы ее было слышно.

— Положитесь же на милосердие божие, дочь моя! — произнес аббат. — Раскаяние отверзает небесные врата.

Еще несколько минут аббат продолжал свои увещания; потом умолк, не зная, не труп ли уже перед ним. Г-жа де Пьен тихо встала с колеи, и все некоторое время стояли не шевелясь, тревожно всматриваясь в посиневшее лицо Арсены. Ее глаза были закрыты. Все затаили дыхание, словно боялись смутить ужасный сон, быть может уже охвативший ее, и в комнате отчетливо раздавалось слабое тиканье часов, лежавших на ночном столике.

— Кончилась бедная барышня! — сказала наконец сиделка, поднося к губам Арсены свою табакерку. — Видите, стекло не затуманилось. Она умерла!

— Бедняжка! — воскликнул Макс, очнувшись от оцепенения, в которое он, казалось, был погружен. — Какую радость знала она в жизни?

Вдруг, словно воскреснув при звуке его голоса, Арсена открыла глаза.

— Я любила! — глухо прошептала она.

Она шевелила пальцами и словно хотела протянуть руки. Макс и г-жа де Пьен подошли, и каждый взял ее за одну руку.

— Я любила, — повторила она с грустной улыбкой.

То были последние ее слова. Макс и г-жа де Пьен долго не выпускали ее ледяных рук, не смея поднять глаз…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Итак, сударыня, вы мне говорите, что мой рассказ окончен, и не желаете слушать дальше. Я полагал, что вам захочется узнать, уехал ли г-н де Салиньи в Грецию или нет; было ли… но уже поздно, и с вас довольно. Как угодно. Но, по крайней мере, воздержитесь от опрометчивых суждений; я утверждаю, что не сказал ничего такого, что давало бы вам на них право. А главное, не сомневайтесь в правдивости моего рассказа. Вы сомневаетесь? Сходите на Пер-Лашез: в двадцати шагах по левую руку от могилы генерала Фуа вы увидите совсем простую каменную плиту, всегда окруженную свежими цветами. На камне вы можете прочесть имя моей героини, вырезанное крупными буквами: Арсена Гийо, а наклонившись над этой могилой, вы различите, если только дождь не распорядился уже по-своему, строчку карандашом, выведенную очень тонким почерком:

Бедная Арсена! Она молится за нас.