Ноготок судьбы

Мериме Проспер

де Нерваль Жерар

Нодье Шарль

Готье Теофиль

Санд Жорж

де Мопассан Ги

Вилье де Лиль-Адан Огюст

Франс Анатоль

де Ренье Анри

Золя Эмиль

Маргерит Поль

Мендес Катюль

Буссенар Луи

Фаррер Клод

Милль Пьер

Буланже Даниель

ШАРЛЬ НОДЬЕ

(1780–1844)

 

 

Инес де лас Сьерас

 

I

— Ну а ты, — сказал Анастас, — не расскажешь ли нам и ты какой-нибудь истории с привидениями?

— За мною дело не станет, — ответил я, — потому что мне довелось быть свидетелем наиболее странного явления, о каком когда-либо говорили со времени Самуила. Но это, право, не басня! Это истинное происшествие!

— Отлично, — пробормотал, сжимая губы, заместитель генерального прокурора, — отлично, а разве есть еще кто-нибудь в наше время, кто верил бы в привидения?

— Возможно, что вы сами уверовали бы в них так же твердо, если бы были на моем месте, — возразил ему я.

Эдокси придвинула свое кресло к моему, и я начал:

— Это случилось в самом конце 1812 года. Я служил тогда драгунским капитаном в гарнизоне Хероны — городка департамента Тер. Мой полковник нашел необходимым отправить меня для покупки лошадей в Барселону, где на второй день Рождества обычно происходила конская ярмарка, пользовавшаяся славой во всей Каталонии. Для этого дела он дал мне в помощь двух лейтенантов — Сержи и Бутрэ, бывших моими близкими друзьями. Позвольте задержать на один момент ваше внимание на одном и другом, потому что некоторые особенности их характера, на которых я хочу остановиться, не совсем бесполезны для остальной части моего рассказа.

Сержи был одним из тех молодых офицеров, которых нам поставляли военные школы и которым приходилось преодолевать некоторые предубеждения и даже неприязнь, чтобы снискать расположение своих товарищей. В короткое время он этого достиг. Его внешность была чрезвычайно приятна, манеры изысканны, ум остер и блестящ, храбрость безупречна. Не было военного упражнения, в котором он не выделялся бы среди других, не было искусства, которого он не любил бы и не понимал, хотя его нервная и хрупкая душевная организация делала его наиболее чувствительным к обаянию музыки. Инструмент, звучащий под искусными пальцами, и в особенности хороший голос наполняли его энтузиазмом, который иногда проявлялся в возгласах и слезах. Когда же это был голос женщины, и к тому же еще красивой, его восторги доходили до исступления. Они зачастую заставляли меня опасаться за его разум. Вы без труда поймете, что сердце Сержи легко открывалось любви, и, действительно, оно почти никогда не было свободно от тех жгучих страстей, в зависимости от которых так часто находится жизнь мужчины. К счастью, возвышенность чувств предохраняла его от излишеств. Этой пламенной душе недоставало столь же пламенной души, с которой она могла бы вступить в союз и слиться воедино. И хотя ему казалось, что он видит ее везде, ему еще ни разу не удалось ее встретить. Отсюда происходило то, что вчерашний кумир, лишенный ореола божественности, на следующий день превращался в обыкновенную женщину и что, будучи очень пылким влюбленным, он в то же время был и чрезвычайно непостоянным. В дни разочарования, когда он падал с высоты своих иллюзий в унизительную прозу действительности, он имел обыкновение говорить, что неведомый предмет его упований и надежд не обитает на земле. Несмотря на это, он продолжал искать его, хотя всякий раз обманывался в своих ожиданиях так же, как это случалось уже тысячу раз. Предметом последнего заблуждения Сержи была весьма посредственная певица из труппы Баскара, только что покинувшей Херону. Целых два дня актриса пребывала на высотах Олимпа. Двух дней, однако, было достаточно, чтобы заставить ее спуститься в среду самых обыкновенных смертных. Сержи о ней больше не вспоминал.

При такой пылкости чувств было бы невероятно, если бы Сержи не испытывал склонности к чудесному. Ни в какую иную область его мысли не устремлялись с большей готовностью. Спиритуалист по убеждению или воспитанию, он был им в еще большей мере благодаря воображению или инстинкту. Его вера в воображаемую возлюбленную, которую ему уготовил мир духов, не была, таким образом, простой игрой фантазии: это была любимая тема его мечтаний, тайная привязанность ума, своего рода заманчивая и утешительная загадка, вознаграждавшая его за горечь прискорбного возвращения из бесплодных поисков. Отнюдь не возмущаясь его химерами, когда о них случайно заходила речь, я не раз и с успехом пользовался ими для того, чтобы побеждать его любовное отчаяние, возобновлявшееся непрестанно. Вообще это достаточно понятная вещь — убегать за счастьем в идеальную жизнь, когда знаешь истинную цену действительности.

Бутрэ составлял полную противоположность Сержи. Это был высокий и плотный мужчина, исполненный, как и Сержи, любезности, чувства чести, храбрости и преданности товарищам. Его внешность, однако, была совершенно обыденна, и его ум вполне соответствовал внешности. Духовную любовь, эту любовь головы и сердца, которая делает жизнь тягостной и в то же время прекрасной, он знал лишь понаслышке и рассматривал, как выдумку писателей и поэтов, существующую только в книгах.

Что же касается любви, доступной его пониманию, то он не пренебрегал ею при случае, но отдавал ей времени и забот не больше, чем она того заслуживала. Его самым приятным досугом была еда, за которую он садился первым и которую покидал последним, если только хватало вина. После подвига на поле битвы лишь вино могло внушить ему на этом свете некоторый энтузиазм. Он говорил о вине со своеобразным красноречием и пил его помногу, не напиваясь, однако, до опьянения. Благодаря счастливой особенности своего организма он никогда не впадал в это отвратительное состояние, сближающее человека с животным; впрочем, надо признаться, что он вовремя погружался в сон. Интеллектуальная жизнь Бутрэ сводилась к очень небольшому количеству идей, из которых он создал себе неизменные принципы, выраженные в категорических формулах и освобождавшие его от необходимости спорить. Трудность доказать что-либо при помощи ряда хорошо обоснованных положений побудила его отрицать решительно все. На все доводы веры и чувства он отвечал двумя сакраментальными словами, сопровождаемыми пожатием плеч: фанатизм и предрассудок. Если собеседник упорствовал, он откидывал голову на спинку стула и громко свистел все время, пока длилось возражение, чем избавлял себя от затруднения слушать. Хотя он никогда не прочел подряд и двух страниц, он был убежден, что читал Вольтера и даже Пирона, которого считал философом. Эти два остроумца были для него верховными авторитетами, и ultima ratio всех споров, в которых он снисходил принимать участие, заключалось в торжествующей фразе: «Посмотрите, кроме того, что говорят Вольтер и Пирон». На этом спор обычно заканчивался, и он выходил из него с честью, что доставило ему в его эскадроне репутацию замечательного философа. При всем этом Бутрэ был прекрасным товарищем и лучшим во всей армии знатоком лошадей. Так как мы предполагали приобрести лошадей и для самих себя, то решили для поездки в Барселону воспользоваться услугами arrieros, то есть извозчиков, которых в Хероне было множество. Легкость, с которой их обычно можно было найти, внушила нам едва не обманувшую нас уверенность в успешности поисков подобного рода. Торжество сочельника и ярмарка на второй день Рождества привлекли со всех концов Каталонии неисчислимое множество путешественников, а мы дождались именно этого дня, чтобы нанять необходимый нам экипаж. В одиннадцать часов утра мы все еще продолжали поиски arriero. У нас оставалась последняя надежда на одного из них, которого мы встретили у порога его дома готовым выехать.

— Черт подери твою коляску и твоих мулов! — закричал Бутрэ вне себя от ярости, садясь на тумбу. — Пусть все дьяволы ада, если только он существует, сорвутся с цепи при твоем проезде, и пусть сам Люцифер прислуживает тебе за столом. Итак, мы не едем!

Arriero перекрестился и отступил на шаг назад.

— Да хранит вас господь, дядюшка Эстеван, — подхватил я, улыбаясь. — Есть ли у вас пассажиры?

— Я не могу утверждать положительно, что у меня есть пассажиры, — ответил извозчик, — поскольку я имею только одного — сеньора Баскара, режиссера и gracioso комедии, который собирается догнать свою труппу в Барселоне и который отстал от нее, чтобы отвезти вот этот сундук, набитый нарядами и тряпьем и не составивший бы бремени даже для одного осла.

— Вот и отлично, дядюшка Эстеван. У вас в экипаже четыре места, и сеньор Баскара охотно позволит нам заплатить три четверти условленной платы, которую он сможет полностью отнести за счет своего директора. Мы сохраним его тайну. Будьте добры спросить у него, согласен ли он иметь нас в качестве спутников.

Баскара размышлял ровно столько, сколько было необходимо, чтобы придать своему согласию вид любезности. В полдень мы выехали из Хероны. Лучшего утра в это время года нельзя было и пожелать, но едва мы миновали последние строения города, как белые облака, плававшие с самого восхода солнца у вершины холмов легкой и мягкой завесой, разрослись с поразительной быстротой, охватили весь горизонт и сдавили нас как стена. Вскоре вместе со снегом пошел исключительно мелкий, но такой частый и стремительный дождь, что можно было подумать, будто атмосфера стала водой или наши мулы завлекли нас на дно реки, не препятствующей, к счастью, дыханию. Неопределенного свойства стихия, через которую мы пробирались, потеряла свою прозрачность и скрыла от нас очертания дороги. Наш возница поминутно удостоверялся при помощи взгляда и ноги, что не сбился с пути, и лишь тогда решался вести за собой экипаж, и эти часто возобновляемые опыты все больше и больше задерживали наше движение. Кроме того, наиболее удобные броды в несколько часов разбухли настолько, что стали опасными, и Баскара, переправляясь через них, поручал себя святым Николаю или Игнатию, покровителям мореплавателей.

— Я действительно боюсь, — сказал с улыбкой Сержи, — как бы небо не вняло ужасным проклятиям, которыми сегодня утром Бутрэ встретил беднягу arriero. Похоже на то, что при нашем проезде сорвались с цепи все дьяволы ада, как он того пожелал, и нам недостает только поужинать с самим чертом, чтобы увидеть его предсказания совершившимися. Досадно, согласитесь, испытывать на себе последствия этой нечестивой ярости. v.

— Ладно, ладно, — ответил Бутрэ, просыпаясь наполовину. — Предрассудок! Суеверие! Фанатизм! — И он тотчас же снова заснул.

Дорога стала немного надежнее, когда мы добрались до скалистых берегов моря, но дождь, или, вернее, потоп, через который мы с таким трудом плыли, нисколько не уменьшился. Он прекратился примерно через три часа после захода солнца, когда мы были еще очень далеко от Барселоны. Мы прибыли в Маттаро, где решили заночевать за невозможностью продолжать путь, так как наши мулы падали от усталости. Едва мы повернули в широкую аллею, ведущую к гостинице, как arriero открыл дверцы коляски и объявил с опечаленным видом, что двор уже заполнен повозками, которым отказали в приюте.

— Сама судьба, — добавил он, — преследует нас в этой злополучной поездке. Свободные помещения есть только в замке Гисмондо.

— Посмотрим, — сказал я, вставая, — неужели придется располагаться бивуаком в одном из самых гостеприимных городов Испании? Это было бы жестокой необходимостью после столь утомительного путешествия.

— Сеньор офицер, — ответил мне погонщик мулов, который беспечно курил свою cigarro, прислонясь к косяку двери, — у вас не будет недостатка в товарищах по несчастью, потому что вот уже больше двух часов, как всем отказывают в гостиницах и в частных домах, где прибывшим раньше удалось найти пристанище. Свободные помещения есть только в замке Гисмондо.

Я давно уже знал эту поговорку, охотно употребляемую в подобных случаях народом, но еще никогда ее докучливое повторение не поражало моего слуха так неприятно, как в этот раз. Тем не менее я протискался сквозь беспорядочную толпу путешественников, arrieros, мулов и конюхов и добрался до хозяйки гостиницы, внимание которой мне удалось привлечь резкими ударами эфесом моей шпаги по какой-то, я и сам не знаю какой, медной кухонной утвари.

— Конюшню, комнату, хорошо сервированный стол! — закричал я тем повелительным тоном, который обычно оказывал действие. — И все это мигом! Именем императора!

— Э, сеньор капитан, — ответила она решительным тоном. — Сам император во всей гостинице не нашел бы местечка, чтобы присесть. Провизии и вина — сколько угодно, если только вы расположены поужинать на свежем воздухе, потому что в таком городе, как наш, слава богу, нетрудно запастись ими вдоволь, но не в моей власти расширить свой дом, чтобы принять вас к себе. Честное слово христианки, свободные помещения есть только в замке…

— Черт побери ваши пословицы и родину Санчо, — прервал я ее грубо. — Все это еще куда бы ни шло, если бы этот проклятый замок где-нибудь и вправду существовал, потому что я предпочел бы скорее провести ночь в нем, чем на улице.

— Вот как, — сказала она, разглядывая меня внимательно. — Право, вы заставляете меня призадуматься! Замок Гисмондо не далее трех четвертей лье отсюда, и там, действительно, всегда можно найти свободные для всех помещения. Правда, от этого мало выгоды, но ведь вы, французы, не такие люди, чтобы уступить дьяволу славный ночлег. Подумайте, и если это вас устраивает, ваша повозка тотчас же наполнится всем необходимым, чтобы весело провести ночь, если только к вам не явятся непрошеные посетители.

— Мы достаточно хорошо вооружены, чтобы бояться кого бы то ни было. Что же касается самого черта, то я слышал, что он весьма приятный собутыльник. Итак, матушка, позаботьтесь о нашем питании. Провизии на пять человек, из которых каждый ест за четверых, фуража для мулов и, пожалуйста, побольше вина, потому что с нами Бутрэ!

— Лейтенант Бутрэ! — вскричала она, скрещивая руки, что, как всем известно, представляет собой восклицание в жестах. Эй, mozo! Две корзины по дюжине и настоящего rancio!

Через десять минут внутренность нашего экипажа преобразилась в кладовую богатого дома и оказалась набитой так плотно, что туда не смог бы проникнуть даже самый худой из нас.

Как я уже сказал, погода, которая не переставала быть угрожающей, на некоторое время, казалось, прояснилась. Мы, не раздумывая, решили отправиться пешком.

— Куда mi идем, сеньор капитан? — спросил arriero, удивленный этими приготовлениями.

— Куда же мы пойдем, мой бедный Эстеван, как не в то место, которое вы сами указали. В замок Гисмондо, я полагаю.

— В замок Гисмондо! Да сжалится над нами пресвятая дева. Мои мулы и те не осмелятся предпринять подобное путешествие!

— И, однако, они его сделают, — перебил его я и сунул ему в руку горсть мелких монет, — и будут вознаграждены за этот последний труд обильной пищей. Что же касается вас, Мой дорогой друг, то там, внутри, вы найдете три бутылки старого паламосского вина, о котором потом мне расскажете. Однако не станем мешкать, потому что мы, и люди и животные, валимся с голода, и, кроме того, небо опять начинает заволакиваться страшными тучами.

— В замок Гисмондо! — жалобно повторил Баскара. — Да знаете ли вы, сеньоры, что это за замок Гисмондо? Никто никогда не проникал туда безнаказанно, не вступив предварительно в договор с нечистой силой, и моей ноги там не будет за все сокровища королевских галионов. Нет, воистину, я не пойду.

— Вы пойдете, честное слово, пойдете, дорогой Баскара, — подхватил Бутрэ, обнимая его крепкой рукой. — Разве подобает благородному кастильцу, который со славою занимается вольнолюбивой профессией, отступать перед самым нелепым из народных предрассудков? А! Если бы Вольтер и Пирон были переведены на испанский, — а их нужно перевести на все языки мира, — мне не пришлось бы доказывать вам, что черт, которого вы страшитесь, не больше как пугало для старух, выдуманное ради выгоды монахов каким-нибудь гнусным водохлебом-теологом. Я докажу это вам после ужина, потому что сейчас мой желудок чересчур пуст, а рот сух, чтобы в такое позднее время я мог бы выдержать философскую дискуссию. Итак, идемте, дорогой Баскара, и будьте уверены, что между собою и чертом, если только он осмелится угрожать вам хоть чем-нибудь, вы всегда найдете лейтенанта Бутрэ. Черт возьми, это было бы забавно!

Разговаривая таким образом и в сопровождении жалобных стонов Баскара, который отмечал каждый свой шаг каким-нибудь причитанием из псалмов или увещанием из литании, мы вышли на покрытую ухабами и высеченную в горах дорогу. Должен сознаться, что истомленные голодом и усталостью мулы приближались к цели нашей ночной вылазки унылым и ленивым шагом, время от времени останавливаясь как бы в ожидании спасительного приказа вернуться назад и жалобно поворачивая опущенную вниз голову на каждом туазе дороги, приближавшейся уже к концу.

— Что же это такое? — сказал Сержи. — Что же это за замок столь роковой известности, который внушает этим простакам такой глубокий и неподдельный ужас? Место свидания привидений, что ли?

— И, может быть, — ответил ему я совсем тихо, — убежище грабителей, потому что народ никогда не создает суеверий подобного рода, которые не коренились бы в фактах, способных вызвать вполне законный страх. Впрочем, у нас троих три шпаги, три пары великолепных пистолетов и все необходимое, чтобы их перезарядить, a arriero, кроме охотничьего ножа, вооружен, конечно, по обычаю еще и славным валенсийским клинком.

— Кто же не знает замка Гисмондо? — пробормотал Эстеван голосом, в котором слышалось волнение. — Если знатные сеньоры любопытствуют об этом узнать, я готов удовлетворить их, потому что мой покойный отец там побывал. Это был не робкого десятка человек! Да простит ему господь, что он любил выпить не в меру!

— В этом нет ничего дурного, — перебил его Бутрэ. — Так какого же черта видел твой отец в замке Гисмондо?

— Расскажи нам эту историю, — подхватил Сержи, который охотно пожертвовал бы самым изысканным наслаждением ради фантастического рассказа.

— Хорошо, — ответил погонщик мулов, — выслушав меня, ваши светлости смогут вернуться назад, если найдут это необходимым. — И он продолжал. — Этот несчастный Гисмондо, — сказал он, тотчас же понижая голос, как будто опасался, что его услышит какой-нибудь незримый свидетель, — несчастный поистине, потому что навлек на себя неотвратимый гнев господа, и потому я не желаю ему больше никакого зла. В двадцать пять лет Гисмондо был главою знаменитого рода де лас Сьерас, так часто встречающегося в наших хрониках. С этой поры прошло уже триста лет или приблизительно столько, — правильный год упоминается в книгах.

Это был красивый и храбрый кавалер, щедрый, изящный, долгое время желанный гость всюду, но он слишком любил водить дурную компанию и настолько не сумел сохранить себя в страхе и почтении божием, что о его образе жизни разнеслась нехорошая слава, и из-за своего мотовства он почти полностью разорился.

Именно в это время ему пришлось искать пристанища в том самом замке, в котором вы решили так безрассудно, с позволения сказать, провести эту ночь и который был последним из его некогда богатых владений.

Довольный, что в этом убежище ускользнул от преследования кредиторов и врагов, которых у него насчитывалось немало, потому что его страсти и распущенность внесли расстройство во многие семьи, он в конце концов укрепил замок и заперся в нем доживать свой век с таким же порочным, как он, оруженосцем и юным, но не по возрасту испорченным пажом. Их челядь состояла из горсточки вооруженных людей, которые принимали участие в их бесчинствах и единственный выход для которых состоял в том, чтобы связать свою судьбу с их судьбой. Один из своих первых набегов Гисмондо предпринял с целью добыть для себя подругу и, подобно гнусной, оскверняющей свое гнездо птице, избрал себе жертву из своего же собственного рода. Впрочем, некоторые утверждают, что Инес де лас Сьерас — так звали его племянницу — втайне изъявила согласие на свое похищение. Ах, разве кто-нибудь может проникнуть в тайны женского сердца!

Я назвал этот набег первым набегом Гисмондо, потому что история приписывает ему еще много других. Доходы от этой скалы, пораженной, как кажется, испокон веков небесным проклятием, не могли бы удовлетворить его нужд, если бы он не приумножил своих преступлений при помощи поборов с проезжающих, рассматриваемых как грабеж на большой дороге, когда они взимаются не могучими сеньорами, а кем-либо иным. Имена Гисмондо и его замка в скором времени стали грозными.

— В чем же дело? — перебил Бутрэ. — То, о чем ты сейчас сообщил, наблюдается всюду. Это один из неизбежных результатов феодализма, одно из последствий варварства, порожденного веками невежества и рабства.

— Мне остается рассказать вам о менее обычных вещах, — продолжал arriero. — Кроткая, получившая христианское воспитание Инес однажды в такой же торжественный день, как сегодня, была просветлена ярким лучом благодати. В то мгновение, когда раздался полуночный благовест, напоминающий верующим о рождении Спасителя, она, против обыкновения, проникла в парадную залу, где три негодяя, сидя у окна, старались в чаду оргии забыть о своих преступлениях. Они были наполовину пьяны. Воодушевленная верой, она нарисовала им в сильных выражениях всю мерзость их поступков и вечные муки, которые за ними последуют. Она плакала, она молила, она обнимала колени Гисмондо и, приложив свою белую руку к сердцу, некогда трепетавшему от любви к ней, пыталась вызвать в нем хоть какие-нибудь человеческие чувства. Однако это дело, сеньоры, было выше ее сил, и Гисмондо, подстрекаемый своими бессердечными друзьями, ответил на ее мольбы ударом кинжала, пронзившим ей грудь.

— О чудовище! — воскликнул Сержи в таком волнении, как будто услышал рассказ о подлинном происшествии.

— Это ужасное преступление, — продолжал Эстеван, — нисколько не омрачило обычного веселья. Три собутыльника в присутствии мертвой девушки продолжали пить вино и распевать нечестивые песни. И было три часа ночи, когда солдаты, предупрежденные наступившей тишиной, проникли на место пиршества, чтобы поднять четыре тела, распростертые в лужах вина и крови. Трех пьяных они, не поморщась, отнесли в их постели, а убитую девушку — на погребальное ложе.

Но небесное мщение, — продолжал Эстеван, после достаточно торжественной паузы, — но неотвратимое возмездие божие ни в чем не поступилось своими правами.

Лишь только сон стал рассеивать пары, омрачавшие рассудок Гисмондо, он тотчас же увидел, что к нему в комнату размеренными шагами входит Инес — не прекрасная и трепещущая от любви и не одетая, как прежде, в легкую ткань, готовую упасть с ее плеч, но бледная, окровавленная, облаченная в длинное одеяние мертвецов. Она протягивает к нему пылающую руку и тяжело кладет ее на сердце, на то самое место, которое тщетно обнимала за несколько часов перед этим. Связанный неодолимою силой, Гисмондо напрасно пытался освободиться от ужасного видения. Его усилия, его страдания нашли свое выражение лишь в глухих и невнятных стонах. Неумолимая рука оставалась пригвожденной к тому же самому месту, и сердце Гисмондо пылало, и весь он пылал до самого восхода солнца, вместе с которым удалился, наконец, призрак. Его сообщников постигло такое же посещение, и они испытали такие же муки.

Наутро, — и так всякое утро в продолжение года, показавшегося им почти вечностью, — три отмеченных печатью проклятия негодяя вопрошали друг друга о ночных видениях взглядами, потому что не осмеливались об этом заговорить.

Однако общность судьбы и добычи толкнула их вскоре на новые преступления. Ночной разгул звал их к новым оргиям, которые теперь затягивались дольше обычного, так как они страшились наступления часов сна, но сон все-таки приходил, и мстительная рука жгла их каждую ночь.

Наконец, настало двадцать четвертое декабря (сегодня, сеньоры, тоже канун Рождества), и ужин, как всегда, соединил их у пылающего камина в тот час, когда колокол в Маттаро призвал христиан к торжественной службе. Внезапно в галерее замка прозвучал голос. — Вот и я! — кричала Инес, ибо это была она. Они увидели, как она входит в комнату, как сбрасывает траурное покрывало, как садится среди них в своем самом роскошном наряде. Охваченные изумлением и ужасом, они смотрели, как она ест хлеб и пьет вино живых людей; говорят, что она, соблюдая старинный обычай, даже плясала и пела. Вдруг ее рука запылала, точно так же, как пылала в их таинственных видениях, и коснулась сердец рыцаря, оруженосца и пажа. И тогда для их бренной жизни все было кончено, потому что их сожженные сердца превратились в пепел и перестали посылать в жилы кровь. Было три часа ночи, когда солдаты, предупрежденные наступившею тишиной, проникли, как обычно, на место пиршества. На этот раз они унесли с собой четыре трупа, и назавтра никто не проснулся.

В продолжение всего рассказа Сержи слушал с глубоким вниманием, потому что порождаемые этой повестью мысли совпадали с обычною темой его мечтаний. Бутрэ время от времени громко вздыхал, но его вздохи не выражали ничего, кроме скуки и нетерпения. Актер Баскара что-то бормотал про себя, что именно — нельзя было понять, и его слова, казалось, сопровождали меланхолическим и монотонным басом мрачную повесть arriero; часто повторяемое и однообразное движение его руки заставило меня заподозрить, что он перебирает четки. Что касается меня, то я восхищался этими поэтическими обрывками предания, непринужденно слагавшимися в устах простого человека из народа в рассказ и внушавшими ему краски, которыми не погнушалось бы воображение, просвещенное вкусом.

— Это еще не все, — продолжал Эстеван. — Прежде чем настаивать на своем опасном проекте, выслушайте, пожалуйста, меня до конца. Со времени смерти Гисмондо и его сообщников его грязное логово внушило отвращение всем и стало достоянием дьявола. Даже ведущая к нему дорога — и та, как вы можете видеть, заброшена. Достоверно известно лишь то, что ежегодно двадцать четвертого декабря ровно в полночь (то есть сегодня, сеньоры, и скоро пробьет полуночный час) окна старого здания внезапно загораются ярким светом. Те, кто осмелились проникнуть в его страшные тайны, передают, что в этот час рыцарь, оруженосец и паж возвращаются из обители мертвых и занимают свои места в кровавой оргии. Таково наказанье, наложенное на них вплоть до скончанья веков.

Немногим позднее входит Инес в своем саване, который она сбрасывает, чтобы блистать в обычном наряде. Инес с ними ест и пьет, поет и танцует. Но когда они в сумасбродном веселье начинают немного забываться, воображая, что оно не окончится никогда, девушка показывает им свою все еще открытую рану, касается их сердца пылающей рукой и возвращается в огонь чистилища, отправив их предварительно в адское пламя.

Эти последние слова вызвали у Бутрэ взрыв судорожного хохота, отнявшего у него на мгновенье дыхание.

— Черт тебя побери! — воскликнул он, дружески хлопнув arriero по плечу. — Я чуть было не расчувствовался от этой дребедени, которую ты рассказываешь, впрочем, достаточно хорошо, и растрогался, как дурак, когда ад и чистилище привели меня снова в себя. Предрассудки, мой каталонец, предрассудки ребенка, испуганного страшными масками! Старые суеверные басни, которым продолжают верить разве только в Испании! Ты вскоре увидишь, помешает ли мне страх перед дьяволом наслаждаться вином! Кстати, это напоминает мне о том, что я хочу пить. Погоняй же мулов, пожалуйста; ради того, чтобы сесть поскорее за ужин, я готов произнести тост в честь самого сатаны.

— То же самое говорил мой отец во время кутежа в Маттаро, устроенного им совместно с такими же солдатами, как и он, — сказал arriero. — Когда хозяин таверны в ответ на их просьбу прибавить вина сказал, что вино есть только в замке Гисмондо, мой отец, который был нечестив как последний негодяй, воскликнул: — Ну что же, тогда я достану его там! Клянусь святым телом господним, я достану вина даже в том случае, если самому сатане придется его наливать. Итак, я иду! — Ты не пойдешь. О, не смей ходить!.. — Я пойду! — ответил он, сопровождая свои слова еще более страшным богохульством. И он настоял на своем и пошел.

— Кстати, о твоем отце, — сказал Сержи, — ты забыл о вопросе Бутрэ. Что же страшного видел он в замке Гисмондо?

— Все то, о чем я вам рассказывал, мои благородные сеньоры. Пройдя через длинную галерею со старинными картинами, он остановился у порога парадной залы, и так как дверь была открыта, то храбро заглянул внутрь.

Осужденные на вечные муки сидели за столом, и Инес показывала им свою кровоточащую рану. Потом она танцевала, и каждый шаг приближал ее к тому месту, где стоял мой отец. Его сердце не выдержало при мысли, что она может его обнаружить, и он замертво повалился на пол. Очнулся он лишь на следующий, день на паперти приходской церкви.

— Где и заснул накануне, — добавил Бутрэ, — потому что вино помешало ему отправиться дальше. Пьяные бредни, мой бедный Эстеван! Пусть земля ему будет столь же легка, как частенько казалась неустойчивой под ногами! Но этот чертовский замок, доберемся ли мы когда-нибудь до него?

— Мы уже прибыли, — сказал arriero, останавливая мулов.

— И вовремя, — подхватил Сержи, — начинается буря, и я, как ни странно для этого времени года, слышал уже два или три громовых раската.

— В этот день и час их слышат всегда подле замка Гисмондо, — добавил arriero.

Едва успел он произнести эти слова, как ослепительная молния разорвала небо и осветила наверху огромной отвесной скалы белые стены замка и его башенки, сгрудившиеся, как скопище призраков.

Главные ворота были заперты, очевидно, уже очень давно. Впрочем, верхние петли вместе с камнями, в которых они были укреплены, уступили действию непогоды и времени. Обе створки ворот, изъеденные ржавчиной и искромсанные ветрами, упав одна на другую, свисали, готовые сорваться, над самым входом. Нам не стоило большого труда сбить их совсем. Промежуток, образовавшийся у их основания и настолько узкий, что в него с трудом мог бы пройти один человек, был загроможден обломками арки и свода, и нам пришлось убрать их с дороги. Грубые листья алоэ, выросшего в расселинах, упали под ударами наших шпаг, и повозка въехала в широкую аллею, плиты которой не скрипели под колесами со времени Фердинанда Католика. Мы поторопились зажечь несколько факелов, запасенных нами в Маттаро. Их пламя, раздуваемое порывистым ветром, к счастью, сопротивлялось взмахам крыльев ночных птиц, разлетавшихся с жалобными криками из всех расселин старого замка. Эта сцена, заключавшая в себе, действительно, нечто причудливое и мрачное, невольно напомнила мне спуск Дон Кихота в пещеру Монтесинос. Замечание, сделанное мною по этому поводу, может быть, вызвало бы улыбку на губах arriero и даже самого Баскара, если бы они могли еще улыбаться, но их страх возрастал с каждым шагом, и они окончательно утратили эту способность.

Наконец перед нами открылся главный двор. Налево возвышался длинный навес, служивший крышей своего рода сараю, который некогда был предназначен защищать от непогоды замковых лошадей, как об этом свидетельствовали железные кольца, вделанные в стены на равном расстоянии друг от друга. Мы обрадовались мысли поместить здесь наш экипаж, и это решение несколько развеяло грусть Эстевана, который прежде всего был озабочен вопросом о пище и отдыхе для мулов. Два факела, укрепленные в крюках, которые, казалось, были для них предназначены, заливали это убежище снопами яркого света, а фураж, нагруженный на запятки нашей коляски и теперь в изобилии разложенный перед истомленными голодом и усталостью мулами, придавал ему вид веселости и изобилия, на которые приятно было смотреть.

— Вот и отлично, сеньоры, — сказал Эстеван, немного приободрившись. — Я полагаю, что мои мулы могут спокойно провести ночь, а есть пословица, гласящая, что «погонщику мулов хорошо всюду, где можно разместить его животных». Если вам будет угодно оставить мне немного провизии, то я думаю, что смогу за них отвечать вам до завтрашнего утра, потому что меня менее пугают черти конюшни, чем дьяволы из гостиной. Это довольно добродушные ребята, и мы, arrieros, привыкли к ним и хорошо с ними знакомы. Их злоба удовлетворяется тем, чтобы спутать гривы коней или выскрести их против шерсти. Что же касается таких бедняков, как мы, то им достаточно хорошенько нас пощипать, оставив на целую неделю желтую метину, которую не смыть всеми водами Тера. Они угощают нас также щелчками, сворачивающими на ноге икры, или всей тяжестью наваливаются на живот и хохочут как сумасшедшие. Я же чувствую себя мужчиной и не боюсь всего этого, уповая на милость божию и на три бутылки паламосского вина, обещанные мне сеньором капитаном.

— Вот они, — сказал ему я, помогая разгружать коляску, — и в придачу к ним два хлебца и кусок жареной баранины. Теперь, когда кавалерия и обоз устроены на ночлег, пойдем искать приюта пехоте.

Мы зажгли четыре факела и двинулись по большой лестнице, усеянной обломками. Баскара шел между Сержи и Бутрэ, ободрявших его разговорами и примером и стремившихся побороть его страх при помощи тщеславия, всесильного над душою испанца. Должен признаться, что это вполне безопасное вторжение в замок тем не менее заключало в себе нечто авантюрное и фантастическое, чем втайне было польщено мое воображение; я могу также добавить, что мы встретились с препятствиями, действительно способными возбудить наш пыл. Часть стен обрушилась и воздвигла перед нами во множестве мест случайные баррикады, которые необходимо было или обходить, или брать приступом. Доски, балки, даже целые бревна, упавшие сверху, перекрещивались и нагромождались на разбитых ступенях, острые обломки которых двигались под нашими ногами. Окна, освещавшие вестибюль и лестницу, были разрушены грозами и уже давно обвалились, и их следы мы обнаруживали лишь по треску разбитых стекол, лопавшихся под подошвами наших сапог. Неистовый ветер с жутким воем вместе со снегом врывался в отверстия разрушенных век или два тому назад окон. Сорные растения, семена которых занесли сюда бури, еще больше затрудняли наше движение и усиливали мрачность общего вида.

Я решил про себя, что сердце солдата скорее и легче могло бы воспламениться при атаке вражеского редута или при штурме крепости.

Наконец мы добрались до площадки первого этажа и остановились на минуту передохнуть. Налево от нас уходил длинный, узкий и темный коридор, осветить который наши факелы, сгрудившиеся у самого входа, никак не могли. Прямо перед нами была дверь — или, точнее, ее более не было — в жилые покои, так что нам, с факелом в руке, не составило большого труда попасть в квадратную залу, служившую, очевидно, когда-то помещением для солдат. Мы пришли к этому заключению на основании двух рядов сломанных скамей, стоявших по ее сторонам, и остатков наполовину изъеденного ржавчиною оружия, все еще висевшего на ее стенах. Пересекая ее, мы четыре или пять раз наткнулись на обломки копий и примерно столько же раз на дула мушкетов. Эта зала под прямым углом переходила в более длинную, но весьма неширокую галерею, по правой стороне которой шли такие же разбитые, как и на лестнице, окна с болтавшимися на них остатками прогнивших наличников. В этой части здания пол под действием непогоды и потоков дождя настолько разрушился, что все плиты вылезли из своих гнезд, и от него сохранилась лишь узкая и неровная полоса вдоль наружной стены. Двигаясь здесь, мы ощущали, как он с подозрительной гибкостью колеблется под ногами, погружавшимися в него точно в толстый слой мусора, готового провалиться под нашей тяжестью. В наименее крепких местах он частью уже провалился, обнажая причудливые и зияющие, отверстиями переплетения балок, благополучно двигаться по которым можно было лишь с моей осторожностью. Я порывисто оттащил своих спутников к левой стене, где дорога казалась менее рискованной. На этой стене висели картины.

— Это картины, — сказал Бутрэ, — и это так же истинно, как то, что нет бога. Неужели пьяница, породивший этого болвана arriero, и вправду добрался до этого места?

— О нет, — ответил ему Сержи с немного язвительным смехом, — он заснул на паперти церкви в Маттаро, потому что выпитое вино помешало ему двинуться дальше.

— Я не у тебя спрашиваю, — отрезал Бутрэ и устремил свой лорнет на разбитые и запыленные рамы, покрывавшие стены неправильными, причудливо изломанными линиями, причем среди них не было ни одной, которая не уклонялась бы в той или иной мере от перпендикуляра. — Это и в самом деле картины и, если не ошибаюсь, портреты. Весь род де лас Сьерас расположился в этом вертепе.

Подобные следы искусства минувших столетий могли бы привлечь наше внимание при других обстоятельствах, но теперь, когда нас торопила необходимость обеспечить для нашего маленького каравана безопасный и удобный ночлег, мы не могли отдать много времени обследованию ветхих полотен, почти совершенно скрытых от глаза черными и влажными наслоениями веков.

Впрочем, дойдя до последних картин, Сержи с заметным волнением поднес к одной из них факел и, с чувством сжимая мне руку, воскликнул:

— Взгляни сюда! Посмотри вот на этого рыцаря с мрачным взглядом и со спадающим на лоб красным султаном шлема. Судя по всему, это должен быть сам Гисмондо. Смотри, как чудесно художнику удалось отметить в этих еще молодых чертах выражение усталости от страстей и озабоченность преступления! Но как на него грустно смотреть!

— Следующий портрет принесет тебе утешение, — ответил я, улыбаясь его догадкам. — Это портрет женщины, и если бы он сохранился получше и был бы к нам ближе, ты имел бы возможность восторгаться красотою Инес де лас Сьерас, потому что с таким же правом можно предположить, что это она. Однако даже то, что еще можно различить, производит сильное впечатление. Сколько изящества в ее стройном стане! Сколько волнующей прелести в ее позе! О, как прекрасно должно быть все то, что скрыто от нашего взора, если так совершенна ее рука, если так изумительны ее пальцы! Да, именно такою должна была быть Инес!

— Такою она и была, — ответил Сержи, привлекая меня к себе. — Вот отсюда, с этого места, я вижу ее глаза. О, никогда более страстный взгляд не проникал в мою душу, никогда с кисти художника не сходила такая живая, такая настоящая жизнь! Если ты мысленно представишь себе под трещинами на полотне нежные очертания того места, где щека закругляется подле прелестного рта, если ты сможешь ощутить так же ярко, как я, чуть-чуть высокомерное движение ее губ, в которых все же чувствуется опьянение страстью…

— То я составлю себе весьма несовершенное представление, — сказал я бесстрастно, — о том, какой могла быть красивая женщина при дворе Карла Пятого.

— При дворе Карла Пятого, — повторил Сержи, опуская голову, — при дворе Карла Пятого, да, ты прав.

— Погодите, погодите, — произнес Бутрэ, дотянувшись благодаря своему высокому росту до украшения в готическом стиле на нижнем основании рамы и теперь вытиравший его платком, — здесь есть имя, написанное по-немецки или по-еврейски, если только не по-сирийски или нижнебретонски. Но черт побери того, кто сможет его разобрать! Я предпочел бы скорее заниматься толкованием Корана.

Сержи восторженно закричал:

— «Инес де лас Сьерас». Да, Инес де лас Сьерас! — повторил он, сжимая мне руку в каком-то чаду. — Читай же!..

— «Инес де лас Сьерас», — прочел вслед за ним и я. Это так. Три зеленые холма на золотом поле — таков аллегорический герб ее рода. Выходит, что эта несчастная и вправду существовала на свете и жила в этом замке… Но пора, однако, искать пристанища для нас самих. Не расположены ли вы двинуться дальше?

— За мною, господа, за мною! — позвал Бутрэ, опередивший нас на несколько шагов. — Вот гостиная, которая заставит нас забыть о мокрых улицах Маттаро. Она достойна принять принца крови или военного интенданта. Сеньор Гисмондо умел жить в свое удовольствие. Ничего не возразишь против этого помещения. О, чудесная вышла б казарма!

Эта огромная комната и в самом деле сохранилась лучше других. Свет проникал сюда из двух очень узких окон, уцелевших среди общего разгрома благодаря своему выгодному расположению. Обои из тисненой кожи и большие старинные кресла придавали всей зале вид великолепия, казавшегося еще более величественным благодаря древности убранства. Колоссальный камин, разверзавший свое широкое чрево у левой стены, был сложен, казалось, для ночных бдений гигантов. Дрова, в изобилии поставляемые разрушением здания и разбросанные на лестнице, могли обеспечить веселый огонь на сотни ночей. Круглый стол, отставленный от камина на несколько футов, невольно напоминал о нечестивых пирах Гисмондо, и я, сознаюсь охотно, посмотрел на него не без некоторого душевного трепета.

Нам пришлось сделать несколько рейсов, чтобы запастись необходимым топливом и перенести провизию и вещи, которые могли основательно пострадать под дневными потоками дождя. Все, к счастью, оказалось в сохранности. Наряды труппы Баскара, развешенные на спинках кресел перед пылающим камином, сверкали лживым блеском и несколько перезрелой свежестью, придаваемой им обманчивым светом рампы. Впрочем, столовая Гисмондо, озаренная десятью горящими факелами, вставленными в десять старинных канделябров, была освещена много ярче, чем когда-нибудь бывала театральная сцена в маленьком городке Каталонии. Только самая отдаленная часть залы, прилегавшая к картинной галерее, откуда мы пришли, оставалась в потемках. Казалось, что здесь мрак сгустился еще больше, чтобы создать между нами и остальным миром таинственную преграду. Для поэта эта ночь была бы ночью вдохновения.

— Я не сомневаюсь, — сказал я, занимаясь вместе со спутниками приготовленьями к ужину, — что все это даст новую пищу для суеверия жителей окрестной равнины. В этот день и час Гисмондо ежегодно возвращается на свое адское пиршество, и свет, проникающий из этих окон наружу, возвещает не что иное, как шабаш чертей. Возможно, что подобные обстоятельства и послужили основою для старинной легенды Эстевана.

— Добавь еще, — сказал Бутрэ, — что фантазия изобразить эту сцену со всеми подробностями могла прийти в голову по случаю хорошего настроения духа каким-нибудь искателям приключений, и, таким образом, не исключается, что отец arriero и впрямь был зрителем подобной комедии. Что касается нас, то мы на славу обставлены всем необходимым, чтобы возобновить ее представление, — продолжал он, перебирая вещь за вещью пожитки странствующей труппы. — Вот одеяние рыцаря, сшитое будто для капитана; вот в этом я буду как две капли воды похож на бесстрашного оруженосца, который, судя по всему, был довольно красивым малым; ну, а этот нарядный костюм пойдет к немного томной физиономии Сержи и без труда придаст ему облик самого соблазнительного из всех пажей. Признайте же, что моя выдумка великолепна и сулит нам безумно веселую ночь! — Произнося эти слова, Бутрэ успел переодеться с головы до пят, и мы со смехом последовали его примеру, ибо для молодых голов нет ничего привлекательнее, чем сумасбродная выходка. Впрочем, из осторожности мы оставили при себе шпаги и пистолеты, которые, несмотря на то, что сделаны были недавно, не создавали кричащего контраста со всем нашим обликом.

Если бы оригиналам галереи Гисмондо удалось внезапно сойти со своих готических полотен, они не почувствовали бы себя совершенно чужими в своем родном замке.

— Ну, а прекрасная Инес? — воскликнул Бутрэ. — Вы о ней совсем не подумали! Не согласится ли сеньор Баскара, наделенный от природы внешностью, которой способны позавидовать сами грации, взять на себя, и притом на один только вечер, по настойчивой просьбе публики ее роль?

— Господа, — ответил Баскара, — я охотно участвую в шутках, не подвергающих опасности мою душу, и в этом мое ремесло. Но ваша шутка такого рода, что я не могу принять в ней участия. Вы узнаете, может быть, к своему великому горю, что нельзя безнаказанно пренебрегать силами ада. Веселитесь, как вам угодно, потому что благодать божия еще не осенила вас своим перстом. Я же торжественно заявляю, что отрекаюсь от этого сатанинского веселья и молю бога лишь о том, чтобы выйти отсюда и стать монахом в какой-нибудь благочестивой обители. Разрешите мне, как вашему брату во Христе, провести эту ночь вот в этом кресле, уделите немного пищи, чтобы укрепить мою плоть, и дайте мне возможность отдаться молитве.

— На, возьми, — обратился к нему Бутрэ, — эта великолепная шутовская речь заслуживает целого гуся и двух бутылок лучшего вина. Прирасти к своему месту, мой друг, ешь, пей, молись и спи. Ты все равно никогда не перестанешь быть дураком! Ну что ж, — сказал он, усаживаясь и наполняя стакан, — Инес не явится раньше десерта; однако я не теряю надежды, что она все же придет.

— Да сохранит нас господь! — сказал Баскара.

Я сел спиною к огню, оруженосец справа, паж слева. Прямо против меня место Инес оставалось свободным. Я окинул взглядом наш стол и то ли от слабости духа, то ли от напряженности нервов почувствовал, что во всем этом веселье заключалось нечто серьезное, и у меня сжалось сердце. Сержи, более жадный до романтических впечатлений, казалось, был взволнован еще больше меня.

— В чем причина, — сказал Сержи, — что все эти возвышенные представления, выставляемые философией на посмешище, никогда полностью не теряют своей власти над самыми сильными и просвещенными умами? Не потому ли, что природа человека испытывает таинственную потребность возвыситься до чудесного, чтобы снова завладеть тем даром, который некогда был у нее отнят и который составлял ее лучшую часть?

— Честное слово, — ответил Бутрэ, — ты не смог бы убедить меня в своей правоте даже в том случае, если бы изложил свои мысли в достаточно ясных и понятных словах. Явление, о котором ты говоришь, целиком коренится в старой привычке нашего мозга, удерживающего, наподобие мягкого, а затем отвердевшего воска, все дурацкие представления, еще в детстве внушенные нам матерями и няньками; все это чудесно объясняет Вольтер в замечательной книге, которую я дам тебе почитать, когда у тебя будет досуг. Думать по-иному — это значит опуститься до уровня этого простака, который вот уже четверть часа бубнит «Benedicite» над своей порцией пищи и никак не решается положить ее в рот.

Сержи не сдавался. Бутрэ отстаивал каждую пядь, обороняясь, как всегда, своими непобедимыми аргументами: предрассудок, суеверие, фанатизм. Я никогда не видел его таким стойким и язвительным в метафизической борьбе. Впрочем, беседа недолго удерживалась на вершинах этих возвышенных сфер философии, потому что вино было крепким, и мы пили его без удержу, как люди, которым не остается ничего лучшего. Было выпито немало бутылок, и наши часы показывали ровно двенадцать, когда мы в порыве радости, как будто это обстоятельство освобождало нас от какого-то скрытого беспокойства, вдруг все вместе воскликнули:

— Полночь, господа, ровно полночь, а Инес де лас Сьерас все нет!

Единодушие обнаруженное нами в столь ребяческой выходке, вызвало общий взрыв хохота.

— Черт побери! — сказал Бутрэ, поднимаясь на пьяных ногах и пытаясь скрыть их дрожание с видом беспечности и полного равнодушия.

— Хотя красавица и не присутствует на нашем веселом собрании, рыцарская галантность, которой мы служим, запрещает нам о ней забывать. Я поднимаю этот стакан за здоровье благородной девицы Инес де лас Сьерас и за ее скорейшее освобождение от казни небес!

— За Инес де лас Сьерас! — воскликнул Сержи.

— За Инес де лас Сьерас! — повторил и я, чокаясь своим наполовину пустым стаканом с их еще полными.

— А вот и я! — закричал голос, раздавшийся со стороны картинной галереи.

— Гм! — произнес Бутрэ, усаживаясь на место. — Шутка не дурна, но только кто же мог ее выкинуть?

Я посмотрел назад. Баскара, совершенно бледный, судорожно уцепился за ручку моего кресла.

— Это мошенник извозчик, приведенный в веселое настроение паламосским вином, — ответил я.

— А вот и я! Вот и я! — снова раздался голос. — Доброго здоровья и настроения гостям замка Гисмондо!

— Это голос женщины, и к тому же молодой женщины, — сказал Сержи, подымаясь с благородной и изящной твердостью.

В то же мгновение мы различили в наименее освещенной части залы белый призрак, несшийся в нашу сторону с невероятною быстротой. Остановившись, он сбросил свое погребальное покрывало и, пройдя между нами, стоявшими наготове, — рука на эфесе шпаги, — опустился на место Инес.

— А вот и я, — сказал призрак, испуская глубокий вздох и поправляя обеими руками длинные черные волосы, небрежно повязанные несколькими узлами пунцовой ленты. Никогда более совершенная красота не поражала моего взгляда.

— Это действительно женщина, — произнес я вполголоса, — и поскольку между нами условлено, что здесь не может произойти ничего сверхъестественного, нам остается только принять ее с чисто французской учтивостью. Будущее разъяснит эту тайну, если только вообще ее можно объяснить.

Мы снова сели на свои места и стали угощать незнакомку, умиравшую, казалось, от голода.

Она молча пила и ела. Через несколько мгновений она совершенно забыла о нас. Каждый участник этой необыкновенной сцены был погружен в самого себя, безмолвный и неподвижный, как будто его коснулась волшебная палочка феи. Баскара повалился на меня, и я мог бы подумать, что он умер от страха, если бы не ощущал движения его дрожащих рук, судорожно скрещивавшихся в жесте молитвы. Бутрэ затаил дыхание. Чувство глубокой подавленности заняло место хмельной отваги, и яркий румянец опьянения, лишь только что озарявший самоуверенное лицо, сменился мертвенной бледностью. Чувства, охватившие Сержи, не менее парализовали его мысль, но он все-таки сохранил больше самообладания, если судить по его взглядам. Его глаза, прикованные к незнакомке со всем жаром влюбленности, силились, казалось, ее удержать: так спящий боится проснуться, чтобы не расставаться с неповторимым очарованием сна.

И, надо признаться, этот образ действительно стоило запечатлеть навсегда в своей памяти, потому что природа, быть может, никогда еще не создавала красавицы, способной выдержать сравнение с нею. Прошу вас поверить, я не преувеличиваю. Незнакомке было не больше двадцати лет, но страсти, страдания или смерть наложили на ее черты особую печать неизменного совершенства и извечной правильности, освященных резцом древних в образе богов. В этом лице не сохранилось ничего земного, ничего, что могло бы выдержать дерзость сопоставлений. Таково было холодное заключение моего разума, предубеждённого уже в то время против безумств внезапной любви, и это дает мне право нарисовать вам портрет, который вы сможете оживить в меру своего воображения. Если вам удастся хоть сколько-нибудь приблизиться к истине, вы достигнете в тысячу раз больше, чем все ухищрения кисти или пера. Впрочем, — и это нужно сказать в качестве гарантии моей беспристрастности, — набросьте на ее широкий и гладкий лоб неровную и едва заметную морщинку, оканчивающуюся где-то чуть-чуть выше бровей, и еще, если можете, представьте себе в ее божественном взгляде, излучаемом из-под черных как смоль ресниц длинными голубыми глазами, нечто робкое и неопределенное, какую-то заботу и тревогу сомнения, пытающегося объяснить себя себе самому. Таковы были недостатки моей модели, но, я уверяю вас, Сержи их не видел.

Больше всего меня поразило, однако, лишь только ко мне вернулась способность обращать внимание на детали, одеяние нашей таинственной незнакомки. Я не сомневался, что где-то недавно его уже видел, и вспомнил, что это было на портрете Инес.

Его, казалось, так же, как и наше, взяли из склада какого-нибудь костюмера, опытного в театральных постановках, но только оно было сильно поношено. Ее платье из зеленой камки, все еще нарядное, но измятое и выцветшее, с поблекшими лентами, принадлежало, по-видимому, когда-то гардеробу женщины, умершей свыше ста лет назад, и я с содроганием подумал, что прикосновение к нему встретит холодную сырость могилы. Я тотчас же отогнал эту недостойную для здравого ума мысль и совершенно овладел своими чувствами, когда наша гостья с восхитительным выговором вдруг прервала молчание.

— Почему, — сказала она с блуждающей на губах улыбкой, — почему я имела несчастье нарушить веселье вашей милой пирушки? Когда я пришла, вы не помышляли ни о чем ином, кроме радости провести этот вечер всем вместе, и, направляясь сюда, я слышала раскаты громкого хохота, разбудившего ночных птиц, свивших гнезда в лепных украшениях замка. С каких это пор присутствие молодой женщины, в которой и двор и город находили кое-какое очарование, способно нарушить веселье? Или мир изменился с тех пор, как я из него ушла?

— Извините, сударыня, — ответил Сержи. — Ваша красота застигла нас врасплох, а восхищение так же безмолвно, как ужас.

— Я признателен моему другу за его объяснение, — подхватил я тотчас же. — Чувства, внушенные вашей внешностью, не выразить в словах. Что же касается вашего прихода, то он неминуемо должен был вызвать в нас мимолетное удивление, и нам потребовалось некоторое время, чтобы оно улеглось. Вы понимаете, что ничто не могло предвещать вашего появления в этих развалинах, уже давно покинутых всеми. Ни заброшенность этого места, ни поздний ночной час, ни окружающий нас хаос не могли вселить в нас даже мысли о его возможности. Вы, сударыня, без сомнения, желанная гостья для всех, кого удостоите своим посещением, но мы почтительно ожидали, чтобы засвидетельствовать вам свое глубокое уважение, того момента, когда вам будет угодно сообщить, с кем мы имеем честь разговаривать.

— Мое имя? — спросила она с живостью. — Разве оно вам неизвестно? Бог мне свидетель, что я пришла на ваш зов!

— На наш зов? — сказал Бутрэ, запинаясь и закрывая руками лицо.

— Конечно, — продолжала она с улыбкой, — я достаточно хорошо воспитана, чтобы не являться без приглашения. Я — Инес де лас Сьерас.

— Инес де лас Сьерас! — закричал Бутрэ, потрясенный так же, как если бы на него обрушилась молния. — О, божественное возмездие!

Я пристально посмотрел на нее. Я тщетно пытался найти в ее лице что-нибудь, указывающее на притворство, и не нашел ничего.

— Сударыня, — сказал я, стараясь быть спокойнее, чем это было в действительности, — костюмы, в которых вы нас нашли и которые, быть может, не вполне подходят для такого праздника, как сегодня, скрывают людей, совершенно не подверженных страху. Каково бы ни было ваше имя и каковы бы ни были побуждения, заставляющие его скрывать, вы можете рассчитывать на, нашу скромность и почтительное гостеприимство. Мы охотно готовы признать в вас Инес де лас Сьерас, если эта причуда, находящая оправдание в обстоятельствах, забавляет ваше воображение. Ваша красота дает вам право изображать Инес с гораздо большим блеском, чем тот, каким она обладала в действительности, а это самый сильный довод среди всех остальных. Но мы все же просим вас поверить, что это признание, ни к чему не обязывающее нашу любезность, никак нельзя отнести за счет нашего легковерия.

— Я и не собиралась требовать от него подобных усилий, — ответила Инес с достоинством, — но кто смеет отнимать у меня имя, которое я приняла в доме моих предков! О, — продолжала она, постепенно воодушевляясь, — я достаточно дорого заплатила за свой первый проступок, чтобы думать, что божественная справедливость уже удовлетворена, но пусть запоздалое прощение моих грехов, которое я от нее ожидаю и на которое возлагаю свою единственную надежду, оставит меня навсегда в жертву пожирающих меня страданий, если я не Инес де лас Сьерас! Да! Я Инес де лас Сьерас, грешная и несчастная Инес! К чему мне присваивать это имя, когда я так стремилась его скрыть, и по какому праву вы отвергаете и без того достаточно мучительное признание несчастной, способной внушить к своей судьбе только жалость?

У нее на глазах появились слезы, и Сержи, чувства которого все нарастали, подошел к ней поближе, тогда как Бутрэ, уже некоторое время неподвижно сидевший на своем месте, опустил голову на руки и затем грузно уронил ее на стол.

— Смотрите, сеньор, — сказала она, сорвав с руки золотой браслет, наполовину изъеденный временем, и с презрением бросив его передо мной, — вот последний дар моей матери и последняя драгоценность из ее наследства, оставшаяся у меня в нищете и бесчестии моей жизни. Удостоверьтесь, действительно ли я Инес де лас Сьерас или жалкая авантюристка, предназначенная своим низким рождением для утехи толпы.

Три зеленых холма были инкрустированы мелкими изумрудами, и имя Инес де лас Сьерас, гравированное старинными буквами, еще отчетливо выступало под разрушениями, причиненными временем.

Я почтительно поднял браслет и возвратил его с низким поклоном. В состоянии возбуждения, овладевшего ею, она не обратила на меня никакого внимания.

— Если вам нужны еще доказательства, — продолжала она как бы в бреду, — разве до вас не дошла молва о моих злоключениях? Смотрите, — добавила она, срывая застежку со своего платья и показывая шрам на груди, — Вот сюда меня поразил кинжал.

— О горе! горе! — завопил Бутрэ, поднимая голову и откидываясь в состоянии невыразимого ужаса на спинку кресла.

— Мужчины, мужчины, — сказала Инес тоном горького презрения, — они умеют убивать женщин, но вид раны внушает им страх!..

Стыдливость и жалость к Бутрэ заставили ее сделать движение, которым она хотела прикрыть свое наполовину расстегнутое платье. Но, спрятав от испуганного взора Бутрэ одну грудь, она невольно обнажила для взглядов Сержи, дошедшего в своем чувстве до апогея, другую. Я слишком хорошо понимал его восхищение, чтобы бросить ему в этом упрек.

Снова воцарилось молчание, еще более длительное, безусловное и печальное, чем в первый раз.

Предоставленные каждый самому себе: Бутрэ, потерявший способность соображать, — безотчетному ужасу, Сержи — внутренним восторгам рождающейся любви, в объекте которой воплощались излюбленные мечты его безудержной фантазии, я — размышлению о глубоких тайнах, относительно которых раньше предполагал, что составил себе независимое мнение, — мы должны были изображать окаменевших героев восточных сказок, внезапно застигнутых смертью и навсегда запечатлевших в своих чертах выражение мимолетного чувства, владевшего ими в последний момент.

Лицо Инес казалось более оживленным, но только среди множества выражений, сменявшихся на нем беспрестанно, как на лице спящего, и отражавших непонятный для нас ход ее мыслей, невозможно было уловить основное. Вдруг она со смехом заговорила.

— Я не припомню, — сказала она, — что именно я просила вас объяснить, — но ведь вы сами хорошо понимаете, что мой ум не способен поддерживать беседы с мужчинами с тех пор, как рука, которую я обожала, поразила меня и ввергла в обитель мертвецов.

Будьте снисходительны, я прошу вас, к немощи ума, возрождающегося для жизни, и извините, что я позабыла поблагодарить вас за тост, которым вы встретили мое появление. Господа, — прибавила она, подымаясь со своего места с неописуемой грацией и протягивая нам свой стакан, — Инес де лас Сьерас в свою очередь приветствует вас!

За ваше здоровье, благородный рыцарь! Пусть небо благоприятствует вам во всех ваших делах! За вас, печальный оруженосец, сменивший природную веселость на тайную грусть! Пусть более радостные дни, чем сегодняшний, возвратят вам утраченную беспечность! За ваше здоровье, прекрасный паж! Ваша нежная томность свидетельствует о душе, занятой более приятной заботой! Пусть счастливая женщина, внушившая вам любовь, ответит на нее чувствами, достойными вас! И если вы все еще не любите никого, так полюбите же скорее красавицу, которая вас уже любит.

За ваше здоровье, сеньоры!

— О, я люблю и полюбил навсегда! — воскликнул Сержи. — Кто бы смог видеть вас и не полюбить! За здоровье Инес де лас Сьерас! За прекрасную Инес!..

— За Инес де лас Сьерас! — повторил и я, поднимаясь со своего кресла.

— За Инес де лас Сьерас, — пробормотал Бутрэ, не меняя своего положения, и впервые за всю свою жизнь, провозгласив тост, не выпил.

— За всех вас! — подхватила Инес, поднося во второй раз ко рту свой стакан, но не прикасаясь к нему. Сержи взял его у нее и погрузил в него свои горячие губы. Я не знаю, почему, но у меня явилось желание его удержать, как будто я опасался, что он пьет свою смерть.

Что касается Бутрэ, то он снова впал в состояние своеобразного задумчивого оцепенения, поглотившего его целиком.

— Вот и отлично, — сказала Инес, обнимая одной рукою шею Сержи и прикладывая время от времени другую, такую же пламенную, как и в легенде Эстевана, к его сердцу. — Этот вечер более сладок и очарователен, чем все те, о которых я сохранила воспоминание. Мы все так счастливы и веселы! Не думаете ли вы, сеньор оруженосец, что нам не хватает здесь только музыки?

— О, — сказал Бутрэ, который едва ли смог бы вымолвить что-либо иное, — быть может, она споет.

— Спойте, спойте! — повторил Сержи, проводя дрожащими пальцами по волосам Инес. — Ваш Сержи молит об этом!

— Я готова, — подхватила Инес, — но только сырость этих подземелий испортила, вероятно, мой голос, который считали когда-то прекрасным и чистым, и к тому же я знаю лишь печальные песни, не подобающие для нашей веселой пирушки, где должны раздаваться лишь песни радости. Погодите, — продолжала она, подымая свои неземные глаза к сводчатому потолку и пробуя голос, звучавший восхитительно хорошо. — Это романс «Nina matada», который будет столь же новым для вас, как и для меня самой, потому что я сложу его сейчас, когда буду петь.

Всякий знает, сколько прелести придает вдохновенная импровизация отдавшемуся на ее волю голосу. Горе тому, кто холодно выражает свою мысль, отделанную, обдуманную и проверенную длительным размышлением! Он никогда не сможет потрясти душу до самых сокровенных ее тайников!

Присутствовать при зачатии великого замысла, видеть, как он рождается из гения художника, точно Минерва из головы Юпитера, чувствовать себя унесенным его порывом в неведомые страны воображения, носиться по ним на крыльях красноречия, поэзии и музыки — вот наивысшая радость, доступная для нашей несовершенной природы, единственная, отрывающая ее от земли и возносящая к богу, по образу и подобию которого она создана.

То, о чем я вам только что рассказал, я почувствовал при первых же звуках песни Инес. То, что я испытал немногим позднее, не выразить ни на каком языке. Мысленно мое существо разделилось на две половины: первая, неподвижная и материальная, своим физическим весом была прикована к одному из кресел Гисмондо, вторая — пережившая трансформацию и вознесенная в небо вместе со словами Инес, наслаждалась благодаря им ощущениями новой, радостной жизни. Будьте уверены, что, если какой-нибудь неудачливый гений сомневался когда-либо в существовании вечного принципа, бессмертная жизнь которого в продолжение нескольких дней томится в оковах нашего бренного бытия и который зовется душою, то это происходит лишь оттого, что ему никогда не приходилось слышать Инес или другой женщины, которая пела бы, как она.

Я не чужд, и вы это знаете, эмоций подобного рода, но я отнюдь не считаю свои чувства настолько утонченными, чтобы испытывать эти эмоции во всем их могуществе. Другое дело Сержи: его душевная организация — это организация духа, едва прикоснувшегося к земной жизни и связанного с нею лишь тонкой и непрочной нитью, готовой тотчас же отпустить его на свободу, как только он того пожелает.

Сержи кричал, Сержи плакал, Сержи перестал быть собой, и когда Инес, охваченная восторгом, отдалась еще более возвышенному вдохновению и ее искусство превзошло все то, что мы слышали раньше, то казалось, что своей улыбкой она зовет за собою Сержи. Бутрэ пробудился немного от своего мрачного оцепенения и устремил на Инес два больших внимательных глаза. В них можно было прочесть выражение удивленного восхищения, вытеснившего на время выражение ужаса.

Баскара не тронулся с места, но восторги артиста начинали побеждать в нем страхи человека из простого народа. Время от времени он подымал лицо, на котором удивление боролось с испугом, и вздыхал от полноты чувств или от зависти. Крики энтузиазма заключили пенье Инес. Она собственноручно разлила всем вина и не без умысла чокнулась с Бутрэ. Неуверенной рукой он поднес свой стакан к губам, увидел, что я пью, и выпил. Я снова наполнил стаканы и предложил тост за здоровье Инес.

— Увы, — сказала она, — или я не могу больше петь, или эта зала искажает мой голос. Раньше не бывало ни малейшей частички воздуха, которая не отвечала бы мне и не пела со мной заодно. А теперь природа отказывает мне в тех всесильных гармониях, к которым я обращалась с вопросами, к ответу которых прислушивалась и которые так чудесно сочетались с моими словами, когда я была счастлива и любима. Ах, Сержи, — продолжала она, смотря на него нежным взглядом, — чтобы петь, нужно быть любимой!

— Любимая, — воскликнул Сержи, покрывая ее руки поцелуями, — обожаемая Инес, я поклоняюсь тебе как богине! Если необходимо безоговорочно пожертвовать сердцем, душою, наконец, вечным блаженством, чтобы вдохновить твой гений, пой Инес, пой еще и еще, пой непрестанно!

— Я также танцевала когда-то, — сказала она, томно опуская голову на плечо Сержи, — но как без музыки танцевать? Чудо! — добавила она вдруг. — Какой-то добрый гений сунул мне в пояс кастаньеты… — И она со смехом вынула их оттуда.

— Наступил неотвратимый день адских мучений! — воскликнул Бутрэ. — Свершилась тайна из тайн! Близится час страшного суда! Она будет плясать!

Пока Бутрэ произносил эти слова, Инес успела подняться со своего места. Она начала с медлительных и плавных шагов, подчеркивавших с величавым изяществом великолепие ее форм и благородство осанки. В неисчерпаемом многообразии поз и движений она настолько искусно придавала своему облику новые и неожиданные черты, что всякий раз, когда она появлялась перед нашими пораженными изумлением взорами в новом месте и новом повороте, нам казалось, что это не она, но какая-то другая и столь же прекрасная женщина.

Мы видели, как она стремительно переходила от спокойной и исполненной внутреннего достоинства величавости к первым и еще робким порывам оживающей страсти, чтобы отдаться затем томительной неге наслаждений, безумной радости и неведомо какому еще более безумному экстазу, которому нет названия.

Потом она исчезала во мраке неосвещенной части огромного зала, и стук ее кастаньет, замиравший по мере ее удаления, звучал все глуше и глуше, пока не смолкал, наконец, в то мгновение, когда она окончательно скрывалась от нашего взора.

Но тишина длилась недолго, и он возвращался к нам откуда-то издалека, постепенно усиливался и раздавался где-то совсем уже около нас, когда в потоках яркого света и совсем не там, где мы ее ожидали, внезапно появлялась она.

Рассыпая в бешеном темпе дробь своих пробудившихся ото сна и стрекотавших как кузнечики кастаньет и испуская время от времени среди их монотонного треска резкие, но в то же время нежные крики, она приближалась к нам настолько близко, что задевала нас своим платьем.

Затем она удалялась опять, скрывалась в тени, появляясь и снова исчезая, намеренно показываясь нам на глаза и стремясь привлечь к себе наши взоры.

И потом мы не видели и не слышали ее больше — лишь откуда-то издалека доносился слабый и жалобный звук, как стон умирающей девушки. А мы, потрясенные и дрожащие от восторга и ужаса, с трепетом ожидали мгновения, когда ее покрывало, развеваемое вихрями танца, покажется снова и озарится светом пылающих факелов. И в этот миг — мы знали — она возвестит о своем возвращении криком радости, на который мы невольно ответим, потому что ему отзовутся во множестве скрытые в нас гармонии.

И тогда она возвращалась и кружилась на одном месте, как цветок, сорванный ветром со своего стебля, и падала ниц, точно судьбою ей навсегда было запрещено покидать землю, и вскакивала опять, точно та же судьба ей запретила к ней прикасаться.

И нам казалось, что она не движется по земле, но летает, и что тайный запрет ее рока разрешил ей касаться ее лишь затем, чтобы тотчас же отпрянуть. Ее голова, склоненная с выражением страстного нетерпения, и ее руки, грациозно закругленные в жесте мольбы и призыва, умоляли нас, казалось, о том, чтобы удержать ее на земле.

Я готов был поддаться властному очарованию, но Сержн уступил ему раньше меня и сжал ее в своих объятиях.

— Останься, — сказал он, — или я умру!

— Я ухожу, — ответила она, — и тоже умру, если ты за мной не последуешь… Любимый, неужели ты за мной не пойдешь?

Она присела на край кресла Сержи и обвила его шею руками. На этот раз она бесспорно забыла о нашем существовании.

— Послушай, Сержи, — продолжала она, — выйдя из этой залы, ты увидишь направо длинный, темный и узкий коридор. (Я обратил на него внимание, когда мы направлялись сюда.) Тебе долго придется идти по его совершенно разломанным плитам; будь осторожен, но иди, иди и не останавливайся! Пусть тебя не смущают бесконечные закоулки, которые встретятся на твоем пути. Заблудиться здесь невозможно. Идя коридором, ты будешь спускаться по ступеням, понижающим его из этажа в этаж, и дойдешь таким образом до самых подземелий. Некоторые из ступеней обвалились совсем, но любовь без труда одолеет препятствия, не остановившие шагав слабой женщины, пришедшей сюда, чтобы тебя обрести. Но иди, иди и не останавливайся! Ты дойдешь, наконец, до крутой и извилистой лестницы; здесь ты найдешь меня, и дальше мы пойдем уже вместе. Смотри, не тревожь моих сов; они давно уже стали моими единственными друзьями; они узнают мой голос и сквозь полуоткрытые отдушины склепов, где я живу, я вижу их вместе с птенцами на зубцах башен и стен. Иди же, иди и не останавливайся! Приходи поскорее, не мешкай! Ты ведь придешь?

— Приду ли я! — вскричал Сержи. — Я скорее погибну навеки, чем откажусь пойти за тобой.

— Кто меня любит, тот за мной идет, — сказала Инес и рассмеялась каким-то странным и жутким смехом.

В то же мгновение она подняла свой саван, и мы ее больше не видели. Мрак отдаленных частей огромного зала скрыл ее от нас навсегда. Я преградил дорогу Сержи и с силой схватил его за руку. Бутрэ, пришедший в себя при виде угрожающей другу опасности, поспешил мне на помощь. Даже Баскара и тот поднялся со своего кресла.

— Сударь, — сказал я Сержи, — как старший вас по годам, как ваш начальник по службе, как ваш друг, как ваш капитан запрещаю вам трогаться с места! Разве ты не понимаешь, несчастный, что на тебя ложится ответственность за нашу жизнь? Разве ты не видишь, что эта столь обаятельная женщина, увы, не что иное, как магическое орудие, используемое скрывающейся в этом вертепе шайкой разбойников, чтобы разъединить и погубить нас? О, если бы ты мог свободно располагать собою, я готов был бы понять твое ослепление и пожалеть о тебе, ибо Инес обладает всем тем, что способно оправдать подобную жертву. Но вспомни, что на нас не решаются напасть, прежде чем наши силы не будут разделены, и что, если нам суждено умереть здесь, то мы обязаны продать свою жизнь возможно дороже, а не погибнуть в грубой западне! Сержи, ты прежде всего принадлежишь нам, и ты нас не оставишь!

Сержи, рассудок которого был подавлен, казалось, множеством противоположных чувств, пристально на меня посмотрел и без сил повалился в кресло.

— А теперь, господа, за дело! — продолжал я, стараясь закрыть дверь, с трудом повернувшуюся на ржавых петлях. — Навалим на двери эту старую мебель и укрепимся за нею, как за баррикадою! Прежде чем она уступит почти неизбежному штурму, у нас будет время принять меры и приготовить оружие. Мы в состоянии сопротивляться по крайней мере двадцати разбойникам, а я сомневаюсь, чтобы их было так много.

— Я сомневаюсь также, — сказал Бутрэ, когда предосторожности были приняты и мы снова уселись за круглым столом, у которого, наконец, сел и Баскара, несколько успокоенный нашей решимостью. — Меры, рекомендованные капитаном, внушены благоразумием, и самый бесстрашный солдат нисколько не порочит своего достоинства, предохраняясь от неожиданностей. Однако представление, составленное об этом замке капитаном, кажется мне лишенным всякого правдоподобия. В наши дни, под угрозой французского оружия, посреди неутомимой бдительности полиции, в полулье от большого города шайка преступников не смогла бы безнаказанно укрываться в развалинах старого здания. Это вещь еще более невозможная, чем все то, возможность чего мы так недавно отвергали!

— В самом деле, — сказал я насмешливо, — уж не думаете ли вы, Бутрэ, что Вольтер и Пирон были бы с вами согласны?

— Капитан, — ответил он с холодным достоинством, которого я раньше в нем не предполагал и которое, без сомнения, было внушено ему новыми представлениями, возникшими в его уме. — Невежество и самонадеянность моих утверждений заслуживают этой иронии, и я нисколько ею не оскорблен. Я полагаю, что Вольтер и Пирон смогли бы не лучше меня объяснить все только что происшедшее на наших глазах. Но что бы это ни означало и каковы бы ни были его последствия, позвольте считать, что враги, с которыми мы имеем сейчас дело, отнюдь не нуждаются в том, чтобы двери были открыты.

— Добавьте к этому, — сказал Баскара, — что подобное поведение невероятно даже для самых неловких грабителей. Посылать к вам Инес, да еще в таком наряде, Инес, на которую вы смотрите как на их сообщницу, — это значит пробудить в вас опасения, а не рассеять их. Неужели вы предполагаете в них надежду, что найдется безумец (прошу прощения у сеньора Сержи), готовый последовать в могилу за призраком? Ну, а если на это рассчитывать невозможно, то к чему расходы на такое роскошное привидение, годное лишь для того, чтобы внушить вам осторожность? Разве не естественнее было бы предоставить вам провести первую половину ночи в ослеплении безумной беспечности и затем дождаться момента, когда вы, охваченные сном и винными парами, дадите без труда себя перерезать, если только ваши пожитки, кстати, весьма легковесные и способные скорее их выдать властям, чем обогатить, могут служить приманкою для их алчности? Что касается меня, то в вашем объяснении я вижу лишь усилие неверующего ума, упорствующего вопреки очевидности и предпочитающего скорее верить расчетам своего ложного благоразумия, чем чудесам господа.

— Отлично, сеньор Баскара, — возразил ему я, — лучше рассуждать едва ли возможно, и я присоединяюсь к вашему мнению. Но если мое объяснение неудовлетворительно, то кто вам сказал, что у меня нет в запасе другого? Вы успокоились, по-видимому, совершенно достаточно, чтобы внимательно его выслушать. Поразительное спокойствие, сменившее ваши так внезапно рассеявшиеся страхи, в случае нужды, послужит для меня еще одним лишним доводом. Вы актер, сеньор Баскара, и к тому же превосходный актер, доложу вам, и сегодня ночью вы доказали это с гораздо большим успехом, чем когда-либо за время своего пребывания в Хероне! Да полно, не знакома ли вам эта чудесная певица, эта несравненная танцовщица, которую вы приберегли, очевидно, для открытия театра в Барселоне? Не заманчиво ли на великолепно для этого приспособленной сцене произвести опыт над легко возбудимой чувствительностью трех страстных любителей театра, чей энтузиазм может служить порукой ваших грядущих успехов? Не тешилось ли в то же время ваше испанское тщеславие мыслью внушить некоторую тревогу и страх трем французским офицерам? Что вы на это ответите, сударь?

— Ах, ах! — подхватил Бутрэ, улыбаясь и допивая стакан; он упорно искал предлога, чтобы снова стать, как некогда, великим философом. — Что вы на это ответите, коварный шутник?

Сержи, все еще пребывавший в состоянии мечтательной задумчивости, посмотрел на нас менее печальным и более сосредоточенным взглядом. Мысль снова обрести Инес среди живых людей облегчила несколько его скорбь. У него блеснула надежда, что ее можно снова позвать и что она опять окажется между нами. Он внимательно слушал. Баскара ответил пожатием плеч.

— Разрешите сказать вам, — продолжал я, взяв его за руку, — что ваша шутка была не настолько дурна, чтобы вызвать наш гнев, и мы получили так много удовольствия, что не станем вменять ее вам в вину. Я добавлю даже, не опасаясь опровержения товарищей, что каждый из нас охотно уплатит за свое место на репетиции. Но теперь комедия сыграна, и вы должны открыть ее тайну, потому что порядочных людей, дружба которых способна осчастливить такого человека, как вы, безнаказанно не дурачат. Расскажите обо всем откровенно, мы разрушим эти нелепые баррикады и позовем снова Инес. Предупреждаю, всякое дальнейшее запирательство, выходящее за пределы, поставленные нашей снисходительностью, превратится в смертельное оскорбление, за которое вы заплатите дорогою ценой! Почему вы молчите?

— Потому что отвечать бесполезно, — сказал Баскара. — Если бы вы немного подумали, то избавили бы себя от труда устраивать мне допрос. Поступайте, как вам угодно!

— Разумеется, сударь! Но что же дальше? Мне кажется, я высказался в достаточно точных выражениях.

— Что касается точности, может быть, — ответил Баскара, — что касается правдоподобия, то увольте! Выслушайте меня, однако. Не вы ли меня встретили сегодня утром в коляске Эстевана? Не вы ли заняли места рядом со мною? Мог ли я вас ожидать? Покидал ли я вас с того времени хоть на минуту?

— Все это так, — сказал Сержи.

— Все это так, — подтвердил Бутрэ.

— Продолжим, — сказал Баскара. — Неожиданная буря застигла нас при выезде из Хероны, мог ли я ее предвидеть? Мог ли я знать, что мы не доберемся сегодня до Барселоны? Мог ли я предполагать, что гостиница в Маттаро окажется переполненной? Мог ли я предугадать, наконец, что вы составите дерзкий проект переночевать в замке Гисмондо, от одного вида которого у проезжающих дыбом становятся волосы? Не я ли восставал против этого плана и не попал ли я сюда почти что насильно?

— Все это так, — сказал Бутрэ.

— Все это так, — подтвердил Сержи.

— Погодите, это еще не все, — продолжал Баскара. — К чему мне было устраивать эту дорогостоящую интригу? Чтобы испытать на трех офицерах гарнизона Херона впечатление от дебюта такой певицы и такой танцовщицы, какую вы только что видели? (Вам угодно ее так называть, и я против этого не возражаю.) Поистине, сеньоры, вы слишком высокого мнения о щедрости бедного провинциального режиссера, если предполагаете, что такие представления он дает gratis. О, если бы у меня была актриса, подобная Инес (да снизойдет на нее милосердие божие!), я бы остерегся подвергать ее опасностям гибельной простуды под сырыми сводами этого проклятого замка или увечья под его развалинами. Я даже не повез бы ее в Барселону, где со времени войны дела стали плохи; нет, она создала бы мне состояние за один сезон в миланской la Scala или на сцене парижской оперы. Да что я говорю — за один сезон! За один-единственный вечер, одной своей арией, одним своим шагом! Мадридская Педрина, о которой так много говорили, несмотря на то, что она выступала один только раз, проснулась наутро своего дебюта, как передают, обладательницей королевских сокровищ. А еще вопрос, можно ли сравнивать с нею Педрину? Певица, да что говорить, вы ее сами слышали! Танцовщица, даже на мгновение не коснувшаяся пола ногами!

— Все это так, — сказали разом Сержи и Бутрэ.

— Еще одно слово, — добавил Баскара. — Мое внезапное успокоение удивило вас, оно поразило и меня самого. Но теперь я нашел ему объяснение. Торопливость, с какою удалилась Инес, возвестила, что час привидений уже миновал, и эта мысль облегчила мне душу. Что же касается причины, по которой три осужденных на вечные муки не явились на обычное пиршество, то это вопрос более сложный и интересует меня лишь постольку, поскольку касается моего христианского милосердия. Собственно говоря, он, судя по всему, гораздо ближе затрагивает тех, кто изображал их этой ночью.

— В таком случае, — воскликнул Бутрэ, — да сжалится над нами господь!

— Загадочная история, — вскричал я, ударив по столу кулаком и сдавшись на доводы Баскара. — Кого же, скажите мне, мы только что видели?

— Того, кого люди в этой жизни видят исключительно редко, — ответил Баскара, перебирая четки, — и кого большинство из них увидит только в иной. Мы видели душу чистилища.

— Господа, — прервал я решительно, — здесь скрывается тайна, недоступная для человеческого понимания. Она, без сомнения, заключается в каком-нибудь явлении природы, столь простом, что его объяснение заставило бы нас от души рассмеяться, но сейчас объяснение это от нашего ума ускользает. В чем бы оно ни заключалось, мы не должны подтверждать своим авторитетом суеверий, недостойных в такой же мере христианства, как и философии. Мы должны также сохранить честь трех французских офицеров и потому воздержаться от рассказа об этом совершенно необыкновенном происшествии, рано или поздно разгаданная тайна которого грозит выставить нас на посмешище публики. Клянусь своей честью, — и от вас ожидаю того же, — никогда на протяжении всей своей жизни не рассказывать о событиях этой ночи до тех пор, пока их причины не будут окончательно выяснены!

— Клянемся, — сказали Сержи и Бутрэ.

— Призывая в свидетели господа нашего Иисуса, — сказал Баскара, — клянусь своей верой в его святое рождение, славная годовщина которого торжественно празднуется в этот момент, что я никому, кроме моего директора, не поведаю о совершившемся. Да славится имя господне во веки веков!

— Аминь, — подхватил Бутрэ, обнимая его с искренним чувством. — Прошу вас, мой дорогой брат, не забывать меня в ваших молитвах, потому что, к несчастью, я не знаю больше своих…

Ночь продолжалась. То одного, то другого из нас охватывал тревожный и чуткий сон. Нет нужды рассказывать, какие сновидения его беспокоили. Наконец взошло солнце. Небо было чище, чем мы могли ожидать накануне. В полном молчании мы добрались до Барселоны, куда прибыли ранним утром.

— Что же дальше? — спросил Анастас.

— Дальше? Что ты разумеешь под этим? Разве повесть не кончена?

— Не знаю почему, но мне кажется, что в ней чего-то недостает, — сказала Эдокси.

— Что же рассказать вам еще? Через два дня мы возвратились в Херону, где нас ожидал приказ о выступлении полка. Поражения великой армии заставили императора стянуть на севере отборные части. Я находился вместе с Бутрэ, ставшим набожным с тех пор, как ему довелось поговорить с душою чистилища, и Сержи, утратившим былое непостоянство в любви с того времени, как он полюбил призрак. В самом начале битвы при Люцене Сержи был подле меня. Вдруг он покачнулся в седле и опустил пораженную смертельною пулей голову на шею моего коня. «Инес, — прошептал он, — я иду к тебе», — и испустил последний вздох. Через несколько месяцев армия возвратилась во Францию, где бесплодные чудеса храбрости задержали, но не смогли отвратить неизбежную гибель империи. После заключения мира множество офицеров навсегда покинуло военную службу. Бутрэ заперся в монастыре, где, полагаю, он еще и теперь, а я удалился в родное гнездо моих предков, покинуть которое не испытываю желания. Вот и все.

— И все-таки, — сказал Анастас с видом неудовлетворенности, — история Инес не закончена. Ты должен знать ее продолжение.

— Моя повесть в своем жанре совершенно закончена, — ответил я. — Вы хотели историю с привидениями, и я рассказал вам историю с привидениями, которых, если хотите, никогда в моей повести не было. Всякая другая развязка, впрочем, не подходила бы к ней, потому что извратила бы свойственный ей характер.

— Дурная отговорка, — сказал заместитель генерального прокурора. — Вы пытаетесь избежать объяснений при помощи хитрости. Если угодно, давайте поразмыслим немножко, ибо логика необходима повсюду, даже в истории с привидениями. Вы, вместе со своими друзьями, дали торжественное обязательство сохранять молчание относительно происшествия в ночь под Рождество до тех пор, пока история с привидением не окажется в надлежащей степени разъясненною. Больше того, вы взяли на себя это обязательство под клятвой, о чем я очень хорошо помню, потому что дремал только в начале рассказа, которое тянулось, говоря в скобках, довольно долго. Теперь далее: вы были бы свободны от этого взаимно обязующего договора (так его называют на юридическом языке) лишь при наличии обусловленного им объяснения, на основе которого он был заключен, если только вам не угодно предположить, что вы освобождены от налагаемых им обязательств по причине смерти одного из участников и поступления в монастырь другого, каковое поступление, говоря по правде, можно также рассматривать как своего рода смерть. Однако предупреждаю, что последний довод не может найти применения в данном случае, что я и докажу вам на досуге, если вы будете стоять на своем. Итак, вы пойманы с поличным в нарушении взятых по договору на себя обязательств, если только условие, освобождающее вас от их соблюдения, в настоящее время не выполнено.

— Прошу вас, господин заместитель генерального прокурора, — ответил я, — избавить меня, в жизни не знавшего, что значит судебное дело, и от этого разбирательства. Я целиком выполнил условие своего договора, о котором мог бы и умолчать, если бы не предполагал рассказать полностью обо всем. Но история, которую вы требуете, это другая история. Часы показывают полночь и даже больше. Позвольте мне отложить слово логогрифа на целый месяц, подобно тому как это практиковалось когда-то в старом «Меркюр де Франс».

— Я полагаю, — поддержал меня заместитель генерального прокурора, — что ему можно дать отдохнуть, если не возражают дамы.

— Начиная с этого момента, — продолжал я, — ваша фантазия может упражняться в поисках обещанного мной разъяснения. Впрочем, предупреждаю, все от начала до конца — подлинное происшествие и во всем том, о чем я вам рассказал, нет ни волшебства, ни обмана, ни грабителей…

— Ни привидений? — спросила Эдокси.

— Ни привидений, — подтвердил я, вставая и берясь за шляпу.

— Черт возьми, тем хуже! — сказал Анастас.

 

II

— Но если это привидение не было настоящим, — сказал Анастас, лишь только я сел на свое место, — скажи нам, чем же оно было? Вот уже месяц я размышляю об этом и никак не могу подыскать для твоей истории разумного объяснения.

— И я также, — сказала Эдокси.

— У меня не было времени раздумывать по этому поводу, — заявил заместитель генерального прокурора, — но, сколько я помню, все это чертовски походило на фантастику.

— И тем не менее здесь нет ничего сверхъестественного, — ответил я. — Всякий из вас когда-нибудь слышал или видел собственными глазами вещи гораздо более странные, чем то, что осталось мне досказать, если только вы расположены выслушать меня еще раз.

Общество сомкнулось теснее, ибо в долгие досуги маленького городка нет занятия лучше, чем внимательно слушать детские побасенки, дожидаясь времени сна.

Я приступил.

— Я уже говорил вам, что мир был заключен, Сержи умер, Бутрэ стал монахом, а я маленьким собственником с некоторым достатком. Излишки моих доходов делали Меня почти богатым, а полученное наследство увеличило их еще больше. Я решил израсходовать деньги на путешествие, имея в виду как самообразование, так и удовольствие. Одно время я задумывался, на какой стране остановить свой выбор, но все это было лишь притворством со стороны моего разума, стремившегося побороть побуждения сердца. А сердце влекло меня в Барселону, но эта история, если бы здесь уместно было о ней вспомнить, могла бы составить добавление к моей повести, намного превосходящее ее по размерам. Так или иначе, но письмо от Пабло де Клауса, самого близкого из друзей, оставленных мною в Каталонии, положило конец моим колебаниям.

Пабло собирался жениться на Леоноре. Леонора была сестрою Эстель, а Эстель, — я о ней вам кое-что расскажу, — была героиней моего романа, о котором я ничего не буду рассказывать.

На свадьбу я опоздал, ее отпраздновали три дня назад, но свадебные торжества все еще продолжались, потому что, по обычаю, они тянутся иной раз в продолжение всего медового месяца и даже дольше. Впрочем, этого обычая не придерживались в семье Пабло, достойного любви исключительно милой женщины и счастливого еще и сейчас, как он в то время об этом мечтал. Подобные браки попадаются время от времени, но принимать их за правило, конечно, не следует. Эстель встретила меня как старого друга, об отсутствии которого сожалеют и которого рады снова увидеть. Я не имел основания жаловаться на ее отношение, особенно после двух лет разлуки, — ведь это происходило в 1814 году, то есть в период недолгого европейского мира между первой реставрацией и двадцатым марта.

— Мы отобедали раньше обычного. И так же придется поступить с ужином, — сказал Пабло, входя в гостиную, куда я увел его жену, — но только один час надо бы оставить для туалета, потому что все изъявляют желание присутствовать сегодня вечером во взятых мною ложах на единственном, быть может, выступлении Педрины. Эта актриса так своенравна! Один бог знает, не покинет ли она нас уже завтра!

— Педрина, — повторил я задумчиво. — Это имя я уже слышал однажды, и при обстоятельствах настолько мне памятных, что никогда не забываю о нем. Не та ли это необычайная певица и еще более необычайная танцовщица, которая исчезла из Мадрида на следующий день после своего триумфа и следов которой никак не могли отыскать? Своим несравненным талантом она бесспорно заслуживает окружающего ее любопытства, но, признаюсь тебе, один необыкновенный случай в моей жизни пресытил меня эмоциями подобного рода, и я не испытываю ни малейшей охоты увидеть или услышать даже саму Педрину. Разреши дождаться вашего возвращения на Ramblo.

— Как хочешь, — ответил Пабло, — но только я полагал, что Эстель рассчитывает на твое общество.

Действительно, скоро возвратилась Эстель и в момент отъезда в театр подошла ко мне. Я тотчас же забыл о своем обещании никогда не смотреть на танцовщицу и не слушать певицу после Инес де лас Сьерас, но я был уверен, что сегодня я не увижу и не услышу никого, кроме Эстель.

Я долго сдерживал свое слово и оказался бы в затруднении ответить, что именно играют на сцене.

Даже аплодисменты, возвестившие выход Педрины, не произвели на меня впечатления. Я сидел совершенно спокойно, прикрывая рукою глаза, когда среди глубокой тишины, сменившей мимолетное проявление симпатии зрителей, внезапно раздался голос, который я не мог не узнать. Голос Инес никогда не переставал звучать у меня в ушах, он преследовал меня в моих грезах, он убаюкивал меня во сне. Голос, услышанный мною, был голосом Инес!

Я задрожал, я закричал, я бросился к барьеру ложи, устремив на сцену глаза. Это была Инес, сама Инес! Мое первое побуждение состояло в том, чтобы исследовать все окружающие обстоятельства, все факты, способные утвердить меня в мысли, что я в Барселоне, присутствую в театре и не жертва своего воображения, как это бывало всечасно в продолжение целых двух лет. Я хотел удостовериться, что меня не охватил привычный мне сон. Я силился вобрать в себя все, что могло бы убедить меня в реальности моих ощущений. Я нашел руку Эстель и крепко сжал ее своею рукой.

— Вот как, — сказала она, улыбаясь, — вы были уверены, что вам не опасны никакие соблазны женского голоса. Но Педрина едва только начала, а вы уже сам не свой…

— Убеждены ли вы, Эстель, — спросил я, — что перед нами Педрина? Знаете ли вы доподлинно, что это — женщина, актриса или призрак?..

— Конечно, — сказала она, — это женщина, необычайная актриса, певица, какой, быть может, никто никогда не слыхал, но я не думаю, что она нечто большее. Берегитесь! Ваш энтузиазм способен неприятно обеспокоить тех, кто вас любит. Вы, говорят, не первый и не единственный, кого ее внешность свела с ума, и неустойчивость вашего сердца не понравилась бы, вероятно, ни вашей жене, ни вашей возлюбленной.

Произнося эти слова, она отняла свою руку, и я не препятствовал. А Инес все пела и пела.

Потом она танцевала, и мои чувства, поглощенные ею, беспрепятственно отдавались всем тем впечатлениям, какие ей угодно было внушать.

Всеобщее опьянение делало незаметным для окружающих мой все усиливающийся энтузиазм. Время, протекшее между обеими нашими встречами, совершенно изгладилось из моей памяти, не сохранившей ни одного чувства такой же силы и такого же рода, которое смогло бы о нем напомнить. Мне казалось, что я все еще в замке Гисмондо, но только еще более грандиозном, разукрашенном и наполненном необъятной толпой, и крики, несшиеся отовсюду, воспринимались моим слухом как вопли веселящихся демонов.

А Педрина, одержимая возвышенным вдохновением, какое может внушить и поддерживать лишь преисподняя, продолжала поглощать пространство своими движениями, убегать, возвращаться, взлетать в воздух, гонимая и подталкиваемая непобедимыми импульсами, пока, задыхающаяся, усталая и ослабевшая, не упала на руки партнеров, произнеся с раздирающим душу выражением имя, которое я, кажется, услыхал и которое скорбью отозвалось в моем сердце…

— Сержи мертв! — закричал я, обливаясь горючими слезами и протянув руки в сторону сцены.

— Вы окончательно обезумели, — сказала Эстель, удерживая меня на месте, — успокойтесь же наконец. Ее там нет больше…

«Безумец, — сказал я себе, — а может быть, и вправду так! А что если мне почудилось, что я вижу то, чего на самом деле не видел, и слышу то, чего в действительности не слышал? Безумец, господи боже! Отторгнутый от человеческого рода и от Эстель болезнью, отдающей меня людским пересудам! О, роковой замок Гисмондо! Что это — наказание, уготованное тобою для дерзновенных, осмелившихся оскорбить твои тайны? Сержи, умерший на полях Люцена, в тысячу раз счастливее меня!»

Я был погружен в эти мысли, когда Эстель подала мне руку, чтобы выйти из театра.

— Увы, — сказал я ей, вздрагивая и начиная приходить в себя, — я внушаю вам жалость, но я мог бы внушить еще более сильное чувство, если бы вам стала известна история, которую мне нельзя рассказать. То, что произошло сейчас, для меня лишь продолжение ужасных иллюзий, никогда окончательно не покидающих моего ума. Разрешите мне остаться наедине со своими мыслями и привести их, насколько я на это способен, в порядок и последовательность. Наслаждение приятной беседой сегодня мне недоступно. Я буду спокойнее завтра.

— Завтра ты будешь таким, как тебе будет угодно, — сказал Пабло, до слуха которого донесся конец моей фразы, — но сегодняшний вечер ты, конечно, проведешь с нами. В конце концов, — добавил он, — я больше рассчитываю на настойчивость Эстель, чем на свою собственную, чтобы заставить тебя отказаться от твоих планов.

— Так ли это, — спросила она, — и согласитесь ли вы отдать нам время, предназначенное, без сомненья, Педрине?

— Ради бога, — воскликнул я, — не произносите, дорогая Эстель, этого имени, потому что чувство, если только это не ужас, овладевшее мной, не имеет ничего общего с теми, которые вы вправе во мне заподозрить. О, почему я не могу объяснить это более ясно!

Пришлось уступить. Я сидел за ужином, не принимая в нем никакого участия, и, как я и ожидал, за столом говорили лишь о Педрине.

— Интерес, внушаемый вам этой необычайной женщиной, — сказал вдруг Пабло, — настолько велик, что едва ли возможно усилить его еще чем-нибудь. Каков бы он был, однако, если бы вам стали известны ее приключения, часть которых протекла, правда, в Барселоне, но в те времена, когда большинство из нас находилось не здесь. В этом случае вам пришлось бы признать, что несчастья Педрины волнуют не меньше, чем ее таланты.

Никто не произнес ни слова, потому что все с интересом слушали Пабло, который это заметил и продолжал следующим образом:

— Педрина отнюдь не принадлежит к тому слою общества, откуда обычно происходят подобные ей и где вербуются бродячие труппы, предназначенные судьбой для потехи толпы. Ее имя носила некогда одна из наиболее славных фамилий старой Испании. Ее зовут Инес де лас Сьерас.

— Инес де лас Сьерас! — вскричал я, вставая со своего места, в состоянии не поддающегося описанию возбуждения. — Инес де лас Сьерас! Так ли это? Но известно ли тебе, Пабло, кто такая Инес де лас Сьерас? Знаешь ли ты, откуда она родом и благодаря какому ужасному стечению обстоятельств она выступает в театре?

— Я знаю, — сказал Пабло с улыбкой, — что это необыкновенное и несчастное существо, жизнь которого внушает по крайней мере столько же жалости, сколько и восхищения. Что же касается действия, произведенного на тебя ее именем, то оно меня нисколько не удивляет, потому что ты встречал его, быть может, не раз в скорбных стенаниях наших romanceros. История, всплывающая в памяти нашего друга, — продолжал он, обращаясь к прочим присутствующим, — это одна из народных легенд средневековья, создавшихся, возможно, на основе кое-каких реальных фактов или странных событий и укрепившихся в памяти людей настолько, что они в конце концов приобрели своего рода исторический авторитет.

Легенда, о которой мы только что вспомнили, какова бы она ни была, пользовалась широким распространением уже в шестнадцатом веке, и именно она принудила могущественный род де лас Сьерас покинуть вместе со своими богатствами родину и, используя новейшие открытия мореплавателей, перенести свое местопребывание в Мексику. Известно, что трагическая судьба, преследовавшая де лас Сьерас еще в Испании, не сжалилась над ними и под другими широтами. Меня часто уверяли, что в продолжение трехсот лет решительно все родоначальники этой семьи погибали от шпаги.

В начале века, четырнадцатый год которого мы ныне переживаем, последний из благородных сеньоров де лас Сьерас все еще проживал в Мексике. Смерть похитила у него жену, и после нее осталась лишь единственная дочь, девочка шести или семи лет, которую он назвал Инес. Никогда еще столь блестящие способности не проявлялись в таком раннем детстве, как в детстве Инес, и маркиз де лас Сьерас не пожалел ничего, чтобы отшлифовать эти драгоценные дарования, обещавшие столько славы и счастья его старости.

И действительно, он был бы вполне счастлив, если бы воспитание единственной дочери смогло бы вытеснить все его заботы и увлечения, но вскоре он ощутил печальную необходимость заполнить чувством другого рода пустоту своего сердца. Он любил, верил, что любим, и гордился своим выбором. Больше того, он радовался, что дает своей прекрасной Инес новую мать, и дал ей… безжалостного врага. Живой ум Инес не замедлил постигнуть все трудности ее нового положения. Она вскоре поняла, что искусство, бывшее для нее до сих пор лишь развлечением и удовольствием, в один прекрасный день может стать ее единственным источником существования. И она отдалась ему еще с большей горячностью, вознагражденной беспримерным успехом. Через несколько лет ей не могли более найти подходящих учителей. Самый способный и самонадеянный из них счел бы себя счастливым брать у нее уроки. Но она дорогою ценою заплатила за свои успехи, если только соответствует истине, что именно с этого времени ее ум, такой блестящий и ясный, истомленный непомерным трудом, начал постепенно помрачаться и что кратковременные припадки стали вносить беспорядок в ее сознание в тот момент, когда ей, казалось, больше не к чему было стремиться.

Однажды в отель маркиза де лас Сьерас принесли его безжизненный труп. Пронзенного шпагой, его нашли в пустынном и глухом месте, и с той поры не представилось ни одного обстоятельства, способного пролить хоть некоторый свет на мотивы и виновника этого злодеяния. Тем не менее людская молва не замедлила указать на убийцу. У отца Инес не было явных врагов, но, вступая во второй брак, он приобрел соперника, известного во всей Мексике горячностью своих страстей и необузданностью характера. В глубине души все считали этого человека преступником, но всеобщие подозрения так и не вылились в судебное преследование, потому что отсутствовало даже подобие каких-либо улик. Эти подозрения укрепились, однако, еще больше, когда через несколько месяцев после смерти маркиза стало известно, что вдова убитого перешла в объятия убийцы, и если ничто с того времени не смогло подтвердить их справедливости, то вместе с тем ничто не способствовало и их рассеянию.

Итак, Инес осталась одинокою в доме своих предков и в обществе двух одинаково чуждых и инстинктивно ненавидимых ею людей, которым закон слепо доверил права, долженствующие заменить собою отцовскую власть.

Припадки, уже прежде несколько раз подвергавшие опасности ее разум, участились теперь угрожающим образом, но это обстоятельство ни для кого не было неожиданным, хотя, вообще говоря, никто не знал и половины ее страданий. В это время в Мексике находился молодой сицилиец, называвший себя Гаэтано Филиппи, прежняя жизнь которого скрывала, казалось, какую-то внушавшую подозрения тайну. Поверхностное знакомство с искусством, приятная, но легкомысленная болтовня, элегантные манеры, обнаруживавшие заученность и надуманность, наконец, внешний лоск, присущий порядочным людям в силу их воспитания, а проходимцам благодаря их общению с людьми, обеспечили ему открытый прием в высшем обществе, куда испорченность его нравов должна была бы преградить ему доступ.

Инес, едва достигшая шестнадцати лет, была слишком простодушна и слишком восторженна, чтоб обнаружить, что таится под этой обманчивой внешностью.

Она приняла волнение своих чувств за откровение первой любви. Гаэтано не стеснялся присваивать себе блестящие титулы. Ему великолепно было знакомо искусство пользоваться теми из них, в которых он в данное время испытывал нужду, и придавать им вид безусловной подлинности, чтобы ослепить наиболее опытный и проницательный взгляд. Тем не менее руки Инес он домогался напрасно. Мачеха этой несчастной вознамерилась овладеть ее состоянием и в связи с этим, очевидно, не склонна была проявлять щепетильность в выборе средств. Ее муж, со своей стороны, следовал ее примеру с горячностью, истинную причину которой он от нее, без сомнения, скрыл. Злодей влюбился в свою падчерицу; он осмелился открыться ей за несколько недель до этого и поклялся себе ее соблазнить. Это новое несчастие жестоко усугубило и без того тяжелые страдания Инес.

Душевный склад Инес был таким, каким он обычно бывает у всех, кого осеняет гений. С возвышенностью благородного таланта она сочетала слабость характера, всегда готового подчиниться чужой воле. В области интеллектуальной жизни и искусства она была ангелом, в области обыденной и практической — ребенком. Проявление самой простой приязни покоряло ее сердце, а когда ее сердце чему-нибудь отдавалось, то для разума не оставалось более места. Такой склад ума не заключает в себе ничего опасного, когда его окружают благоприятные обстоятельства и он все время находится под наблюдением мудрых наставников, но единственный человек, власти которого Инес смогла подчиниться со времени смерти отца, повергшей ее в печальное одиночество, овладел ее волей лишь затем, чтобы ее погубить. И в этом одна из жутких тайн, о которых не подозревает невинность. Гаэтано почти без труда уговорил ее согласиться на побег, который он сумел изобразить как спасение своей возлюбленной. Ему оставалось лишь убедить Инес в том, что все ее ценности принадлежат ей по священному и неотъемлемому праву наследования от предков. Они исчезли и через несколько месяцев с большим количеством золота, драгоценностей и алмазов прибыли в Кадикс.

Здесь все покровы упали, но глаза Инес, все еще ослепленные лживым блеском любви и наслаждений, долгое время отказывались видеть истину в ее неприкрашенном виде. Впрочем, среда, в которую ее ввел Гаэтано, иногда ужасала ее безнравственностью своих принципов. Она поражалась, что — переезд из одного полушария в другое мог служить причиною таких потрясающих различий в нравах и языке. Она с трепетом старалась отыскать в этой толпе плутов, кутил и куртизанок, составлявших их обычное общество, хотя бы одну мысль, отвечавшую ее взглядам, и не находила. Некоторые средства, приобретенные ею при помощи поступка, не перестававшего тревожить ее совесть, начали истощаться, и притворная нежность Гаэтано, казалось, убывала вместе с ними. Однажды, проснувшись, она напрасно звала его и напрасно ожидала всю ночь. Наутро беспокойство сменилось страхом и страх — отчаянием. Наконец, ужасная новость довершила ее несчастья. Он бросил ее, совершенно обобрав, и уехал с другой женщиной. Он покинул ее нищей, обесчещенной и, что еще хуже, исполненной презренья к себе. Благородная и твердая гордость, сопротивляющаяся несчастью в безупречно чистой душе, в душе Инес была сломлена, и она приняла имя Педрины, чтобы скрыться от розысков своей недостойной семьи.

— Педрина, пусть будет Педрина, — сказала она себе с горькой решимостью. — Пусть на мне будет стыд и позор, ибо так повелела моя судьба! — И она стала Педриной.

Вы легко простите меня, если я перестану следовать за всеми подробностями ее жизни; она мне о них не рассказывала. Мы столкнемся с нею снова в Мадриде на ее памятном для всех дебюте, выдвинувшем ее сразу в первый ряд самых знаменитых актрис. Энтузиазм, встретивший ее там, был столь необычен и столь горяч, что весь город, казалось, отозвался на театральные аплодисменты, и толпа, провожавшая ее восторженными криками и венками до самого дома, согласилась разойтись лишь после того, как она еще раз показалась в окнах своих комнат. Но не только такие чувства она пробудила. Ее красота, не менее, поистине, замечательная, чем таланты, произвела глубокое впечатление на одно высокопоставленное лицо, державшее в то время в своих руках судьбы Испании; вы позволите не называть его имени, во-первых, потому, что моя совесть историка требует проверки этого анекдота из частной жизни, и во-вторых, потому, что мне не хотелось бы прибавлять еще одну, вполне, впрочем, извинительную, слабость к его истинным и мнимым преступлениям, в которых переменчивая молва народа обвиняет обычно низложенных властителей. Достоверно лишь то, что на сцене она больше не появлялась и что все блага судьбы в несколько дней осыпали эту неведомую авантюристку, нищету и позор которой наблюдали обитатели соседних провинций на протяжении целого года.

В Мадриде только и говорили, что о разнообразии ее нарядов, богатстве драгоценностей и роскоши выезда. Против обыкновения, ей легко прощали ее внезапное обогащение, потому что между ее судьями нашлось бы очень немного таких, которые не сочли бы себя счастливыми одарить ее во сто крат больше.

Следует, впрочем, прибавить к чести Педрины, что сокровища, приобретенные ею ценою любви, не таяли в бесплодных фантазиях расточительства. По природе сострадательная и щедрая, она отыскивала горе, чтобы его облегчить. Она несла помощь и утешение в лачугу бедняка и к изголовью больного. Она облегчала страдания несчастных, присоединяя к своим благодеяниям искреннее участие. Будучи фавориткой, она заставила народ себя полюбить. О, это так нетрудно, когда к твоим услугам богатство! Имя Педрины приобрело такую известность, что молва о ее славе достигла слуха Гаэтано, таившего свою постыдную жизнь в каком-то темном углу. Выручки от грабежа и предательства, поддерживавшей его существование до этого времени, перестало хватать на его нужды. Он пожалел, что пренебрег доходами, которые мог бы извлечь от падения своей возлюбленной. Он дерзнул составить план, цель которого состояла в том, чтобы любой ценой, даже ценой нового преступления, исправить свою ошибку. Впрочем, для него преступление было наиболее простым делом. Он рассчитывал на свою многократно испытанную ловкость, чтобы внушить ей некоторое доверие.

Этот негодяй достаточно хорошо знал сердце Инес и не задумался предстать перед нею.

На первый взгляд план Гаэтано мог показаться невыполнимым, но нет ничего невозможного для ума хитрого и коварного, особенно когда он сталкивается со слепой доверчивостью любви. Разве Гаэтано не был первым мужчиной, заставившим трепетать сердце Инес, разве он не был единственным, кого она любила по-настоящему?

Заблуждения, на которые ее толкали с той поры ее чувства, опустошили ее душу и повергли ее в состояние безразличия. Однако благодаря, без сомнения, редкой и счастливой, но иногда все же встречающейся случайности она опустилась, но не загрязнила себя.

Басня Гаэтано, как бы нелепа она ни была, без труда приобрела в ее глазах обличие истины. Инес стремилась поверить ему, чтобы вновь обрести некоторую видимость былого счастья, а это состояние души довольствуется крохами правдоподобия. Возможно, что она сама страшилась возражений, во множестве гнездившихся в ее уме, из опасения наткнуться среди них на такие, которые останутся без ответа. О, как сладок обман, когда любишь и когда не можешь заставить себя не любить!

Предатель не пренебрег ничем ради своей выгоды. Он прибыл якобы из Сицилии, куда ездил добиваться у семьи разрешения на их брак. Он достиг своей цели. Его мать решила сама сопровождать его в Испанию, чтобы поскорее познакомиться с дорогой невесткой, о которой составила самые лестные представления.

Какая ужасная новость ожидала его в Барселоне! Слухи об успехе Педрины дошли до него одновременно с известием о ее падении и бесчестии. Так-то вознаграждает его она за всю его любовь и за все жертвы! Первая мысль, первое побуждение, на которые он был способен, заключались в решении умереть, но затем нежность к ней возобладала над отчаянием. Он скрыл от матери ее печальную тайну, он полетел в Мадрид, чтобы поговорить с Инес, чтобы заставить ее, если еще не поздно, выслушать его увещания и вопиющие к ней добродетель и честь; он пришел, чтобы простить, и… простил. Что сказать вам еще? Инес обливалась слезами. Инес, возбужденная, дрожащая, подавленная угрызениями совести, признательностью и радостью, бросилась на колени перед обманщиком, и притворство восторжествовало почти без усилий над сердцем, слишком доверчивым и слишком чувствительным, чтобы о нем догадаться. Это все внезапно заставило их перемениться ролями и положением, и виновный, — есть поистине чему удивляться, — приобрел все права невинности. Но спросите об этом лучше у женщин, и они ответят вам, что здесь нет ничего удивительного.

Подозрения Инес, однако, должны были пробудиться опять, когда она обнаружила, что Гаэтано больше заботится о том, чтобы нагрузить в приготовленную для них коляску ценные вещи, о происхождении которых она не могла вспоминать без краски стыда, чем о том, чтобы вырвать ее поскорее из объятий преступной любви. Тщетно требовала она оставить все драгоценности. Ее не послушали.

Через четыре дня дорожная карета остановилась в Барселоне перед гостиницей «Италия». Видели, как из нее вышли элегантно одетый молодой человек и дама, старательно скрывавшаяся, по-видимому, от взглядов путешественников и прохожих. Это были Гаэтано и Педрина. Через четверть часа молодой человек ушел из гостиницы и направился в порт.

Отсутствие матери Гаэтано еще более усилило беспокойство Инес. По-видимому, к тому времени, когда он возвратился, она успела пересилить свою робость и набралась решимости, чтобы поговорить начистоту обо всем; известно, что с вечера между ними вспыхнула ссора, возобновлявшаяся несколько раз в продолжение ночи. С наступлением дня Гаэтано, бледный, растерянный и взволнованный, приказал слугам доставить несколько сундуков на корабль, уходивший в плавание этим же утром, и отправился вслед за ними, неся с собой небольшую шкатулку и скрывая ее в складках плаща. Прибыв на судно, он отпустил пришедших с ним вместе людей под предлогом какого-то дела, удерживающего его на борту корабля, щедро заплатил им за труды и настойчиво просил не беспокоить сна госпожи до его возвращения. Однако прошла бо льшая половина дня, а незнакомец не возвращался. Кто-то сообщил, что корабль уже вышел в открытое море, и один из сопровождавших Гаэтано людей, мучимый мрачным предчувствием, решил удостовериться в этом. Он увидел, как паруса скрывались за горизонтом.

Тишина, продолжавшая царить в комнате Инес, среди шума и суеты гостиницы, становилась подозрительной. Убедившись, что дверь была заперта не изнутри, а снаружи и что ключ не оставался в замке, хозяин больше не колебался и приказал взломать дверь. Ужасная картина открылась вошедшим. Неизвестная дама лежала на кровати в положении спящей, и эта поза могла бы легко обмануть, если бы спящая не была залита кровью. Во время сна ее грудь пронзили ударом кинжала, и оружие убийцы оставалось все еще в ране.

Вы легко простите меня, если я не буду останавливаться на этих жутких подробностях. Их знал в свое время весь город. Впрочем, даже тем, кого судьба этой несчастной тронула больше всего, до сих пор все еще неизвестно, — потому что лишь несколько дней прошло, как она в состоянии разобраться и привести в порядок смутные воспоминания об этой истории, — что жертва этого злодеяния — великолепная Педрина, которую никогда не забудет Мадрид, и что Педрина — Инес де лас Сьерас.

Я возвращаюсь к рассказу, — продолжал Пабло. — Зрители, сбежавшиеся на это ужасное зрелище, и врачи, которых тотчас же позвали, не замедлили обнаружить, что незнакомая дама еще жива. Меры, правда, запоздалые, но решительные, были применены настолько успешно, что у нее удалось вызвать кое-какие проявления жизни. Тем не менее, несколько дней протекли между надеждой и опасениями, возбудившими живое участие публики. Через месяц Инес, казалось, окончательно выздоровела, но бред, появившийся с того мгновения, когда к ней возвратился дар речи, и приписываемый лихорадочному состоянию, не уступал ни лекарствам, ни времени. Несчастное существо воскресло для жизни физической, но осталось мертвой для жизни духовной. Община монахинь взяла ее к себе и окружила внимательным уходом, в котором она так нуждалась. Будучи призреваема почти божественным милосердием, она, говорят, принимала заботы с бесконечной кротостью, потому что ее помешательство не имело в себе ничего яростного и суетливого, что характерно обычно для этой ужасной болезни. К тому же ее безумие изредка прерывалось светлыми минутами, длившимися более или менее долго и с каждым днем подававшими все больше и больше надежд на ее выздоровление. Эти светлые промежутки стали, наконец, настолько частыми, что подали повод несколько ослабить внимание к ее малейшим поступкам и поведению. Мало-помалу создалась привычка во время долгих часов богослужений оставлять ее без присмотра, и она воспользовалась этим и убежала.

Ее побег переполошил положительно всех; поиски производились весьма энергично, и их результаты вначале предвещали близкий успех.

Инес заметили с первого же дня ее странствий из-за ее несравненной красоты, естественного благородства манер и перемежающегося беспорядка в мыслях и речи. Она выделялась, кроме того, своим необыкновенным нарядом, составленным из случайных элегантных остатков театрального туалета, которые, обладая кое-каким блеском, не представляли собой никакой ценности и потому были брошены сицилийцем. Этот причудливый наряд благодаря производимому им впечатлению роскоши составлял резкий контраст с мешком из грубой ткани, висевшим у Инес на плече, для сбора подаяний народа. Ее следы, таким образом, доходили почти до Маттаро, но в этом месте дороги обрывались, и поиски во всех направлениях по окрестностям оказались бесплодными. Инес исчезла за два дня до Рождества, и когда вспомнили о глубоком унынии, в которое, казалось, бывал погружен ее ум всякий раз, когда освобождался от своих обычных потемок, решили, что она сама положила предел своим дням и бросилась в море. Это объяснение показалось настолько естественным, что едва ли кто-нибудь пытался найти какое-либо другое. Неизвестная умерла, и впечатление от этой новости было живо в продолжение целых двух дней, но на третий оно потеряло свою яркость, как все впечатления, а на четвертый никто о ней больше не вспоминал.

Как раз в эти дни случилось чрезвычайно странное происшествие, немало способствовавшее отвлечению внимания от истории исчезновения Инес и от трагической развязки ее приключений.

В окрестностях города, приблизительно в том месте, где терялись следы Инес, лежат развалины старой крепости, известные под названием замка Гисмондо. Существует предание, что этот замок уже несколько столетий находится во владении дьявола и что каждый год в ночь под Рождество там происходит бесовское пиршество. Нынешнему поколению никогда не приходилось сталкиваться с чем-либо, способным укрепить это суеверие, и о нем никто нисколько не беспокоился. Но некоторые обстоятельства, не нашедшие своего объяснения и по сию пору, в 1812 году снова вызвали его к жизни. На этот раз не оставалось никаких сомнений, что проклятый богом замок действительно населен какими-то странными обитателями, предававшимися без стеснения веселым пирушкам. Ровно в полночь в его давно уже пустынных покоях внезапно зажглась роскошная иллюминация, вселившая в окрестных деревушках беспокойство и страх. Запоздалые путники, случайно оказавшиеся у его стен, слышали какие-то странные и неясные голоса, прерываемые время от времени бесконечно сладостным пением. К тому же к торжественности и необычайности всего этого прибавилась еще ночная гроза, да еще такая, какой в столь позднее время не помнили в Каталонии. Страхи и легковерие народа присочинили некоторые подробности, так что на другой и в последующие дни на несколько лье в окружности только и было разговоров, что о возвращении духов в замок Гисмондо. Стечение стольких свидетельств, совпадавших в основных показаниях, внушило полиции вполне обоснованные опасения.

В самом деле, французские войска покидали свои гарнизоны, чтобы отправиться в далекий поход на подкрепление остатков армии, действовавшей в Германии, и момент мог показаться благоприятным для возобновления мятежных попыток со стороны староиспанской партии, начинавшей уже весьма ощутительным образом волновать население в наших недостаточно хорошо умиротворенных провинциях. Власти, не расположенные разделять суеверие черни, видели в этом мнимом сборище демонов, верных часу своей ежегодной встречи, не что иное, как собрание заговорщиков, готовых снова поднять знамя гражданской войны. Было отдано приказание произвести тщательное обследование таинственной крепости, подтвердившее с полной очевидностью основательность вызвавших его слухов. Обыск здания обнаружил следы иллюминации и празднества, насчитывавшего, если судить по числу пустых бутылок, все еще продолжавших стоять на столе, довольно значительное количество участников.

В этом месте рассказа, воскресившем у меня в памяти неутолимую жажду и неумеренные возлияния Бутрэ, я не смог удержаться от взрыва судорожного хохота, который надолго прервал Пабло и настолько противоречил моему первоначальному душевному состоянию, что не мог не вызвать его живейшего изумления. Он внимательно на меня посмотрел, дожидаясь, когда я подавлю порыв своей нескромной веселости, и, увидев, что я успокоился, продолжал.

— Собрание некоторого числа людей, по-видимому, вооруженных и приехавших, без сомненья, верхом, потому что нашлись также остатки фуража, стало совершенно доказанным фактом. Но никого из заговорщиков в замке не обнаружили, и все попытки отыскать их следы оказались бесплодными. Никогда властям так и не удалось добиться хотя бы некоторых сведений относительно этого странного собрания, несмотря на то, что миновали времена, когда оно могло вызывать подозрение и преследование, и наступила пора, когда признаться в нем так же выгодно, как некогда его необходимо было скрывать. Отряд, посланный в эту небольшую экспедицию, готовился уже к возвращению, когда какой-то солдат обнаружил в подземельях молодую, причудливо одетую девушку, которой, казалось, владело безумие и которая не только не постаралась от него убежать, но, наоборот, бросилась к нему навстречу, произнося имя, не удержавшееся в его памяти. «Это ты! — закричала она. — О, как долго заставляешь ты себя ожидать…» Выйдя на свет и обнаружив свою ошибку, она зарыдала. Этой девушкой, как вы сами догадываетесь, была Педрина. Ее приметы, сообщенные несколько дней назад властям побережья, находились при командире отряда. Он поторопился отправить ее в Барселону, сняв в один из ее светлых моментов допрос по поводу необъяснимого происшествия в ночь под Рождество. Но в ее памяти сохранились лишь крайне смутные воспоминания, и ее свидетельства, искренность которых не вызывала сомнений, внесли еще большую путаницу в сбивчивую и без того информацию властей. Удалось установить только, что странная причуда больного воображения побудила ее искать в замке сеньоров де лас Сьерас убежища, обеспеченного ей правами рождения, что она проникла в него через узкий проход, оставленный развалившимися воротами, и что питалась сначала провизией, принесенной с собою, а затем — брошенной незнакомцами. Что касается этих последних, то она, по-видимому, их вовсе не знала, и сделанное ею описание их одежды, не свойственной никаким существующим ныне народам, было настолько лишено всякого правдоподобия, что его, не задумываясь, сочли воспоминаниями сна, смешанного ею с действительностью. Удалось установить также, что один из авантюристов или заговорщиков произвел на нее сильное впечатление и что только надежда отыскать его снова поддерживала в ней желание жить. Но она поняла, что его свободе, а может быть, даже и жизни угрожает опасность и самым настойчивым усилиям не удалось выпытать у нее секрет его имени.

Это место в рассказе Пабло в совершенно неожиданном освещении напомнило мне моего друга, при последнем вздохе которого я присутствовал. У меня сжалось сердце, мои глаза наполнились слезами, и я закрыл их рукой, чтобы скрыть от окружающих овладевшее мною чувство. Пабло, так же, как и в первый раз, прервал свою повесть и посмотрел на меня еще внимательнее, чем прежде. Я без труда прочел занимавшие его мысли и постарался улыбкой рассеять его опасения.

— Успокойся, мой друг, — сказал я ему откровенно, — и пусть тебя не смущают моя печаль и веселость, попеременно сменяющие друг друга и вызываемые во мне твоей необыкновенной повестью. Они совершенно естественны в моем положении, и ты легко это поймешь, когда я смогу тебе обо всем рассказать. Продолжай и прости, что я прервал твой рассказ; ведь приключения Инес еще не окончены.

— Мне остается досказать вам немногое, — продолжал Пабло. — Ее поместили снова в том же монастыре и окружили более бдительным наблюдением. Один старый врач, счастливой звездой приведенный в Барселону и уже несколько лет здесь проживавший, будучи весьма заинтересован изучением душевных болезней, взялся за ее излечение. Он тотчас же установил, что ее болезнь представляла огромные трудности, потому что расстройства воображения бывают самыми тяжелыми и самыми, если можно так выразиться, неизлечимыми, когда их порождают глубокие душевные потрясения. Тем не менее он не отчаивался, потому что рассчитывал на помощь искусного целителя всех страданий, то есть времени, сглаживающего решительно все и единственно вечного среди наших преходящих радостей и печалей. К этому он решил присоединить развлечение и труд и позвал себе в помощь искусство своей больной, искусство, которое она успела забыть, но страсть к которому не замедлила пробудиться в этой необычайной душе с еще большею силой, чем прежде. Познавать, говорит один философ, это значит, быть может, лишь предаваться воспоминаниям. Ее первый урок заставил слушателей последовательно перейти от изумления к восхищению и от восхищения к энтузиазму и фанатическому исступлению. Успехи ее были необычайны, и ее опьяняли восторги, внушаемые ею другим. Существуют избранные натуры, находящие в своем несчастье утешение в славе, и эта замена ниспослана им благостным провидением, потому что счастье и слава редко уживаются вместе. Наконец, она поправилась окончательно и смогла познакомиться со своим благодетелем, от которого я и знаю обо всем этом. Однако возвращение разума стало бы для нее новым бедствием, если бы она не нашла поддержки в своем таланте. Вы понимаете, конечно, что в приглашениях, лишь только распространилось известие, что она решила посвятить себя театру, не было недостатка. У нас пытались похитить ее десять городов, но вчера ее посетил и пригласил в свою труппу Баскара.

— Она в труппе Баскара! — воскликнул я, засмеявшись. — Будь уверен, теперь она знает, что думать о грозных заговорщиках замка Гисмондо!

— Вот это ты и должен объяснить, — ответил Пабло, — потому что ты, кажется, посвящен в эти тайны. Прошу тебя, расскажи.

— Он не станет рассказывать, — сказала Эстель с обидою в голосе. — Это секрет, который он не может открыть никому.

— Да, так было недавно, всего лишь мгновенье назад, — ответил я, — но это мгновенье произвело большие перемены в моих мыслях и решениях. Я только что освободился от своей клятвы.

Нет нужды сообщать, что я рассказал тогда обо всем, о чем рассказывал вам месяц назад и от чего вы сегодня освободите меня даже в том случае, если успели забыть мою повесть. Я не способен придать ей так много прелести, чтобы заставить вас выслушать ее дважды.

— Вы достаточно положительный человек, — сказал заместитель генерального прокурора, — чтобы вывести из своего рассказа какое-нибудь нравоучение, и я заявляю вам, что не отдал бы и ломаного гроша за самую занимательную повесть, если из нее нельзя извлечь какой-либо пищи уму. Славный Перро, ваш учитель, умел заканчивать свои даже самые веселые сказки здравым и мудрым нравоучением.

— Увы, — сказал я, воздев к небу руки, — о ком вы мне говорите? Об одном из самых возвышенных светочей среди озарявших человечество после Гомера! О, романисты нашего времени и даже сами сочинители сказок и не пытаются ему подражать. Больше того, говоря между нами, они сочли бы себя оскорбленными подобным сравнением. Им нужна, мой дорогой заместитель генерального прокурора, ходячая известность, приобретаемая вместе с деньгами, и деньги, добываемые так или иначе всегда, когда пользуешься этой известностью. О нравоучениях, столь необходимых, по вашему мнению, они помышляют меньше всего. Тем не менее, исполняя ваше желание, я закончу присловьем, которое считаю своим, но которое, может быть, нашлось бы и у кого-нибудь другого, потому что не существует ничего, что не было бы уже сказано раньше.

Верить всему может только тупица, Все отрицать может только глупец.

Если эта присказка вам не нравится, то мне нетрудно, пока мы еще на испанской земле, позаимствовать у испанцев другую:

De las cosas mas seguras La mas segura es dudar.

Это значит, милая Эдокси, что среди самых достоверных вещей наиболее достоверно сомнение.

— Сомнение, сомнение, — с грустью произнес Анастас, — вот удовольствие сомневаться! Итак, привидений не существует?

— О, ты слишком поспешен, — ответил я, — моя присказка учит, что они, может быть, и существуют. Я не имел счастья их видеть, но почему это невозможно для человека с более совершенной и более тонкой душевной организацией, чем моя?

— Для человека с более совершенной и более тонкой организацией! — воскликнул заместитель генерального прокурора. — Для идиота, для сумасшедшего!

— А почему бы и нет? — возразил я. — Кто укажет предел человеческому познанию? Где тот хитроумный Попилий, который сказал бы ему: «Ты не выйдешь из этого круга». Если привидения — выдумка, то, надо сознаться, нет истины столь же распространенной, как это заблуждение. История всех веков и народов свидетельствует об этом. А на чем вы строите познание того, что называется истиной, как не на показаниях истории, народов, веков? К тому же на этот счет у меня свое собственное мнение, которое вы найдете, быть может, нелепым, но от которого я не могу отказаться. Оно гласит, что человек не способен что-либо выдумать или, лучше сказать, что всякая выдумка есть не что иное, как внутреннее постижение реальных фактов. Чем занимается в наше время наука? Каждым новым открытием она подтверждает, она устанавливает подлинность, если можно так выразиться, какой-нибудь так называемой выдумки Геродота или Плиния. Легендарный жираф прогуливается в зоологическом саду, и я с нетерпением ожидаю, когда там появится единорог. Драконы, сказочные многоголовые змеи, испанские эндриаги и провансальские тараски больше не существуют, но Кювье отыскал их среди ископаемых. Теперь решительно всем известно, что гарпия — это огромная летучая мышь, и древние поэты описали ее с точностью, способной пробудить зависть самого Линнея. Что же касается привидений, о которых мы только что говорили и к которым я охотно вернусь…

Я и в самом деле собирался к ним возвратиться и подробно развить свои мысли, потому что на эту тему можно немало сказать, но обнаружил, что заместитель генерального прокурора заснул.

Новелла «Инес де лас Сьерас» (Париж, 1837) печатается по изд.: Нодье Ш. Новеллы. Л., 1936.