История войн и военного искусства

Меринг Франц

ИСТОРИЯ ВОЕННОГО ИСКУССТВА

 

 

Ганс Дельбрюк: «История военного искусства в рамках политической истории»

Первая часть. ДРЕВНИЕ ВРЕМЕНА. Вторая часть. ГЕРМАНЦЫ. Третья часть. СРЕДНИЕ ВЕКА.

Афинский гоплит

 

1. МЕТОД

„Сущность своего исторического метода он (Ганс Дельб­рюк. — Ред.) определяет сам как внутренне непрестанное вза­имно контролирующее соединение критического анализа слов и событий. «Не может быть истинной критики событий без до­стоверной, филологически правильной основы, и не может быть правильной филологической критики без критики факторов». «Правильный, единственно достоверный метод — не тот ме­тод, при котором, за неимением достоверных сведений, пользу­ются менее достоверными, стараясь сделать их более или менее вероятными, но тот метод, при котором твердо и резко разгра­ничивают, что следует считать правильно переданным и что нель­зя считать таковым». Несколько примеров дадут лучшее пред­ставление об этом методе, чем длинные рассуждения.

Войско, которое персидский царь Ксеркс привел в Грецию, определялось греческим историком Геродотом совершенно твер­до в 4 200 000 человек, включая сюда и обоз. Армейский корпус в немецком походном порядке занимает около трех миль (без обоза). Походная колонна персов должна была, следовательно, растянуться на 420 миль, так что, когда передовые отряды подхо­дили к Фермопилам, последние отряды должны были еще лишь выступить из Сузы по ту сторону Тигра. Немецкий армейский корпус везет с собой артиллерию, зарядные ящики, занимающие много места; войско древних времен могло бы поэтому занять несколько меньшее пространство. Но, с другой стороны, пер­сидское войско имело наверняка очень слабую походную дис­циплину, которая может быть достигнута лишь при очень точ­ном расчленении войскового организма, при непрерывном вни­мании и напряжении. Без маршевой дисциплины колонны очень быстро растягиваются на двойную и тройную длину. Таким обра­зом, персидские войска, и при отсутствии у них артиллерии, с трудом могут быть приравниваемы к современным войскам по количеству необходимого для их передвижения пространства. Следовательно, цифра Геродота невероятна.

В своей книге о галльской войне Цезарь рассказывает о гельветах, что они передвигались с женщинами и детьми, отыскивая

новые места для поселения; по его утверждению, вся масса на­считывала в общем 368 000 человек и везла с собой съестных припасов на три месяца. По вычислениям, которые произвел Наполеон III в своей «Жизни Цезаря», для перевозки только одной муки потребовалось бы 6000 четырехконных повозок; еще 2500 повозок он считает необходимыми для перевозки ба­гажа — по 15 килограммов на человека. Обоз из 8500 повозок, считая по 15 метров на повозку, займет пространство в 17 не­мецких миль. При состоянии дорог в тогдашней Галлии повозки редко могли ехать по нескольку в ряд. В узких же местах дороги ряды должны были задерживаться даже и в том случае, если можно было двигаться полем. Походная дисциплина, несомнен­но, была слаба, часто происходили заторы и интервалы, повоз­ки были запряжены преимущественно быками. К этому надо прибавить огромное количество мужчин, женщин и детей, а так­же упряжный скот, стада и молодняк. В конце концов г. Дельб­рюк высчитывает до мелочей, что такой обоз совершенно не мог бы двигаться. Таким образом, количество передвигавшихся гельветов, указанное Цезарем, сильно преувеличено.

Вот пара взятых наудачу примеров, чтобы пояснить метод Дельбрюка. Сами по себе они не говорят слишком много; геродотовские цифры, относящиеся к персидскому войску, и ранее брались под сомнение, а глава Цезаря о гельветах также много раз была предметом критики. Что действительно ново в работе Дельбрюка, и что дает ей исключительную ценность — это пос­ледовательное и ясное применение определенного принципа, жесткое проведение его через всю военную историю, вследствие чего она принимает существенно новый вид. Надо отметить, что точное восстановление чересчур преувеличенной числен­ности войск проходит красной нитью через все три тома, от персидских войн к бургундским войнам, которыми и заканчива­ются вышедшие до сего времени в свет тома работы Дельбрюка.

Войско Карла Смелого под Гранзоном определялось швей­царскими современниками в 100 000 — 120 000 чел.; под Муртеном он имел будто бы в три раза больше. На самом же деле при первой битве в его распоряжении было около 14 000 чел., а при второй — на несколько тысяч больше. Швейцарцы, кото­рым хотелось бы иметь перед собой неизмеримо большие силы, на деле имели в обеих битвах серьезный численный перевес. Лишь под одним Гранзоном они убили будто бы 7000 бургундцев; в действительности же было убито 7 рыцарей и несколько рядовых воинов. Войска гуситов, наводившие ужас на всю Гер­манию и описывавшиеся как необозримые полчища, насчитыва­ли всего 5000 чел. И так было до самого новейшего времени, как указывает Дельбрюк еще в первом своем томе. Эрнст-Мориц Арндт определял в 1814 г. общие потери людьми во всех наполеоновских войнах более чем в десять миллионов чел.; позднейшее исчисление не достигает и двух миллионов, из ко­торых четвертая часть падает на французов, но весьма возмож­но, что и эти цифры значительно преувеличены. Во всех науч­ных описаниях так называемых освободительных войн говорит­ся, что в бою под Гагельсбергом бранденбургский ландвер разбил прикладами черепа 4000 французов; Трейчке даже пи­шет: «Из своих 9000 чел. Жерард вывел лишь 1700 чел. из ужа­сов этой битвы ландвера»; на самом же деле под Гагельсбергом было убито около 30 французов.

Этот метод Дельбрюка сам по себе тоже не нов; первым его представителем можно считать, пожалуй, англичанина Георга Грота, который, пользуясь своим практическим знанием совре­менной демократии, восстановил историю афинской демокра­тии, превратившуюся в передаче антидемократических писате­лей, при однобокой формальной критике боязливых немецких филологов времен Французской революции и карлсбадских ре­шений, в тенденциозную сказку. Опыт Грота подействовал бла­готворно на немецких историков, хотя далеко не основательно, как это нам еще покажет и сам г. Дельбрюк. Однако в области своего специального исследования истории военного искусст­ва Дельбрюк действует так же решительно, может быть, даже еще решительнее, чем Грот, и мы не знаем, может ли какой-нибудь другой немецкий историк сравняться с ним в этом.

Центр тяжести его метода лежит в полном проникнове­нии, во взаимном контроле критики слов и критики фактов. Однако при этом все же угрожает опасность или повторить какое-нибудь неверное предание, так как неизвестно, был ли случай, о котором оно говорит, или же перенести явление из нынешней практики в прошлое, не обратив достаточного внимания на разницу в условиях. Этим опасностям буржуаз­ная история подвергалась бесконечно долго и бесконечно часто; эта опасность в первую очередь угрожает новаторам вроде г. Дельбрюка. Однако благодаря своему основательно­му техническому знанию военного дела, он, в общем, ее удачно избегает — во всяком случае удачнее, чем Моммзен, на которого он ссылается. В «Римской истории» Моммзена стремление освещать события древности под углом зрения современных событий часто превращается в настоящую ма­нию, которая больше мешает, чем объясняет.

Поистине ужасно то побоище, которое г. Дельбрюк устроил античным авторам и средневековым летописцам, прежде всего, конечно, в области военно-научных исторических суждений, ча­сто переходящее, однако, и в другие области вследствие того, что военное дело не может рассматриваться совершенно изоли­рованно; у многих старых господ профессорского цеха, в тече­ние тридцати или сорока лет пользовавшихся в своих записях «источниками» древности и средневековья, парики встали дыбом. Одного из этих чудаков, выступившего против первого его тома, Дельбрюк с большим юмором разделывает во втором томе.

Но странное противоречие! — тот самый человек, который так мало церемонится со светскими авторитетами античной литературы, посвящает работу своему «родственнику и вер­ному другу Адольфу Гарнаку», историку церкви, стремяще­муся защитить историческую правдивость Евангелия от кри­тики Штрауса и Бауэра.

Если правильны принципы исторического исследования, на которых строит свою работу г. Дельбрюк, то под солнцем нет более ужасного преступника перед историческим позна­нием, чем г. Гарнак.

 

2. МАРАФОН И ФЕРМОПИЛЫ

Дельбрюк начинает свою историю военного искусства с пер­сидских войн, с того исторического периода, относительно ко­торого у нас существуют более или менее верные сведения, хотя и значительно искаженные легендами, записанными со слов ближайших поколений.

Персидское войско переправилось через Эгейское море и выса­дилось на Марафонской равнине, за 490 лет до нашей эры в коли­честве, которое неизвестно в точности, но которое, во всяком слу­чае, превышало силы, имевшиеся у афинян. Это было войско про­фессиональных солдат, состоявшее из лучников и всадников.

Афинское войско, наоборот, было ополчением граждан, за­кованной в панцири пехотой, с копьями приблизительно в два метра длины, шлемами, латами, ножными латами, щитами как оборонительным оружием и небольшими мечами как вспомога­тельным оружием. Эти гоплиты, как они назывались, соединя­лись в тесно сплоченный тактический строй — фалангу. Фалан­га представляла собой непрерывный развернутый строй в не­сколько шеренг с изменяющейся глубиной, часто в 8 или 12 и даже 25 чел. По данным с греческой стороны, афинское войско

Афинская фаланга

под Марафоном достигало 10 000 чел., включая в это число или же сверх него еще 1000 чел. платейцев, но эти цифры ни в коем случае не внушают доверия. Платея — очень небольшой горо­док, а судя по тому количеству войска, которое Афины смогли выставить 10 годами позже, после могучего развития своей силы и благосостояния, невозможно предположить, чтобы этот бед­ный город уже в 490 г. мог выставить 10 000 или хотя бы 9000 гоплитов с их дорогостоящим вооружением. Под Марафоном было вряд ли более 5000 гоплитов, причем каждого из них со­провождал невооруженный слуга.

После долгого спора, следует ли ожидать нападения персов в городе или же выступить навстречу врагу, афиняне приняли, по совету Мильтиада, более смелое решение: они выступили и заняли позицию в небольшом ущелье в горах, окружающих со всех сторон Марафонскую равнину,— в долине Врана, по кото­рой шел путь на Афины. На Марафонскую равнину афиняне не могли спуститься, так как при существовавшей комбинации пер­сидских сил фаланга афинян, будучи атакована с фронта лучни­ками, а с боков — всадниками, была бы неизбежно разбита. По­этому она (фаланга) загородила при входе в долину Врана доро­гу на Афины; с флангов она была защищена горами и могла, не имея на своей территории никаких забот о снабжении, спокой­но ожидать прихода спартанцев, помощи которых афиняне зат­ребовали через своего гонца.

Оба войска, таким образом, стояли друг против друга три дня. Персидские полководцы медлили атаковать сильные позиции афи­нян, хотя им ничего не оставалось больше делать, если они хотели пройти к Афинам. Если бы у них было большое численное превос­ходство, которым они будто бы обладали по преданиям, то очень легко было бы сказать и еще легче было бы выполнить то, что могло дать им победу. Часть войск мог­ла бы удерживать афинян на мес­те, тогда как другая часть обошла бы их и заставила бы покинуть эту сильную позицию. И если персид­ские полководцы Датис и Артаферн не попытались этого сделать и после многодневного колебания бросились быку на рога, лишь бы не дожидаться прибытия спартанцев,— это веско доказывает, что они ни в коем случае не превосходили значительно числен­ность афинян, а может быть, даже были слабее их.

По рассказу Геродота, афиняне, произведя контратаку бе­гом на расстоянии восьми стадий, обрушились на врага и оп­рокинули его. Но это — очевидная небылица. Ни греческая фаланга, ни какая-нибудь другая организованная боевая часть не может пробежать 11/2 километра, т. е. пятую часть немец­кой мили, не придя в полный беспорядок и не сделавшись лег­кой добычей врага. По прусскому регламенту упражнений для пехоты, бег в походном снаряжении не может продолжаться более двух минут на протяжении 350 шагов, если войска дол­жны быть брошены на врага с неослабленной энергией. Дель­брюк опровергает столь же остроумно, как и достоверно, эту явную ошибку Геродота: как раз на расстоянии 8 стадий от долины Врана возвышается могильный курган, насыпанный афинянами в честь их павших воинов на том месте, где про­изошла не первая, но последняя стычка.

Мильтиад

На этом кургане стоял Геродот, и ему рассказывали, что до этого места на 8 стадий от долины продвигались вперед афиня­не, но не в атаке, как понимал Геродот, а, как это хотел выразить его собеседник, в процессе боя и преследования. Совершенно непонятно, почему это очень правдоподобное толкование, ко­торое впервые делает понятным ход битвы и не наносит боль­шого вреда почтенному Геродоту, вызвало следующее насмеш­ливое замечание досточтимого филолога фон Вилламовиц-Меллендорфа: «Сказочный пробег никого не должен смущать. Ар­темида дала им силу для этого и получила в благодарность жертвоприношение козлом. Не следует вследствие предубеж­дения и непонимания оспаривать, что твердое упование на бога и собственные хорошие качества принесли победу, несмотря на все измышления человеческого маловерия».

Благодаря этому исправлению Геродота при помощи прус­ского устава ход битвы становится совершенно ясным. Мильтиад дал подойти наступающему врагу на дистанцию в 100 или 150 шагов, пока не сделались чувствительными стрелы персид­ских лучников; тогда он приказал фаланге броситься бегом на врага. Бег имел двойную цель — усилить физически и морально удар атаки и затруднить стрельбу лучников. При коротком про­беге конница противника не имела достаточно времени, чтобы атаковать фалангу с боков. Массы лучников, с их очень несо­вершенным предохранительным вооружением, рассеялись под натиском этого удара, и когда после короткого сопротивления начался общий поток бегства по всей равнине, персидская кон­ница не могла уже изменить ход сражения. Все персидское вой­ско поспешило к кораблям, и ему удалось уйти, так как оно получило передышку в то время, когда Мильтиад собирал на месте, где сейчас возвышается холм, своих опьяненных побе­дой людей и подготавливался к новой битве против кораблей, из которых в конце концов было захвачено лишь семь.

Дельбрюк высказывает свое суждение относительно бит­вы: «На пороге мировой военной истории стоит исполинская фигура полководца Мильтиада; самая совершенная и трудная форма ведения боя, которую когда-либо, до самого новейшего времени, применяло военное искусство,— оборонительно-на­ступательная — выступает перед нами в простых линиях клас­сического шедевра. Какой кругозор в выборе позиции, какое самообладание при ожидании вражеского нападения, какой авторитет в массах, состоявших из сознательных демократи­ческих граждан,— авторитет, столь необходимый для того, чтобы удержать бойцов на избранной позиции, а в решитель­ный момент повести их в атаку беглым шагом... Все рассчита­но на этот момент; ни минутой ранее — иначе афиняне достиг­ли бы врага в беспорядке, задыхаясь от усталости; ни минутой позже — иначе стало бы попадать в цель слишком много вра­жеских стрел, и огромное количество падающих и

Бой фаланг.

Изображение на чернофигурной пелопоннесской вазе IV в. до н. э.

колеблющихся ослабило и сломило бы, наконец, силу атаки, которая должна была обрушиться на врага как горная лавина, чтобы достигнуть победы. Мы знаем лишь нечто подобное этому, но не более великое, чем это».

Значение этой битвы нисколько не ослабляется оттого, что легенда сменяется здесь историей; греческие писатели находят­ся в странном противоречии с самими собой, рисуя персов то великолепными, храбрыми воинами, то большими трусами, ко­торых гонят в битву плетьми. Но совершенно ясно, какое из этих мнений должно взять перевес. В экспедицию на Грецию персидский царь послал, несомненно, лучшие свои войска, и разговоры о трусости персов возникли лишь из необходимости объяснить, как могло небольшое греческое войско победить во много раз большее количественно войско персов. Фактически под Марафоном ополчение граждан маленькой республики раз­било отборное регулярное войско могущественного деспота. Для легенды это очень сложное явление; «понятие о качестве для масс слишком тонко, они превращают его в понятие о коли­честве»,— думает г. Дельбрюк с тем истинно гегельянско-марксистским уклоном, который заставил бы его задрожать от ужа­са. Таким образом, история далеко превосходит легенду, со­гласно которой горсть храбрых греков обратила в бегство необозримые массы трусливых персов.

Персидский царь Дарий не примирился с поражением и сна­рядил теперь для покорения Греции большое войско, которое

повел в Грецию после его смер­ти сын его Ксеркс в 480 г. Вой­ско было слишком велико, чтобы можно было перепра­вить его на кораблях, и так как предполагалось покорить всю Грецию, то также и по этой причине персы решили идти сушей, чтобы на своем пути принудить к признанию пер­сидского владычества все не­зависимые племена. Войско сопровождал большой флот, чтобы облегчить его снабже­ние и поразить греков на море.

Относительно этой вто­рой персидской войны, про­исходившей при несравненно более сложных условиях, мы осведомлены гораздо менее, чем относительно первой, и искажения легендарного характера не поддаются такому легкому исправлению. Решительная битва у Саламина была морской битвой; здесь отсутствует местность, которая так помогла при Марафоне установить ход событий. После своего поражения у Саламина Ксеркс покинул с фло­том театр войны, оставив, однако, свое сухопутное войско под предводительством полководца Мардония на греческой тер­ритории. Через год после этого оно было разбито под Платеей греческим войском под командой спартанского царя Павзания; поскольку позволяют судить недостоверные и часто противо­речивые сообщения, оно было разбито таким же способом, как и под Марафоном.

Тяжеловооруженный персидский всадник

Из этого второго персидского похода могут быть сделаны лишь два вывода: сказания о бесчисленных массах персов от­носятся, собственно, к войску Ксеркса. Геродотовские 4 мил­лиона (из которых 2 миллиона бойцов) следует, конечно, от­бросить, хотя один французский исследователь новейшего вре­мени, которому нельзя отказать ни в знаниях, ни в проницательности, соглашается уменьшить массу персидско­го войска в 1 700 000 лишь на одну или две сотни тысяч. Дру­гие исследователи древности согласны на большие уступки, но все же и они допускают существование стольких сотен ты­сяч, сколько миллионов насчитывает Геродот. Г-н Дельбрюк и здесь подходит к делу решительно: он оценивает общую массу

персидского войска в 60 000—80 000 чел., из которых лишь 25 000 являлись настоящими бойцами.

Возможно, что он заходит здесь несколько далеко; по его собственному мнению, кое-что в этих цифрах может еще нуж­даться в исправлении в том смысле, что они могут быть слиш­ком низки. Во всяком случае, вместо геродотовских миллионов вопрос идет о лишнем десятке тысяч. В основном пункте — в методическом принципе исследования — Дельбрюк, несомнен­но, прав. Если численность войска, указанная Геродотом, ка­жется чистой фантазией, совершенно немыслимой в действи­тельности, то такой же чисто фантастической забавой, лишен­ной всякого научного значения, было бы уменьшение этих чисел до тех пор, пока они не покажутся возможными и допустимыми. Единственно правильным методом является — определить на почве критики фактов, какой численности могло достигать пер­сидское войско в действительности.

По Геродоту, греки имели под Платеей 110 000 чел., из них бойцов около 38 000. Эти цифры уже потому неправдоподоб­ны, что такая армия представляла совершенно непреодолимые для того времени трудности снабжения; такую массу греки не могли прокормить продолжительное время в одной и той же местности. Кроме того, они послали флот с 20 000 гоплитов, чтобы принудить Ионические острова к отпадению от персидс­кого владычества; они не могли держать для сухопутной войны и 40 000 гоплитов. При тогдашних экономических ресурсах греческих государств они могли выставить у Платеи от 15 000 до 20 000 гоплитов и такое же число легковооруженных бой­цов. Из того, что греки не решались на битву в открытом поле, следовало, что у Мардония был перевес; но разница ни в коем случае не была очень велика, так как персидскому полководцу никогда не удавалось тем или иным маневром вытеснить гре­ков из их оборонительной позиции у Киферона. Самое боль­шее, что персы могли иметь под Платеей,— это 25 000 тяже­ловооруженных бойцов; сообразно этому Дельбрюк и опре­деляет сухопутное войско, приведенное Ксерксом в Грецию. Потери, которые оно понесло до Платейской битвы, он ком­пенсирует отрядами, выставленными подчиненными гречески­ми племенами и морскими солдатами, оставленными Ксерк­сом при его возвращении в Персию.

Между 25 000 и 2 000 000 или же, если считать всю массу войска, между 70 000 и 4 000 000 действительно огромная раз­ница, и невольно возникает вопрос, как могла она образоваться даже и в легенде. Г-н Дельбрюк отвечает на это, что в военной

«Бессмертные» персидского войска

истории снова и снова можно увидеть, как трудно даже для опыт­ного глаза правильно оценивать большие человеческие массы. Мольтке рассказывает в своей истории русско-турецкой войны 1828 — 1829 гг., что после перехода Дибича через Балканы один турецкий офицер, посланный на разведку, вернулся с донесени­ем, что легче сосчитать листья в лесу, чем головы во вражеском войске, хотя у Дибича было лишь 25 000 чел. Если принять во внимание, что 70 000 чел. Ксеркса продвигались с большим ко­личеством лошадей при плохой походной дисциплине по уз­ким, неровным дорогам, перерезанным возвышенностями, ре­ками и другими естественными препятствиями, то ясно, что они образовывали колонну, по меньшей мере, на 10 миль в глуби­ну; у жителей, которые в течение целых дней видели все новые и новые войска, исчезло всякое представление о цифрах, и фан­тазия их получила полную свободу.

Второй вывод, на котором мы задержимся еще одну минуту, касается боя при Фермопилах, слава которого стала такой же баснословной, как и слава Марафонской битвы. Запирать гор­ные проходы перед подавляющей наступающей силой всегда ошибочно: через каждый горный хребет ведет всегда много до­рог; все их занять очень трудно, а все защитить невозможно,— и без предателя Эфиальта персы нашли бы себе дорогу в обход

Фермопил. Если хотят использовать горный хребет как при­крытие, то теория тактики требует, чтобы главные силы были расположены против дорог, ведущих через хребет, с тем чтобы разбивать наголову отдельные отряды врага, которые будут постепенно продвигаться вперед. Кажется, что здесь греки сде­лали, таким образом, большую ошибку.

В действительности дело обстояло иначе. Было совершен­но невозможно, чтобы греки могли использовать Эту как при­крытие в только что указанном истинном значении этого слова; они не могли объединить здесь все свои силы и дать наступа­тельное сражение. От гражданского ополчения нескольких мел­ких республик нельзя было ожидать, чтобы оно отослало так далеко от родины свои объединенные войска, поставив их под опасность большой битвы; к тому же большая часть греков, а именно афиняне, были намерены искать решительного столк­новения на море, где оно и произошло.

Однако, прежде чем греки выиграли битву у Саламина, была отдана персам не только вся средняя Греция, но пришлось даже очистить и самый город Афины. Если бы страна была отдана врагу без малейшего сопротивления, это оказало бы крайне де­морализующее действие. Поэтому и было произведено занятие Фермопильского ущелья, а одновременно с этим нападение гре­ческого флота на персидский у мыса Артемизиона. В случае победы флота открывалась возможность, что Ксеркс откажется и от нападения со стороны суши. Однако под Артемизионом оба флота сражались в течение нескольких дней без решитель­ного результата, и в конце концов греческий флот отступил; он ожидал крупного подкрепления и хотел исправить понесенные повреждения в родных гаванях, что для персидского флота было гораздо затруднительнее.

Вместе с тем исчезла всякая рациональная цель занятия Фермо­пильского ущелья. Маленькому войску, под командой спартанс­кого царя Леонида, оставалось или погибнуть, или возвратиться обратно. «Критики говорят, что Леонид должен был отступить,— во всяком случае, критики отступили бы». Таково остроумное вы­ражение Генриха Лео. Леонид хотя и приказал своему небольшо­му войску отступить при известии о наступлении персов, но сам с тремястами спартанцев остался, чтобы прикрыть отступление и принесением себя в жертву доказать, что формально ошибочная защита ущелья в действительности лишь подготовляла конечную победу. Леонид учитывал моральный элемент войны. Для буду­щих сражений имело неизмеримо большее значение то, что вступ­ление в коренную Элладу не обошлось для варваров без боя.

Сами греки именно так и понимали битву под Фермопила­ми, как это показывает их классическая надпись на могиле Ле­онида и его трехсот спартанцев:

«Странник, возвести Спарте, что мы легли здесь все триста, повинуясь законам отечества».

 

3. ПЕЛОПОННЕССКАЯ ВОЙНА

Совсем другой характер, чем персидские войны, имеет война Пелопоннесская. Те характеризовались главным обра­зом различием борющихся сил в вооружении и тактике. Здесь греки боролись с греками, но таким образом, что одна сторо­на имела на море такое же большое превосходство, какой другая имела на суше.

Вследствие этого была поставлена совсем иная задача страте­гического характера. В персидских войнах стоял вопрос о круп­ных решениях — о том, покорит ли персидский царь Грецию или же будет прогнан оружием обратно. Наоборот, Пелопоннесская война продолжалась 27 лет, без какого-либо решительного сраже­ния и кончилась взаимным истощением и опустошением, подобно Тридцатилетней и Семилетней войнам новейшего времени.

Разница, впервые проявившаяся между персидскими война­ми и Пелопоннесской войной, постоянно наблюдается и в даль­нейшей истории военного искусства: это — разница между вой­ной на уничтожение и войной на истощение. Эти войны отлича­ются по своим целям и средствам, но свойственное им различие является и руководящей нитью, которую никогда не следует те­рять из виду тому, кто хочет разобраться в лабиринте истории. Можно прийти к самым нелепым, ложным выводам, если войну, ведущуюся по законам стратегии на истощение, оценивать по законам стратегии на уничтожение.

Дельбрюк говорит, что как в лице Мильтиада, Леонида, Фемистокла, Павзания эллины выдвинули гениальные творчес­кие головы, которые, как только возникла необходимость в стратегии на уничтожение, поняли ее во всей глубине, разре­шая поставленные перед ними задачи с классической твердо­стью, так в Перикле проявился человек, про которого можно сказать то же в отношении стратегии на истощение. Перикл понимал, что его город, т. е. Афины, был слабее Пелопоннес­ского союза, и делал отсюда с неумолимой логикой вывод, что афиняне не должны вступать ни в какие большие сухопутные битвы, не должны защищать свои владения от вражеских втор­жений и опустошений и на время войны должны отказаться от всяких новых завоеваний. Наоборот, они не могут допустить ослабления своих морских сил и должны, ведя войну на море, блокируя афинским флотом вражеские берега, уничтожая тор­говлю городов-противников, высаживаясь там и здесь и про­изводя неожиданные нападения на вражеские земли, наносить им еще больший вред, чем тот, который наносят враги Атти­ки на суше, чтобы в конце концов заставить утомленных вой­ной противников уступить.

Спрашивается: была ли стратегия Перикла правильна или нет? Быть может, Афины могли и должны были вести войну на уничтожение, чтобы обеспечить себе господство над всей Гре­цией подобно тому, как Рим приобрел господство над всей Ита­лией? Дельбрюк вел по этому поводу горячую полемику с дру­гими буржуазными учеными, которые на самом деле утвержда­ли и пытались доказать в ученых сочинениях, что Перикл очень заблуждался в своей стратегии. Эта распря не была лишена из­вестного комического привкуса. После войны 1870—1871 гг. прусский милитаризм загорелся военным задором и утверждал, что старый Фриц, бывший фактически приверженцем стратегии на истощение и называвший ее всегда «хорошим методом», на­оборот, следовал, будто бы, одиноко возвышаясь над своим вре­менем, уже наполеоновской стратегии на уничтожение. Теодор фон Бернгарди, посланный в 1866 г. вместо незаменимого Мольтке военным представителем Пруссии в итальянскую главную квартиру,— следовательно, светило первого ранга прусской во­енной науки,— проводил эту фантазию в двух толстых томах; масса офицеров генерального штаба соглашалась с ним. Дельб­рюк опровергал их, и хотя на это потребовались долгие годы, но в конце концов он восстановил историческую правду в ее правах. Между тем некоторые ученые головы и патриотически воспламененные Бернгарди умы принялись за Пелопоннесскую войну и разделали бедного Перикла, ничего не смыслившего в законах стратегии, которой следовал якобы прусский нацио­нальный герой. Весь этот сумбур Дельбрюк разъяснил доказа­тельствами, что Перикл следовал той же стратегии, что и ко­роль Фридрих, который, если о нем судить сообразно законам стратегии на уничтожение, явился бы такой же жалкой карика­турой, какую сделали ученые из Перикла.

Но этим, собственно, еще не доказано, что Перикл был на правильном пути, тем более что Пелопоннесская война за­кончилась полным поражением Афин. И здесь приводимые доказательства Дельбрюка имеют, во всяком случае, боль­шой пробел. Его труды относительно различия фридриховской и наполеоновской стратегий доходят всегда до сущности явлений, так как они доказывают, что как одна, так и другая стратегии связаны с экономическими предпосылками, изме­нить которые не в силах даже ее (стратегии) гениальные но­сители; однако в утверждении, что Перикл был прав в своей стратегии на истощение, Дельбрюк существенным образом опирается на авторитет Фукидида, каждое слово которого он настолько же считает непогрешимым, насколько считает не­обходимым освещать всякого другого историка древности до мозга костей светом критики фактов. Здесь мы встречаемся с одной из тех сумасбродных идей, в которые впадает иногда Дельбрюк, вследствие того что, как только он приближается на своем пути к историческому материализму, он тотчас же шарахается от него в сторону.

Фукидид, несомненно, крупный историк, и если даже он ничего не знает ни о художественном, литературном и науч­ном, ни даже об экономическом и социальном развитии, все же он является наиболее достоверным историком древности, поскольку дело касается установления фактов в политичес­кой, в узком смысле этого слова, области. Правда, и здесь не все гладко во всех углах и концах — уже на первом шаге спо­тыкаешься. Вопрос о том, следовал ли Перикл в Пелопоннес­ской войне правильной тактике, стоит в зависимости от того, действительно ли Афины были недостаточно могущественны, чтобы победить своих врагов и захватить гегемонию в Греции. Относительно военных сил Афин перед началом войны Фукидид дает, однако, такие смутные данные, что его поклонник Дельбрюк должен пускаться в пространные вычисления, что­бы внести в них какой-нибудь смысл. У него самого остается ощущение, что он все же не достигает этим цели, тем более что другие ученые из цифр Фукидида делают выводы, совер­шенно обратные тем, которые хочет сделать Дельбрюк, а по­тому он снова пускает в ход свой козырь: «Авторитет величай­шего историка будет безнадежно разрушен, будет низвергнут столп греческой литературы, если кто-нибудь сможет доказать, что в 431 г. Афины имели 60 000 граждан (т. е. могли применить в Пелопоннесской войне стратегию на уничтожение). Тогда, следовательно, Фукидид неправильно оценивает Перикла и его политику, тогда мы вообще не можем более доверять его сужде­ниям». Дельбрюк впадает в ту самую ошибку, которую он без конца порицает у своих ученых соперников: он дает чисто сло­весную критику, и, стремясь возвысить Фукидида свыше всякой

меры, он ставит его ниже всякой критики; если вся достовер­ность этого историка нужна лишь для того, чтобы истолковать в духе Дельбрюка несколько сомнительных цифр, сообщаемых им, то много с ним незачем и возиться.

Отбросим в сторону эти цифры, в которые в конечном сче­те нельзя внести никакого смысла, и рассмотрим с помощью критики фактов, так настойчиво рекомендуемой Дельбрюком, все рассказанное когда-то по этому поводу Фукидидом. На­стоящей причиной войны он считает то, что Афины стали опас­ны спартанцам вследствие своей все возрастающей силы. Это сказано, правда, довольно поверхностно; много ли можно было бы сказать о войне 1870—1871 гг., если бы главной причиной ее захотели признать то, что возрастающее могущество Гер­мании стало страшить французов? Если бы это было только тривиальностью, это было бы еще туда-сюда, но это была так­же и грубая ошибка, которая прежде всего указывает на то, что Фукидид вообще не понял исторического смысла Пело­поннесской войны. Сам Дельбрюк сказал как-то: «Особенно непримиримыми врагами Афин были фиванцы и коринфяне, а не спартанцы». Он написал эту фразу мимоходом в статье, которой он хотел, по примеру своего учителя Фукидида, вто­рично поразить «ничего не стоящего труса» и «противного человека» — Клеона. Само по себе это положение совершен­но правильно, и нужно лишь сделать из него необходимые выводы, чтобы понять причины Пелопоннесской войны.

В персидских войнах и Афины, и Спарта проявили себя как наиболее могучие государства Греции, но в этих войнах Афины переросли Спарту. Несмотря на все лавры, которые стяжали себе спартанские цари Леонид и Павзаний под Фермопилами и Платеей, Афины не только одержали первую большую победу над пер­сами, они поняли, что окончательная победа лежит именно на море. По совету Фемистокла, Афины снарядили большой флот, и под командой Фемистокла произошла битва у Саламина, заста­вившая персидского царя покинуть Грецию и повлекшая за собой отложение греческих островов и греческих приморских городов

в Малой Азии от персидского владычества. Все эти цветущие города, насчитывавшиеся сотнями, присоединились к могуще­ственным на море Афинам, которым они были обязаны своим освобождением от персидского ига. Сначала это был союз равно­правных морских общин, имевших свой центр на острове Дело­се, однако скоро союзники Афин, оставаясь формально их това­рищами по союзу, сделались фактически подданными Афин; со­юзная касса была перенесена в Афины, которые ею и управляли, а союзные членские взносы превратились в дань, которой Афины распоряжались сообразно своим интересам и потребностям.

Как происходило это развитие в подробностях, каким об­разом, выражаясь по Гроту, «союз, составленный по свобод­ному соглашению отдельных членов, упал со степени само­стоятельного, хорошо вооруженного военного союза под ру­ководством Афин до объединения безоружных и бездеятельных данников, защищаемых военной силой Афин; как свободно объединившиеся товарищи, имевшие равные права в Делосе, превратились в разъединенных подданных, отсылающих дань в Афины и получающих из Афин распоряжения»,— это невоз­можно проследить в подробностях по имеющимся источни­кам. Но из перевеса Афин над другими членами союза это можно довольно легко объяснить как раз по способу исключения из общего правила: некоторые из крупнейших островов — Хиос, Лесбос и Самос — остались свободными вооруженными союз­никами Афин. Господство Афин над другими сам Перикл назы­вает коротко и ясно «тиранией». На дани союзников, достигав­шей ежегодно до 600 талантов — на наши деньги от 2 000 000 до

3 000 000 марок,— покоился блеск того времени, которое назы­вают веком Перикла.

По всем правилам деловой критики этот могучий подъем Афин должен был иметь естественное отражение во внутрен­нем развитии афинского общества и афинского государства.

«Люди моря» все более и более оттесняли на задний план «лю­дей суши»; демократия, экономические корни которой лежали в торговле и морских предприятиях Афин, по мере развития торгов­ли и мореплавания все больше стесняла олигархию, ту горсть ста­рых родов, которая, опираясь на крестьянское население, до сих пор вела управление государством. Традиция, сохраняющая при всех политических изменениях большую силу, не позволяла еще живущей торговлей и ремеслами массе подойти непосредствен­но к кормилу правления; Перикл также принадлежал к старым родам, но он правил лишь как доверенное лицо демократии.

В противоположность Афинам Спарта оставалась сухопут­ной силой; она сохранила и свою общественную организацию, которая состояла из относительно немногочисленного военно­го дворянства — спартиатов, из лично свободных, но полити­чески бесправных периэков и из массы илотов — порабощенно­го крестьянского сословия; она сохранила и свой олигархичес­кий образ правления. Как в Афинах демократия, так и в Спарте олигархия была наиболее организована, и где бы ни сталкива­лись в то время в Греции олигархические и демократические элементы, первые с таким же вожделением смотрели на Спар­ту, как вторые на Афины. В самих Афинах олигархи были более или менее пламенными поклонниками Спарты и с эгоизмом гос­подствующего класса, чувствующего колебание почвы под сво­ими ногами, были более чем склонны к махинациям со Спартой за счет своего города. Сама Спарта, несомненно, следила за поразительно быстрым расцветом своего соперника с какими угодно чувствами, но только не с дружелюбным удовлетворе­нием и, конечно, была готова на все, чтобы создать для него препятствия. Однако для открыто наступательной политики против Афин у нее не было ни желания, ни необходимости, а также ни средств, ни возможности. Постоянный тайный страх перед восстанием илотов парализовал жажду к завоеваниям во­енного государства; да и непосредственно бояться Афин Спар­те не приходилось; от одного восстания илотов, приставивше­го спартиатам нож к горлу, они спаслись при помощи Афин. Кроме того, как могла бы Спарта, будучи сухопутной держа­вой, сломить морское владычество Афин и одновременно вы­ступить наследницей Афин?

Насколько мала была жажда наступления у олигар­хической Спарты, настолько велика была она у Афин, хотя эта жажда направлялась не в сторону Спарты. С порази­тельной быстротой обеспечи­ли себе Афины господство над Эгейским морем и над во­сточной частью Средиземно­го моря; они горели теперь желанием, господствуя над морем, проникнуть и на За­пад. Торговый капитал всегда алчен, всегда стремится к за­воеваниям, и в этом отдель­ном случае можно особенно легко увидеть, что в завоева­тельных стремлениях Афин скрывались жизненные интересы афинской демократии. Чем больше богатств притекало в страну, тем они более концент­рировались в руках незначительного, все более и более сужи­вавшегося круга лиц, в то время как широкая масса свободных граждан постепенно нищала. Так как вся производственная и ремесленная работа была предоставлена рабам, конкуриро­вать с которыми считалось зазорным, то афинская демократия неминуемо была вынуждена к тому, чтобы, все более распрос­траняя морское владычество государства, приобретать для страны все большие доходы и большую дань и тем приостанав­ливать процесс своего обнищания.

Гоплит со своим рабом в походе. Терракотовая статуэтка. IV в. до н. э.

Если, однако, Афины стремились распространить свое морс­кое могущество на западную часть Средиземного моря, то на пути у них стояла не Спарта, но Мегара, Коринф и Беотия. Афины, правда, могли проникнуть в западную часть Средиземного моря, обойдя Пелопоннес кругом, между предгорьем Малеей и остро­вом Китерой, но это путешествие считалось в то время очень опасным, и торговля между Малой Азией и Италией, между вос­точной и западной частями Средиземного моря производилась через перешеек, связывавший Среднюю Грецию с Пелопоннесом, и через Коринфский перешеек, отделявший Афины от западной части Средиземного моря. Он находился во владении Мегары и Коринфа, которые благодаря торговле, производившейся через перешеек, сделались богатыми городами. Мегара была малень­ким государством, которое Афины свободно могли бы поло­жить в свой карман, тем более что Мегара относилась к Корин­фу с той же подозрительностью, как и к Афинам, и поэтому колебалась в выборе между ними обоими. Коринф был боль­шим и богатым городом, далеко не желавшим позволить Афи­нам парализовать себя; он искал тесной связи со Спартой, что­бы обеспечить себе поддержку против могущественных Афин. Для Афин оставался, таким образом, еще только один путь — завоевать Беотию. Сделав это, Афины обошли бы Коринфский перешеек и попали бы как раз в Коринфский залив, который открыл бы им доступ в Италию и Сицилию.

Таким образом, Беотия и Коринф, как совершенно правильно указывает г. Дельбрюк, не делая из этого, однако, правильных выводов, и были «собственно непримиримыми» врагами Афин и имели на это полное основание, так как Афины однажды уже креп­ко схватили их за ворот. Афины покорили остров Эгину; они заключили с Мегарой союз, которого просили сами мегарцы из страха перед коринфянами, и заняли гавани Мегары — Низею и Пегею; они овладели также Беотией вместе с Фокидой и Локридой, свергая повсюду олигархических правителей и устанавли­вая демократический образ правления, так что Коринф был окру­жен со всех сторон. В Ахайе и Трезене и даже на Пелопоннесе афиняне встали твердой ногой и, таким образом, непосредствен­но вторглись в сферу владений Спарты. Никогда раньше не были Афины так близки к гегемонии над всей Грецией, да и в поздней­шее время им никогда не удавалось подойти к ней так близко.

Спарта проявила себя при обороне в высшей степени непо­воротливой. Сначала афинское войско потерпело тяжелое по­ражение при Коронее, в Беотии, в походе, предпринятом для усмирения некоторых беотийских городов, которыми снова завладели изгнанные олигархи; чтобы возвратить своих мно­гочисленных пленных, потерянных при Коронее, Афины со­гласились на заключение мира, отказавшись от всей Беотии, где повсюду снова в управление вступили олигархи, так же, как в Фокиде и Локриде, которые после отказа от Беотии уже нельзя было удержать. Тогда изгнанные Афинами олигархи напали на ненавистный для них город в том месте, где он был наиболее уязвим; они сумели побудить большой остров Эв­бею к отложению от Афин, а когда Перикл выступил во главе сильного войска для покорения Эвбеи, он должен был поспеш­но вернуться обратно вследствие сообщения, что Мегара, под­стрекаемая Коринфом, также отложилась и что спартанское войско выступило для нападения на Аттику. Это нападение ока­залось, впрочем, совершенно невинным; едва вступив на землю Аттики, спартанцы тотчас же возвратились обратно, так как Перикл подкупил якобы их вождей. Перикл покорил Эвбею, вслед­ствие чего господство Афин на море было обеспечено. Но Афи­ны не предпринимали больше сухопутной войны; в 445 г. Афи­ны даже заключили со своими врагами 30-летнее перемирие, вследствие которого Афины отказались от притязаний на Низею, Пегею, Ахайю и Трезен и заявили о своем согласии на вступ­ление Мегары в Пелопоннесский союз, руководимый Спартой.

Это было тяжелым поражением для Афин, однако последо­вавший за этим 14-летний мир, казалось, доказал, что Греция в обоих крупных союзах — Афинском и Пелопоннесском — на­шла свое равновесие, обеспечившее ей продолжительное про­цветание. А Афинах начался тот изумительный период искус­ства, обломки которого и сейчас еще вызывают восхищение просвещенного человечества. В течение этого периода город абсолютно не думал ни о каких новых завоеваниях и не приме­нял к своим союзникам никаких строгостей. Только на остро­вах, действительно являвшихся свободными союзниками Афин, было неспокойно: на Самосе дело дошло до настоящего вос­стания, которое Афины подавили силой, а Лесбос запрашивал Спарту, можно ли рассчитывать на пелопоннесскую поддерж­ку в случае отложения этого острова. Однако лесбийцы по­лучили негласный отказ Спарты, а Самос официально полу­чил отказ Пелопоннесского союза, когда он просил о помо­щи против Афин; как раз наиболее горячие враги Афин, коринфяне, выступили против поддержки самосцев, кото­рая могла бы явиться нарушением 30-летнего перемирия. За обоими союзами, таким образом, признавалось право на­казывать членов, изменивших союзам. Возможно, что это воздержание Пелопоннесского союза, и в частности корин­фян, проистекало не из истинной любви к миру, но из расче­тов какого-либо рода, которых мы не знаем; во всяком случае оно говорит против того, что Пелопоннесская война возник­ла из простой вспышки зависти и ненависти, которые Афины должны были возбуждать у государств Пелопоннесского со­юза; развитие искусств, происшедшее в Афинах за мирные годы, менее всего беспокоило спартанцев.

В чашечке этого прекрас­ного цветка сидел червяк. Ста­рый Бек в своем знаменитом сочинении о государствен­ном управлении Афин делает упрек — при этом он считает своим долгом сослаться на Аристотеля и Платона — в том, что Перикл расточал об­щественные средства, чтобы привлекать народные массы посредством вознаграждения судей, дачи денег на театры и разными другими способами подкупа, стараясь одновременно занять их досуг различными торжествами, пиршествами и празднествами. Перикл сделал якобы афинян корыстолюбивыми и ленивыми, болтунами и трусами, расточителями и распутниками, кормя их подачками из общественной сокровищницы, возбуждая прекрасными про­изведениями искусства их чувственность и стремление к на­слаждениям. Конечно, Перикл был слишком умным челове­ком, чтобы не сознавать последствий своих мероприятий, но он не видел иной возможности удержать в Элладе как свою власть, так и власть своего народа; он знал, что вместе с ним погибнет и могущество Афин, и старался удержаться как мож­но долее, презирая толпу в такой же степени, в которой он ее откармливал. Другие ученые, как, например, Онкен, горячо восставали против этого суждения и возводили Перикла в иде­ал государственного деятеля.

Греческий лучник

Обе стороны и правы, и не правы. Если бы Перикл был таков, каким рисует его Бек, т. е. человеком, великим в своем воображе­нии, который, думая, что он один может сохранить Афины, не останавливался даже перед негодными средствами, то он был бы не только демагогом, но и просто дураком, по отношению к кото­рому было бы непонятно лишь одно: каким образом Перикл мог на протяжении целой половины столетия оставаться руководи­телем афинской демократии. Но, как руководящий ум афинской демократии, он ни в коем случае не мог быть идеалом государ­ственного деятеля, но должен был приноравливаться к соци­альным жизненным условиям этой демократии. По мере того как в Афины стекались все большие и большие богатства, масса сво­бодных граждан все более и более пролетаризировалась, денеж­ное обращение разрушало крестьянское хозяйство, место кото­рого заступали латифундии, обрабатываемые рабами; население деревни редело; народные массы стекались в столицу, где они образовывали вокруг обогащающихся богачей непрерывно воз­растающие массы люмпен-пролетариев. Этот процесс нашел свое отражение в «Антигоне» Софокла:

...никогда еще несчастье, подобное деньгам, Не зарождалось в мире. Они уничтожают города, Внезапно изгоняют людей из домов и от очагов; Гнусными побуждениями развращают благородные сердца, Делая их способными на позорные злодеяния; Деньги склоняют человека на любое предательство, Побуждая его ко всяким нечестивым поступкам.

Поскольку рабовладельческое хозяйство вытесняло свобод­ного гражданина, постольку приходилось содержать свободно­го гражданина, затушевывая его нищету за счет дани союзных городов, вследствие чего гнет над ними становился, конечно, все невыносимее, а морская сила Афин в корне подрывалась. У Фукидида об этом ничего не говорится; а как охотно можно было бы отдать дюжину его военных и осадных историй за ма­ленькую главу о внутреннем экономическом развитии Афин за время правления Перикла. Однако экономическая критика фак­тов имеет те же права, как и военная критика фактов, а наше экономическое зрение достаточно обострилось в настоящее время, чтобы можно было сказать с вероятностью, что должно было происходить в торговой республике, одной ногой опира­ющейся на дань, собираемую с угнетаемых общин, а другой ногой — на рабовладельческое хозяйство.

Яснее ясного, что при такой обстановке афинская демокра­тия должна была становиться все более воинственной и захват­нической, и нам думается, что для Перикла является весьма со­мнительным комплиментом, когда г. Дельбрюк говорит, что он думал лишь о том, чтобы сохранить существовавшее положе­ние вещей. Дельбрюк всегда готов насмехаться над «моральны­ми усыпителями», не могущими понять, почему старый Фрицне удовольствовался завоеванием Силезии, а начал Семилет­нюю войну, чтобы захватить еще и Саксонию; однако Перикл должен остаться совершенно неповинным в Пелопоннесской

войне. Мы опасаемся, что здесь снова подойдут слова императ­рицы — жены Фридриха, с которыми она обратилась к г. Дель­брюку, когда тот представился ей в качестве «консервативного социал-демократа»: «Это, право, очень мило с обеих сторон». Ни в одном из обоих случаев нельзя привести неопровержимых документальных доказательств, но основания, которые поддер­живают гипотезу г. Дельбрюка относительно прусского коро­ля, меньше тех оснований, которые говорят против его гипоте­зы относительно афинского государственного деятеля.

Если бы Перикл не был достаточно защищен от подозрения, что он кормил афинский народ из пустых и личных побужде­ний, приписываемых ему Беком, то тогда он был бы не государ­ственным человеком, а в лучшем случае — «практическим по­литиком», который должен был жить, применяясь к существу­ющей обстановке, даже и не подозревая, что фактическим следствием его политики явится морально-политический упа­док афинской демократии. Если бы положение осталось неиз­менным, то банкротство можно было бы высчитать по пальцам. Из тяжелого поражения Афин, приведшего к 30-летнему пере­мирию, Перикл сделал вывод, что для Афин невозможно стано­виться одновременно большой сухопутной и большой морской державой, но если он и ограничился лишь морским господством, то во всяком случае он не желал отказаться от его расширения. Конечно, в настоящее время легко сказать, что болезнь, от ко­торой страдала афинская власть, развилась бы на высшей сту­пени в еще большей степени, но Перикл не мог трогать ее дей­ствительных корней уже по одному тому, что он, как дитя свое­го времени, не мог их познать; совершенно не упоминая о рабовладельческом хозяйстве, Перикл говорит об афинском гос­подстве над союзниками, что оно есть не что иное, как тирания, сохранять которую несправедливо, но отказаться от которой опасно и даже невозможно. Сохранение же «тирании» совпада­ло с ее расширением. Как руководитель афинской демократии Перикл оказался заключенным в круг ее представлений; его за­дача должна была ограничиться тем, чтобы наиболее благора­зумно и осторожно работать для расширения морского влады­чества Афин на западную часть Средиземного моря.

Но как бы ни была благоразумна и осторожна его политика, цель ее оставалась совершенно определенной. Перикл основал колонию Туриой на Тарентском заливе и заключил союз с нижнеитальянско-сицилийскими городами Региум и Леонтини. Затем, когда Коринф вступил в горячую распрю с Корцирой и когда корцирцы, не принадлежавшие ни к Афинскому, ни к

Греческие всадники. С барельефов Парфенона

Пелопоннесскому союзам, попросили помощи у афинян против угрожающих вооружений Коринфа, Перикл заключил сделку с ними. Весьма характерно, что корцирцы обосновывали свое предложение тем, что их дружба или враждебность будет иметь для Афин важное значение вследствие того, что их остров расположен на пути в Италию и Сицилию и ни один корабль не может без их желания пройти оттуда в Пелопоннес; флот же, направляющийся туда, может отправиться от них с гораздо большими удобствами. На самом деле Корцира обладала значительной морской силой — самой крупной в Греции после Афин и Коринфа.

Эта сделка дала первый толчок к Пелопоннесской войне, ра­зоблачив вместе с тем главную ее причину — борьбу за господ­ство на западном море. Если бы коринфянам удалось победить корцирцев, то афиняне были бы отрезаны от этого господства в гораздо большей степени, чем они были отрезаны существовани­ем перешейка. В том угрожающем положении афинянам не оста­валось ничего другого, как принять предложение корцирцев. На­оборот, если бы они хотели удовольствоваться тем, чем они об­ладали, если бы у них не было других намерений, кроме сохранения мира, тогда они должны были бы отказать корцирцам. Во время 30-летнего перемирия всякий греческий город, не принадлежащий ни к Афинскому, ни к Пелопоннесскому союзам, сохранил, конечно, право присоединяться по своему желанию к тому или другому союзу, и на этом настаивали корцирцы. На­оборот, послы, направленные в Афины коринфянами, чтобы по­мешать намерениям корцирцев, не без основания указывали на то, что этот пункт перемирия не должен толковаться таким обра­зом и что из-за этого может возникнуть война между двумя союза­

ми, избежать чего и является целью перемирия. Коринфские по­слы делали совершенно логические выводы, что если Афины объе­динятся с корцирцами, то этим начнется война между Афинами и Коринфом, «так как, если вы выступите в бой вместе с корцирцами, то мы не сможем бороться с ними, не нападая одновременно и на вас». К тому же коринфские послы очень настойчиво напо­минали о той лояльной политике, которую проявил Коринф по отношению к Афинам во время самосского восстания.

Заслушав коринфских и корцирских послов, афиняне обсуж­дали дело в течение двух собраний. На первом настроение было скорее за коринфян, на втором же было решено, не заключая во­енного союза с корцирцами, заключить с ними союз оборони­тельный, согласно которому Афины и Корцира должны были за­щищаться совместно от вражеских нападений. Ясно, хотя прямо не доказано, что Перикл продиктовал это решение. Афины не хотели взять на себя вину открытого нарушения договора, что произошло бы в случае заключения военного союза с Корцирой; тем менее они хотели, чтобы Корцира попала в руки коринфян, так как, по словам Фукидида, «им казалось, что этот остров рас­положен очень удобно на пути в Италию и Сицилию».

Но так как не корцирцы угрожали коринфянам, а наоборот, коринфяне — корцирцам, то фактически афиняне высказались за корцирцев. Они послали им сначала 10, а затем, боясь, что этого подкрепления будет недостаточно, еще 20 кораблей; бла­годаря вмешательству афинских кораблей корцирцам удалось избежать в битве под Сиботой верного поражения. Однако афин­ские корабли вмешались лишь тогда, когда корцирцы оказались в безвыходном положении, и воздержались после спасения их от нападения на коринфян. Но коринфяне никоим образом не были довольны своей безрезультатной победой,— наоборот, они были возмущены вмешательством афинских кораблей. Афиня­не, со своей стороны, боялись мести коринфян и решили при­нудить подвластный им город Потидею — колонию Коринфа — порвать все сношения со своей метрополией, разрушить стену со стороны моря и представить заложников в обеспечение сво­его образа действий. Однако эти мероприятия не могли предот­вратить угрожавшей опасности: если потидейцы не думали об отложении, то эти требования были слишком велики и должны были вызвать отложение; если же потидейцы уже решились на отложение, то приказания Афин было недостаточно, чтобы удер­жать их от него. В действительности потидейцы отложились и нашли у коринфян вооруженную помощь, так что теперь заго­релась война между Афинами и Коринфом.

Сначала эта война была, как мы говорим теперь, «локальной». Афиняне прибегли затем к третьему мероприятию, которое во всяком случае должно было поставить на ноги весь Пелопоннес­ский союз: они заперли мегарцам все гавани, находившиеся под афинским контролем. Мегарцы были союзниками Коринфа про­тив Корциры; это могло, конечно, раздражить Афины, но не дава­ло им не только основания, но даже и повода к закрытию мегарских гаваней. Выставляемая Фукидидом причина — что мегарцы обрабатывали священную часть поля и другую спорную еще паш­ню, а также, что они принимали беглых афинских рабов — очень похожа на отговорку. Из-за подобных пограничных споров, ко­торые в большей или меньшей степени неизбежны между сосед­ними государствами, не прибегают к таким решительным сред­ствам, как предпринятое по отношению к Мегаре закрытие гава­ней — к мероприятию, которое вследствие принадлежности Мегары к Пелопоннесскому союзу должно было иметь следстви­ем или позорное отступление Афин, или же большую войну. Вряд ли можно объяснить «мегарскую псефизму» иначе как тем, что Перикл нашел кризис достаточно назревшим, чтобы дать ему раз­решиться, и ничто не свидетельствует так против исторического понимания Фукидида, как то, что он в данном случае не мог при­вести ничего, кроме этой явной отговорки афинян, которую мы только что цитировали его собственными словами.

Теперь Коринф и Мегара уже не могли встретить никаких затруднений со стороны Спарты и Пелопоннесского союза. Коринфяне осыпали спартанцев горькими упреками за ту без­деятельность, с которой они смотрели на все возрастающую силу Афин, и на этот раз они были выслушаны с сочувствием, несмотря на то что спартанский царь Архидам настойчиво пре­достерегал против войны. Начались переговоры, в которых спартанцы весьма многозначительно требовали, чтобы афиня­не изгнали из города тех, кто провинился перед богами, подра­зумевая при этом Перикла, который с материнской стороны был в родстве с некоторыми святотатцами. «Именно Перикл,— так обосновывает Фукидид требования спартанцев,— держал в руках кормило правления; к тому же он был во всех отноше­ниях враждебен лакедемонянам и не позволял афинянам от­ступить ни на шаг, а, наоборот, толкал их к войне». Одновре­менно афинские олигархи, бывшие, естественно, душой и те­лом со спартанцами, предприняли поход против Перикла, воз­будив — таким же коварным и злобным образом, как это практикуется прусским юнкерством,— злостные обвинения, правда, не против него самого, но против его возлюбленной Аспазии и его друзей — философа Анаксагора и скульптора Фидия. Однако Перикл преодолел это нападение и остался у власти; когда спартанцы предъявили ультиматум о прекраще­нии предпринятого по отношению к Мегаре закрытия гаваней, Перикл действительно не позволил афинянам уступить ни на шаг, он искал лишь дипломатического прикрытия, высказыва­ясь за третейский суд на равных правах, что по тогдашнему положению вещей, в лучшем случае, было насмешливо-веж­ливым отклонением спартанских требований.

На основании этого можно вывести правильный взгляд на стратегию, предложенную афинянам Периклом. Он отрицал сухопутную войну и отдавал земли Аттики в жертву врагу: «Если бы я мог думать, что вы последуете за мной, то я стал бы убеж­дать вас разорять их самим». Напротив, тем сильней рекомен­довал он удерживать господство над морем, против которого в самом худшем случае Пелопоннесский союз не мог ничего пред­принять. «Спартанцы и их союзники кормятся трудами рук сво­их, и частные граждане имеют денег так же мало, как и государ­ственные казначейства. Они не способны выдерживать продол­жительных войн, которые ведутся на море, а мелкие войны, которые они ведут между собой, очень быстро заканчиваются вследствие их бедности. Люди, живущие при таких условиях, не могут ни снарядить флота ни держать в течение долгого вре­мени в поле сухопутное войско, так как они должны отклады­вать свои дела и справляться с расходами своими собственными средствами, их положение еще более осложнится, если море будет закрыто для них. Чтобы вести войну, гораздо важнее иметь богатые средства, чем производить сильные нападения. Если даже люди, живущие трудами рук своих, имеющие для ведения войны больше людей, чем денег, имеют, с одной стороны, то несомненное преимущество, что при регулярных военных дей­ствиях они могут рассчитывать на победу, то, с другой сторо­ны, у них нет никакой гарантии в том, что они не истощатся преждевременно, особенно в случае, если против ожидания война затянется. Правда, одно-единственное сражение пелопоннесцы и их союзники могут выдержать против всех греков, но

вести войну против силы, превосходящей их так значительно по своим средствам борьбы,— этого они не в состоянии». Перикл указывает также и на то, что Пелопоннесский союз состо­ит из очень большого количества городов, вследствие чего веде­ние войны делается затруднительным в тем большей степени, что в войне ни в коем случае нельзя упускать момента.

Он снова приходит к необходимости избегать сухопутной войны и указывает на главное обоснование этой необходимос­ти, не выставляя, однако, его на первый план по вполне понят­ным причинам. Он говорит: «Мы должны поэтому, пренебре­гая равниной и нашими селениями, стремиться господствовать лишь над городом и морем и не позволять себе, следуя слепо­му увлечению, вступать в решительное сражение с пелопоннесцами, далеко превосходящими нас по своей численности, потому что если бы мы даже и победили, то в скором времени нам пришлось бы снова бороться с таким же количеством вра­гов. Если же мы потерпим неудачу, то мы неизбежно потеряем наших союзников, которые составляют большую часть наших сил; они перестанут быть покорными нам, лишь только уви­дят, что мы не можем наказать их вооруженной рукой». Здесь было слабое место Афин; они могли спокойно перенести опу­стошение Аттики, не будучи поколеблены в своем могуществе, но если бы врагам удалось вызвать отпадение от Афин их со­юзников, Афины бы погибли.

В связи с этим стоял и окончательный вывод Перикла: «У меня есть еще много других причин, на основании которых я мог бы обещать вам победу, если только во время войны вы не будете думать ни о каких завоеваниях и не захотите самовольно начинать новых переговоров; ибо я гораздо более опасаюсь на­ших собственных ошибок, чем ударов со стороны врага. Но об этом мы будем говорить в другой раз, если вы действительно приступите к делу». Эти слова вызвали то мнение, которое раз­деляет и Дельбрюк, что Перикл преследовал в войне лишь со­хранение равновесия, существовавшего до тех пор в Греции. Фактически они свидетельствуют о том, что Перикл опасался завоевательных стремлений афинского народа и пытался избе­жать их несвоевременного проявления, которое больше всего могло напугать афинских союзников. О расширении афинского морского могущества было достаточно времени поговорить «в другой раз», после того как был бы обессилен Пелопоннесский союз, как это предполагалось планом Перикла.

Сам Перикл не мог показать лучше, как много или как мало понимал он в ведении войны, которой он, без сомнения, желал.

Он дал новое доказательство своего ума, как справедливо гово­рит Дельбрюк, объяснив с такой ясностью афинскому суверен­ному народу эту трудно понимаемую стратегию; только Дель­брюк прибавляет к этому еще, что признание предложения сво­его руководителя «прекрасным» является не менее веским доказательством сознательности афинской демократии. Когда же пелопоннесское войско действительно напало на страну и сельские жители должны были бежать в город, когда пришлось в бездействии смотреть на опустошения, производимые врагом, тогда против Перикла поднялась оппозиция; она превратилась в бурю в начале второго года войны, когда среди тесно сплочен­ных, лишенных своего обычного питания и образа жизни, без­деятельных и нуждающихся человеческих масс вспыхнула чума и унесла четвертую часть всего населения. Перикл был приго­ворен к штрафу, однако афиняне почувствовали вскоре раска­яние и снова поставили его полководцем, но вскоре после это­го, на третьем году войны, он умер.

Фукидид рассказывает, что с тех пор афиняне поступали во всем наперекор тому, что им советовал Перикл. Однако это неверно; война после смерти Перикла по существу велась так же, как вел бы ее и сам Перикл. Много спорили о том, проводи­лась ли с необходимой энергией и необходимым искусством положительная сторона его военного плана — постепенное ослабление врага морскими экспедициями. По адресу отрицаю­щих это Дельбрюк не без основания указывает на то, что при стратегии на истощение весьма существенную роль играет вре­мя, в течение которого враг, так сказать, поджаривается на мед­ленном огне, пока не будет окончательно обессилен; поэтому нельзя порицать Перикла за то, что он не пустил сразу в ход все имевшиеся в его распоряжении средства для нанесения вреда сопернику. Однако тон, заданный Фукидидом, что после смер­ти «великого человека» все пошло вкось и вкривь, слишком со­блазнительно звучит в ушах современных буржуазных истори­ков, чтобы они не настраивали однозвучно с ним свои скрипки. Потеряв своего руководителя, афинская демократия прежде все­го должна была сделаться игрушкой ветреного демагога, о чем может многое порассказать г. Дельбрюк.

Фактически, однако, афинская демократия крепко держалась военного плана Перикла, что, конечно, совершенно понятно, так как он олицетворял ее волю и ее желания. Попытки отказаться от этого плана в пользу поспешного и бесславного мира со Спартой гораздо более исходили от олигархии, восставшей уже с самого начала — сперва без всякого успеха, а затем с половинным успе­хом — и против Перикла. Смерть Перикла была для нее очень кстати; она во всяком случае сокращала тот процесс развития, который совершился бы и без нее. Война настолько обострила противоречия между олигархической и демократической пар­тиями, что человек, принадлежавший к старому поколению, не мог уже в ближайшем будущем быть одновременно вождем де­мократии и высшим должностным лицом государства. Все тя­жести войны падали прежде всего на «сельское население», на которое опирались «олигархи» через свои гетерии, организа­ции, члены которой были связаны клятвой, они все еще пользо­вались сильным влиянием и умели раздувать недовольство кре­стьянского населения, которое теперь часть года проводило в городе; в чуме они также имели красноречивую помощницу в своих демагогических подкопах против войны.

Им удалось посадить на место Перикла, при контроле десяти ежегодно переизбиравшихся стратегов, своего лидера Никия, самого богатого человека в Афинах. Руководство же демократи­ческой партией лежало на ней самой, на лице из ее собственной среды, на доморощенном политике: это был кожевник Клеон, до­стигший этого положения своим красноречием и энергией. Он не был ремесленником в современном смысле этого слова и вряд ли запачкал когда-либо свои руки дубильной корой. Его скорее можно было бы назвать фабрикантом в нашем смысле этого слова. Его кожевенное предприятие обслуживалось рабами, он был состоя­тельный человек, принадлежал ко второму сословию города и мог целиком посвятить себя призванию политического деятеля: про него рассказывалось, что в начале своего политического по­прища он созвал своих друзей и простился с ними, так как он боялся, что личная дружба может заставить его погрешить про­тив своих обязанностей по отношению к государству. Он был значительно талантливее Никия. Лидер олигархов был ограни­ченным ханжой, одним из тех отвратительных людей, которые, не имея надобности вследствие своего богатства таскать сереб­ряные ложки и заниматься ростовщичеством, пользуются «все­общим уважением» и думают, что в этом почетном звании они могут позволить себе любую глупость, наглость, любое преда­тельство в общественной жизни.

С появлением этих двух людей сочинение Фукидида стано­вится односторонним партийным трудом. Фукидид сам

при­надлежал к олигархической пар­тии; так же, как и Никий, он был крупным землевладельцем. По­этому, что бы тот ни делал, он все находил «разумным», хотя бы это было крупнейшее мошен­ничество; все же, что делает Клеон, он считает «безумным», хотя бы это было выдающееся дело, чрезвычайно благоприятное для афинян в Пелопоннесской войне. Хотя г. Дельбрюк находит, что оценка Клеона Фукидидом — «в высшей степени трудная тема и тончайшая психологическая проблема мировой военной ис­тории», однако мы решительно заявляем, что здесь мы не можем последовать за ним. Что же го­ворит Фукидид о Клеоне? Он был якобы самым жестоким на­сильником и, имея громадное влияние на народ, раздувал вой­ну, так как во время мира стали бы явны его злодеяния и его клевета не внушала бы к себе никакой веры. Нам не дано уви­деть в этих сплетнях хоть какой-нибудь смысл, не говоря уже о беспримерно глубоком смысле. Возможно, что наша способность понимания в данном случае несколько притупилась вследствие другой болтовни, сходной с этой целиком по своему духу и весь­ма однородной по своей фразеологии, в которую в течение деся­тилетий впадали листки продажной прессы, утверждая, что со­циал-демократические агитаторы — самые грубые демагоги, име­ющие громадное влияние на народ, раздувающие классовую борьбу потому, что при социальном мире они не смогут высту­пать со своими злобными измышлениями.

Перикл

Г. Дельбрюк утверждает, что Клеон стремился к гегемонии Афин над Грецией и этим проявил себя как весьма близорукий политик. Однако это утверждение основано на весьма двусмыс­ленном толковании одного места из Фукидида. Возможно, что Фукидид хотел сказать здесь нечто совсем другое; но если даже он полагал именно так, как понимает его Дельбрюк, то и в этом случае его утверждение не может быть правильно, потому что Фукидид всегда говорит о Клеоне в тоне такой слепой ненавис­ти, которая должна была бы, по крайней мере, помешать ему упрекать других в злостных измышлениях. К счастью, зло так

велико, что оно в себе самом скрывает источники исцеления. Фукидид до такой степени увлекается чувством ненависти к Клеону, что его преувеличения до известной степени сами себя исправляют, и если его описания очистить от очевидных подо­зрений, направленных против Клеона, то из них с достаточной ясностью вытекает, что афинская демократия и предводитель ее Клеон продолжали перикловский способ войны, в чем им, ко­нечно, мешал Никий со своей олигархической бандой, вынуж­дая их этим к преувеличенной страстности и беспощадности. Кроме того, Клеон проводил эту политику, руководствуясь, в сущности, теми же методами и целями, что и Перикл.

Первый раз Фукидид упоминает имя Клеона в 427 г., когда шел вопрос о том, как следует наказать митиленцев, отпавших от Афин почти со всем островом Лесбосом, проектировавших это отпадение еще до начала Пелопоннесской войны, но не нашед­ших тогда со стороны Пелопоннесского союза желаемого сочув­ствия. В Митиленах — крупнейшем городе острова — господст­вовала олигархическая партия. Момент, когда Афины были опу­стошены чумой, она сочла благоприятным для осуществления своих старых планов, тем более что она была милостиво услы­шана Пелопоннесским союзом. Митиленцы не имели никакого повода к отпадению; остров Лесбос был свободным союзником Афин, с собственными военными силами и полной независимо­стью; они не могли пожаловаться ни на какую несправедливость со стороны Афин. Тем большее возмущение вызвало их отложе­ние в Афинах, и, когда с большим трудом они были покорены снова, афиняне решили, по предложению Клеона, в наказание митиленцам казнить всех мужчин и продать в рабство женщин и детей. Однако как только было принято это жестокое решение, пришло раскаяние, и на следующий же день состоялось новое собрание, чтобы еще раз пересмотреть этот вопрос; на этом со­брании Клеон в речи, подробно приводимой Фукидидом, настаи­вал с еще большей резкостью на своем первоначальном предло­жении, однако с тем результатом, что вчерашнее решение было отвергнуто большинством, хотя и ничтожным.

Эту единственную речь Клеона Фукидид приводит, оче­видно, с намерением представить его «как самого жестокого из всех» и, уж наверное, не в пользу Клеона. Но даже эта речь показывает, что Клеон, по меньшей мере, не был тем льстящим народу демагогом, которым он должен был быть по Фукидиду и еще больше по Аристофану. Клеон начал со следующих слов: «Я уже много раз видел при различных об­стоятельствах, что демократическое государство не может

Греческий всадник-эвпатрид VI—V вв. до н. э. и спартанский гоплит 480 г. до н. э.

господствовать над другими государствами, но я никогда не видел этого более ясно, чем сейчас, при вашем раскаянии по отношению к митиленцам». Клеон резко порицает народ за то, что он подвергает дискуссии решенный уже раз вопрос; нере­шительность и полумеры он называет опаснейшей политикой по отношению к союзникам. В полном согласии с Периклом он называет власть Афин тиранией, которой подчиняются лишь против воли; эта власть будет потрясена в своем основании, если с митиленцами поступят снисходительно. Можно было бы еще уступить, если бы это были союзники, действительно терпевшие несправедливости со стороны Афин или же принуж­денные к этому врагом. Но совершенно иначе обстоит дело с митиленцами, которые, живя в совершенно свободном государ­стве, пользовались всегда полным уважением и почетом со сто­роны афинян и, несмотря на это, предательски нанесли им удар в спину. Клеон в конце концов предостерегал от трех вещей, опасных для господствующего государства: от сострадания, увлечения красноречием и от полумер. Вряд ли когда-нибудь еще слышало афинское народное собрание такую горячую и резкую отповедь, как от этого мнимого демагога, и если Фукидид упустил это из виду, лишь бы только очернить «насильни­ка» Клеона, то он точно так же упустил из виду и то, что речь Клеона целиком входила в рамки военного плана Перикла.

Это, конечно, не означает, что если бы Перикл был жив, то он, со своей стороны, настаивал бы на террористическом пред­ложении Клеона. Такой вопрос принадлежит к тем праздным фан­тазиям, на которые нельзя ответить ни да, ни нет; время переме­нилось, и демократия выступала более резко и решительно про­тив возросшей силы и коварных стремлений олигархии. Но основной тон речи Клеона, что в первую очередь должна поддер­живаться тирания над союзниками и проводиться как господство силы, только силой, с «оружием в руках», звучит так же, как и основной тон последней речи Перикла к афинянам.

На эти вещи нельзя смотреть с точки зрения гуманности, которой охотно хвастается новейшее время. Измеряемый этим масштабом, Клеон не только не был бы демагогом, но был бы таким же гениальным спасителем государства, каким был убий­ца масс Кавеньяк в июньские дни 1848 г., или убийца масс Тьер в майские дни 1871 г., или же каким хотел быть добрый Бис­марк, намеревавшийся, уничтожив государственным перево­ротом всеобщее избирательное право, вызвать этим рабочее восстание и потопить его в ужасной кровавой бойне. В древ­ности были не так гуманны, как в настоящее время, но лицеме­рили гораздо меньше. То, что Клеон хотел предпринять по отношению к митиленцам, было крайней мерой военного пра­ва, и после отклонения его предложения митиленцы попали из кулька в рогожку. Подверглись уничтожению не все их мужчи­ны, но больше тысячи их. Значительно позже смерти Клеона афиняне обрекли отложившийся от них город Скион той же участи, которой Клеон хотел подвергнуть Митилены, и то же самое было сделано с островом Мелосом, который совсем не был виновен в измене, так как не состоял союзником Афин, а был лишь завоеван афинянами. Эти случаи Фукидид рассказы­вает, конечно, без того возмущения, которым он преисполня­ется, когда речь идет о Клеоне.

Сильней всего выступает это нравственное негодование, когда Фукидид пытается превратить величайшую победу, одер­жанную Афинами в Пелопоннесской войне, в какую-то бессмыс­лицу, и только потому, что ее выиграл Клеон. Демосфен — са­мый искусный полководец афинян, смелым нападением занял Пилос на пелопоннесском берегу, отрезав 420 тяжеловоору­женных чел., преимущественно спартиатов с их илотами, на острове Сфактерии. Из страха за участь этих знатных воинов Спарта сделала Афинам мирные предложения, не заботясь о своих союзниках. Она указывала, что вела войну не по собствен­ному желанию, но лишь как глава Пелопоннесского союза; она даже предлагала союз с Афинами, заключив который оба могу­щественные государства могли бы покорить всех остальных греков. Однако это мирное предложение разбилось об усло­вия, которые афиняне поставили по совету Клеона: они требо­вали, чтобы отрезанные на острове Сфактерии капитулирова­ли и, кроме того, местности Низея, Пегея, Трезен и Ахайя, от которых 20 лет назад вынуждены были отказаться Афины, сно­ва были отданы в их владение.

Многие ученые полагали, что Перикл потребовал бы не мень­ше. Однако Дельбрюк это оспаривает, и с ним надо согласить­ся, что обратное приобретение пелопоннесских местностей Ахайи и Трезена не отвечало сущности военного плана Пери­кла. Гораздо более отвечало его планам приобретение Низеи и Пегеи, т. е. господство над Мегарой, обладание которой обес­печивало Афины от нападения пелопоннесцев и открывало им доступ к Коринфскому заливу, к западной части Средиземного моря. Если бы Перикл не требовал, по крайней мере, столько, то его военную политику вряд ли можно было бы оправдать. Возможно, что требования Клеона с самого начала предусмат­ривали торг; но в действительности дело не дошло до настоя­щих переговоров, так как спартанские послы хотели вести их тайно с несколькими лицами, против чего Клеон справедливо протестовал, потому что их намерение открыто метило на сдел­ку с афинскими олигархами.

Когда передача острова Сфактерии замедлилась и афинс­кое господство в Пилосе стало подвергаться угрозам, олигар­хи воспользовались этим, чтобы выступить против Клеона, который якобы мешал заключению мира. По свидетельству Фукидида, он сначала доказывал, что неблагоприятные извес­тия из Пилоса ложны, но впоследствии, когда он сам должен был отправиться на обследование их, то из страха быть нака­занным за ложь Клеон заявил, что такое обследование являет­ся бесполезной тратой времени; если бы афинские полковод­цы были действительно мужами (он намекал этим на Никия), то они легко завоевали бы остров, обладая таким хорошо воо­руженным флотом; в частности, если бы он сам имел командо­вание, он очень быстро покончил бы с этим.

Афиняне начали роптать, почему Клеон не предпримет сам морского похода, раз дело кажется ему таким легким, а Никий заявил от имени своих стратегов, что для них очень желательно, чтобы Клеон взял себе столько власти, сколько ему угодно, и сделал попытку; Клеон подумал сначала, что это лишь одни раз­говоры, и изъявил свою готовность. Но когда он увидел, что Никий сделал свое предложение серьезно, он отступил и заявил, что главнокомандующим остается Никий, а не он. Однако Никий открыто отказался от своего звания главнокомандующего в вой­не в Пилосе и призвал в свидетели этому афинян. «Последние поступили так, как и полагается народу. Чем настойчивее отка­зывался Клеон от предводительствования флотом, пытаясь взять обратно свои слова, тем решительней заставляли они Никия ус­тупить свое звание главнокомандующего». Когда Клеон заметил, что для него нет более отступления, он заявил, что он не боится спартанцев и согласен отплыть, взяв с собой лишь 400 легковоо­руженных воинов от союзников, не беря ни одного человека из Афин. С этими людьми и с людьми, находящимися в Пилосе, он намеревался в течение 20 дней или привести спартанцев живыми в Афины, или же уничтожить их на острове Сфактерии. «Афиня­не не могли удержаться от смеха, видя, как он легко относится к делу. Между тем благоразумные были этим очень довольны, так как они надеялись извлечь из этого то или другое преимущество: или избавиться от Клеона, на что они больше всего надеялись, или же, если эта надежда не осуществится, увидеть пленных спар­танцев». Клеон выбрал своим помощником Демосфена и точно

выполнил свое обещание, как оно ни было безумно, по мне­нию Фукидида. Он высадился на острове Сфактерии, завладел островом, взял всех оставших­ся в живых, и в числе их 120 спартиатов, после жестокой битвы в плен и, едва исполни­лось 20 дней, победоносно воз­вратился с ними в Афины.

Дельбрюк считает занятие Сфактерии действительно «большим делом» и удивляет­ся, что Фукидид, «не умень­шая объективного дела, со­вершенного демагогом, пред­ставляет вместе с тем нам этого человека как бесполез­ного труса». Мы должны сознаться, что и для нас эта психоло­гия чересчур возвышенна и что мы оказались бы в большом затруднении, если бы нам пришлось указать, на что еще мог бы быть способен Фукидид в своей ненависти, чтобы превра­тить объективное дело Клеона в шутовскую проделку, уни­зить его исполнителей и сделать смешной афинскую демокра­тию. К счастью, Фукидид так ослеплен своей ненавистью, что, сам того не желая и не подозревая, он навлекает на голову своих единомышленников самый тяжелый позор. Уже Грот спрашивал: если глупость Клеона и афинской демократии была так велика, как это думает Фукидид, то что можно сказать о подлости олигархической партии с Никием во главе, которая побуждала народ к этой глупости, лишь бы уничтожить своего политического противника? Но об этой подлости, которую Фу­кидид называет «разумной», Дельбрюк тщательно умалчивает.

Фукидид

Если олигархической интриге дать подобающую оценку, то положение вещей становится достаточно понятным. В то время как Демосфен, командующий в Пилосе, считал завоевание Сфактерии возможным, Никий и его клика преувеличивали трудно­сти предприятия, не столько из природной трусости, хотя Никий и не был героем, сколько из предательских соображений, чтобы не сделать перевес Афин над возлюбленной Спартой слишком большим. Этому противился Клеон, и вот «благора­зумные» люди, так как Клеон не был полководцем и не имел на это даже никаких претензий, пришли к той коварной мысли,

которую им приписывает Фукидид. Поэтому Фукидид может рас­сматриваться как их единомышленник. Наоборот, все, что он хочет прочитать в душе Клеона и афинской демократии, — не что иное, как злостная болтовня. Клеон действовал столь же правильно, как и умно, противясь предательским махинациям олигархии, афинская же демократия делала то, чего требовали интересы Афин, послав своего уполномоченного с необходи­мым подкреплением и полной властью к своему искуснейшему полководцу, который был достаточно способен и решителен, чтобы завоевать остров Сфактерию.

После такого большого успеха афиняне были менее чем когда-либо склонны выслушивать мирные предложения спар­танцев. Наоборот, они бросились со всеми силами на Мегару и Беотию, но имели лишь половинный успех в Мегаре и почти полную неудачу в Беотии, проиграв битву при Делионе. Особенно тяжелым ударом для них было победоносное продвижение в их фракийских владениях спартанского полко­водца Бразида; они потеряли здесь город Амфиполь благодаря небрежности Фукидида; последний владел большими горны­ми копями на фракийском берегу, для защиты которых ему было предоставлено командование над афинским флотом. Он иску­пил свою вину 20-летним изгнанием из родного города, при­чем, по сообщению не его самого, а другого историка, это произошло по предложению Клеона, что, конечно, увеличи­ло его ненависть к последнему. Война во Фракии не прекра­тилась во время заключенного в 423 г. в Афинах под влияни­ем олигархической партии перемирия, являвшегося предве­стником всеобщего мира.

Клеон возражал против этого мира, по мнению Фукидида, из недостойных побуждений, фактически же опять-таки вполне в духе перикловского военного плана. Перикл хотел, чтобы Афи­ны железной рукой удерживали свое морское могущество, и Клеон требовал как раз в том же духе, чтобы господство Афин во Фракии во что бы то ни стало было восстановлено прежде, чем начались приготовления к миру. Возражение, сделанное также Дельбрюком, что вследствие мира Афины могут полу­чить Амфиполь и другие свои фракийские владения, совпадает с этим по двоякой причине. Прежде всего Клеон совершенно не доверял спартанцам и их друзьям олигархам в Афинах; насколь­ко он был в этом прав — показывает то, что, когда после его смерти был действительно заключен мир, Спарта не сдержала своего обязательства вернуть Амфиполь. Во-вторых, для со­хранения и укрепления афинского морского владычества имел

большое значение вопрос, смогут ли Афины собственными си­лами вернуть под свою власть отложившихся союзников или же приобретут их по милости спартанцев.

Ввиду того что Никий и олигархическая партия вели войну во Фракии очень медленным темпом, Клеон был и на этот раз вынужден заставить последовать своему совету. «Он прину­дил афинян,— пишет Фукидид,— послать его с флотом к фра­кийскому берегу, для чего он получил 1200 гоплитов, 300 всад­ников и значительное количество союзных войск». Хотя Кле­он и не был полководцем, он начал поход счастливо, покорил несколько отложившихся городов и расположился лагерем перед Амфиполем с вполне понятным намерением подождать вспомогательных македонских войск, прежде чем начать ре­шительное нападение на Бразида.

Ему помешало, как рассказывает со своей коварной мане­рой Фукидид,— настолько ослепленный ненавистью, что он обвиняет там, где ему хочется обвинять,— то, что «его солда­ты стали проявлять недовольство слишком продолжительным бездействием и начали роптать против его командования, по­рицая его трусливое и глупое поведение по отношению к тако­му смелому и коварному врагу; они говорили, что неохотно отправились с ним из дому, так что, когда до его ушей дошел этот ропот, он, против своего убеждения, лишь бы только по­ложить конец их тяжелому, вызванному бездействием, настро­ению, снялся с лагеря и двинулся вперед. Он приступил к делу так же, как перед этим при Пилосе, где только что испытанная им удача заставила его поверить, что он не так уж глуп». Кле­он предпринял против Амфиполя то, что теперь называют ре­когносцировкой. Он не мог думать, да и не думал неожиданно захватить город; как только он заметил по некоторым призна­кам, что Бразид подготавливает вылазку, он повернул назад, но было уже слишком поздно. Когда афинское войско в поход­ном порядке шло вдоль стен города, чтобы вернуться в лагерь, Бразид ударил ему во фланг. Оно обратилось в поспешное бег­ство без малейшей попытки к серьезному сопротивлению. Бразид и Клеон погибли. Последний, по словам Фукидида,— ко­нечно, как жалкий трус, по словам же Диодора, позднейшего греческого историка,— как смелый воин.

По Дельбрюку, эта битва прежде всего показывает полное ничтожество Клеона: «Полководец, теряющий битву так, как Клеон битву при Амфиполе, не только плохой военный, но и никуда не годный человек», по сравнению с которым Никий выступает в свете благородного, внушающего доверие, человека.

Трусливое поведение афинских гоплитов в сражении, к кото­рому они принудили Клеона почти явным мятежом, объясняется Дельбрюком так: «Их поведение как раз является доказательством того, что Клеон должен был уничтожать. Такое позорное дезер­тирство не случается ни с одним полководцем, если только он порядочный человек (для этого ему совсем не нужно быть выдаю­щимся военным)». Однако что касается поражения Клеона, то действительные причины здесь чрезвычайно многочисленны.

Дельбрюк прекрасно понимает, что греческое гражданское ополчение не знало дисциплины римских легионеров, не гово­ря уже о муштровке прусских рекрутов. Оно было так своен­равно, что доставляло много хлопот даже настолько опытному и счастливому полководцу, как Демосфен. В сухопутном вой­ске олигархия имела такую же поддержку, какую демократия имела во флоте. Сам Фукидид свидетельствует, что гоплиты очень неохотно отправились во фракийский поход, и их мятеж против «бездействия» был так же бессмыслен, насколько ра­зумна и понятна для самой тупой головы была причина, имев­шаяся у Клеона для «долгого бездействия».

В другом месте, где речь идет уже не о Клеоне, но о римской военной системе по сравнению с греческой, Дельбрюк сам при­водит массу доказательств того, что афинские гоплиты видели даже доблесть в непослушании своим командирам. Главная вина в потере Амфиполя лежит, таким образом, на афинском войске. В настоящее время нельзя уже более говорить, что Клеон не был на высоте своего трудного положения, так как представление Фукидида о полной безрассудности Клеона, естественно, покоится на мнении тех, кто был единственно виноват в поражении и кто имел все основания выставлять погибшего козлом отпущения своей собственной негодности. Суждение Фукидида поэтому со­вершенно недостойно внимания, даже независимо от того, что Диодор дает совершенно иное описание битвы и настойчиво до­казывает храбрость Клеона.

Если Дельбрюк пользуется манускриптом реформатора Биллингера о бургундской войне, чтобы путем исторической анало­гии проверить рассказ Геродота о персидских войнах, то он дол­жен бы был воспользоваться манускриптом реформатора Меланхтона о Томасе Мюнцере, чтобы представить в истинном освещении фукидидовский рассказ о битве при Амфиполе. Это как раз то же самое: Томас Мюнцер в битве при Франкенгаузене представлялся таким же безголовым болваном и так же трусливо бежал, как и Клеон под Амфиполем. Разница лишь та, что меланхтоновскую ложь о Мюнцере под Франкенгаузеном мы, по край­

ней мере, частично, обнаружи­ли из других источников, тогда как рассказ Фукидида изобли­чает себя своей внутренней противоречивой невероятнос­тью, как образчик того славно­го метода, которым историчес­ки отсталые партии вынужде­ны бороться с исторически передовыми направлениями.

После смерти Клеона и Бразида партии мира в Афи­нах и Спарте получили пере­вес, и в 421 г. состоялся мир между Афинами и Спартой, так называемый Никиев мир, наименованный так по имени истинного своего творца и по­коившийся на том положении вещей, которое существовало перед войной. По мнению Дельбрюка, перикловский военный план был бы выполнен и все было бы благополучно, если бы Афины не были вовлечены в «неслыханную глупость» сици­лийской экспедиции. Почему была предпринята эта «неслы­ханная глупость» — это остается у Дельбрюка совершенно неясным. Судьбы народов так же мало определяются неслы­ханной глупостью, как и неслыханной мудростью.

На самом деле мир Никия был так же гнил, как и человек, имя которого он носил. Афинская олигархия заключила его через го­лову афинской демократии, которая была подавлена падением Клеона и поражением под Амфиполем. Спарта же, чтобы полу­чить обратно пленников со Сфактерии, заключила его через го­ловы своих союзников, из которых Беотия, Коринф и Мегара — непосредственные враги Афин — и слышать ничего не хотели о мире. Спартанцы ни в коем случае не хотели и не могли отдать афинянам Амфиполь. Из открытой войны получилась скрытая, вылившаяся в афинскую экспедицию в Сицилию, которая тем не менее была «неслыханной глупостью», в смысле Дельбрюка, что она имела своей целью достигнуть одним ударом того, чего Перикл хотел достигнуть своей стратегией на истощение и что было вопросом жизни для афинской демократии, именно — расшире­ния морского господства Афин на все Средиземное море.

Алкивиад

В катастрофе сицилийской экспедиции афинская олигархия снова несла на себе часть вины, особенно же злополучный Никий, «преступные дурачества» которого, как справедливо гово­рит Грот, сыграли большую роль в неудачном окончании экспе­диции. После своего позорного поражения он был, несмотря на все старания своих спартанских друзей, казнен победоносными сиракузцами, проклят афинским народом, но остался почитаем своим единомышленником Фукидидом, доверявшим ему как че­ловеку, «который из всех греков моего времени менее всего за­служивал такой ужасной участи, так как поведение его было все­гда строго закономерно и он всегда стремился выполнять свои обязанности перед богами».

Если сравнить эту ханжескую тираду с тем гнусным злорад­ством, с которым Фукидид сообщает о смерти Клеона, то стано­вится понятным, что, после решительного примера Грота, оппо­зиция среди беспристрастных историков стала гораздо значитель­ней, так что даже немецкие историки писали: «Олигархические тенденции, и только они, вызвали падение Афин». Однако, хотя это мнение гораздо более правильно, чем высказываемые из бояз­ни перед правителями речи о том, что Афины погибли от афинс­кой демократии, все же проблема этим не разрешается вполне. Остается неразрешенным один вопрос: почему демократия не подчинила себе олигархию? Исследования Грота оставили также и здесь существенный пробел.

Экономические условия жизни афинской демократии, как мы их здесь бегло набросали, делали ее, с одной стороны, все бо­лее и более воинствующей и увеличивали, с другой стороны, ее моральное разложение. Этот двойной процесс мы можем изу­чить на ее вождях, сначала по еще небольшому антагонизму между Периклом и Клеоном, а затем по зияющей пропасти меж­ду Клеоном и Алкивиадом — истинным виновником сицилий­ской экспедиции. Он был любимым учеником Сократа и наибо­лее беспринципным человеком своего времени, несмотря на то, что в этом отношении он имел достойного себе соперника в другом любимом ученике Сократа — Критии.

Вожди афинской демократии, конечно, не ответственны за ее судьбу; наоборот, народы ответственны за своих руководи­телей, и поэтому можно сказать про каждую партию: покажи мне твоих вождей, и я скажу тебе, кто ты.

 

4. ГАННИБАЛ И ЦЕЗАРЬ

В противоположность Афинам, Рим был с самого начала су­хопутной державой, возникшей не из таких блестящих войн, как персидские, но в упорной борьбе, из скудных источников, в не­прерывных битвах с мелкими соседними государствами, а пото­му с самого начала создававшей свою военную дисциплину со­всем иначе, чем это было возможно в Афинах и даже в Спарте.

Дельбрюк делает очень ценные выводы, связывая корни рим­ской военной организации с корнями римского государствен­ного устройства, но при недостаточности исторических источ­ников он должен был в существенном ограничиваться заключе­ниями от позднейшего развития к раннему. Полный исторический свет начинает пробиваться лишь со Второй Пу­нической войны, историком которой является Полибий в такой же мере, в какой Фукидид является историком Пелопоннесской войны. Однако Дельбрюк не позволяет ему завладеть собой так безапелляционно, как последнему.

Вторая Пуническая война создала эпоху в истории римско­го военного дела. Она была таким же испытанием огнем для Рима, как Пелопоннесская война для Афин. Дело шло здесь о гегемонии Рима в Италии, но только Рим это испытание выдер­жал. В тяжелой борьбе приобрел Рим также права и на мировое господство. Его войска, бывшие до тех пор, несмотря на суще­ствовавшую строгую дисциплину, гражданским ополчением, превратились в профессиональную армию. Республиканское

устройство Рима, победоносно устоявшее под ужасными уда­рами Ганнибала, вследствие своей победы стало превращаться в военную монархию. Сципион — окончательный победитель гениального карфагенянина — был предшественником Цезаря.

Пока римское военное государство имело лишь граждан-сол­дат, граждан-офицеров, граждан-полководцев, оно не могло и думать о том, чтобы послать войско в Африку и сразить своего опасного соперника — Карфаген. С другой стороны, богатый торговый город Карфаген обладал прекрасно организованным профессиональным войском, с великолепными полководцами и главнокомандующим, являвшимся беспримерным в истории во­енным гением. Если Ганнибала часто сравнивают с Наполеоном, то не следует забывать, что Ганнибал не смог, в конце концов, добиться успеха, вследствие узкого и завистливого торгашеско­го расчета правителей своего отечества, тогда как Наполеон был вынесен на поверхность волной Великой революции.

Если гениальность карфагенского полководца хотят поста­вить в известные рамки, то мы должны сказать, что величие Ган­нибала проявилось как раз в том, что, несмотря на военно-тех­ническое превосходство карфагенского войска над римским, он не увлекся утопическими целями. Особенность его войска по­зволяла ему вторгнуться в Италию и атаковать противника на его собственной земле, чего не позволял римлянам характер их войска, но Ганнибал никогда не думал, даже после своей победы при Каннах, уничтожившей полностью римское войско, повес­ти наступление на Рим и занять город. Упреки, которые ему делают за то, что, победив, он не сумел воспользоваться плода­ми своей победы, основаны на полном непонимании положения вещей. Его войско не было достаточно сильным, чтобы осадить и взять такой большой, хорошо укрепленный и богато снаб­женный всевозможными продуктами город, как Рим. Неудач­ный штурм города отнял бы у Ганнибала плоды всех его побед и помешал бы как раз тому, на что Ганнибал рассчитывал,— от­ложению итальянских союзников от римской гегемонии.

Это отложение началось в широких размерах после битвы при Каннах. К Ганнибалу перешло большое количество облас­тей и мелких общин, а также и такие большие города, как Тарент, Сиракузы и Капуя — величайший город Италии после Рима. Если бы это движение продолжалось, Рим бы неминуемо пал. Медленное истечение кровью было бы его верной смер­тью. Это знали и римляне. Они избегали поэтому решительной битвы, в которой они могли бы погибнуть, и делали неслыхан­ные усилия для того, чтобы снова подчинить себе отложившие­ся города и общины. В течение более чем целого десятилетия по­чти все боеспособные мужчины Рима носили оружие, что, по вы­числению Дельбрюка, составляло 10 процентов населения, цифру, величину которой можно понять, лишь учитывая, что Пруссия в 1870 г. имела под ружьем 31/2 % и даже в 1813 г. только 51/2 % насе­ления, но и это продолжалось не дольше одного года с четвертью. Благодаря такому беспримерно­му напряжению сил Ганнибал был окончательно разбит. Несмотря на свое превосходство в открытом поле, он не мог помешать римс­ким легионам в осаде и покорении отложившихся городов. Эти оса­ды, после битвы при Каннах, стали центром военных событий. Военных средств, имевшихся в распоряжении карфагенского войска, было недостаточно, чтобы атаковать римские лагери, которые воздвигали консулы при осадах. Атака карфагенской кавалерии и тактические сочетания различных частей и ро­дов оружия, это крупное превосходство карфагенян, здесь не могло проявиться, и поэтому упорная храбрость римских ле­гионов одержала верх. «Этот единственный факт, встречаю­щийся в истории, где одна сторона умела производить боль­шие и продолжительные осады, в то время как другая облада­ла несомненным превосходством в открытом поле, может быть объяснен лишь исключительно различной конструкци­ей военных сил — тем, что войска не были однородны и каж­дая сторона имела свою особую организацию».

Когда римляне осадили Капую, Ганнибал не смог напасть на них в их укреплениях и пытался терроризировать их демон­стративным походом на Рим. Однако римляне не дали себя за­пугать, и Капуя пала.

Ганнибал

В известном смысле это было решительным кризисом вой­ны. Если могучая Капуя не смогла устоять собственными сила­ми против Рима, а также не могла быть защищена от Рима Ган­нибалом, это означало, что гегемония Рима над Италией была несокрушима и что план Ганнибала не удался. Значение паде­ния Капуи, как переворота в существовавшем положении ве­щей, было тотчас же понято современниками. Оно отразилось в легенде, которая и до сегодняшнего дня сохранила за словом «Капуя» характер поговорки,— в той легенде, что грубые сол­даты Ганнибала изнежились якобы в распущенном и богатом городе и стали неспособны к бою. Это очень интересный слу­чай исторического образования легенды; насколько историчес­кое значение факта понято правильно, настолько неверно его историческое объяснение. Войска Ганнибала не изнежились в Капуе, так как он продержался в Италии еще 12 лет, в течение которых римляне не осмеливались напасть на него, однако па­дение города запечатлело крушение военного плана Ганнибала.

Пожалуй, вместе с этим война пришла к известному равно­весию. Сколько бы ни склонялись весы в сторону римлян, пос­ледние не могли говорить о какой-либо решительной победе, пока они не разбили в открытом поле карфагенское войско, пред­водительствуемое Ганнибалом. Это удалось им лишь тогда, ког­да гражданское ополчение было реорганизовано в профессио­нальную армию и были подготовлены офицеры-специалисты, заступившие место ежегодно сменявшихся гражданских началь­ников, под командой которых римское войско находилось еще под Каннами. Сципион, переправившийся в Африку, чтобы на­пасть на Карфаген на его собственной земле и этим заставить Ганнибала уйти из Италии, был облечен продолжительной во­енной властью, а войско его состояло главным образом из на­вербованных солдат, искавших службы ради службы и ради до­бычи, ставших в течение войны настоящими воинами и отвык­ших от гражданской жизни. Это войско, впоследствии победившее Ганнибала при Заме, и принудило Карфаген к унизи­тельному миру, от которого он уже более не оправился; оно име­ло характер профессионального солдатского войска не только по своим военно-техническим достоинствам, но также и по сво­им морально-политическим порокам, по заносчивому, грубому обращению со своим собственным гражданским населением.

В течение полутора столетий происходило затем медлен­ное распадение староримского государственного устройства, пока Цезарь не закончил того, что начал Сципион. Начиная с Моммзена особым пристрастием всех историков было про­славление Цезаря, и даже Дельбрюк не совсем свободен от такого прославления. Однако к стратегии Цезаря, известной нам преимущественно по его собственным сочинениям, он со­храняет критическое отношение и доказывает на отдельных фактах, что сочинения Цезаря — в самом лучше случае приба­вим мы от себя — не должны оцениваться выше, чем воспоми­нания, написанные Наполеоном на острове Св. Елены, т. е. иначе, чем «причудливая смесь реалис­тической правды и совершенно сознательной выдумки». Особен­но же часто берет Цезарь сведе­ния с потолка там, где вопрос идет о бесчисленных массах по­бежденных им войск. На самом деле он был уже глубоко проник­нут мудростью старого Фрица, что добрый бог всегда сопутству­ет большим батальонам, и во всех своих битвах, в лучшем случае, за одним исключением битвы при Фарсале, он умел позаботиться о том, чтобы численный перевес был всегда на его стороне.

Сципион Африканский

В этом, конечно, ему нельзя сделать упрека. Однако невероятные мошенничества, которые он проделывает с численностью войск своих противников, осве­щают «несравненный» гений Цезаря очень своеобразным светом. При Алезии — решительной битве в галльской войне — Цезарь имел будто бы 70 000 чел.; галлам, которых он держал блокиро­ванными в Алезии, приписывает 80 000 чел., а их приближав­шейся деблокадной армии даже 250 000 пехотинцев и 8000 всад­ников. Путем глубокого анализа фактов Дельбрюк доказывает полную несостоятельность и неправдоподобность этих цифр; он приходит к выводу, что в Алезии было не более 20 000 галлов, а в деблокадной армии — не более 50 000 чел.; силы галлов и рим­лян, следовательно, приблизительно равнялись друг другу — так, между прочим, утверждал это и Наполеон I.

Победоносная стратегия Цезаря в Галлии покоилась как раз на том, что он умел избегать сильной стороны галльского вой­ска и использовать сильную сторону римлян. Силу галлов со­ставляло большое число более или менее воинственных, фи­зически сильных народностей. Если бы Цезарь разделил свои легионы, чтобы победить сразу все галльские племена, и затем

выделил бы гарнизоны для крепостей и главных городов, что­бы удерживать их в подчинении, то он бы проиграл. Однажды, когда он, по соображениям снабжения, был вынужден размес­тить свои войска на различных зимних квартирах, у него было полностью уничтожено 1'/2 легиона — 9000 бойцов,— при­близительно половина того количества войска, которое Вар потерял в Тевтобургском лесу. Стратегия Цезаря состояла в том, что он все свое войско держал постоянно вместе, чтобы побивать отдельные галльские народы своими превосходными силами; это была стратегия, вполне отвечавшая существовав­шим условиям, но они были полной противоположностью той поразительной стратегии, которую он позднее демонстриро­вал доверчивой публике,— стратегии, которая якобы давала ему возможность с ничтожным меньшинством обращать в бег­ство бесчисленные полчища.

В конечном счете Цезарь победил в галльской войне не бла­годаря своему исключительному гению, но вследствие того превосходства, которым обладало римское военное искусст­во, как таковое, по сравнению с военным искусством варва­ров. Дельбрюк достаточно беспристрастен; при всем своем почтении к Цезарю он исчерпывающе выясняет этот вопрос и приходит при этом к поражающим выводам.

Варвары имеют перед цивилизованными народами то пре­имущество, что они обладают для военных целей необузданной первобытной силой. Цивилизация делает человека более утон­ченным, более впечатлительным, уменьшая вместе с тем его во­енную ценностью — не только телесную силу, но и психичес­кое мужество. Любая масса римлян, бывших прежде крестьяна­ми или горожанами, противопоставленная такой же массе варваров, была бы, без сомнения, побеждена, обращена в бег­ство без сопротивления. Этот естественный недостаток, порож­даемый цивилизацией, должен быть возмещен с помощью ис­кусства; дисциплина должна сделать утонченные нации способ­ными сопротивляться грубым. Но этого мало. Нет никакого основания предполагать, что римская когорта в 600 человек должна победить отряд галлов такой же силы. Римская дисцип­лина и тактика не давали еще так много, чтобы одержать верх над бешеной храбростью варварских войск, особенно если они превосходили по своей численности римские. Поэтому Цезарь так старательно избегал столкновений с превосходными сила­ми и заботился о том, чтобы иметь перевес на своей стороне.

В чем же заключалось преимущество римского военного ис­кусства? Дельбрюк отвечает: «Оно покоилось на организации

войска в целом, которая позволя­ла концентрировать в одном мес­те очень большие массы, двигать их в порядке, снабжать, поддер­живать их связь. Этого всего не умели делать галлы. Их подавля­ла, конечно, не храбрость рим­лян, которой не уступала их соб­ственная храбрость, и не массы римских войск — совсем нет: их массы были не меньше,— но их массы были мертвы, не были спо­собны к движению. Римская куль­тура восторжествовала над вар­варством, так как сделать боль­шую массу подвижной — это есть искусство, которое дается лишь высокой культуре. Варварство на это неспособно. Римское войско являлось не только массой, но массой организованной; оно пред­ставляло собой организованный, сложный, живой организм. Сюда относились не только солдаты и вооружение, всадники и пехота, не только легаты, трибуны, центурионы, легионы, ко­горты, манипулы, центурии, дисциплина снизу, управление свер­ху, авангард, арьергард, патрули, донесения, устройство лаге­рей, но также квестор и его войско чиновников и контролеров, инженеры с их орудиями, умеющие быстро сооружать мосты, валы, блокгаузы, тараны, метательные орудия, корабли, интен­данты с их обозами, доктора с лазаретами, магазины, цейхгау­зы, полевые кузницы и т. д.».

Действительно, нельзя лучше доказать, что способ произ­водства имеет решающее значение и в области военного искус­ства, но это, конечно, не может помешать Дельбрюку бросать новые громы против исторического материализма.

5. БИТВА В ТЕВТОБУРГСКОМ ЛЕСУ

В первом томе своего сочинения Дельбрюк занимается древними временами, во втором — борьбой между германца­ми и римлянами.

Юлий Цезарь

Первый отдел этого тома по своей методологии является наи­более выдающимся из всего сочинения. Он начинается предло­жением: «Чтобы понять германс­кий способ ведения войны, необ­ходимо изучить сначала полити­ко-социальное устройство этого народа». Выводы, делаемые отсю­да Дельбрюком, не могут встре­тить никакой отрицательной кри­тики со стороны последователя исторического материализма. Ко­нечно, этим еще не сказано, что в каждом отдельном случае Дельб­рюк совершенно прав. В отдель­ных подробностях вследствие не­достаточности и недостовернос­ти источников неизбежно постоянное расхождение мнений, но против метода, при помощи которого Дельбрюк объясняет во­енное искусство германцев про­изводственными отношениями, ничего нельзя возразить.

В начале нашего летосчисле­ния германцы распадались на народности, из которых каждая владела областью в среднем до ста квадратных миль величиной. Границы области вследствие вражеских нападений не были за­селены; даже от самых удаленных населенных мест можно было достигнуть расположенного посередине страны места собра­ний в течение одного перехода.

Древнегерманский воин

Так как большая часть местности была покрыта лесом и боло­тами и жители имели лишь небольшие запашки, питаясь преиму­щественно молоком, сыром и мясом, то среднее население не могло превышать 250 чел. на квадратную милю; таким образом, отдельные народности насчитывали до 25 000 душ населения, самые крупные, возможно, — от 35 000 до 40 000. Это составля­ло от 6000 до 10 000 мужчин (за вычетом 1000 или 2000 чел. отсутствовавших), имевших право голоса и образовывавших об­щие совещательные собрания. Эти всеобщие народные собрания представляли собой высшую суверенную власть. Между Рейном и Эльбой помещалось 20 таких народностей, имена которых у нас сохранились. Германия была, следовательно, очень редко на­селена. Объяснение того, каким образом они могли противосто­ять римскому мировому государству и его закаленным в боях легионам, лежит в социальной структуре германских

Мечи германцев

народностей. Они распадались на роды, или сотни. Эти союзы называ­лись родами, потому что они образовывались не произвольно, но в зависимости от естественного происхождения; городов, в которые могло бы устремиться избыточное население, чтобы за­вязать там новые взаимоотношения, не было. Каждый оставался в том союзе, в котором он был рожден. Сотнями же роды называ­лись потому, что они включали в себя около ста семейств или бойцов. Фактически число бойцов, конечно, не могло отвечать этой цифре; слово «сотня» германцы употребляли вообще как большое круглое число. Роды составлялись не таким образом, что множество отдельных пар селилось вместе, образуя в тече­ние нескольких столетий большие роды, но таким образом, что роды, сделавшиеся слишком большими, чтобы быть в состоянии прокормиться на одном месте, делились: определенная величи­на, определенное число были таким же обязательным элементом союза, как и происхождение; название бралось как с одной, так и с другой стороны; род и сотня были одно и то же.

Род или сотня, величина которых достигала 400—1000, мо­жет быть, даже 2000 душ, размещались на пространстве от од­ной до нескольких квадратных миль и жили вместе в одной де­ревне. Свои хижины германцы строили не вплотную одна к дру­гой, но по известному выражению римского историка, «как кому нравилось, на любом месте в лесу или у источника»; и даже не как отдельные дворы, но как широко разбросанные поселения. Земледелие, которым главным образом занимались женщины и не пригодные для войны и охоты мужчины, было очень скуд­ным. В целях возделывания свежей плодоносной почвы место поселения часто перемещалось в пределах округа. Еще значи­тельно позднее германское право считало дом не неподвижной,

но передвигающейся единицей. Так как на 250 душ населения приходилась одна квадратная миля, а на 750 — около 3 квадрат­ных миль пространства, значительная часть пахотной земли не могла бы быть иначе использована. Если германцы и не были уже кочевниками, то, во всяком случае, они еще и недостаточно крепко сидели на земле.

Сородичи, бывшие в одно и то же время односельчанами, во время войны выступали одним отрядом. Поэтому еще и сейчас на севере называют военный отряд «thorp», «дерев­ня», а в Швейцарии говорят «Dorf», «деревня», вместо «Haufe», «отряд», и «dorfen», «сходиться деревней», вместо «Versammlung halten» («держать собрание»); даже наше сло­во «Truppe» («отряд»), занесенное франками к романским народам, а затем переданное последними нам, происходит от того же корня и представляет собой памятник социального устройства наших предков в те времена, относительно кото­рых не имеется никаких письменных сообщений. «Schar» («толпа»), жившая вместе и сообща выступавшая в войне, являлась одним и тем же понятием. Поэтому из одного и того же слова возникли названия: для местожительства — «дерев­ня» («Dorf») и для солдат — «отряд» («Truppe»).

Старогерманская община была, следовательно, деревней — по своему типу населения, округом — по своему объему, сот­ней — по своей величине и родом — по своей организации; земля не была частной собственностью, но принадлежала всем вместе внутри этой тесно замкнутой общины; она представляла собой, по позднейшему выражению, товарищество, марку (Markgenossenschaft).

Во главе каждой общины стояло выборное должностное лицо, которое называлось альтерманом, или гунно (Hunno), так же, как сама община называлась то родом, то сотней. Ульфила в своем переводе Библии называет сотника в Евангелии «Hundafats» («гундафатс»). У англосаксов мы встречаем «ealdorman» («эльдормен»). В Германии «гунно» в течение всех средних веков под названием «гунне, гун» обозначал деревенс­кого старосту и до сих пор еще существует в Трансильвании как «хон» («Hon»).

Альтерманы были представителями общины в мирное вре­мя и предводителями мужчин во время войны. Они жили с народом и в народе, они были такими же свободными члена­ми общины, как и все другие. Но, конечно, среди них тотчас же начало образовываться нечто вроде аристократии; в каж­дой народности были отдельные фамилии, которые стояли

Совет у германцев. Рим. Колонна Антонина

выше других членов общины не в силу существовавшего по­ложительного права, но в силу естественного преимущества, которое дается при выборах сыновьям выдающихся отцов и которое превращается затем в привычку выбирать на место умершего прежнего деятеля его сына. В этих семействах на­капливались вследствие дележа добычи, получения дани, по­дарков и военнопленных большие для германцев богатства, позволявшие им держать при себе свиту свободных людей, смелых воинов; они были обязаны жизнью и смертью своему господину и жили рядом с ним как соучастники в его богат­ствах. Народные собрания каждой народности выбирали из этих фамилий «князей», или «предводителей», которые разъезжали по округу, производя суд, входили в сношения с чужими государствами, и один из них должен был во время войны брать на себя высшее командование.

Из этих политическо-социальных установлений старых гер­манцев Дельбрюк выводит очень правильно историческую сущ­ность их военной организации. Они располагали в широком объеме двумя источниками военной силы: храбростью и теле­сной мощью отдельных воинов, с одной стороны, тактической силой, твердой связью между отдельными воинами — с дру­гой. При суровой, варварской первобытной жизни, постоян­ной борьбе с дикими животными и соседними племенами каж­дый из них достигал высокой личной храбрости, и сплочен­ность каждой общины, являвшейся в одно и то же время земля­чеством и родом, хозяйственным товариществом и военным союзом, руководимой вождем, авторитет которого распрост­ранялся над всем жизненным укладом, над всем существовани­ем как в мирное, так и в военное время,— сплоченность подоб­ной германской сотни под руководством их гунно вырабаты­вала такую крепость, которой не могла создать даже самая строгая дисциплина римского легиона.

Германцы не обучались, гунно вряд ли имел определенную, во всяком случае серьезную власть наказания; даже само понятие специальной военной дисциплины было чуждо германцам. Но неразрывное единство всего существования, это естественное единство, было сильнее искусственного единства, которого мог­ли достигнуть римляне дисциплиной. По внешней сплоченности выступлений, передвижений и атак, по выправке и строю римс­кие центурии превосходили германские сотни; по взаимному до­верию, по внутренней спайке, по моральной силе германцы были сильнее, и даже настолько сильны, чтобы остаться несокруши­мыми при внешнем беспорядке, при полном расстройстве и вре­менном отступлении, чего не может дать даже самая строгая дис­циплина. Каждый призыв гунно — о приказании в строгом смыс­ле слова не приходится говорить — встречал немедленное повиновение, так как всякий знал, что ему будут повиноваться все остальные. Характерной слабостью каждой недисциплини­рованной толпы воинов является паника, но германские сотни могли быть даже и при отступлении остановлены и снова двину­ты в наступление по одному слову своего предводителя.

Из сущности старогерманской военной организации рож­далась ее форма — четырехугольник (каре), тесно сплоченная масса, одинаково сильная со всех сторон, не только с фронта и тыла, но и с флангов. Каре являлось основным тактическим построением у германцев, как фаланга у греков и римлян. Дель­брюк думает, что обе формы не представляют безусловного противоречия друг другу; это не только правильно, но может быть распространено до положения, что фаланга есть то же каре, лишь на более высокой ступени своего исторического развития. В своей первой книге Дельбрюк не рассматривает вопроса о происхождении фаланги; это объясняется тем, что мы не имеем относительно этого никаких исторических дан­ных. Но мимоходом он указывает на то, что она развилась из многих одиночных боев, что так же невероятно, как и выража­емое им мнение, что германские родовые союзы возникли из отдельных семейств.

Стоит лишь посмотреть на разницу между фалангой и каре, как ее излагает сам Дельбрюк, чтобы тотчас же признать, что развитие средств производства привело к развитию фаланги из каре. Преимущество тонкой фаланги перед глубоким каре состо­яло в том, что она могла ввести в бой гораздо больше бойцов и оружия. 10 000 чел. в 10-шеренговой фаланге имели в первой шеренге 1000 чел., тогда как каре той же силы имело 100 чел. в глубину и 100 чел. по фронту. Таким образом, фаланга могла охватывать; если каре не пробивало ее немедленно, оно очень быстро могло быть окружено со всех сторон. Эта разница нахо­дит объяснение в том факте, что греки и римляне в то время, когда они появились в истории со своей фалангой, обладали уже разви­той индустрией, облегчавшей им более широкое производство оружия; наоборот, у германцев как раз в этом отношении дело обстояло очень плохо в тот момент, когда они вступили в исто­рию со своим каре; они принуждены были иметь узкий фронт, так как у них было лишь очень ограниченное количество хорошего вооружения и они стремились восполнить этот недостаток тем, что делали возможно неотразимее первый массовый удар.

С другой стороны, развитие индустрии у греков и римлян разрушало примитивное первобытное единство, которым был пропитан весь быт германцев. Греко-римская фаланга могла счи­таться разбитой, как только она была разорвана. Германцы го­раздо скорей могли потерять всякий внешний порядок, но мог­ли беспорядочными группами и совершенно разрозненно на­ступать или отступать среди скал и лесов. Душа тактической части сохранялась неизменной; сохранялись внутренняя связь, взаимное доверие, умение действовать в подчинении инстинкту или призыву вождя. Германцы не только были пригодны для правильной битвы, но особенно годились для рассыпного боя, для нападения в лесу, для засад, притворных отступлений и во­обще для малой войны всякого рода.

Вести малую войну на германской земле римляне не отважи­вались и даже не пытались. Завоевание суровой негостеприим­ной страны привлекало их очень мало. Им нужно было задушить германскую свободу лишь для того, чтобы защитить завоеван­ную Галлию от нападения германских варваров. Если бы они мог­ли надеяться смирить дикий народ подавляющим количеством своих войск, то перед ними, как самое большое затруднение, вста­вал вопрос о продовольствии, и притом в такой форме, которой не знал Цезарь при завоевании плодородной и богатой Галлии. Прокормить большое войско в глубине Германии было очень трудно; страна с таким скудным земледелием могла дать лишь

очень мало, а продовольственным обозам приходилось прохо­дить большие расстояния по проселочным дорогам — это требо­вало мощного аппарата,— что было особенно затруднительно в такой стране, как тогдашняя Германия, где совершенно отсут­ствовали искусственные дороги.

И действительно, при первой же попытке продвинуться в глубь страны римский полководец Друз должен был вернуться обратно. Он создал себе двойную базу на водном пути. Прежде всего он провел канал из Рейна в Иссель, позволивший ему про­никнуть через Цвидерское озеро прямо к берегам Северного моря, Fossa Drusiana (Друзианский ров), существующий и до сих пор; затем он использовал как водный путь р. Липпе, впада­ющую в Рейн как раз напротив главной крепости римлян на Нижнем Рейне, у лагеря Фетера (Биртен) при Ксантене. Вес­ной, а также в течение известной части года р. Липпе может быть использована как водный путь, почти до самых своих вер­ховьев; поднявшись по ней, Друз построил на том месте, где она становится уже несудоходной, небольшую крепость Ализо, служившую складом. Дельбрюк доказывает блестящим об­разом, что эта прославленная крепость не могла ни в коем слу­чае быть средством для покорения и усмирения соседних народ­ностей. «Германцы представляли собой нечто иное, чем хотя бы современные негры, которых можно держать в покорности на большом пространстве, посылая лишь небольшие экспеди­ции из укрепленного пункта». Но как склад Ализо имел свой смысл: если римское войско пользовалось водным путем для своего обслуживания, то этот водный путь нуждался в конеч­ном пункте, где челны выгружали бы свой груз, а провиантс­кие обозы препровождали бы его дальше в глубь страны. Если бы рожь и муку надо было везти не с Рейна, но нагружать за 150 километров по прямому измерению, ведение войны в Сред­ней Германии было бы совершенно немыслимым.

Способом же, указанным выше, завоевание Германии мог­ло казаться возможным. Друз принудил береговые народно­сти к признанию римского владычества, а после него Тиверий привел к покорности все племена до границ Эльбы, не прибе­гая к большим боям. Объяснения этого поразительного факта Дельбрюк ищет, по примеру Ранке, в том, что германцы броси­лись в объятия Друза и Тиберия из страха перед большим ко­ролевством, основанным в Богемии князем маркоманнов Марбодом, распространившим уже свои владения за Нижнюю Эль­бу, так же, как галлы, из страха перед королевством Ариовиста, бросились в объятия Цезаря. Римляне пришли как союзники, и

Германец

их владычество было скорее кажущимся, чем действительным; лишь в течение короткого лета осмеливались римские войска держаться внутри страны; зимой они обыкновенно уходили на Рейн. Зимой снабжение даже водным путем становилось не­возможным; плавание по Северному морю, Эмсу, Везеру или Эльбе, и летом требовавшее смелости, зимой совершенно пре­кращалось; самое большее, на что осмелился один раз Тиберий,— это на зимовку при Ализо.

Возможно, что господство римлян, являвшееся более ви­димостью, чем реальностью, казалось германцам более снос­ным по сравнению с завоевательными стремлениями Марбода. Во всяком случае, как только римский наместник Квинктилий Вар попытался превратить кажущееся господство в действительное, германцы не имели уже никаких сомнений и уничтожили его вместе с его войском, состоявшим из трех ле­гионов и соответствующего количества вспомогательных

войск, после ужасной трехдневной битвы в Тевтобургском лесу под предводительством князя херусков Арминия.

Относительно места битвы, как известно, очень много спо­рили, так же, как и относительно местоположения Ализо, пос­леднее окончательное открытие которого, как морская змея, часто всплывало в ясные дни на столбцах газет. Дельбрюк при­мыкает в сущности к старому архивному советнику Клостермейеру, известному в истории германской литературы в каче­стве тестя Граббе и учителя Фрейлиграта. Фрейлиграт описал в одном из последних своих стихотворений, как он ходил со старым господином «тевтобургствовать» на Гротенбург, где сейчас стоит памятник Арминию.

Там ты к Рейну подойдешь

В месте, что зовут «утес».

Здесь когда-то среди скал

Лагерь Ализо стоял.

Вынь бинокль. Пускай твой взор

Весь окинет кругозор;

Все, что там увидишь ты,

Полно яркой красоты.

Знаешь ты обрыв в лесу

Дореншлюхт, лощину ту,

Где из леса в топи путь,

Что воротами зовут.

Герман у тех врат стоял,

Когда Вара избивал.

Лес мечей у этих врат

Встретил Цецины солдат.

Поэтом удачно выдвинуты здесь решающие моменты вопроса. Арминий — между прочим, это имя не имеет ничего общего с Гер­маном, оно является римским именем князя херусков, бывшего в Риме и сделавшегося даже римским всадником, его германское имя неизвестно,— Арминий по пути римлян к Рейну, и прежде всего к Ализо, запер Доренское ущелье, глубокую седловину в Оснинге, через которую должен был пройти Вар, и измученные ежедневны­ми битвами легионы разбились об этот железный засов.

Мы не имеем никаких сообщений об этой битве с германс­кой стороны, сообщения же со стороны римлян далеко не ис­черпывающие и не ясные; сообщение их, что германцы устро­или ложное восстание удаленных народностей, чтобы вызвать римского полководца из лагеря, до сих пор понималось так, что Вар был завлечен в совершенно непроходимую чащу и по­пал в засаду, расставленную ему здесь германцами. Это объяс­нение Дельбрюк отстраняет как романтическое измышление, и, конечно, совершенно основательно. Завлечение в столь ис­кусственную ловушку такого большого войска противоречит всем стратегическим возможностям.

Истинный ход событий вырисовывается из двух обстоя­тельств, о которых сообщалось настолько единодушно, что в их достоверности не приходится сомневаться. Во-первых, бит­ва происходила осенью, и, во-вторых, Вар продвигался со всем своим обозом; оба эти обстоятельства не в малой степени со­действовали его гибели, так как его продвижение очень затруд­нялось вследствие ненастной осенней погоды и обременитель­ного обоза. Очевидно, это было обычное ежегодное возвраще­ние римлян из глубины Германии к Рейну или же к Ализо. Обман Вара ложным восстанием имел своей целью не принудить его выступить в военный поход, так как Вар выступил бы в таком случае без обоза, что затруднило бы его поражение; он имел своей целью создать предлог, который позволил бы германцам, не возбуждая подозрений Вара, собрать свои силы и выступить с ними вместе, в качестве союзников, для подавления вымыш­ленного восстания, которое, естественно, оказалось в местнос­ти, к которой Вар должен был приближаться при своем возвра­щении в Ализо. В действительности мнимые друзья напали на римлян, как только они вышли из лагеря, и до такой степени ослабили их, что Вар не смог взять штурмом Доренское ущелье и нашел здесь свой печальный конец.

Где находился лагерь, из которого выступил Вар,— из римс­ких сообщений не видно, и принятые по стратегическо-тактическим соображениям предположения Дельбрюка, что он находил­ся на Ганненкампе при Реме-Квинхаузене, не подтвердились. Рас­копки, сделанные Дельбрюком на этом месте, показали, что римляне никогда не стояли здесь лагерем и что на Ганненкампе была, скорее всего, расположена какая-нибудь старогерманская деревня. Летний лагерь Вара должен был находиться где-нибудь на Везере, тогда как Ализо, следы которого до сих пор не могут быть еще найдены, не считая имени деревни Эльзен, должен был лежать где-нибудь на р. Липпе. Никакой другой исторической связи и никакого другого исторического смысла нельзя вывести из сообщения римлян о битве в Тевтобургском лесу.

Римляне штурмуют германское укрепление. Рим. Колонна Марка Аврелия

Римляне не были в состоянии отомстить тотчас же за свое ужасное поражение. Хотя Тиберий и поспешил к Рейну, но он должен был удовольствоваться лишь тем, что снова со­здал войско и укрепил границу. Как наследник императора Августа, имевший основание опасаться за свое престолонас­ледие, он не мог предпринять трудного похода в Германию, но должен был быть в Риме на случай, если Август умрет. Лишь после того как последний умер и Тиберий взошел на трон, Германик — родной сын Друза и приемный сын Тиберия — предпринял карательный поход с конечной целью под­чинить все германские народы до самой Эльбы.

Об этом походе Германика рассказывает Тацит, но в сущ­ности мы знаем о нем еще менее, чем о битве в Тевтобургском лесу, о которой передавали несравненно менее известные ис­торики. Как раз в военной области Тацит оказывается почти несостоятельным со своим риторическим методом, хотя он, несомненно, удачно характеризует сущность вещей метким указанием, что Арминий не был победоносен в битвах, но был непобедим в войне. Это суждение еще более метко, если отне­сти к области басен две крупные победы, одержанные якобы Германиком над германцами, как это и делает Дельбрюк. Арминий избегал открытых сражений, не дававших ему никакой надежды победить римлян, которые обладали несравненно большей численностью и неизмеримо лучшим оружием, но он парализовал римское войско партизанской войной, которую

Бой германцев с лучниками из римских вспомогательных войск. Рим. Колонна Марка Аврелия

римляне не могли вести в этой непроходимой стране, а также чудовищными трудностями снабжения, которые их заставля­ли возвратиться к Рейну.

Покорение германцев римлянами не было абсолютной не­возможностью. Чистая оборона никогда не может привести к окончательной победе. В конце концов та из борющихся сто­рон, которая не может отважиться на большие тактические ре­шения, на сражения сосредоточенными силами, должна исто­щиться. К тому же среди германцев, так же, как и среди галлов, начала образовываться римская партия, к которой принадлежа­ли даже ближайшие родственники Арминия — не только его тесть, но и его родной брат. Поэтому Дельбрюк думает, что окончательное решение надо искать во внутренних отношени­ях Римской империи, в чем он, несомненно, прав.

Ради собственной своей безопасности Тиберий не мог до­пустить, чтобы между Германиком и его легионами образова­лись в течение многолетней войны такие же взаимоотноше­ния, как раньше между Цезарем и его легионами в Галлии. Битва в Тевтобургском лесу и три похода Германика показали, каким трудным делом является покорение этих упрямых сынов при­роды: их мог бы победить только полководец, пользующийся высоким авторитетом, громадными средствами и облеченный властью на многие годы.

Этого Тиберий не мог допустить. Он отозвал Германика, и германцы остались свободными.

 

6. СРЕДНИЕ ВЕКА

Показав лучшие свои стороны, историк Дельбрюк немед­ленно раскрывает себя и с наихудшей стороны. Он не хочет признавать внутреннего разложения Римской мировой импе­рии — ни хозяйственного, ни духовно-морального ее упадка; по его мнению, она оставалась полной расцвета сил и славы до III столетия, пока случайный естественный процесс — оскуде­ние запасов благородного металла — не вызвал денежного кри­зиса, который в первую очередь привел в расстройство войско и тем самым открыл границы беззащитной империи для натис­ка германских народов.

При этом Дельбрюк указывает, что германское войско не мог­ло достигать сотен тысяч, как исчислили его римские писатели. Хозяйственные отношения германцев были во времена переселе­ния народов в сущности такими же, как и в дни Арминия: у гер­манцев все еще не было городов; как и раньше, они были лишь слабо связаны с землей, занимаясь преимущественно охотой и скотоводством и лишь в незначительной степени земледелием. Так как количество средств потребления очень мало увеличива­лось, то и масса населения не могла значительно возрасти.

Все это правильно, и вряд ли можно возразить что-нибудь, когда Дельбрюк делает вывод, что при определении численнос­ти каждого из странствовавших народных войск следует исхо­дить из цифры не свыше 15 000 воинов.

Народонаселение Римской империи в середине третьего сто­летия Дельбрюк исчисляет, наоборот, самое меньшее в 90 000 000 чел., но «оно вполне может быть принято и за 150 000 000». Те­перь он спрашивает: «Мыслимо ли, чтобы такая масса населения уступила напору орд варваров, из которых каждая достигала не более 5000 — 15 000 чел.? Я думаю, что если это действительно так было, то в истории не существует более важного происше­ствия. Поражение римского народа пытались объяснить падением его численности. Но это не так. Римская империя была полна лю­дей и сильных рук, когда она все же пала под ударами совсем небольших варварских орд. Мировая история получает с этого момента освещение как относительно прошлого, так и будущего времени. Откуда же исходит этот свет? От неизмеримо большо­го превосходства регулярного войска над народным ополчени­ем». Здесь поклонник немецкого милитаризма совсем ослепил историка, и этот аргумент звучит особенно странно в сочинении, начавшемся с описания блестящих побед греческого гражданско­го ополчения над персидским профессиональным войском.

В изложении истории военного искусства средних веков Дельбрюк снова становится на правильный путь, но мы не мо­жем проследить здесь даже в общих чертах, как произошел опи­сываемый им полный переворот в военном искусстве. Как воен­ное сословие, германцы осели в провинциях Римской империи, охватив ее тонким слоем, одев ее, если можно так выразиться, при чудовищном ее разложении, как бы новой кожей и создав, таким образом, новое римско-германское государство. В васса­литете, связанном с земельными наделами в ленной системе, они нашли, прежде всего во франкском государстве, форму для сохранения пригодного военного сословия. Воины были по пре­имуществу всадниками и приносили с собой необходимое про­довольствие; вооружение каждого отдельного воина представ­ляло собой большую тяжесть; по старофранкскому обычаю оно оценивалось (шлем, панцирь, меч, копье, боевой конь) стоимо­стью 45 коров или 15 кобылиц, т. е. стоимостью крупного скота целой деревни. К этому прибавлялось продовольствие, повозка с упряжкой или вьючное животное для перевозки продовольст­вия и слуга к этому животному.

Переход от старого народного ополчения с королем как пред­водителем народа во главе к ополчению из вассалов и их подвас­салов с королем как верховным ленным владельцем происхо­дил медленно, но безостановочно.

При Карле Великом народное ополчение существовало еще по государственному праву и по форме, но не фактически; «кре­стьянские войска» Карла относятся к области басен; он никогда не выводил в поле крестьянских массовых войск, а выводил лишь небольшую квалифицированную армию. При его внуках народ­ное ополчение окончательно отжило; военное дело стало цели­ком покоиться на вассалитете; лишь в ландштурме — в ополче­нии для защиты от вражеских нашествий — продолжала жить старая всеобщая воинская повинность.

Г-н Дельбрюк излагает это развитие и прогрессирующее феодализирование военного дела в весьма детальных и основа­тельных исследованиях, подробное рассмотрение которых здесь завело бы нас слишком далеко. К тому же история средневеко­вого военного искусства не имеет крупного интереса. Развитие феодального ленного государства полно войн и военной шуми­хи, но его военные возможности чрезвычайно малы, войска не­велики по численности. В них отсутствует военная дисципли­на. Рыцари — главный род войска — имеют так же мало общего с античной или современной кавалерией, как их пешие слуги — их вспомогательные войска — с античной или современной пе­хотой. Война происходит постоянно, но битвы, имеющие дей­ствительно историческое значение, как, например, битва на Лехфельде или же битва при Гастингсе, очень редки. Даже про­славленные войны Гогенштауфенов были простыми драками, о которых грешно говорить как о проявлении какого-нибудь военного искусства. В средние века не было, в сущности, ни тактики, ни стратегии; можно было бы говорить, лишь с неко­торыми оговорками, о стратегии на истощение в самом триви­альном значении этого слова.

Тем не менее войны средневековья не следует считать менее жестокими по сравнению с войнами древности. Как раз наобо­рот. Они могли бы быть менее кровавы, так как войска были зна­чительно меньше и, кроме того, рыцари взаимно щадили жизнь друг друга из классовых интересов, но тем ужаснее опустошали, разоряли и уничтожали массу населения. Вообще говоря, стра­тегия на истощение, несмотря на то что она имеет вид более мяг­кой формы ведения войны, является несравненно более жестокой формой. Мы видели уже, насколько она истощила античную Гре­цию. Что же касается примеров новейшего времени, то стоит лишь сопоставить Тридцатилетнюю войну с наполеоновскими войнами. Тридцатилетняя война с ее стратегией на истощение стоила одной германской нации 16 000 000 человек, отбросив на столетие назад в ее развитии. Наполеоновские войны с их страте­гией на уничтожение не стоили всей Европе и 2 000 000, вырвав вместе с тем половину Европы из феодального болота и осуще­ствив, таким образом, мощный исторический прогресс. Поэтому поклонники современного милитаризма совершенно правы, ког­да утверждают, что войну, протекающую быстрыми и сильными ударами, легче перенести, чем войну, тянущуюся без решитель­ных столкновений; их глупость начинается тогда, когда они ут­верждают, что колоссальные вооружения на море и на суше, в которых сейчас соперничают все великие державы, являются вер­нейшими средствами стратегии на уничтожение. Они являются в гораздо большей степени вернейшими рычагами стратегии на ис­тощение. При современном состоянии международных воору­жений ни одна держава или ни одна коалиция держав не может рассчитывать на то, чтобы покорить другую державу или коа­лицию держав превосходством своих сил. Они все одинаково действуют в направлении взаимного истощения, конечно, сред­ствами разрушения, которые в современном просвещенном мире могут достигнуть гораздо большего, чем Пелопонесская война достигла по отношению к Греции или Тридцатилетняя война по отношению к Германии.

Воинское снаряжение времен Каролингов

Возвращаясь снова к феодально-рыцарскому образу ведения войны, следует сказать, что его исчезновение является гораздо более поучительным, чем его существование. По общепринято­му воззрению, оно было вытеснено огнестрельным оружием, от­носительно чего существует два различных мнения. Одни, и сре­ди них весьма ученые профессора, воображают, что изобретение огнестрельного оружия было сделано случайно и что оно уже само по себе изменило все лицо земного шара. Г-н Дюбуа-Реймон не только прославляет берлинский университет как духовную гвардию Гогенцоллернов, но и порицает римлян за то, что они не изобрели кремневых ружей, при помощи которых так легко мож­но было бы обратить в бегство германских завоевателей. Здесь, конечно, благоразумные люди не спорят. Гораздо логичнее дру­гое мнение, сводящееся к тому, что новый, капиталистический способ производства создал в огнестрельном оружии средство для преодоления феодального способа производства, но и оно не совсем правильно. Прежде чем огнестрельное оружие выиграло первую битву, что случилось при Павии в 1525 г., феодально-рыцарский способ ведения войны потерпел уже свое поражение от новой народной пехоты, которая, не обладая огнестрельным

оружием, сама побеждала рыцарское войско и тогда, когда пос­леднее было снабжено огнестрельным оружием.

Эта пехота возникла от двух различных корней. Один из них, исторически сильно развившийся и даже переступивший за границы своего времени, предвосхищал уже грядущее, тог­да как другой, исторически очень отсталый, достиг приблизи­тельно той ступени, на которой тысячу лет назад стояли гер­манские народности, и, как это ни странно, влияние как раз с первой, исторически прогрессивной стороны оказалось не­прочным, тогда как с другой, исторический отсталой стороны оно оказалось гораздо более крепким.

Мы подразумеваем гуситов и швейцарцев, которые впервые сумели создать пехоту, заставившую отступить перед собой рыцарские войска. Военная сила гуситов сконцентрировалась в коммунистическом лагере Таборе и погибла вместе с ним. Во­енная же сила швейцарцев сумела продать себя за хорошую цену интересам нарождающегося капитализма.

 

7. ШВЕЙЦАРЦЫ

Фридрих Энгельс охарактеризовал однажды в свои юные годы борьбу старых швейцарских кантонов1 с габсбургской монар­хией, прославленную в сказании о Рютли и Телле, как битву ханжеского и грубого горного племени против цивилизации и прогресса. Это было в дни швейцарской союзной войны (Sonderbunds Krieg), когда старые кантоны выступили за иезуи­тов и тем навлекли на себя сильнейший гнев европейской демо­кратии; поэтому ясно, что здесь говорил не столько Энгельс-исследователь, сколько Энгельс-борец.

Во всяком случае, этот взгляд ближе подходит к историчес­кой правде, чем прекрасные сказания о благочестивом народе пастухов, который был вынужден бесчеловечной жестокостью габсбургских ландфогтов выступить за свои неотъемлемые пра­ва. То, что швейцарцы защищали от Габсбургов, было на самом деле историческим застоем, и, конечно, защищали они его на основании того же права, с каким низшая культура восстает против высшей культуры, с тем же правом, с каким германские народности защищались против легионов Вара. Сравнение это напрашивается само собой, так что даже Энгельс сделал его,

сказав, что швейцарцы представляли собой «неподдельный об­разец той человеческой расы, которая когда-то избивала рим­лян в Тевтобургском лесу по-вестфальски — дубинами и цепа­ми». Дельбрюк делает тот же вывод в следующих словах: «Спо­соб ведения войны швейцарцами носил тот же разбойничий и насильнический характер, как когда-то у германцев». Сходство идет еще дальше: как германцы, несмотря на всю свою нена­висть к римским угнетателям, массами поступали на службу к ним, так и швейцарцы шли на службу к буржуазной цивилиза­ции, с той только разницей, что им никогда не удавалось разру­шить эту цивилизацию.

Формой боя швейцарцев было то же каре, которое было в обычае у германских народов, и так же, как у последних, оно было тесно связано с общиной (маркой), которая сохранялась в Швейцарии во все времена. Никто не доказал этого яснее, чем наш старый товарищ Бюркли, которому мы обязаны глу­бочайшими историческими исследованиями о швейцарской военной организации и о первых швейцарских битвах против дома Габсбургов. Дельбрюк писал о Бюркли: «Я обратил на него внимание после его работы "Настоящий Винкельрид", появившейся в момент, когда мои "Персидские и бургундские войны" были в печати, и я разыскал его, когда в 1888 г. проез­жал через Цюрих. Этот оригинальный старый господин рас­сказал мне, что в юности своей он отправился вместе с Викто­ром Консидераном в Техас, чтобы основать там идеальное ком­мунистическое государство; когда это, несмотря на богатые денежные средства, не удалось, он пережил много приключе­ний на мексиканской военной службе, прежде чем вернулся на родину; здесь он в течение продолжительного времени прояв­лял себя в качестве социал-демократического политика, на­столько беспокойного, что швейцарские ученые по этой при­чине, а также вследствие его еретических взглядов в вопросах отечественной военной истории не хотели иметь с ним ника­кого дела. Он обладал не только большой начитанностью, но также и природным даром исторической критики, а главное — поразительной силой проникновения в прошлые времена, осо­бенно же в военно-историческое событие. Временами его жи­вая фантазия побуждала его рассказывать больше, чем это вы­текало непосредственно из данного источника, но во всяком случае не то, что было невозможно само по себе или являлось бы психологически невероятным». Нам кажется, что эти стро­ки в такой же степени рекомендуют с хорошей стороны того, кто их написал, как и того, к кому они относятся.

Все же очень характерно, что Дельбрюк, принимая почти це­ликом блестяще развитые положения, которые Бюркли делает относительно битвы под Моргартеном — первой победы, одер­жанной швейцарцами 15 ноября 1315 г. над рыцарским войском,— все же делает некоторое ограничение, говоря: «Совершенно не прав Бюркли, полагая, что такая битва, как Моргартенская, явля­ется, так сказать, непосредственно делом народа». По мнению Дельбрюка, народ смог победить рыцарство лишь потому, что демократия имела руководителя. Этого руководителя Дельбрюк видит в Вернере Штауффахере, которого он так же превозносит, как он унижает Клеона, предводителя афинской демократии. Из его суждений следует, что если бы такой человек, как Клеон, ко­мандовал под Моргартеном, дело было бы погублено; в Пелопон­несской же войне, наоборот, было бы выиграно, если бы во главе афинской демократии стоял такой человек, как Штауффахер.

Ганс Дельбрюк не говорит этого прямо — мы даже не думаем, чтобы он сознавал делаемый им вывод во всей его наготе. Но его стремление найти во что бы то ни стало «предводителя» в битве при Моргартене, несмотря на то что сообщения о битве не дают для этого ни малейшего основания, соответствует, быть может несознательно, буржуазному почитанию «великих мужей», с инициативой которых будто бы связан исторический прогресс; в другом месте Дельбрюк присоединяется, к сожалению, с боль­шой горячностью, к положению Трейчке, что личности делают историю. Это положение или абсурд, или тривиальность. Аб­сурд в том случае, если этим хотят сказать, что отдельные вели­кие люди определяют исторический ход вещей по своему соб­ственному желанию и при желаемых ими условиях; это триви­альность, если этим хотят сказать, что люди делают свою историю при определенных исторических условиях. Трейчке понимает это положение в абсурдном смысле, так как он употребляет его в связи с тем, что Германия была спасена великим родом Гогенцоллернов после Тридцатилетней войны, и Дельбрюк также употре­бил бы его в абсурдном смысле, если бы он действительно стал утверждать, что Штауффахер привел швейцарцев к победе, а Клеон виновен в поражении афинской демократии. Если же, на­оборот, он хочет этим сказать, что каждая демократия нуждалась в своих доверенных лицах для проведения ее объединенной воли, особенно же при военных действиях, где нельзя отказаться от единого руководства, то его полемика против Бюркли несостоя­тельна. Это само собой понятно, и говорить так по отношению к Бюркли он имеет тем менее оснований, что источники, как уже сказано, не называют никакого предводителя.

Швейцарские воины

В битве при Земпахе играл якобы большую роль швейцар­ский герой Арнольд Винкельрид, хотя мы узнаем это не из сообщений современников, но из значительно позднейших хро­ник. Однако Бюркли так элегантно и основательно выпрово­дил из истории этого героя, что даже г. Дельбрюк признает критическое развенчание сказания о Винкельриде «истинно драгоценным плодом беспристрастного исследования» Бюрк­ли. Однако он возражает против установленного Бюркли пред­ставления об этой битве в другом отношении. Земпахская вой­на была вызвана ужасными разбойничьими набегами со сторо­ны швейцарцев в габсбургские владения; герцог Леопольд, прекрасно помнивший, что случилось под Моргартеном с его дядюшкой, носившим то же имя, и обладавший несомненными военными знаниями, очень неохотно и лишь после больших приготовлений решился на борьбу с швейцарцами. Лишь пос­ле того как его попытки снискать своей уступчивостью снос­ный мир разбились о хищнические наклонности швейцарцев, он решился вкусить от этого горького плода.

Тем знаменательнее тот факт, что его рыцари дрались при Земпахе пешими, о чем в один голос говорят старые хронологи. Этим Леопольд заранее обрек себя на поражение. Все снаряжение, эки­пировка и тактика рыцарей были приноровлены к битве на коне, все основывалось на силе атаки, при которой сила тяжелого коня поддерживала силу удара копья. Рыцарское копье лишь постоль­ку было оружием массового сражения, поскольку оно поддержи­валось силой коня. Когда рыцарь участвовал в массовом бою пе­шим и потому в высшей степени был обременен своим вооруже­нием, рыцарское копье имело значение лишь оборонительного и даже весьма неудовлетворительного оружия, так как оно направ­лялось лишь одной рукой. Поэтому пеший бой рыцарей приме­нялся лишь в крайних случаях, когда местность не допускала кон­ного боя или же когда предводитель не вполне доверял рыцарям и заставлял их спешиться, чтобы они не уехали на своих конях. Но при Земпахе не было ни того, ни другого повода: битва происхо­дила на гладком поле, и заботливо подобранное рыцарство было предано своему герцогу.

Бюркли разрешает эту загадку предположением, что швей­царцы внезапно напали на рыцарей. Битва произошла 9 июля 1386 г. в жаркий летний день около полудня. Рыцарское войско, двигавшееся с утра, сделало привал для обеда; их кони были разнузданны, и беззаботность их была тем более велика, что местонахождение главных швейцарских сил предполагалось около Цюриха, где швейцарцы ожидали сначала нападения гер­цога. Хронологи почти единогласно утверждают, что оба войс­ка наткнулись друг на друга неожиданно для себя. Бюркли пред­полагает, что швейцарцы усиленным ночным маршем продви­нулись от Цюриха, и он толкует сообщение хроники таким образом, что рыцарские лошади были «разнузданны».

Дельбрюк возражает против обоих этих предположений. Он указывает, что, во-первых, по цюрихским актам, швейцарцы покинули Цюрих самое позднее 7 июля и, таким образом, не нуждались ни в каком форсированном ночном марше, чтобы быть 9 июля у Земпаха, и что, во-вторых, слова хроники «ungezämpt» следует понимать не как «ungezäumt» (разнуздан­ные), но как «ungezähmt» — в смысле неукротимые. Если даже он в этом прав, то он опровергает предположения Бюркли, как говорят на юридическом языке, «в побочном обстоятельстве». Вопрос, почему рыцари дрались при Земпахе спешившись, этим не разрешается. Когда же Дельбрюк считает не «невозможным»,

Вооружение швейцарцев

что герцог Леопольд заставил рыцарей спешиться, чтобы под­нять мужество рядовых бойцов,— прием, который встречался тогда во Франции,— то такое объяснение кажется гораздо ме­нее вероятным, чем объяснение Бюркли. Каковы бы ни были французские нравы, Леопольд именно потому, что он знал швей­царцев, собрал отборное рыцарство, и ни в коем случае нельзя допустить, чтобы он в значительной степени обезоружил ры­царство для того, чтобы подкрепить мужество рядовых бойцов, т. е. пеших слуг, которые играли в рыцарском войске роль вспо­могательного оружия и перед такой тактической частью, как швейцарская квадратная колонна, должны были разлететься, как мякина от ветра. Таким образом, при всех попытках объяснить пеший бой рыцарей при Земпахе предположение Бюркли явля­ется единственно приемлемым и возможным.

Битву при Моргартене можно еще назвать освободительной битвой, так как она должна была защитить независимость ста­рых кантонов от габсбургского господства, хотя не силами бла­гочестивого пастушеского народа, но силами опытных и иску­шенных в военном деле общин. Битва у Земпаха была только формально оборонительным сражением; фактически же герцог

Леопольд защищал свои владения от постоянных грабежей швей­царских соседей. Наконец, бургундские сражения (Грансон — 2 марта 1476 г., Муртен — 22 июня 1476 г. и Нанси — 5 января 1477 г.), поднявшие военную славу швейцарцев до чрезвычай­ной высоты, хотя и являлись наступательными войнами швей­царцев, но велись швейцарцами даже не в собственных интере­сах, а на службе французского короля.

Наемничество еще значительно ранее сделалось любимой профессией старых кантонов; следы его сохранились до после­дних времен Гогенштауфенов — до середины XIII столетия. Во время битвы при Земпахе оно, конечно, было в полном расцве­те. Бернабо Висконти из Милана взял к себе на службу в 1370 г. 3000 швейцарцев, проявивших себя в Италии как страшные на­сильники и принудивших в 1373 г. папу к серьезному увещанию по адресу кантона Швиц. Между прочим, герцог Леопольд, по­гибший при Земпахе, был зятем этого Висконти и также знал швейцарцев с этой стороны. Дело приняло крупные размеры в то время, когда Людовик XI купил сразу все восемь кантонов, образовавших тогда союз (Швиц, Ури, Унтервальден, Люцерн, Цуг, Цюрих, Берн, Гларус), чтобы обратить их в качестве войск против Карла Смелого, герцога Бургундского. Попытка швей­царских историков представить дело так, как будто кантонам угрожала опасность со стороны Бургундии, совершенно не вы­держивает критики. Самое большее — один кантон Берн имел некоторые интересы в том, чтобы Бургундия не укрепилась в Эльзасе и Шварцвальде, однако Берн заставил заплатить себе так же, как и 7 остальных кантонов, которые вели войну как чистые наемники, без малейшего следа собственных интересов.

Здесь мы стоим у конца средневековой военной истории, у большого поворотного пункта истории, который нигде не про­являлся с такой ясностью и очевидностью, как в этой торговле. При Карле Смелом рыцарство переживало свое последнее бле­стящее время. Здесь оно было так мало ограничено или разло­жено, что оно искало новой опоры даже в огнестрельном ору­жии. Напротив, Людовик XI являлся первым монархом нового времени, национальным королем, подчинившим крупные вас­сальные государства внутри Франции, распространившим свое господство до Пиренеев, Альп и Юры, покровительствовавшим земледелию и горному делу, торговле и промышленности и, конечно, повысившим податные сборы с 2 000 000 до 4 000 000. Для проведения своих централистских тенденций он нуждал­ся в боеспособном войске, и, с верным инстинктом поднимаю­щейся исторической силы, он нашел в швейцарских

Швейцарская баталия

квадратных колоннах с их строгой дисциплиной и тактической спло­ченностью, в их несокрушимых массовых ударах то, что было нужно ему в борьбе против рыцарских войск. Он купил швей­царцев на наличные деньги, показав этим, что денежное хо­зяйство является настолько же предпосылкой современного военного дела, как натуральное хозяйство являлось предпо­сылкой средневекового военного дела.

Битвы при Грансоне и Муртене также освещены еще после­дним сиянием той трогательной поэзии, которая окружает бит­вы при Моргартене и при Земпахе, но исторически они представ­ляют собой несравненно более важные по своему значению со­бытия. Они принадлежат уже не столько к швейцарской, сколько к европейской истории, и Дельбрюк не преувеличивает, рассмат­ривая их как исходный пункт нового развития, подобно битвам под Марафоном и Саламином, с которыми они сходны еще тем, что швейцарцы имели претензию сражаться против неизмеримо превосходящих сил. Фактически во всех этих битвах они имели на своей стороне значительный численный перевес. Это видно из имеющихся военных списков бургундцев; на наличность же ле­гендарных измышлений в обоих случаях г. Дельбрюк указал еще до своего большого сочинения о военном искусстве в своей ра­боте о персидских и бургундских войнах, где он сокращает мил­лионные числа Геродота. Бургундцы имели перевес лишь в огне­стрельном оружии. Это не помешало, однако, их поражению и послужило доказательством того, что огнестрельное оружие не было ни первым, ни наиболее действительным средством пре­вращения феодального общества в современное.

Вступлением швейцарцев в военную историю заканчивается третий том сочинения, о содержании которого мы старались здесь дать нашим читателям общее представление,— представление, относительно которого мы должны настойчиво указать, что оно и отдаленно не исчерпывает богатого содержания этих книг. Многих и важных вопросов, которые рассматривает г. Дельб­рюк, мы не коснулись даже бегло; мы довольствуемся главным образом тем, чтобы возбудить у наших читателей интерес к рабо­те, бесспорно представляющей собой честный, серьезный труд научного исследования в этой области.

Рыцарское снаряжение в XI—XIII вв.