Битва при Креси. Миниатюра из лицевой рукописной хроники Фруассара второй половины XV в.

Дать правильное представление о перипетиях настоящей войны гораздо труднее, чем это можно было делать в прежних войнах. Официальные сообщения с театра военных действий менее всего годятся для этого, да их и не приходится особенно порицать за это, так как они должны соответствовать текущим целям военного командования.

При этих условиях можно считать чистейшим дилетантством критический разбор развивающихся военных событий, держащих в настоящее время в величайшем напряжении большую часть куль­турного человечества. Но если горячая потребность познания по отношению к этой войне и должна быть временно ограничена, то она может быть удовлетворена, по крайней мере, в отношении войны вообще, и это также является для нас неотложной задачей. К чему могло бы послужить даже самое точное знание мельчай­ших подробностей, если нет умения подчинить их руководящей точке зрения и понять их в их внутренней зависимости? Вряд ли еще в какой-либо другой области знания царствует такой повер­хностный дилетантизм, как в учении о войне, хотя военная наука, в известном смысле, самая несложная из всех наук. Клаузевиц — один из известнейших ее представителей — говорит по этому поводу: «Основные законы сами по себе очень просты, весьма доступны для здравого человеческого рассудка, и если они и по­коятся — в тактике более, чем в стратегии — на известном зна­нии, то это знание так невелико, что по своей сложности и разме­рам вряд ли может сравняться с каким-либо иным знанием. Здесь совсем не требуется большой учености и глубоких познаний и даже больших умственных способностей». Те же мысли выраже­ны в форме острой эпиграммы, что самые прославленные манев­ры, которые история считает образцом истинного гения, может изобразить на карте любой полковой писарь.

Что действительно важно в войне, это — по Клаузевицу — не основные законы, но умение правильно проводить эти ос­новные законы: «Все ведение войны похоже на действие слож­ной машины с громадной силой сопротивления, так что комби­нации, которые легко набросать на бумаге, могут быть проведе­ны в жизнь лишь с большими усилиями». Эти «большие уси­лия» и «чудовищная сила сопротивления в войне» известней­ший военный историк нашего времени изобразил в словах: «По ровному полю очень легко пройти милю за 1 У2 часа. Если же стоять по шею в воде, то то же самое передвижение может быть произведено лишь очень медленно и с усилиями, и лишь чрез­вычайно сильный человек мог бы вообще пройти одну милю. Если же дно покрыто острыми камнями или тиной, а вода не­прозрачна, то движение становится почти невозможным. Не меньшая разница существует между комбинациями и решения­ми за учебным столом и комбинациями на поле битвы или в палатке командующего». Короче и ярче всего выразил Мольтке сущность этой мысли в своей излюбленной поговорке: «Снача­ла взвешивать, затем дерзать». Но уже Наполеон считал цен­нейшим качеством генерала равновесие между смелостью и про­ницательностью, когда та и другая выражены в равной степени. Гнейзенау был великим полководцем, хотя, по свидетельству своего друга Клаузевица, он не был «хорошим логиком». На­оборот, сам Клаузевиц, как военный практик, очень много вре­дил себе своим, засвидетельствованным многими авторитетны­ми мнениями, пессимизмом, т. е. его «большие умственные спо­собности» так быстро и ярко рисовали перед ним всевозможные плохие последствия какого-либо смелого предприятия, что па­рализовали этим его решимость...»

Из всего этого явствует, что сущность войны познается не из отдельных общих и в основе своей несложных правил, но из исторического хода вещей: последний же не укладывается в жесткие рамки теории, а порождает массу сложных явлений, из которых и познаются в своих основных чертах законы войны. Цитируя еще раз Клаузевица, мы увидим, что он приводит исто­рические примеры не только для иллюстрации, но и для доказа­тельства. Он пишет: «Исторические примеры делают все по­нятным и вместе с тем в области эмпирических наук обладают наибольшей доказательной силой. И больше, чем где-либо, это проявляется в военном искусстве. Генерал Шарнгорст, лучше всех писавший о войне в своей записной книжке, считает исто­рические примеры важнейшими в этой области и делает из них удивительнейшее употребление». Действительно, Шарнгорст ставит в своих военных сочинениях «исторические доказатель­ства» на первое место, и «удивительнейшее употребление» их заключалось прежде всего в том, что он доказывал упрямому королю целесообразность своих военных реформ, выдавая их за возвращение к средневековому наследию Гогенцоллернов.

Если сделать здесь некоторую экскурсию в военную исто­рию, чтобы устранить ошибочные воззрения на войну, то будет целесообразно, и не только по условиям недостатка места, ог­раничиться лишь новейшей военной историей. Война есть не­избежное явление всякого классового общества, а потому сущ­ность войны во многих основных чертах можно познать уже из древней истории греков и римлян, отчасти с большей трудно­стью вследствие пробелов исторического предания, отчасти с большей легкостью вследствие большей простоты историчес­ких предпосылок и взаимоотношений. Однако классовое обще­ство стоит в потоке исторического развития, и капиталистичес­кий способ производства так основательно преобразовал его, что сравнительное рассмотрение сущности войны — плохо или хорошо,— но должно, поскольку оно имеет своей задачей слу­жить настоящему, ограничиться периодом капитализма.

Этот период, можно считать, начинается с конца XV и нача­ла XVI столетия, когда швейцарские кантоны образовали на службе у капитала современную пехоту и когда Маккиавелли писал о военном искусстве.

Основную мысль Клаузевица, высказанную в сочинении, создавшем целую эпоху и написанном через сотни лет после смерти Маккиавелли, итальянский политик выразил так: «Если ты сумеешь выиграть у врага решительную битву, то, значит, все другие ошибки, допущенные в ведении войны, незначитель­ны; если же ты этого не можешь, то если бы даже в остальных областях войны ты действовал безукоризненно, ты никогда не доведешь войны до почетного конца. Ибо главная битва, выиг­ранная тобой, уничтожает последствия всех ошибок, когда-либо тобой совершенных».

То, чего требует здесь Маккиавелли, есть стратегия на унич­тожение, которая непосредственно устраняет врага и главную свою цель видит в уничтожении боем вражеского войска.

Однако войны XVI, XVII и XVIII столетий велись не по законам стратегии на уничтожение, но по законам стратегии на истощение; последняя же видит свою задачу в том, чтобы утомлять врага маневрами и избегать сражений, принимая или ища их лишь в случаях крайней необходимости или при чрез­вычайно благоприятных условиях. Буржуазная наука видела поэтому в Маккиавелли, требовавшем к тому же всеобщей во­инской повинности, великого мыслителя, познавшего еще в начале XVI столетия ту истину, которую прочий глупый свет уразумел лишь в конце XVIII столетия. Маккиавелли был, ко­нечно, очень проницательным политиком, но не потому, что он видел вещи в темноте будущего, а потому, что видел их в свете действительности. Он писал под впечатлением длинно­го пути побед, по которому в его время шли швейцарские вой­ска. Эти войска были народным ополчением со всеобщей воин­ской повинностью, и они применялись только в сражении на уничтожение. В мощных швейцарских колоннах он, подобно гуманистам, видел возрождение греческой и римской фаланги.

Капитал, с самого своего возникновения, охотно сокра­щал издержки производства; заимствуя свое духовное воору­жение из древности, свое светское оружие он брал даже не из «античных установлений», как полагал Маккиавелли, но из гораздо более раннего общественного порядка — из перво­бытного коммунизма. Подражать рыцарскому войску, а тем более превзойти его — капитал не мог; это войско отжило вместе с феодальным строем, так как всякая военная органи­зация всеми своими нитями связана с тем общественным стро­ем, из которого она выросла.

С распадающихся рыцарских войск начала уже зарождать­ся пехота, превратить которую в боевое оружие и было зада­чей вновь зародившегося капитализма. Он облегчил себе эту требовавшую долгого времени задачу тем, что в соответствии с духом своего денежного хозяйства покупал нужное ему вой­ско. В швейцарской квадратной колонне с ее строгой дисцип­линой, с ее тактической сплоченностью и неотразимым массо­вым ударом была найдена пехота, доказавшая, что она далеко превосходит рыцарские войска.

В Швейцарии, именно в старых кантонах Швиц, Ури и Унтервальден, образовались общины с военной конституцией, в полной мере обладавшие основными военными качествами: му­жеством и годностью отдельных бойцов, дисциплиной, непо­колебимой взаимной спайкой этих воинов. Первые качества воспитывались жизнью среди суровой природы негостеприим­ных гор, вторые — общинным бытом; род и соседство, воен­ное товарищество и земледельческое хозяйство были тесней­шим образом связаны. Первобытные швейцарцы были воин­ственным горным племенем, которое не слишком строго относилось к грабежам и разбою. «Освободительные битвы», которые они предпринимали якобы для свержения австрийс­кого господства, с точки зрения цивилизации весьма двусмыс­ленны, и военную славу, которую они при этом приобретали, они охотно обменивали на золото.

Поскольку дело идет не только о легендарных преданиях, но об исторически вероятных сообщениях, швейцарцы имели лишь две «освободительные битвы», т. е. битвы, в которых они сражались, по крайней мере, за свои собственные интересы: битву при Моргартене (1315 г.) и битву при Земпахе (1386 г.); в первой сражались одни старые кантоны (Швиц, Ури, Унтервальден), во второй — кантоны с Люцерном, в обоих случаях про­тив габсбургского рыцарского войска. Между этими битвами произошла битва при Лаупене (1339 г.), в которой кантоны уча­ствовали как наемники в борьбе между Берном и Фрейбургом, совершенно их не касавшейся.

Когда в 1847 г. своей позорной политикой старые кантоны навлекли на себя гнев европейских революционных партий, молодой Энгельс назвал в своей горячей статье битвы при Моргартене и Земпахе «отчаянием грубых и ханжеских гор­ных племен, упорно боровшихся против цивилизации и про­гресса». Это суждение верно во всяком случае постольку, по­скольку кантоны и после своей победы над австрийским ры­царским войском могли вести и вели лишь консервативную политику. Через несколько лет после битвы при Земпахе они заключили с Австрией мир, сначала на 7, потом на 20 и, нако­нец, на 50 лет; по этому миру Габсбурги временно отказыва­лись от известных прав и областей, сохраняя, однако, за со­бой значительную часть Швейцарии. Хотя союз кантонов к тому времени несколько расширялся вступлением пяти дру­гих кантонов (Люцерн, Цуг, Цюрих, Берн, Гларус), однако внешнее усиление швейцарского союза сопровождалось изве­стным внутренним его ослаблением.

Старые кантоны были слабо связаны между собой, так как в каждом из них проявлялся крестьянский партикуляризм, но все же вследствие общности этих же крестьянских интересов они оставались верны своей связи.

Вступлением городских кантонов, особенно влиятельного и богатого по тому времени Берна с его аристократической конституцией, в союз было внесено чреватое последствиями зерно разложения. Кантоны были равноправны, но Берн рас­сматривал старые кантоны как подчиненные ему, подобно тому, как делали это когда-то могущественные Афины со своими со­юзниками; крестьяне же и пастухи старых кантонов были че­ресчур упрямы и не желали жертвовать своими интересами в пользу города Берна. Неспособные сами ни к какой внешней

Швейцарские знаменосцы кантонов Швиц, Ури, Унтервальден и Цюрих. Гравюра на меди работы Виргиля Солиса. XVI в.

политике, они были готовы продавать свою военную силу, од­нако, со свойственной крестьянству практичностью, тому, кто больше за нее заплатит.

«Наемничество» (Reislaufen) начало практиковаться в старых кантонах уже давно. Молодежь, скучавшая в своих суровых го­рах, продавала себя чужеземным воевавшим державам, и даже перед Земпахской битвой старые кантоны находили удовольствие в том, что переводили на золото славу Моргартена. Первая сдел­ка этого рода была заключена в 1373 г. с Висконти, герцогом Миланским. Кантоны поставили ему 3000 наемников, которые так ужасно хозяйничали в Италии, что папа Григорий XI сделал внушительные увещевания по этому поводу кантону Швиц.

Войдя в союз, городская аристократия Берна пыталась проти­водействовать этому наемничеству, стоявшему в резком проти­воречии с ее собственными интересами. В этом она имела неко­торый успех, но, несомненно, скорее на бумаге, чем в действи­тельности; она не могла помешать наемничеству даже внутри своего собственного кантона. В 1453 г., когда Карл VII Француз­ский хотел завербовать наемников в Швейцарии для своей войны с Англией, аристократия Берна провела на заседании сейма ре­шение, что кантонные солдаты не должны сражаться для других стран, однако это решение имело так мало влияния, что уже в следующем году 3000 бернцев продались герцогу Савойскому, а сейм в значительной степени подтвердил безрезультатность сво­его решения приказом, чтобы местные власти, под страхом теле­сного и гражданского наказаний, запрещали наемничество.

Когда король Людовик XI, основоположник новой монар­хии во Франции, вступил в борьбу с крупными феодалами, осо­бенно с могущественнейшим своим вассалом — герцогом Бур­гундским, и попытался нанять швейцарских наемников, Швей­царский союзный совет издал в 1465 г. новое запрещение «наемничества». Оно опять оказалось безрезультатным и даже подвергалось насмешкам, в то время как наемники направля­лись толпами не к французскому королю, а к герцогу Бургундс­кому. Поскольку они принадлежали к Бернскому кантону, то их при возвращении на родину принимали не особенно ласково. Бер­нский совет постановил, что непокорные наемники должны зап­латить из своего жалованья по 3 гульдена на постройку церкви св. Винцента и отбыть по 8 дней в тюрьме. Тот же, кто не принес домой 3 гульденов, должен был оставаться под арестом на хлебе и воде, пока совету не заблагорассудится освободить его.

Через несколько лет, однако, Людовик смог купить не толь­ко швейцарские войска, но и все 8 кантонов. Габсбурги всту­пили в борьбу с герцогом Бургундским, которого они тщетно пытались вовлечь в союз против Швейцарии: они привлекли тогда швейцарцев против герцога Бургундского, предложив им взамен существовавшего до сих пор временного мира «веч­ный» (Ewige Richtung), т. е. окончательно отказавшись от вла­дений и прав, потерянных ими раньше из-за военных неудач. Сделка совершалась при посредстве Людовика XI, рассыпав­шего по кантонам французские деньги, чтобы вовлечь таким образом в борьбу со своим кровным врагом всех годных к вой­не швейцарцев. На этот раз сам Берн шел впереди кантонов, так как ему казалось, что укрепление бургундского господ­ства в Эльзасе и Шварцвальде угрожало его владениям или по крайней мере их окрестностям. Остальные 7 кантонов не име­ли ни малейшего политического повода к борьбе против гер­цога, бывшего старым другом союза; они просто продались французским и австрийским интересам.

Однако если они рассчитывали, как союзники немецкого императора и французского короля, на богатую и легкую до­бычу, то этот расчет оказался неверным. Император и ко­роль заключили мир с Бургундией, предоставив Швейцарский союз мести герцога. Карл Смелый, хорошо знавший, с кем он имеет дело, прекрасно вооружился и искусно построил свой план похода на расколе, образовавшемся между Берном и сельскими кантонами.

Он не смог выставить армию, равную по численности швей­царцам, но его войско состояло из квалифицированных бойцов и имело сильное преимущество в новом артиллерийском воо­ружении. Все же он был наголову разбит швейцарцами при Гранзоне и Муртене (1476 г.). Эта битва доказала, что час феодаль­ного рыцарского войска пробил и что будущность военной ис­тории принадлежит современной пехоте.

II

Швейцарский союз считался до сих пор первым военным го­сударством в Европе. Но и на нем оправдалось старое правило, что государства сохраняются теми же средствами, с помощью которых они возникли. Вступив в Бургундскую войну как наем­ники чужеземной державы, члены Швейцарского союза так и остались наемниками, продававшими себя то одной, то другой стране, совершенно независимо от интересов собственной стра­ны, а лишь считаясь с более выгодной и добросовестной оплатой; они продавали себя зачастую даже обоим враждующим сто­ронам, так что в бою им приходилось истреблять друг друга.

Неуклюжая форма их союза затрудняла всякую самостоя­тельную политику, а единственная попытка их в этом направ­лении разбилась о противоречия между Берном и другими кан­тонами. На этот раз инициаторами были старые кантоны; они стремились на юг, к сокровищам Верхней Италии, тогда как политика Берна была все время направлена на запад. После ужасной битвы под Наваррой (1513 г.), самой крупной из битв, в которых участвовали швейцарские наемники, где они впер­вые сражались в меньшинстве (до тех пор они были глубоко проникнуты истиной, что добрый бог всегда покровительству­ет большим батальонам), они сломили в союзе с папой и Кар­лом V, бывшим одновременно немецким кайзером и испанским королем, французское владычество над Верхней Италией, при­обретя такую силу в Ломбардии, что Максимилиан Сфорца, герцог Миланский, стал фактически их вассалом. Вследствие этого политика старых кантонов взяла было перевес, но за­тем, когда битва при Мариньяно (1515 г.) между швейцарски­ми и французскими войсками осталась нерешенной и даже, как это утверждали старые исследования, оказалась неблагопри­ятной для швейцарцев, Берн снова одержал верх на сейме. Под его влиянием Швейцарский союз заключил в 1516 г. «вечный мир» с Францией, продав ей Ломбардию. Лишь Тессин и Вельтлин остались у Швейцарии, первый навсегда, второй же до наполеоновских дней. Но это еще не все. Сейм продал Фран­ции для борьбы против Карла V и папы 16 000 наемников, тог­да как кантон Цюрих с 2000 наемников остался им верен.

При всем этом все же остается под большим сомнением, мог ли Швейцарский союз, хотя бы он и являлся крупнейшей воен­ной силой своего времени, удержать господство над Верхней Италией. Его население достигало самое большее половины миллиона, а суровая страна давала лишь очень скудное вознаг­раждение своим обитателям за их тяжелую работу. Для того чтобы держать под ружьем 4 или 5 % своего населения, хотя бы и периодически, от всякой страны, находящейся даже в более благоприятных условиях, чем тогдашняя Швейцария, требова­лось совершенно исключительное напряжение сил, прямо-таки немыслимое в течение продолжительного времени.

Этим, а вовсе не какими-нибудь теоретическими соображе­ниями, бывшими от швейцарцев, несомненно, очень далеко, и объясняется применявшаяся ими стратегия на уничтожение. Их поля и луга должны были все же непрерывно обрабатываться;

мужчины, способные носить оружие, могли оставлять зем­лю лишь на короткое время и были принуждены вследствие этого как можно скорее и ос­новательнее сократить ту кро­вавую работу, на которую они нанимались. Рассеять рыцарей и пеших слуг феодального вой­ска могучим ударом своей квадратной колонны было еще недостаточно: надо было от­нять у них возможность снова собраться. Верным средством для этого была только смерть. И швейцарцам строго запре­щалось брать пленных; все, что попадало в их руки,— уничтожалось. И поскольку они, как настоящие наемники, думали лишь о грабеже, то пе­ред каждой битвой они долж­ны были приносить клятву, что будут грабить павших не рань­ше, чем битва будет окончена. Захват пленных и грабежи не удерживали их от убийств. Когда в Бургундской войне мирный город Штеффис на Нейенбургском озере осмелился оказать сла­бое сопротивление швейцарцам, все жители его были переби­ты. Гарнизон замка, взятого штурмом, был живьем сброшен с башен; мужчины, найденные спрятавшимися, были связаны од­ной веревкой и сброшены в озеро; затем городок был разграблен, так что женщинам и детям не осталось никакого имущества. Эта «бесчеловечная жестокость» встретила некоторое, правда, сла­бое порицание даже в самом Швейцарском союзе, но основные приемы этой войны от этого не изменились уже потому, что бе­зумный ужас, внушаемый швейцарскими наемниками, был одной из ощутительных причин их непрерывных побед.

Швейцарские алебардисты

Из швейцарской стратегии на уничтожение Маккиавелли и вывел свой принцип боя. Однако едва успел он высказаться в 1521 г. по поводу военного искусства, как битва при Бикокка (1522 г.) обнаружила глиняные ноги этой блестящей военщи­ны. В этой битве швейцарцы потерпели свое первое решитель­ное поражение, и это не было таким поражением, которое мог­

ла бы искупить новая победа. К ней подходят слова одного за­падного историка: «Перемены в судьбах человечества обнару­живаются на полях сражений». Это положение правильно лишь в применении к классовому обществу вообще и капиталисти­ческому в частности, но, так как человечество в течение тысяче­летий живет в классовом обществе, оно остается при всей сво­ей резкой односторонности необычайно поучительным и для тех, кто объявляет войну войне. Ибо, чтобы успешно вести войну против войны, надо прежде всего знать, что такое война.

Уже из жалоб античных трагиков известно, какое разлагаю­щее влияние оказывают деньги на патриархальное общество. Столь же разлагающе действовала эта сила и на военную мощь швейцарцев, вытекавшую из определенных естественных при­чин. Она уничтожила тот военный подход, который так блестя­ще оправдался при Моргартене или Земпахе, и породила без­рассудную, безумную храбрость, готовую за плату на любой штурм, независимо от того, где и когда он производится. В даль­нейшем она разрушила дисциплину, так как швейцарцы начали бунтовать, если плата задерживалась или не выплачивалась, а это случалось по тогдашним безденежным временам довольно часто; если поход затягивался слишком долго, они просто раз­бегались из-под знамен; заботы о доме, хозяйстве, о детях и жене, о родине напоминали им, разумеется, о себе. Наконец, споры за высшую и низшую оплату (существовали особо при­вилегированные наемники, получавшие двойную и даже в де­сять раз большую плату) вносили разлад в их собственные ряды.

Но не только упадок военной доблести швейцарцев, проис­ходивший по вышеуказанным причинам, побуждал развивавшие­ся государства того времени освободиться от швейцарских наем­ников. Крупные державы — Австрия, Франция, Испания — дол­жны были подумать о том, чтобы создать собственные войска. Если швейцарцы продавались кому-нибудь — а своих покупате­лей они меняли по возможности ежегодно,— то другие не могли оставаться беззащитными. Таким образом, появилась французс­кая, немецкая, испанская пехота по образу и подобию швейцар­цев, которые, чувствуя себя под всеми знаменами, как дома, по­всюду являлись учителями и таким образом сами рыли могилу своей военной монополии. Правда, вначале им не приходилось слишком бояться конкуренции; дело шло, конечно, еще не о на­циональном и даже не о постоянном войске, содержание которо­го требовало такого разветвленного административного аппара­та, каким тогдашние, даже самые крупные государства еще в те­чение продолжительного времени не обладали. По существу это

были такие же наемные войска, которые могли сделаться боеспо­собными и пригодными только через продолжительное время; они уже потому уступали швейцарцам, что естественная дисцип­лина последних делала излишней искусственную муштровку. Быстрее всего догоняли швейцарцев немецкие ландскнехты, уже по своему названию (солдаты страны) являвшиеся солдатами сво­ей собственной страны, но это не мешало их склонности сра­жаться и под чужими знаменами.

Отсюда возникло еще одно противоречие: новая пехота, которую было так легко разбить и так трудно пополнить в слу­чае потерь, вначале не могла сравняться по силе удара с швей­царскими колоннами и была вообще негодна для стратегии на уничтожение. И здесь не теоретические взвешивания, но не­посредственное давление исторического положения застави­ло всех главнокомандующих тогдашних государств отдать предпочтение стратегии на истощение; самое большее, если их симпатии к ней были несколько повышены преданиями из времен феодального рыцарского войска.

Эти изменения, указанные здесь лишь в самых общих чер­тах, легко и ясно проследить на примере битвы у Бикокка. В большой борьбе между Карлом V и Франциском I за облада­ние Ломбардией противостояли друг другу два войска. Войс­ком Карла командовал его итальянский полководец Проспер Колонна. Оно состояло из 19 000 чел. испанской пехоты под командованием испанца же Пескара и немецких ландскнех­тов под командой Георга фон Фрундсберга. Французское вой­ско под командой маршала Лоутрека было несравненно силь­нее; оно насчитывало 32 000 чел. и состояло наполовину из французских, венецианских и других пехотинцев и наполо­вину из швейцарцев, делившихся по городским и сельским кантонам на две колонны; одна из них была под командой Альбрехта фон Штейна из Берна, другая — Арнольда фон Винкельрида из Унтервальдена.

И Колонна, и Лоутрек вели войну по принципам стратегии на истощение. Французский маршал вызывал этим величайшее негодование швейцарцев. Уже в предшествовавшем году они целыми группами убегали от него, наскучив постоянными пере­движениями взад и вперед. Но посредством большого денежно­го куша французскому королю удалось принудить Швейцарс­кий союз дать ему и в 1522 г. еще 16 000 чел. и вынудить от него запрещение для отдельных кантонов посылать людей к Карлу V. В январе 16 000 швейцарцев спустились с Альп и присоедини­лись к армии Лоутрека. Тотчас же разгорелась старая распря;

швейцарцы требовали опрокинуть врага сокрушительным уда­ром, в то время как Лоутрек — швейцарцы называли его Лаутердрек (настоящая дрянь) — хотел парализовать его медлен­ной маневренной войной.

В конце апреля дело дошло до столкновения. Колонна и его 19 000 чел. укрепились в охотничьем замке и парке Бикокка, расположенном в 1 '/2 часах пути от Милана, по всем правилам искусства, со рвами, земляными валами, брустверами и тран­шеями, так что штурм казался если не совсем невозможным, то во всяком случае очень трудным и сомнительным. Лоутрек даже и не думал о нем, несмотря на ощутимое преимущество, кото­рое ему давало его 32-тысячное войско; он хотел вытеснить врага с этой почти неприступной позиции маневрами. Но давно уже недовольные швейцарцы разразились настоящим мятежом: они угрожали немедленно вернуться домой, если Лоутрек не даст приказа к штурму, а французский маршал по примеру прошло­го года знал, что эта угроза не пустой звук, особенно если учесть, что швейцарские наемники были в этом отношении вполне еди­нодушны, так же, как и их предводители — Альбрехт фон Штейн и Арнольд фон Винкельрид. Между этими последними не все­гда царило полное единодушие благодаря давним спорам Берна со старыми кантонами. Арнольд фон Винкельрид принимал выдающееся участие в попытке сельских кантонов превратить герцога Миланского в своего вассала, а Ломбардию — в подвла­стную им землю. Он отличился в Наваррской битве и выдвинул­ся тогда в начальники миланской лейб-гвардии. Во главе ее он искусно руководил битвой при Мариньяно, с исходом которой были тесно связаны виды старых кантонов на Миланское гер­цогство. Арнольд Винкельрид выдвинул после этого тяжкое обвинение против Альбрехта фон Штейна, командовавшего бернскими войсками, в том, что он преждевременно оставил поле сражения и этим помешал одержать блестящую победу. Это обвинение имело, или казалось, что имело, вес, потому что Берн противился политике старых кантонов и после нере­шенной битвы при Мариньяно действительно провел свою точку зрения в Швейцарском союзе. Но все же доказать свое обвинение Арнольд Винкельрид не смог, и после состоявше­гося в 1517 г. суда в Стансе он должен был взять обратно свои обвинения и клятвенно заявить, что «Альбрехт фон Штейн не был негодным дезертиром», а войска Берна «ушли из Пьемон­та как честные и доблестные союзники и солдаты».

Под Бикокка оба полководца были единодушны; Альбрехт фон Штейн, несмотря на свое дружелюбие к французам, так­

же заявил маршалу: «Вы, как и в прошлом году, хотите упу­стить врага из наших рук, но мы этого не позволим». Лоутрек должен был уступить. Он наметил план битвы, который при правильном выполнении должен был иметь верный ус­пех. Половина его войска — 16 000 швейцарцев — должна была удерживать врага на фронте, отвлекая его внимание на себя; тем временем другая половина — 16 000 французов и венецианцев — должна была обойти его с фланга и атаковать его в более удобном месте; лишь после того как начнется здесь бой, швейцарцы должны были начать штурм.

Проведению этого плана помешали швейцарцы. За время мятежного настроения распри проникли и в их ряды. При раз­вертывании они кричали: «Вперед, дворяне, пенсионеры, де­нежные мешки! Пусть те, кто получает двойное жалованье, идут впереди, а не распоряжаются и не шумят в тылу». Нахо­дясь в этом возбужденном настроении под огнем вражеских укреплений, они не имели достаточно терпения, чтобы дож­даться сигнала к нападению, который им должны были дать, как только обход вражеского фланга будет закончен. Они слиш­ком рано бросились в атаку, перешли с тяжелыми потерями рвы и атаковали валы. Поднявшись на бруствер не сомкнутой колонной, но отдельными группами, они увидели перед собой густой лес копий немецких ландскнехтов, попав в то же время под сильный огонь испанских стрелков.

В этом отчаянном положении швейцарцы дрались храбро, как всегда. Во главе штурмующих Винкельрид вызвал началь­ника ландскнехтов на единоборство: «Я найду тебя, старый кол­лега, ты умрешь от моей руки!» Фрундсберг, уверенный в своем успехе, не поддался этому нелепому предложению, и, чтобы найти его, Винкельрид бросился в ряды ландскнехтов, где и нашел свой конец. В страшном смятении швейцарцы были сброшены во рвы; 3000 убитых, не считая раненых, остались на поле сражения, и между ними Альбрехт фон Штейн. Ко­лонна при своей численной слабости не решился на пресле­дование. Фрундсберг также охотно согласился с ним не при­нимать решительного сражения; он не хотел испортить не­удачным преследованием первую победу немецких ландскнехтов над своими до сих пор недосягаемыми учителя­ми. К тому же швейцарцев уже не приходилось бояться; рас­считывать на добычу они больше не могли, французская во­енная касса была пуста, и они отправились по домам. Лоутреку пришлось вернуться за Альпы, и кампания была для французского короля потеряна.

Ландскнехты Карла V во время его первой войны против Франциска I. Гравюра на дереве работы Шеффелина. 1520 г.

Если после битвы под Бикокка и не закончилось швейцарское наемничество — оно, как известно, продолжалось до XIX столе­тия,— то значительно померкла европейская военная слава швей­царцев. Самое главное было потеряно и не могло уже возвра­титься; всем было ясно, что потеря битвы произошла не вслед­ствие каких-либо неблагоприятных случайностей, которых так много приносит с собой переменчивое счастье войны, не вслед­ствие чрезмерной храбрости или превышающей численности вра­га, но вследствие полного паралича того, что составляло непобе­димую силу швейцарских отрядов: дисциплины.

Тем удивительнее кажется с первого взгляда, что имя, с ко­торым поражение при Бикокка было политически и морально связано еще больше, чем в военном отношении, окружается в швейцарских сказаниях героическим ореолом. Однако сказание о самоотверженной смерти Арнольда фон Винкельрида, про­

изошедшей будто бы в битве при Земпахе, за 136 лет до битвы при Бикокка, за свободу Швейцарского союза, мастерски ра­зоблачено Бюркли; и выводы его не только подтверждаются, но и дополняются всеми произведенными с тех пор научными ис­следованиями относительно швейцарского военного дела.

Есть два рода исторических легенд, отличающихся друг от друга, как штукатурка от мрамора. Одни — создаются искус­ственно, другие возникают естественным путем. Первые — бес­смысленная ложь, вторые — неосознанная правда. Первые есть фальшивая игра под маской учености, вторые — истинное по­знание, нуждающееся лишь в ясном изложении. Первые — лег­ко разбить, но также легко и слепить снова, вторые — разби­тые раз тяжелым молотом знания — никогда не могут более восстановиться, но их осколки продолжают блестеть, как дра­гоценные камни.

Образчиком первого рода является сказание о том, что наша классическая литература вдохновлялась кабинетными война­ми и наемными войсками старого Фрица. Эта штукатурка уже много раз сметалась со стен казарм и университетов, но забот­ливые руки снова и снова приклеивали ее, и она снова прини­мала прежний вид. Образец второго рода — легенда о Капуе; эта легенда, находясь в непримиримом противоречии с табли­цей умножения, пережила уже 2000 лет и все еще имеет значе­ние поговорки. Рассказ, что Ганнибал был побежден во Вто­рой Пунической войне потому, что его ветераны слишком из­нежились в Капуе, разбит уже цифровыми данными, доказавшими, что эти ветераны еще 12 лет после обратного завоевания Капуи римлянами удерживались в Италии. Но в бессмысленной форме эта легенда выражает здесь истинное и не поверхностно схваченное наблюдение, что единственная возмож­ность победить Рим заключалась для Ганнибала не в блестящих победах, даже не в уничтожающих поражениях римских войск, как это было, например, при Каннах, но лишь в отторжении со­юзников от Рима, и что эта возможность была окончательно по­теряна с обратным завоеванием римлянами Капуи. Хотя Ганни­бал продержался в Италии еще 12 лет, легенда отметила, что решение произошло в Капуе, оставляя без объяснения тот факт, что он мог все же продержаться в Италии еще 12 лет.

Легенда о Винкельриде не штукатурка, а настоящий мра­мор. Как ни самовольно обращается она с местом, временем и сопутствующими условиями, она констатирует, что в Винкельриде, боровшемся при Наварре и Мариньяно за самостоятель­ную политику Швейцарского союза, протестовавшем в битве

при Бикокка и безумно бившемся, пока он не нашел смерти на копьях немецких ландскнехтов, выступивших впоследствии за­местителями швейцарских наемников, олицетворялись счастье и конец швейцарского военного государства. Но объяснить его жизнь и существо со всеми их противоречиями она не сумела. Она перенесла Винкельрида в Земпахскую битву, победа в ко­торой была одержана одними старыми кантонами, видевшими в Винкельриде прежде всего своего героя.

III

Приблизительно около полустолетия со времени битв под Гранзоном и Муртеном (1476 г.) до битвы при Бикокка (1552 г.) европейское военное дело находилось под гегемонией швей­царцев; с этого момента в течение приблизительно столетия оно стояло под гегемонией немецких ландскнехтов и испанской пехоты — победителя у Бикокка.

Они выиграли битву при Павии (1525 г.), решившую оконча­тельно в пользу Карла V борьбу за Ломбардию в результате захва­та в плен французского короля; они взяли штурмом Рим (1527 г.), подчинив папу власти императора; они решили битву при Мюльберге (1547 г.), разбившую Шмалькальдский союз, и предали в руки императора как государственных изменников вождей немец­кого протестантизма — курфюрста Саксонского и ландграфа Гес­сенского, подняв этим императора на высоту его власти.

И те, и другие были наемными войсками, но национальный цвет испанцев был более выдержан, чем у немцев, в соответ­ствии с тем фактом, что Испания, как первая из тогдашних дер­жав, начинала в то время сплачиваться, между тем как немецкая империя неудержимо распадалась. В общем и целом испанская пехота сыграла на руку Карлу V, который, вероятно, никогда не был ни испанцем, ни немцем. Испанское войско создало новые строи, при которых швейцарская квадратная колонна была раз­делена на более мелкие — батальоны.

Это преобразование произошло под влиянием усовершен­ствованного огнестрельного оружия. Густые огромные колон­ны, особенно если они задерживались каким-нибудь местным препятствием, слишком сильно страдали от тяжелых орудий, в то время как растущее количество мушкетеров могло разверты­ваться свободно в широких интервалах новых строев и под их защитой принимать более длительное участие в сражении. Но мушкетеры все же стояли еще значительно позади пикенеров,

которые, собственно, и образовывали боевой порядок; царицей оружия почиталась, как и раньше, пика.

Немецкие ландскнехты, наоборот, придерживались гораз­до упорнее системы трех эшелонов, применявшейся у швей­царцев,— авангард, главные силы, арьергард,— а также наем­ничества и связанной с ним беспринципности. При Павии под императорским знаменем их было 15 000 чел., а во французс­ком войске рядом со швейцарцами — 5000 чел. В Римском походе апоплексический удар, вызванный бунтом ландскнех­тов, закончил военную карьеру «отца ландскнехтов», победи­теля при Бикокка, Георга Фрундсберга. В Шмалькальдской вой­не Себастьян Шертлин, в то время известнейший после Фрундсберга предводитель ландскнехтов, сражался на протестантской стороне, а ландскнехты, выигравшие импера­тору битву при Мюльберге, были очень недовольны одержан­ной ими победой, очевидно, потому, что было возмущено их религиозное чувство. В большинстве своем они, как извест­но, придерживались протестантской веры, тогда как испанцы были фанатичными католиками.

Это, конечно, не мешало испанцам временами брать за гор­ло святого отца. При ужасном разграблении Рима в 1527 г., одном из наиболее ужасных его опустошений, которое помнит история, испанцы возбудили своими многочисленными звер­ствами над женщинами и девушками негодование ландскнех­тов. А у последних таких зверств тоже насчитывалось доста­точно. «Мы взяли Рим штурмом,— сообщал Себастьян Шертлин,— умертвили свыше 6000 человек; разграбили весь город; во всех церквах и где только можно забрали все, что нашли; сожгли большую часть города и едва ли пощадили хоть один дом. В Энгельсбурге мы нашли в узком зале папу и 12 кардина­лов; мы взяли их в плен, они очень горевали, очень плакали; мы все разбогатели». Вместо папы ландскнехты провозгласили свя­тым отцом Мартина Лютера — грубая шутка, однако бросив­шая луч света среди царившего вокруг ужаса.

Весьма наглядное представление о немецко-испанском вой­ске, с которым Карл V победил при Мюльберге, дает Бартоло­мей Застров из Грейфсвальда в своих воспоминаниях. Он нахо­дился при войске как посланник померанских герцогов, кото­рые имели некоторые грешки и не осмеливались показаться перед разгневанным императором. Застров сопровождал импе­ратора от Галле до Аугсбурга, где должен был заседать рейх­стаг. В его жизнеописаниях встречаются некоторые подробнос­ти, освещающие тогдашние военные порядки.

Зверства испанцев после взятия Харлема в 1573 г. Гравюра 1583 г.

В Галле произошла горячая стычка между испанцами и нем­цами из-за испанского жеребца, украденного немцами. Нем­цы расположились лагерями «на прекрасном лугу, веселом местечке по реке Заале», испанцы — на возвышенности вок­руг замка. У них был громадный перевес над немцами, нахо­дившимися почти под ними, но немцы храбро сопротивля­лись. Они застрелили «испанского вельможу», которого при­слал император, чтобы уладить спор; когда же император выслал посредником своего племянника — эрцгерцога Мак­симилиана, то и этот «испанский негодяй» был встречен ди­ким криком и принужден был возвратиться, получив удар по правой руке. Наконец появился сам император. «Дорогие немцы, я знаю, вы не виноваты, успокойтесь, я вознагражу вас за понесенные вами потери и завтра на ваших глазах по­вешу испанцев». Тогда немцы успокоились и удовлетвори­лись лишь возмещением понесенных ими потерь, установив на следующий день, что с их стороны пало 18 чел., со сторо­ны же испанцев — 70 чел.

Войско медленно продвигалось через Намбург, Кобург, Бамберг, Нюрнберг в Аугсбург. При этом испанцы «скверно хозяй­ничали». Вдоль всего пути, по которому проезжал император,

лежало немало мертвых тел. Так же плохо обращались испан­цы с женщинами и девушками, не щадя ни одной из них. Из Бамберга они вели с собой до Нюрнберга 400 женщин и, обес­честив, прогнали их. В настоящее время едва ли можно пере­дать все ужасающие подробности их зверств. Но Застров пове­ствует о них с большим хладнокровием. «Разве же это не ша­ловливая нация? После окончания войны, в дружеской стране, в присутствии его императорского величества, установившего очень строгий режим... Каждый вечер, раскинув свою палатку, он приказывал строить виселицу и заставлял ее изрядно увеши­вать... Однако это не помогало...»

Как только император прибыл в Аугсбург, он снова приказал поставить виселицу для большего устрашения посреди города, как раз перед ратушей, а напротив нее — эшафот высотой в сред­ний рост человека, на котором «колесовали, рубили головы, чет­вертовали и производили другую подобную же работу».

Но хотя император на «закованном в латах рейхстаге» и произвел суровую расправу над мятежными князьями, набож­ных ландскнехтов он не мог ничем устрашить. В городе ко времени прибытия императора находилось уже десять отря­дов ландскнехтов, которым не выдавали жалованья в течение месяцев и должны были вручить вознаграждение из штрафов, наложенных на побежденных князей и города. Когда они ниче­го не получили и к тому же распространился слух, что будто бы герцог Альба проиграл штрафные суммы, они возмутились и окружили императорский дворец на винном рынке. «Когда ландскнехты достигли рынка, среди испанских солдат нача­лось сильное смятение и бегство. Ландскнехты заняли все ули­цы, ведшие к рынку; все жители, особенно купцы, привезшие к рейхстагу дорогие товары, шелковые ткани, серебряные и зо­лотые ценности, жемчуга и драгоценные камни, боялись, что город может быть разграблен, что, конечно, легко могло слу­читься, если бы ландскнехты вздумали сами искать свое жало­ванье». То же беспокойство, очевидно, испытывал и импера­тор, так как он поспешил уступить мятежникам. Он послал к ландскнехтам и велел их спросить, чего они хотят. «Держа в левой руке ружья, а правой поднося к ним вплотную горящие фитили, стрелки отвечали: "Деньги или кровь!" На это импе­ратор приказал им ответить, чтобы они успокоились и что на следующий день им будет заплачено полностью. Они не хо­тели уходить, пока им не будет обещано, что их не накажут за то, что они потревожили императора во дворце. Импера­тор обещал, тогда они отошли и на следующий день были

вознаграждены и отпущены». Однако это унижение перед лицом рейхстага, должно быть, сильно подействовало на нер­вы императора; он решил отомстить, но смог удовлетворить свою жажду мести далеко не по-императорски.

После того как отряды ландскнехтов разошлись, он отпра­вил за их вождями «нескольких шпионов»; они замешивались в их среду и, сопровождая их в течение нескольких дней, следи­ли, не ведутся ли непочтительные речи по адресу императорс­кого величества, и, если это случалось, призывали стражу и, захватив виновных, отправляли их обратно в Аугсбург. «Вече­ром на второй или на третий день ландскнехты устроили пи­рушку в гостинице; в их кошельках завелись деньги, и они счи­тали себя теперь в полной безопасности, как у Христа за пазу­хой; не подозревая, что среди них находятся предатели, они вспоминали его императорское величество следующим обра­зом: "Как же! Надо было позволить Карлу из Женевы нанять солдат и не платить им!" Они призывали на голову императора всевозможные несчастья и говорили: "Мы его хорошо проучи­ли, и бог посрамил его!" За подобные речи они были схвачены, приведены снова в Аугсбург и повешены на виселице. Но не­мецкие ландскнехты через 5 лет после этого под предводитель­ством курфюрста Морица Саксонского, "Иуды из Мейсена", взяли свой реванш у императора и при этом в гораздо больших размерах, заставив его бежать через Бреннер».

Воспоминания Застрова приведены здесь несколько про­странно, так как они бессознательно, а потому и особенно убе­дительно вскрывают те взаимоотношения, которые господство­вали в европейской военной организации в XVI и в значитель­ной части XVII века: причиной их является неспособность нового, возникшего на капиталистическом базисе государства, с одной стороны, существовать без вооруженной силы, а с дру­гой — содержать постоянное войско. Могущественнейший вла­дыка христианского мира, одновременно немецкий император и испанский король, повелитель Нидерландов и австрийских коронных земель, Милана и Неаполя, обеих Индий с их сокро­вищами, владыка, в царстве которого действительно, по извест­ному выражению, никогда не заходило солнце, должен был тер­петь возмутительные злодеяния своей солдатчины, несмотря на стоявшие перед его палаткой виселицу и колесо, или должен был унижаться перед бандой ландскнехтов, не имея возможно­сти отомстить им иначе чем коварной хитростью.

Причину этого надо искать в том, что новое государство толь­ко что вылупилось из феодального общества и в продолжение

«Плохая война». Так выглядели сражения между швейцарскими и немецкими наемниками

долгого времени не имело ни сил, ни умения создать соответ­ствующий финансовый и административный аппарат, без кото­рого было невозможно существование постоянного войска.

IV

Между тем военные силы возникавшего капитализма имели дикие корни. Распадение феодального общества выбило все клас­сы из того социального порядка, в котором они жили в течение столетий: мелкое дворянство, цеховое бюргерство, крестьян и наемных служащих. Во всех культурных странах количество бродяг и вообще деклассированного элемента никогда не было так велико, как в первой половине XVI столетия; по крайней мере часть из них была всегда готова к военной службе, и ни в коем случае не худшая часть. Военные люди имели свой цехо­вой порядок. Они образовывали вполне уважаемое и по тогдаш­нему времени неплохо оплачиваемое ремесленное сословие. Большое количество сыновей обедневшего дворянства сниски­вали себе пропитание в качестве простых солдат, что считалось вполне совместимым с их званием. Если бы этот факт не был уже хорошо доказан, то его можно было бы установить еще и

Кондотьеры

теперь из того презрительного и враждебного тона, который свойствен многим песням ландскнехтов о крестьянах.

Однако военное ремесло переняло от средневекового цеха лишь свои формы; в действительности же оно с самого начала покоилось на капиталистической основе. В нем осуществился так горько осмеянный Лассалем идеал ничем не стесняемой свободы торговли, предоставлявший все преимущества тому, кто мог дороже заплатить. Существовало два основных мето­да: или военные командиры сами, независимо от какого-либо государства содержали собственные военные отряды, с кото­рыми они нанимались на службу то к одному, то к другому

государству, вынужденному прибегать к оружию, или же пра­вительства поручали своего рода военным подрядчикам навер­бовать для себя отряды за определенную плату, которая обыч­но уплачивалась вперед. В обоих случаях навербованные на­емники правительства, платившего деньги, должны были принести ему присягу в верности, но ясно также, что в обоих случаях фактическая власть находилась гораздо больше в руках военного начальника, чем в руках государственных органов.

Уже отсюда возникала чрезвычайная неустойчивость взаимо­отношений, которая не могла не влиять парализующим образом на военные действия. Но эти более или менее крупные предводи­тели банд были уже и тогда омыты всеми водами капитализма. Они с одинаковой добросовестностью надували как правитель­ства, так и своих наемных солдат; первых — тем, что подделыва­ли списки и заставляли платить жалованье за гораздо большее количество солдат, чем их было в действительности, вторых — тем, что всеми правдами и неправдами сбавляли и задерживали условленную плату; это в значительной степени облегчалось для них тем обстоятельством, что при постоянных финансовых зат­руднениях тогдашних правительств жалованье солдатам выпла­чивалось довольно нерегулярно, а часто и совсем задерживалось. Таким образом, этим полководцам постоянно приходилось бо­роться с недоверием сверху и мятежами снизу, что не мешало им, как капиталистическим предпринимателям, делать блестящие дела, но что, однако, делало всю эту военную организацию весь­ма сомнительной в военном отношении. Преступность проника­ла во все должностные инстанции. Полковники держали себя с генералами так же, как генералы с монархами, капитаны с пол­ковниками так же, как полковники с генералами, и т. д.

Войско испанской мировой монархии так и не смогло выйти из состояния кондотьерства — употребляем это своеобразное, в своей исторической окраске трудно переводимое иностранное слово — ни под управлением Карла V, ни во времена его сына — Филиппа II. Мрачное недоверие этого деспота тяготело даже и над теми генералами, которые оказывали ему неоценимые услу­ги, как, например, Александр Фарнезе, герцог Пармский и соб­ственный сводный брат Филиппа дон Жуан Австрийский; дове­ренного Жуана, Эскобедо, король приказал умертвить, Фарнезе же и Жуан избежали участи Валленштейна, вероятно, лишь по­тому, что успели умереть вовремя естественной смертью. Альба также не был пощажен недоверием короля.

V

Важнейшая, с точки зрения исторического развития, война второй половины XVI века возникла из-за отпадения Нидерлан­дов от испанского владычества. И если могущественной Испа­нии в течение 80-летней борьбы не удалось все же вернуть под свое ярмо маленькую Голландию, то глубочайшие причины это­го победоносного сопротивления нидерландских мятежников скрывались в условиях экономического развития этой страны. Голландский купец победил испанского дворянина и попа, так как его главным и решительным орудием была та самая промы­шленность, которая так грубо разрушалась в Испании и так заботливо культивировалась в Голландии.

Буржуазный торговый капитал понимал безумие капиталис­тического абсолютизма, полагавшего, что если господствующие классы располагают сокровищами других стран света, то произ­водство собственной нации может быть уничтожено.

При всех своих аппетитах к испанским колониям голландс­кие купцы прежде всего поддерживали отечественную промыш­ленность — шерстяные фабрики в Лейдене, полотняные в Гар­леме, многочисленные предприятия, необходимые для построй­ки кораблей, и не менее многочисленные предприятия, которые были нужны для переработки заморского сырья: табачные фаб­рики, москательные фабрики, сахарные, гранильни алмазов. Ин­теллигентные и прилежные рабочие, которых капиталистичес­кий абсолютизм изгонял из других стран, находили в Голландии радушный прием. Каждый уголок страны жужжал, как пчель­ник. Что мог поделать Голиаф против этого Давида, когда даже во время ожесточеннейшей борьбы на жизнь и смерть нельзя было закрыть испанские гавани для голландских кораблей? Унич­тожив испанскую промышленность, Филипп II должен был по­купать каждый крючок, каждый канат, каждый гвоздь у своих смертельных врагов, которые умели назначать хорошие цены.

Голландцы были кальвинистами; кальвинизм, родившийся в Женеве, соответствовал идеологическим потребностям буржу­азного торгового капитала. Поэтому вполне понятно, что ис­панские иезуиты того времени говорили: «ересь окрыляет тор­говый дух», не давая, однако, этими словами блестящего дока­зательства своей прославленной мудрости.

Но что можно сказать, когда новейший историк военного искус­ства в своем далеко не плохом сочинении, о котором мы будем еще говорить, объясняет силу военного сопротивления нидерландских мятежников «лишь во вторую очередь благоприятными внешними условиями, в первую же — внутренними силами реформации».

Таким образом, возраставшая хозяйственная сила Голлан­дии проистекала будто бы косвенным образом из религиозной догмы, из освящения буржуазной, особенно же торговой, дея­тельности протестантизмом, из вновь рожденной нравственной идеи с ее трансцендентальным могуществом. Косвенным обра­зом? О, да! Насколько это верно — знает, возможно, бог, а мо­жет быть, и сам черт! Но сами голландские кальвинисты хоро­шо знали, откуда непосредственно вытекало «несравненное бла­госостояние Нидерландов», повторяя в своих утренних и вечерних молитвах крылатые слова: «Торговля должна быть сво­бодной, хотя бы и в самом аду; если господин сатана будет пла­тить хорошие деньги, то ему надо хорошо служить».

В действительности «хорошие деньги» и решили войну между Испанией и Голландией. Когда герцог Альба в 1567 г. отправил­ся в Нидерланды для подавления восстания, его войско, дости­гавшее для того времени очень большого количества — 20 000 бойцов, состояло главным образом из испанцев и затем уже из итальянских, валлонских и немецких наемников. С противопо­ложной стороны выступали также наемники, но в весьма пест­ром смешении — немцы, англичане, шотландцы и французы,— здесь не было того крепкого ядра, которое давали войску Альбы национальные испанские отряды с их фанатичной ненавистью к еретикам. Военное превосходство было на стороне испанцев.

Во всяком случае голландцам очень благоприятствовало то, что они имели сильные оборонительные средства в своих, об­несенных стенами, городах, в самой природе страны с ее много­численными плотинами и шлюзами, которые при искусствен­ном затоплении в высшей степени затрудняли осаду городов, наконец в гезах народной милиции (geuse). Однако сопротив­ление опять-таки парализовалось тем, что, в то время как гезы рекрутировались из низших классов населения (уже само слово

Взятие Брилле «морскими гезами» в 1572 году. Гравюра 1583 г.

«гез» означает нищий), голландские купцы гораздо более скло­нялись к миру с испанцами, и богатые города, как, например, Амстердам, в течение лет медлили отложиться от испанцев. Если принять еще во внимание, что Испания представляла собой могучую монархию, а генеральные штаты 7 восставших про­винций были связаны весьма несовершенной федеративной кон­ституцией, наподобие швейцарских кантонов, то военный пе­ревес окажется, несомненно, на испанской стороне.

И если после длительной борьбы чаша весов склонилась все же на сторону Нидерландов, то это во всяком случае не было результатом трансцендентального могущества новых нравствен­ных идей, но следствием весьма прозаического факта, что гене­ральные штаты могли платить жалованье своим наемникам ак­куратно. Испанская же монархия не могла этого делать. Испан­ское войско было совершенно расшатано, даже в своем национальном испанском ядре, продажностью военных началь­ников и мятежами среди солдат. «Испанские зверства» (furia espagnole) превратились в пословицу. Что под этим подразуме­валось, видно из следующего факта. 4 ноября 1576 г. был ужас­нейшим образом разграблен Антверпен — самый оживленный, богатый торговый город христианского мира, затмивший даже славу Генуи и Венеции, о котором было сказано: мир — кольцо, и Антверпен — бриллиант в нем. Он был разграблен наемника­

ми испанского войска, так как им не было уплачено их жалова­нье; ратуша и 600 буржуазных домов были сожжены; свыше 10 000 жителей были убиты и сброшены в воду.

Сначала в войсках генеральных штатов дело обстояло не лучше, так как им недоставало национального ядра, а также еди­ного руководства. Предводителями войск были принцы Оранс­кие, наместники восставших провинций, но они находились в непосредственном подчинении у купеческого правительства, с надменным презрением торгашей смотревшего на этих бедня­ков, принужденных продавать свою жизнь. Члены генеральных штатов сидели, как депутаты, в главной квартире; в крепостях бургомистры стояли выше военных комендантов; в довершение всего наместники командовали лишь теми войсками, которые оплачивала их провинция. С большим трудом удалось добить­ся того, что один принц Оранский сделался главнокомандую­щим всего войска, но собранные с трудом войска ускользали из его рук, как вода, если плата не была выдана вовремя.

Но если беда не излечила финансового банкротства испанс­кой монархии, то она все же научила кое-чему купеческую ска­редность генеральных штатов. Принцы Оранские создали нако­нец под собой твердую почву пунктуальной выплатой жалова­нья солдатам, и то нетвердое положение, которое они занимали в бесформенном государственном организме Нидерландов, зас­тавило их, в интересах их собственной династии, создать год­ное для войны войско. Их духовный кругозор соответствовал не испанскому иезуитизму, но начавшему расцветать в то время буржуазному просвещению. Гуго Гроций и Барух Спиноза были их соотечественниками. Известно, что внимание Морица Оран­ского на античное военное искусство было обращено профес­сором филологии Лейденского университета, а Вильгельм Люд­виг Оранский совместно с известным историком выяснял на оло­вянных солдатиках, почему тонкие строи древних римлян имели преимущества над глубокими колоннами македонской фаланги. Тем и другим принцы Оранские могли воспользоваться при сво­ей военной реформе. Но, конечно, не следует думать, что чисто теоретические соображения могут изменить организацию вой­ска, если к этому нет реальных предпосылок.

В данном случае эти предпосылки были созданы правильно и аккуратной выплатой жалованья, обеспечившей принцам Оранским гораздо более ценный солдатский материал, чем тот, который имелся у их противников.

Если раньше усовершенствование огнестрельного оружия принудило испанцев разбить старые боевые колонны швейцар­цев на более мелкие тактические единицы, то все более возрастаю­щее усовершенствование огнест­рельного оружия, все более и бо­лее увеличивающееся количество мушкетеров заставило уменьшить испанские колонны пикенеров, об­разовав вместо немногих глубоких колонн большое количество ши­роких. Таким образом, вместо не­скольких больших колонн в 50 че­ловек глубиной образовался бое­вой порядок из рот глубиной лишь в 10 человек. Благодаря этому боль­шее число пик могло принять учас­тие в ударе и было создано больше интервалов, в которых могли бы развертываться мушкетеры.

Большая опасность,

вызывавшаяся этим бесспорным прогрессом, состояла в том, что тон­кий боевой порядок мог быть легко прорван сильным ударом глубокой колонны. Этой опасности принцы Оранские стара­лись избежать тем, что очень заботливо обучали как солдат, так и офицеров. Они изобрели то, что мы называем теперь му­штровкой: прилежное, постоянное обучение солдат, беспре­кословное повиновение, которое заставляет даже в ужасах битвы так же автоматически подчиняться приказаниям офице­ров, как и на полковом плацу.

Такой муштровки можно достигнуть лишь в том случае, если солдаты аккуратно получают свое жалованье и привяза­ны к своему знамени. Тот же самый историк, который припи­сывает силу военного сопротивления нидерландцев трансцен­дентальному могуществу новых нравственных идей, спраши­вает с полным правом: «Могли ли они бросить щедрого и платежеспособного хозяина и пойти на службу к обанкротив­шимся испанским гидальго?» Военные реформы принцев Оран­ских не были самостоятельным измышлением их гениальных голов, но они лежали на том пути, на который впервые всту­пила Испания и с которого она должна была сойти, свалив­шись в пропасть финансового краха.

Мушкетер

Большая подвижность многочисленных тактических единиц, на которые распадалось нидерландское войско, предъявляла более высокие требования не только к солдатам, но и особенно

Пикинеры

к офицерам. Для обучения солдат требовалось несравненно большее количество труда, а для руководства битвой требова­лась несравненно большая степень образования. Из этой необ­ходимости возник офицерский корпус, носивший на себе наци­ональный отпечаток и состоявший на государственной службе.

Эти военные реформы превратили Нидерланды на рубеже XVI и XVII столетий в высшую школу военного искусства. Но военным государством они не сделались. Центр тяжести их мо­гущества лежал на море, чем более принимали они характер первоклассной морской державы, тем менее могли они думать о том, чтобы стать первоклассной сухопутной державой. Целый ряд других причин, о которых здесь не приходится распростра­няться, действовал в том же направлении. Поэтому не могло случиться, чтобы Нидерландское восстание ввело в практику остальной Европы новое военное искусство, хотя бы в той сте­пени, как это сделала через два века Французская революция. Голландская военная реформа осталась теоретическим образ­цом, который европейские военные ревностно изучают, но мы должны сказать здесь еще раз: чистая теория может очень не­много дать войне, если при этом отсутствуют фактические пред­посылки, при которых она осуществляется.

Это больше всего относится к Германии, с которой Нидер­ланды были тогда связаны теснее, чем в настоящее время. Один из принцев Оранских, правда, основал в Зигине в 1607 г. «воен­ную и рыцарскую школу», чтобы пересадить в Германию нидер­ландскую военную организацию. Но из этого получилось очень мало, вернее — даже ничего. Немецкие ландскнехты были еще более развращены, чем испанская пехота, с которой они так часто делили битвы и победы в первую половину XVI столетия. В то время как испанская пехота все еще вела мировые войны, немецкие ландскнехты, с того времени как Мориц Саксонский помог княжескому господству восторжествовать над импера­торской властью, унизились до целого ряда жалких, мелочных сделок, в которых они продавали себя направо и налево. В под­жогах Альбрехта Бранденбургского в Грундбахской распре, в Кельнской резне, в июльских событиях и т. п. немецкие ланд­скнехты показали себя неорганизованной бандой, потерявшей последние следы национальной окраски.

Изменить это не могла ни высшая, ни низшая школа, но лишь такая катастрофа, какой была Тридцатилетняя война.

VI

Многим западным историкам снова вздумалось отрицать, что Тридцатилетняя война была для Германии ужасной катаст­рофой. Правда, они признают, что убийства, грабежи, разбои, зверства и разорения достигли в этой войне колоссальных раз­меров, но для народа численностью в 20 000 000 это якобы не слишком много значит; поэтические описания, которые мы встречаем в «Симплициссимусе», нельзя считать историчес­кой правдой, так как чудовищная ненависть последователей разных религий охотно сваливала на Тилли и на Густава-Адоль­фа все преступления. Фактически Тридцатилетняя война буд­то бы не только разрушила старые ценности, но и создала но­вые. Громадные денежные субсидии прибыли из Франции, Гол­ландии, Англии, Испании и от папы в Германию; французское золото ввозилось в Германию в винных бочках. Война не столь­ко уничтожила существовавшие экономические ценности, сколько отодвинула возможность ими пользоваться.

Первое положение в известном смысле правильно и верно как раз в настоящий момент. Мы видим каждый день, какую поразительную власть имеет война над человеческой фантази­ей, и если даже при нынешней всесторонней осведомленности беспрестанно возникают слухи о мнимых военных зверствах, несмотря на неоднократные опровержения осведомленных лиц, то можно легко допустить, что в тех рассказах, которые до­

шли до нас от современников об ужасах Тридцатилетней вой­ны, могут быть сильные преувеличения. Но это совершенно не касается того вопроса, о котором мы хотим говорить здесь, так как если бы даже в Тридцатилетней войне не происходи­ло никаких особенных зверств и война велась бы во всех от­ношениях так, как этого требовали тогдашние воззрения, то все равно она была бы ужасающей катастрофой для немецкой нации, и об этом больше всего свидетельствуют указания на бочки, полные золота.

Это указание не особенно импонировало и самим совре­менникам Тридцатилетней войны, которые уже в течение мно­гих лет могли наблюдать, как нищала испанская нация, несмо­тря на то, что к ней прибывали не только целые бочки, но це­лые флоты благородного металла и драгоценностей из обеих Индий. Историки, оспаривающие катастрофическое значение для Германии Тридцатилетней войны, еще не поняли того, что богатство нации заключается не в деньгах, но в труде. Можно согласиться, что великие нации быстро преодолевают даже очень сильные потрясения своего производственного процес­са, вызванные войной, как, например, Франция после войны 1870—1871 гг. Однако тогда дело шло лишь о коротких сро­ках. Если же в течение целого человеческого поколения, из года в год, у какой-нибудь нации уничтожается всякий новый росток того, что мы называем по современному выражению воспроизводством общественного капитала, то следствием этого, не только по Адаму Смиту, но и по Адаму Ризе, может быть лишь чудовищное обеднение нации. А так именно было, по всем историческим свидетельствам, в Тридцатилетнюю вой­ну, не говоря уже о всевозможных поэтических измышлениях.

Если мы будем придерживаться прежде всего финансовой точки зрения, то сначала у всех воюющих сторон дело обстояло в этом отношении очень плохо. Война разразилась в 1618 г., когда богемские сословия отложились от дома Габсбургов и выбрали богемским королем курфюрста Пфальцского. Его под­держивала уния, в которой объединились протестантские кня­зья, в то время как католические князья, объединившись во главе с курфюрстом Максимилианом Баварским в лигу, под­держивали императора. У богемских сословий не было ни де­нег, ни кредита. То же самое ощущалось и у их вновь испечен­ного короля, которому ничем не могли помочь его протестан­тские союзники. Зимой 1619—1620 гг. половина богемского войска замерзла, разбежалась и погибла от голода вследствие недостатка денег и снабжения.

У габсбургского императора дело обстояло так же плохо, за исключением разве того, что он мог утешаться надеждами на испанские субсидии. Курфюрст Саксонский, богатейший из владетелей Германии, не мог уже в декабре 1619 г., когда он только что набрал 1500 чел., уплачивать им регулярно жало­ванье. Даже после введения военных налогов государствен­ные сословия очень неохотно шли на помощь, а того, что они давали, было везде недостаточно. Заключать займы было труд­но уже в первый год войны. В 1621 г. Саксония тщетно пыта­лась занять 50 000—60 000 гульденов у банкирского дома Фуггеров. Лишь курфюрсту Максу Баварскому и лиге удалось заключить большой заем в 1 200 000 гульденов у генуэзских купцов по 12 %; за него должны были поручиться Фуггеры, которые выговорили себе за это поручительство право на со­ляную торговлю в Аугсбурге. Макс и лига смогли поэтому раньше выставить боеспособную армию. Они взяли к себе на службу валлонского наемного генерала Тилли, который 8 но­ября 1620 г. без большого труда обратил в бегство у Белой Горы голодающие и бунтовавшие войска богемских сословий. Таким образом, царствование курфюрста Пфальцского в Боге­мии оказалось очень непродолжительным. Он не мог даже удер­жать своих родовых земель и должен был бежать за границу.

При этом всеобщем банкротстве воюющих правительств со­держание больших армий было вообще невозможно. Оно стоило тогда несравненно дороже, чем теперь, прежде всего потому, что ландскнехты научились за время продолжительной практики взду­вать цены на вербовочном рынке. Пехотинец стоил на наши день­ги ежегодно 1200 марок. Следовательно, полк в 3000 чел. стоит ежегодно 3 600 000 марок, не считая других военных расходов и высокого жалованья офицерам. Повсюду можно было выставлять лишь небольшие армии, с которыми совершенно невозможно было проводить решительные операции. Тилли считал, что са­мая высокая численность войска, какую может только желать полководец, это — 40 000 чел.; такой численности достигала армия, привезенная Густавом-Адольфом в Германию со всеми своими подкреплениями; почти все битвы Тридцатилетней вой­ны решались меньшими массами. Лишь один Валленштейн умел временами собирать под свои знамена до 100 000 чел., хотя и не в сосредоточенных массах.

Казнь ландскнехта

Однако если войска достигали относительно очень неболь­шой численности, то обозы, которые они возили с собой, были, как общее правило, несоразмерно велики. Передвижение такого обоза было похоже на переселение народов. Солдат вел в походе свое собственное хозяйство и возил с собой, как бродячий ремес­ленник, жену и детей. У кого не было жены, тот брал себе воз­любленную, которая стряпала и стирала ему, а в походах возила за ним добычу и детей. Чудом дисциплины считалось уже то, что Густав-Адольф при своем вторжении в Германию допускал в сво­ем лагере присутствие лишь законных жен и организовал поход­ные школы для детей. Но это продолжалось очень недолго. Как только он укрепился на немецкой земле, среди его войск устано­вился тот же порядок, как и в других наемных войсках. На один пехотный полк считалось необходимым иметь до 4000 женщин и мальчиков для услуг и другого обоза. Полк в 3000 человек вез за собой не меньше 300 повозок, и каждая из них была битком наби­та женами, детьми, девками и награбленным добром. Когда ка­кой-нибудь небольшой отряд должен был выступить в поход, его выступление задерживалось до тех пор, пока для него не достав­лялось десятка три повозок, а то и больше.

Военная дисциплина немецких ландскнехтов уже в начале войны пользовалась дурной славой. За время войны они сдела­лись настоящими авантюристами, грабителями и разбойника­ми. При постоянном безденежье монархов, они получали свое жалованье очень нерегулярно, часто не полновесной монетой; нередко для расплаты с солдатами чеканилась особая, значи­тельно более легкая против обыкновенной, монета. А то, что удавалось получать от нанимателей, в большей своей части за­стревало в ловких руках полковников и капитанов. В войсках постоянно царило возмущение.

Последние узы дисциплины разрушены были той грубой рек­визиционной системой, при помощи которой войска должны были снабжать себя даже и в дружеских странах. Насколько ландскнехты подтверждали правило, что война кормит войну, было указано еще до начала этой войны ее современником, и не поэтом, а просто осведомленным офицером Адамом Юндхауз фон Ольницем в его «Военном регламенте на море и на суше».

Там имеется следующее место: «Совершенно верно, каждый воин должен есть и пить, независимо от того, кто будет за это платить — пономарь или поп; у ландскнехта нет ни дома, ни двора, ни коров, ни телят, и никто не приносит ему обеда.

Поэтому он принужден доставать, где возможно, и покупать без денег, не считаясь с тем, нравится это крестьянину или нет.

Лагерь ландскнехтов изнутри

Временами ландскнехты должны терпеть голод и черные дни, временами же у них избыток во всем, так что они вином и пивом чистят башмаки. Их собаки едят тогда жареное, женщины и дети получают хорошие должности: они становятся домоправителя­ми и кладовщиками чужого добра. Там, где изгнаны из дома хо­зяин, его жена и дети, там наступают плохие времена для кур, гусей, жирных коров, быков, свиней и овец. Тогда деньги делят шапками, меряют пиками бархат, шелк и полотно; убивают ко­ров, чтобы содрать с них шкуру; разбивают все ящики и сунду­ки, и когда все разграблено — поджигают дом. Истинная забава для ландскнехтов, когда 50 деревень и местечек пылают в огне; насладившись этим зрелищем, они идут на новые квартиры и начинают то же самое. Так веселятся военные люди, такова эта хорошая, желанная жизнь, но только не для тех, которые долж­ны ее оплачивать. Это привлекает многих к походной жизни, и они уже не возвращаются к себе домой. Пословица говорит: для работы у ландскнехтов кривые пальцы и бессильные руки, но для грабежа и разбоя все параличные руки становятся сразу здо­ровыми. Так было до нас, так будет и после нас. Ландскнехты изучают это ремесло чем дальше, тем лучше, и становятся так

же заботливы, как три женщины, которые заказывают для себя четыре колыбели, лишнюю колыбель — на тот случай, если у одной из них родится двойня». Мрачный юмор, который слы­шится в этих строках, должен был усилиться после того, как ландскнехты в течение Тридцатилетней войны превратились в настоящее бедствие для страны, по которой они проходили.

При этом нельзя упускать из виду, что немецкие ландск­нехты рассматриваются здесь как исторический тип и что их хозяйничанье было нисколько не хуже хозяйничанья наемни­ков других наций. Чем больше втягивала Тридцатилетняя вой­на в свой поток европейские державы — Францию и Испанию, Швецию и Польшу, Англию и Голландию,— тем больше при­мешивалось всевозможных наций к тем ордам, которые опус­тошали Германию. В каждом лагере образовалась пестрая смесь всевозможных наций, смешение всех языков и диалек­тов. Англичане, шотландцы и ирландцы, датчане, шведы и фин­ны, даже лапландцы со своими оленями появились на берегах Померании, доставляя шведскому войску меховую одежду. Там были итальянцы, испанцы, валлонцы; были представлены по­чти все племена славян; появились даже казаки в качестве поль­ских вспомогательных войск. Даже в шведском войске, состо­явшем наполовину из шведов, при вступлении в Германию ос­талась вскоре лишь одна десятая часть шведов. В каждой армии были постоянные распри; особенно следовало удалять друг от друга немцев и романские народы.

При этом не было недостатка в строгих военных приказах и взысканиях: деревянная кобыла, прогон сквозь строй, виселицы и эшафоты, которыми, по военным правилам, карались не толь­ко убийства и военные преступления, но также бесчеловечное обращение с крестьянами и разграбление их имущества. При­казывалось щадить, по крайней мере, женщин и детей, больных и стариков при всех обстоятельствах, а также запрещалось пор­тить мельницы и плуги. Но эти запрещения при всеобщем оди­чании имели очень небольшое значение — вернее, не имели совсем никакого значения.

VII

Во всяком случае необходимо отличать первую половину войны от второй. Безграничное бедствие началось лишь со вто­рой половины; в первой же такие предводители, как Тилли, Густав-Адольф и Валленштейн, умели, несмотря ни на что,

А. Валленштейн. Гравюра на меди

сохранять известную дисциплину. Понятно, постольку, по­скольку это было возможно при существовавших условиях.

Протестантские историки проклинают Тилли как жестокого варвара и прославляют благочестивого рыцаря — короля Гус­тава-Адольфа, а католические историки делают как раз наобо­рот; говорить так — это все равно, что жаловаться на черта его бабушке. В жестоком ведении войны того времени, при кото­ром разграбление завоеванных городов считалось неоспоримым правом солдатчины, оба были или одинаково виноваты, или оди­наково не виноваты. Если тотчас по своем вступлении в Герма­нию Густав-Адольф и держал себя несколько сдержанно, то, почувствовав себя на твердой почве, он стал гораздо энергич­нее, чем Тилли, угрожать «огнем и мечом», «пожаром, разграблением и смертью», и эти угрозы ни в коем случае не бросались на ветер; пожар Магдебурга следует отнести на его счет, а не на счет Тилли. Но если в методах ведения войны оба они не стояли выше своего времени, то все же внутри определенных рамок они старались удержать военную дисциплину. Гораздо выше их стоял Валленштейн; при всех своих тяжелых конфискациях и контрибуциях он всегда преследовал политическую цель, укро­щая заносчивость и самомнение князей, но щадя крестьян и го­рожан, так что последние могли все же существовать, несмотря на все военные тяготы.

Сравнение этих трех военных предводителей в высшей сте­пени интересно с точки зрения военной истории. Тилли был, что называется, боевым генералом: смел и деятелен в битве, воспитание получил в испанской школе, не имел дарований полководца и политически был ограничен. Густав-Адольф стоял в военном отношении несравненно выше его; экономическая структура его государства дала ему возможность пройти ни­дерландскую школу. Швеция была дворянской военной монар­хией, где решающее слово принадлежало дворянству. Но креп­кое крестьянство, не знавшее, что такое средневековое крепо­стничество, а также сравнительно еще мало развитые города имели также некоторое право голоса. Все классы шведской нации были заинтересованы в том, чтобы бедная страна не была разорена вконец в борьбе за господство над Балтийским мо­рем; они выставили войско, являвшееся как по своему офицер­скому составу, так и по составу солдат глубоко национальным. Густав-Адольф не только усвоил военную организацию прин­цев Оранских, но и углубил ее. Его боевая линия имела в глу­бину не десять человек, на только шесть; в артиллерии он так­же провел значительные улучшения. До сих пор пушки обслу­живались ремесленниками. Король приказал обучить орудийную прислугу военному делу и ввел легкую артилле­рию, полковые орудия, которые передвигались не лошадьми, а людьми, и могли быть введены в боевой порядок. Благодаря этим военным реформам в битве под Брайтенфельдом (1631 г.) Густав-Адольф разбил Тилли наголову, вследствие чего он по­лучил господство над всей Северной Германией, а Южная Гер­мания осталась перед ним совершенно беззащитной.

Здесь-то и обнаружилось, что Густав-Адольф был орудием в руках шведского дворянства, но не его главой. Он поддался аван­тюристским планам — взять фрегат — Германию — на буксир шлюпки — Швеции; его канцлер Аксель Оксенширна уговари­вал его не вести этой путаной политики; это был тот самый

Густав-Адольф, король шведский. Гравюра работы Павла Понция с картины Антона Ван Дика

Оксенширна, который, несмотря на свое меланхолическое мне­ние, что миром управляет чрезвычайно небольшая мудрость, имел все же лишь весьма небольшие основания претендовать на государственные таланты. Для памяти Густава-Адольфа было очень благоприятно то, что его ранняя смерть в битве при Люцене (1632 г.) окутала благодетельным туманом его политичес­кие цели, если только они у него вообще имелись.

То же самое можно сказать и о Валленштейне, но с тем суще­ственным ограничением, что еще неизвестно, остался ли он ве­рен своей политической цели до конца или же нет. Эта цель не была случайной фантазией, она была историческим признанием того, что Германия может быть спасена лишь созданием совре­менной монархии, наподобие той, которую в это время создавал

Портрет Иоганна фон Черкласа, графа Тилли. Гравюра работы Амлинга, 1677 г.

Ришелье во Франции. Сами по себе планы Валленштейна не были фантастическими, но они были неосуществимы потому, что мно­говластие на немецкой земле пустило такие крепкие корни, иско­ренить которые было невозможно. Величайший полководец сво­его времени, «кумир войска и бич народов», он был прежде всего политиком, а затем уже солдатом. Он понимал, что война являет­ся продолжением общей политики, но лишь насильственными средствами, и, где мог, предпочитал мирные средства насильствен­ным. Значительно превосходя как организатор больших военных масс Тилли и Густава-Адольфа, он ни разу не дал наступательно­го сражения. Его полупоражение под Люценом было фактически доказательством его дальновидности. Он не мог подражать швед­ской тактике, необходимым условием которой была экономическая

Эрнст фон Мансфельд. Гравюра работы Дельффа, 1624 г., по картине Мьеревельда

структура шведской нации; он же и его войско были тесно связаны с испанской тактикой. Поэтому, отбив при Люцене ата­ку шведов на его укрепленную позицию, он отказался перейти в наступление, так как в открытом поле ему угрожала бы участь Тилли при Брайтенфельде; вечером в день битвы он добровольно очистил поле сражения.

Новая тактика не может быть создана одним мановением руки, особенно же в такой момент общего банкротства евро­пейского военного искусства, как это было во времена Тридца­тилетней войны. Также за время этой войны произошел извест­ный прогресс в технике оружия — мушкет победил пику; если в начале войны пикенер являлся образцом тяжелого пехотинца, то в течение войны он сошел с этого почетного места; несколь­ко преувеличивая, но все же правильно писал Гриммельсхаузен, редактор Симплициссимуса: «Хотя мушкетер и является весьма жалким созданием, но он настоящий счастливец по срав­нению с несчастным пикенером...» «За время своей жизни я ви­дел много интересных случайностей, но мне редко приходи­лось видеть, чтобы пикенер кого-нибудь убил». От этого про­гресса вооружения выиграло существенно лишь шведское войско; однако этот прогресс вооружения явился одним из средств уничтожения кондотьерства, полное крушение которо­го является единственной заслугой Тридцатилетней войны.

Но прежде чем кондотьерство сошло с исторической сце­ны, оно еще раз блеснуло всеми своими красками. Мы видим здесь графа фон Мансфельда; избежав смерти на поле битвы и встречая ее в своей постели, он ожидал ее стоя, опираясь на двух оруженосцев в полном вооружении; вот Христиан Брауншвейгский, который выезжал в бой, имея на своей шляпе перчатку бежавшей королевы Богемской, и с девизом: «Все для бога и для нее!».

Этот оригинал, которого еще современники называли «бе­шеным герцогом», привлек к себе уже в XIX столетии внимание крупной немецкой поэтессы, утонченной и скромной Анетты фон Дросте-Гюльсгоф; в прекрасном стихотворении она высту­пила очаровательной защитницей этого испорченного, но, ах! такого милого малого.

Еще богаче поэтические лавры, возлагавшиеся на мрачный лоб «Фридландца», как называли Валленштейна. Валленштейн был самым крупным предводителем банд, но вместе с тем он был наряду с Ришелье и самым крупным политиком своего вре­мени. Правда, сегодня нельзя уже повторить за воспевавшим его поэтом, что его образ парит в истории, вызывая в различ­ных партиях одновременно преклонение и ненависть. Но ник­то на немецкой земле не завоевал себе больших прав в исто­рии, чем Валленштейн; позорной изменой было свержение его немецкими князьями на рейхстаге в Регенбурге; они открыли этим ворота государства для шведского завоевателя и только лишь потому, что боялись восстановления императорской вла­сти. Когда затем нажим шведов принудил императора снова сделать Валленштейна своим генералом, то Валленштейн ста­рался делать императорскую политику без императора и даже вопреки императору. Он должен был потерпеть в этом неуда­чу, так как в Германии было совершенно невозможно то, что не только было возможно, но и необходимо во Франции. Пал ли бы Валленштейн вследствие непрестанного крушения сво­их великих планов до степени обыкновенного наемного пред­водителя или ему лишь предстояло это — остается загадкой, разрешению которой помешало трусливое убийство своего генерала, совершенное императором.

Не оправдываемое никакой романтической окраской, никаки­ми политическими соображениями стоит перед нами хладнок­ровное предательство страны и императора, которое совершил Бернгард Веймарский — предводитель наемников в Тридцати­летней войне. Чтобы обеспечить себе паразитическое существо­вание деспота, он продавал своих наемных солдат то шведам для завоевания Франконии, то французам для завоевания Эльзаса. Этот обманщик был сам обманут Оксенширной и Ришелье и ос­тавил после себя лишь один след в истории: его войска были куплены после его смерти Францией и послужили основным ма­териалом для первого постоянного войска.

VIII

С конца Тридцатилетней войны (1648 г.) и до начала Вели­кой французской революции (1789 г.) европейское военное дело опиралось на институт постоянного войска из вышко­ленных наемных солдат.

Кондотьерство исчезло сначала лишь в своих наиболее рез­ких формах; со времени Тридцатилетней войны сошли со сце­ны, так сказать, большие военные предприниматели, содержав­шие собственные войска и продававшие их то одной, то другой державе, но в своей более мягкой форме, в форме приглашения правительствами опытных военных командиров для вербовки полков, которые затем до известной степени становились их собственностью и могли продаваться и покупаться внутри од­ного и того же государства,— в такой форме оно умирало лишь постепенно, ибо прогресс в военном искусстве так же, как и в других областях истории, происходит путем не только резких переворотов, но и путем постепенных незаметных изменений.

Франция, долго боровшаяся с Испанией за господство в Ев­ропе, вышла из Тридцатилетней войны победительницей. В сво­ем постепенном развитии, отдельные ступени которого ознаме­нованы именами Людовика XI, Генриха XIV и особенно именем Ришелье, она превратилась в современную монархию с развитой бюрократией и гибкой финансовой системой. По окончании Трид­цатилетней войны эта монархия при преемнике Ришелье — Мазарини — снова подверглась сильному натиску фронды, в пос­ледний раз объединившей в своих рядах крупное феодальное дворянство, но осталась победительницей; в течение долгого царствования Людовика XIV, умершего в 1715 г., она сделалась первой европейской державой, перевес которой уравновеши­вался лишь коалицией нескольких европейских держав, имен­но: Англии, Голландии и Австрии.

В войнах, которые они вели между собой, окончательно со­здались постоянные армии, сначала во Франции, а затем, по ее примеру, и в остальных странах. Как войска ландскнехтов, так и постоянное войско покоилось на принципе вербовки; взгляд на него, как на военную школу для населения страны, был со­вершенно чужд тому времени. Для того чтобы иметь полные кассы денег, а без этого нельзя было и думать о постоянном войске, следовало заботливо оберегать рабочую силу населе­ния, бывшего в то время еще очень редким; нельзя было и ду­мать о том, чтобы ослаблять то «заселение» страны, которое было главной заботой тогдашних правительств, забирая на во­енную службу молодых крестьян и ремесленников.

Главным материалом для образования постоянных войск служила одичавшая солдатчина Тридцатилетней войны, равно как массы бродяг и преступников, порожденных этой войной. Прежде всего для них была необходима железная дисциплина. Этот материал был особенно плох потому, что вербовка, в целях сохранения собственной рабочей силы, производилась преимущественно за границей. Подтверждалось то, что еще сказал Маккиавелли: «Те, кто, не являясь вашими подданны­ми, добровольно идут на военную службу, представляют со­бой последние отбросы общества». Но с течением времени стала ослабевать и добровольная вербовка и тем больше, чем меньше выгод давала теперь военная служба даже для самого отъявленного негодяя; это не были уже дни Фрундсберга или даже Валленштейна, когда тот, кто следовал за барабаном, мог рассчитывать на добычу, на почести и по крайней мере на сво­бодную разгульную жизнь; после непродолжительного похме­лья, за время которого рекрут прогуливал свои деньги, его ожи­дало в течение всей его жизни однообразное существование с жалкой оплатой, со скудным питанием и с жестоким обраще­нием. Офицерам, производившим вербовку, приходилось при­бегать к насилию и хитрости, чтобы заполучить себе рекру­тов, к которым — как известно, клин выбивают клином — приходилось применять самые жестокие средства, чтобы сде­лать их годными для войны. Служба простого солдата, кото­рая в XVI столетии считалась приличной для мелкопоместно­го дворянства, в XVIII веке считалась величайшим несчастьем и даже позором для самого бедного крестьянина.

Храбрость этих наемников покоилась, по прекрасному вы­ражению прусского короля Фридриха, на том, что солдат бо­ялся своего офицера больше, чем врага — «иначе невозможно было заставить их идти на штурм, преодолевая огонь трехсот пушек, сметавших их с лица земли». Но всякая дисциплина исчезала, если они были голодны; главной ее предпосылкой была своевременная и регулярная забота о снабжении солдат. Интересы всех государств одинаково сходились на том, чтобы уничтожить дикую систему грабежа, которой питались ландс­кнехты за время Тридцатилетней войны, распространяя ужас и разорение на большей части европейского материка. Но даже независимо от этой точки зрения нельзя было постоянному войску, и без того редевшему с каждым днем от массового де­зертирства, позволить реквизировать для себя продовольст­вие, не подвергаясь опасности, что они разбегутся на все четы­ре стороны, превратившись в банды разбойников.

Из этой жесткой необходимости возникло магазинное снаб­жение постоянного войска. «Во время Нидерландской войны Людовик XIV ввел 5-переходную систему, т. е. было принято за правило, что войско не должно удаляться от своего магазина дальше, чем на пять переходов. Здесь делалась остановка и стро­ился новый магазин. Посредине, в двух переходах от армии, и в трех — от магазина, находилась пекарня. Только при таких ус­ловиях можно было обеспечить снабжение, так как испеченный полевой пекарней хлеб мог сохраняться в течение 9 дней. Два дня нужно было повозкам, чтобы доехать от армии до пекарни, один день — для отдыха и нагрузки, два дня — обратного пути; они ездили, таким образом, взад и вперед, оставляя известное время для непредвиденных случайностей, что было необходи­мо для тогдашнего времени, когда при отсутствии шоссейных дорог пути делались часто совершенно непроходимыми вслед­ствие дождя» (Ганс Дельбрюк). Таким образом продвигался еще в 1792 г. по Франции герцог Брауншвейгский.

Постоянные войска стали возможны и даже необходимы лишь тогда, когда современные монархии достигли известной степе­ни своего развития. Но при этом нельзя забывать, что эти мо­нархии вышли тоже из феодальной скорлупы. Средневековые силы хотя и капитулировали, но во всяком случае не на милость или немилость своего врага. Они сумели обеспечить себе дос­таточное участие в новых средствах управления абсолютизма. Они поставляли офицерский корпус постоянного войска, сол­даты которого рекрутировались из отбросов общества или в лучшем случае из беднейших слоев населения.

Этот факт особенно бросается в глаза, когда во времена Людовика XIV видишь во главе французского войска Туррена, Кондэ, Люксембурга — тех самых генералов, которые в ранней молодости этого же короля, стоя во главе фронды, делали отчаянные попытки низвергнуть нарождавшуюся мо­нархию. Все же в военном отношении они были еще пригод­ны, чего нельзя сказать об их преемниках позднейшего вре­мени, когда французское дворянство потеряло свои феодаль­ные доблести и развратилось в атмосфере придворного безделья. Французские маршалы Семилетней войны представ­ляли собой галерею бездеятельных и даже бесчестных без­дельников. Несмотря на все еще хорошее снаряжение своих войск, они терпели из года в год поражения от гораздо более слабой армии герцога Фердинанда Брауншвейгского, состав­ленной из английских, ганноверских, брауншвейгских и дру­гих контингентов мелких государств; герцогу давал страте­гические советы его гражданский секретарь Филипп Вестфален. Интересно, что внучка названного Вестфалена стала впоследствии женой нашего Карла Маркса.

В этой же войне Австрия не менее ощутимо почувствовала ту силу, которую обеспечило себе феодальное дворянство в воен­ном командовании. Маршал Даун, из года в год назначавшийся главнокомандующим, совсем не был плохим генералом. Он даже одерживал постоянные победы над прусским королем, когда им приходилось встречаться в открытом бою, и умел довольно лов­ко его проводить, за исключением, правда, битвы под Торгау, где он был ранен и вынужден преждевременно покинуть поле сраже­ния. Но он был страшно медлителен, не имел никакой военной инициативы, и вскоре для королевы Марии Терезии, для ее госу­дарственного канцлера Кауница и для самого Дауна стало совер­шенно ясно, что ему никогда не удастся завоевать Силезию, что было главной и последней целью войны. Каждую весну Даун за­являл, что он складывает с себя свои обязанности, и каждую вес­ну с большой горячностью обсуждалось, кто мог бы его заме­нить; Кауниц нашел наконец годного человека в лице генерала Лаудона, но, несмотря на все свое тогдашнее могущество, ему не удалось провести этого кандидата. Лаудон происходил из низше­го дворянства, к тому же был чужеземцем и протестантом; он так низко стоял в родословном листе, что ему приходилось пере­прыгнуть через целую массу аристократических болванов, что­бы попасть на должность главнокомандующего. Такого унижения

Фельдмаршал граф Даун. Гравюра работы Нильсона

нельзя было нанести австрийской аристократии, а сама она не могла дать ни одного человека, который хоть немного похо­дил бы на Дауна. Сам маршал писал в своем великолепном стиле императрице: «Самое большое зло — что у нас нет людей», и дол­жен был оставаться на своем посту до печального конца. В общем, из одной только австрийской военной истории до XIX столетия включительно можно увидеть, как часто и тяжко страдала доблесть войск от бездарности «высокорожденных ослов», считавших, что по своему рождению они призваны стать военными героями.

В прусском войске родовая аристократия также имела под собой твердую почву, но опять-таки в несколько ином виде, чем во Франции и в Австрии. При более внимательном изучении здесь можно найти много поучительных различий.

Если Франция во времена наемных армий была первой воен­ной державой Европы, то в середине и в конце XVIII столетия образцовым военным государством сделалась Пруссия.

Чтобы понять это явление, надо прежде всего отказаться от того объяснения, которое дает по этому поводу новейший прус­ский военный историк, именно, что прусский король Фридрих-Вильгельм I и его сын Фридрих достигли якобы «самого неогра­ниченного абсолютизма, который когда-либо существовал на зем­ном шаре». Это утверждение — если употребить парадоксальное выражение — может послужить образчиком настоящей штука­турной легенды, которая давно уже была опровергнута другими прусскими историками, но, как кажется, возрождается снова.

Основателем постоянного войска в Пруссии был курфюрст Фридрих-Вильгельм, вступивший на престол в 1640 г. 20-лет­ним молодым человеком. Тогда еще бушевала Тридцатилетняя война, опустошившая маркграфство Бранденбург гораздо боль­ше, чем любое немецкое государство, отчасти потому, что во­енная организация Бранденбурга была слабее, чем где бы то ни было в Германии. Молодой курфюрст состоял в близком родстве как с оранским, так и шведским домами. Как наслед­ный принц, он прожил несколько лет в голландских военных лагерях; когда его многолетнее сватовство за королеву Хрис­тину Шведскую — его родственницу — не дало результатов, он женился на принцессе из оранского дома. Состоя в тесной связи с обеими, наиболее развитыми, военными державами своего времени, он вступил еще в более тесную связь со вновь появившейся на сцене военной державой — Францией. При заключении Вестфальского мира Мазарини предоставил сла­бому курфюрсту большие льготы, так как надеялся найти в нем сильный противовес против дома Габсбургов.

Для этого было необходимо постоянное войско. И молодой курфюрст имел достаточно военной сметки, чтобы понять эту не­обходимость. Но этого было бы мало, если бы эту необходимость не понимало также и бранденбургское дворянство, державшее бла­годаря своим сословным собраниям деньги в своих руках.

Грабители-ландскнехты Тридцатилетней войны ни в коем случае не щадили и дворянских поместий; среди крепостных крестьян в результате войны началось брожение, и они плохо поддавались управлению; многочисленные «наездники», обед­невшие юнкера, производившие более или менее бесстыдные грабежи на дорогах, тяжело ложились на плечи дворянства и

Разграбление и разорение села во время Тридцатилетней войны. Из серии гравюр лотарингца Ж. Калло (XVII в.)

увеличивали его сословные заботы. Эти и другие причины де­лали дворянство весьма склонным к созданию постоянного войска, и на ландтаге 1653 г. сословные вотировали курфюр­сту «контрибуцию», т. е. постоянный налог, необходимый ему для вербовки и содержания наемного войска.

Но при этом они обеспечили себе в соответствии с соотно­шением сил договаривающихся сторон львиную долю. «Кон­трибуция» должна была взиматься только с крестьян и горо­дов, само же дворянство было свободно от всяких налогов; дальше — им должна была быть предоставлена безусловная поместная власть, полное господство над крестьянским сосло­вием, составлявшим тогда большую часть населения, и нако­нец, дворянство выговорило себе офицерские должности в новом войске, что одно обеспечивало ему гораздо большую власть, чем та, которой оно могло похвастаться на своих уже ослабевших сословных собраниях. Эта новая Пруссия возник­ла как юнкерская военная монархия, прообразом которой мо­жет считаться Швеция Густава-Адольфа.

Внук курфюрста Фридриха-Вильгельма, носивший то же са­мое имя, так же мало, как и его дедушка, мог «добиться неограни­ченного абсолютизма», несмотря на то, что из всех своих пред­шественников и наследников он больше всего старался «воздвиг­нуть этот rocher de bronce». Это — еще более хрупкая штукатур­ная легенда, по поводу которой можно лишь только удивляться, что она все еще существует, прославляя короля за то, что будто бы он ввел в 1773 г. катонным регламентом всеобщую воинскую повинность. Такой катонный регламент никогда не существо­вал; всеобщая воинская повинность была в Пруссии того време­ни так же невозможна, как и во всяком другом европейском госу­дарстве; мысль об этом была так далека от короля, что он вел решительную борьбу с самим словом «милиция» и решитель­нейшим образом отстаивал принцип наемного войска.

Легенда о кантонном регламенте, по всей вероятности, яв­ляется извращением того факта, что давно изжитое кондотьерство гораздо дольше сумело удержаться в прусском войске, чем в каком-нибудь другом, до самой катастрофы 1806 г. и суще­ствовало даже в самой гадкой форме — в форме ротного хозяй­ничанья. Правительство вручало капитанам определенную сум­му, чтобы вербовать и оплачивать рекрутов; капитаны же, поль­зуясь господским правом, которое они имели, как дворяне, над крестьянским населением, принуждали крепостную молодежь к военной службе и после необходимого обучения снова от­правляли ее на сельские работы. Таким образом, капитаны по­лучали возможность прятать в собственный карман значитель­ную часть полученных от правительства сумм, а кроме того, представляя ему фальшивые списки, поддерживали практику старого кондотьерства. Эта «кантонная система» является ра­зительным доказательством не «за», а «против» прусского аб­солютизма; королевская власть ее никогда не изобретала, но примирилась с ней лишь после продолжительного сопротивле­ния, так как дворянство оказалось сильнее нее.

Но совершенно по другим причинам ей было все же значи­тельно легче, чем французскому королю или германскому им­ператору, выработать дельных офицеров. В Пруссии не было могущественной, богатой аристократии, а лишь бедное много­численное юнкерство, возникшее из тех элементов, которые когда-то, на службе у императорского маркграфства, отвоева­ли у славян Ост-Эльбские провинции. Это низшее дворянство, на которое феодалы вне Пруссии смотрели с большим презре­нием, было, как класс, достаточно сильно, и против его жела­ния король ничего не мог поделать, но над некоторыми из них, несмотря на их количество, он все же имел значительную власть. Имелось большое количество бедных дворян, считавших, что «королевский хлеб самый вкусный». У этих протестантских дворян не было возможности получать обеспечение и синекуры у секуляризованной церкви, так как эти средства удерживались для заслуженных офицеров.

Непозволительным обобщением совершенно единичных яв­лений являются рассказы, будто прусские короли насильно принуждали дворянство к военной службе. Это было лишь вначале и только в Восточной Пруссии, дворянство которой не хотело вначале присоединиться к прусскому владычеству. Но это продолжалось недолго; уже племянник того самого Калькштейна, которого курфюрст Фридрих-Вильгельм казнил, как изменника, сделался военным воспитателем кронпринца, будущего короля Фридриха.

Когда этого короля выставляют классическим защитником прусского военного государства, то прежде всего следует вспом­нить о том, что офицерский корпус был составлен тогда из низ­шего дворянства. В сражении под Прагой однажды наследный принц Шонейх-Каролят командовал конницей, но в первый и пос­ледний раз произошло то, что владетельный князь получил круп­ное военное назначение от короля Фридриха. Этот король питал глубокое недоверие даже к низшему дворянству, если оно было хоть несколько зажиточно. Однажды он ответил графу Шуленбургу, желавшему сделать своего сына офицером, что он отдал приказание не принимать в офицерский корпус графов: «Если ваш сын хочет служить, то ему не для чего графство... В случае если произойдет чудо и из графа выйдет что-нибудь путное, то ему не понадобится ни его титул, ни рождение; это просто вздор. Все зависит от его личных достоинств».

Подобным же образом высказывал король свое отрицатель­ное отношение к богатому и знатному офицерству.

Особую любовь проявлял он к так называемым панкам, мел­копоместному кошубскому дворянству, часто жившему несколь­кими семьями под одной крышей у польской границы, почти на положении поляков. Он открыл для этого дворянства в Стольпе и Кульме специальные кадетские школы, чтобы обучить «господ юнкеров» чтению, письму и счету, так как знание этих неслож­ных искусств было необходимо для вступления в Берлинский кадетский корпус. Из этих глухих лесов король извлек немалое количество военных начальников, отличившихся при нем или при его наследниках. В деревне Большой Густков, недалеко от Бютова, в «голубой стране» обитало на одном из бесчисленно-раз­дробленных кусочков земли семейство фон Яркен. Один пред­ставитель этого семейства, не могший уже более кормиться на своем жалком участке, сделался пастором в бедной приморской деревушке, и внук этого «голодного пастора», сын дочери ремес­ленника, оказался впоследствии генералом Йорком, известным героем Таурогена; его официальная биография рисует его, ко­нечно, совершенно иначе — отпрыском английского дворянско­го рода, один из членов которого эмигрировал якобы во времена Кромвеля как верный приверженец Стюартов, в то время как дру­гой процветал на старой родине в лице графа фон Хардвига. Пе­ред нами опять пример чистейшей штукатурки.

Внутри набранного таким образом офицерского корпуса господствовала до известной степени демократическая органи­зация. Вступивший должен был отбыть 20 лет суровой службы с жалованьем от 10—14 талеров в месяц; затем выручала рота, которая давала ему возможность в течение 10 лет составить небольшое состояние, с которым он мог спокойно пойти на от­дых в свой майорский угол. Достижение звания майора стояло в зависимости от количества прослуженных лет и являлось бес­спорным принципом, который не мог нарушить даже и король; однако и в более высоких командных должностях выслуга лет имела свой весьма трудно нарушаемый порядок. Правда, в труд­ное время Семилетней войны король не раз объявлял, что при назначении полковников он не будет считаться с количеством прослуженных ими лет, что если бы он знал в своем войске ка­кого-нибудь поручика, который обладал бы достоинством прин­ца Евгения Савойского, то он тотчас произвел бы его в генерал-фельдмаршалы. Но на практике ему было очень трудно провес­ти этот принцип. Когда вскоре после этого объявления он хотел одного генерала, которому он особенно доверял, назначить на­чальником других генералов, бывших старше его по службе, ему пришлось назвать этого генерала чем-то вроде «диктатора на манер римских времен». Насколько эта мера оказалась удач­ной, трудно судить, так как новый «диктатор» через несколько дней после этого был разбит наголову русскими.

Вообще, генералитет, как это признавал и сам король, был самой слабой стороной этого офицерского корпуса, и причина этого скрывалась в очень слабом образовании, которое получа­ли офицеры. Правда, современный фельдмаршал фон дер Гольц, когда он еще был майором генерального штаба, уверял, что фридриховский офицер являлся самым образованным предста­вителем немецкой нации, но в течение целого поколения на­шелся лишь один последователь этого смелого утверждения, а именно, буржуазный поклонник милиции Блейбтрей. Старый Беренхорст, знавший фридриховское прусское войско как его современник вдоль и поперек, рассказывал весьма красочно в своих «Заметках о военном искусстве», что при вступлении на

престол короля Фридриха для офицеров самая военная терми­нология являлась загадкой за семью печатями. Когда был полу­чен приказ двигаться колоннами, смелые вояки рассуждали: «Что же такое значат колонны?» И так как они не могли решить этой загадки, то они успокоились на следующем: «Так вот, я буду следовать за тем, кто идет впереди меня, куда он — туда и я». Фридрих, по крайней мере, заботился все же о военном образо­вании офицеров, но результаты, получившиеся от этого, очень мало удовлетворяли даже и его самого.

Несомненно, среди прусского войска встречались некото­рые высшие офицеры, которые по-современному были обра­зованны и даже высокообразованны, как, например, фельдмар­шал Шверин, но таких было очень мало. Даже генерал Винтерфельд, которого называют начальником королевского генерального штаба, принадлежал к тем людям, о которых го­ворят: «Деревенский учитель передал ему всю полноту своих знаний». Сам Винтерфельд признавал, что он гораздо больше­му научился от одного старого сержанта, чем от кандидата в пасторы, обучавшего его по поручению отца. Прекрасными образчиками высшего офицерства были генерал Бланкензее, про которого король сказал, что если он умрет, то вряд ли кто это заметит, или фельдмаршал Мориц фон Дессау, которого старый Дессау, его отец, ничему не обучал, желая, очевидно, испытать, что может сделать природа из его любимого сына. Однако все же после смерти Шверина и Винтерфельда, погиб­ших в первый же год Семилетней войны, стал ощущаться недо­статок в генералах, которым могло бы быть поручено само­стоятельное командование; даже знаменитый кавалерийский генерал Зейдлиц, не говоря уже о еще более популярном Цитене, не доросли еще до этой задачи.

Недостаток дельных генералов заставил короля поручать от­ветственное командование, которое он тоже сам не мог вести, или принцам своего собственного дома, или же принцам других княжеских домов, зависимых от него, как, например, Брауншвейг и Дессау. Но и это средство имело свои тернии, так как, несмотря на заботливый выбор, он не всегда мог найти прирож­денного героя, и кроме того, у него было слишком много той подозрительности, которая заставила когда-то испанского коро­ля подозревать даже своего собственного брата. Фридрих так безжалостно преследовал моральными шпицрутенами своего брата и наследника престола, оказавшегося неспособным к само­стоятельному командованию, что принц умер от горя еще в срав­нительно молодых годах. Этот пример имел очень устрашающее

влияние. Другой высокорожденный командующий герцог Брауншвейг-Баверн, проигравший однажды дело, сбежал от своего вой­ска при одном известии о приближении короля и вместе со своим слугой сдался в плен кроатам — во всей военной истории извес­тен лишь один подобный случай. Лучше всего характеризует это недоверие короля, сохранившееся у него со времен кондотьерства, выпущенный им дворцовый декрет, по которому ни один принц королевского дома не мог достигать высших военных дол­жностей. Когда король Вильгельм осенью 1870 г. произвел в фель­дмаршалы кронпринца и принца Фридриха-Карла, он особенно подчеркнул: «Это первый подобный случай в нашем доме».

Тем, что король выдержал в военном отношении Семилет­нюю войну, он обязан был тогдашнему прусскому офицерско­му корпусу. Были попытки сравнивать этот корпус с чем-то вро­де монашеского ордена. Этому очень содействовал тот факт, что король, насколько ему позволяла его власть, принуждал офицеров к безбрачию. Без долгого и сурового послушания ни­кто не мог достигнуть высокой должности; но при этом условии она делалась доступной для всякого. Однако весьма характерно для этого ограниченного и сурового поколения, что такой чело­век, как Готгольд Эфраим Лессинг, охотно вращался в его кругу и даже провел там самое лучшее и радостное время своей жиз­ни. По большей части бедняки, не имевшие ничего, кроме чес­ти, сабли и жизни, ежедневно подвергавшие свою жизнь опас­ностям в боях, эти офицеры скорее способны были сломать свои шпаги, чем запятнать, по прихоти короля, свою честь.

Однако Семилетняя война была для них не только слав­ной, но и роковой. Четыре тысячи их осталось на полях бит­вы, и даже после мира не удалось заполнить образовавшиеся пробелы, так как войско беспрерывно возрастало. Король не умел восстановить разбитые организации офицерского кор­пуса; все военные нововведения, которые он делал после вой­ны, приводили лишь к тому, что офицеры превращались в банду «спекулирующих лавочников», как сказал когда-то гру­бо, но зато очень метко Бойен — позднейший реформатор прусского войска. Ротное хозяйство, самое тяжелое испыта­ние для офицерского корпуса и опаснейший источник разло­жения, превратилось благодаря реформам короля в неизле­чимую язву, которая в течение нескольких десятилетий окон­чательно погубила боеспособность войска.

Из всех ошибок короля наиболее порицаемая ошибка яв­ляется, в известном смысле, и наиболее извинительной. Даже со стороны своих буржуазных поклонников «Философ из Сан-

Суси» встречал довольно резкое порицание за то, что после Семилетней войны он прогнал из войска всех офицеров, всту­пивших туда под давлением нужды во время войны, и, так как собственное дворянство не могло удовлетворить потребнос­тей в офицерах, заменил их места авантюристами дворянско­го происхождения из-за границы. Лишь мимоходом можно за­метить, что эти офицеры в массе своей далеко не были лучши­ми. Если юнкерские офицеры предпочли бы бросить свою шпагу к ногам короля, нежели по его приказу разграбить сак­сонский охотничий замок, то офицер из бюргеров не только охотно выполнил бы это приказание, но и наполнил бы при этом и свои собственные карманы, причем доля короля в на­грабленном была бы по крайней мере пожертвована на лазаре­ты; это укрепляло короля в его убеждении, что лишь дворяне имеют чувство чести. Между прочим, об этом можно совсем не говорить. При закостеневшем сословном делении фридриховского государства буржуазному сословию нельзя было дать возможности занимать офицерские должности, не пере­вернув до основания всего государства. Хотя это и смогла сделать битва под Йеной, но король Фридрих не мог этого сделать, если бы даже и хотел.

Проклятием либеральной истории является то, что она все­гда попадает впросак, если вздумает ругнуть какого-нибудь ко­роля. Личное расположение короля к дворянству было лишь рефлексом старопрусского государственного разума, послед­ствием которого явилось наводнение прусского офицерского корпуса иностранным дворянством; по поводу вербования его можно было сказать то же самое, что сказал Маккиавелли о вербовке чужеземных рекрутов: получались лишь подонки и отбросы. Это было полным возвратом к временам ландскнех­тов Тридцатилетней войны. В год Йенской битвы среди штаб-офицеров прусского войска находилось 19 французов, 3 италь­янца, 1 грек, 20 поляков, 3 австрийца, 6 голландцев, 23 курляндца и русских, 15 шведов, 5 датчан, 13 швейцарцев и из непрусской Германии — 4 баварца, 8 вюртембержцев, 39 мекленбуржцев, 10 антальцев, 12 брауншвейгцев, 108 саксонцев и тюрингенцев, 8 ганноверцев, 18 тессенцев и около 50 человек из других мелких немецких государств. Еще более многочис­ленное и разнообразное смешение почти всех европейских на­ций (также англичан, шотландцев и португальцев) наблюдалось

среди высшего офицерства. Офицеров с французским именем и фамилией значилось в офицерском списке свыше 1000. Более пестрого смешения национальностей не было даже среди пол­ковников и капитанов валленштейновской армии.

Что касается нижних чинов, то прусская наемная армия яв­лялась классическим образцом лишь постольку, поскольку в ней была развита до крайности изнурительная дисциплина. В то время как во французском войске было запрещено употреб­ление хотя бы палки, в прусском войске палка работала с утра до вечера. Приблизительно половина войска состояла из кре­постных крестьянских парней, по отношению к которым могла бы применяться более мягкая дисциплина, но и с ними обраща­лись очень жестоко; правда, они были приучены к палкам еще на господском дворе и находились под знаменами лишь один месяц в году. В очень незначительной части постоянное войско могло состоять из обманутых юношей, попавших в руки вер­бовщиков, но в несравненно большей своей части оно состояло все же из бродяг, дезертировавших ради денег из одного войска в другое; «это были,— говорит Шарнгорст,— бродяги, пьяни­цы, воры, негодяи и вообще преступники со всей Германии». Такую публику можно было удерживать в рамках дисциплины лишь самыми ужасными принудительными мерами.

Все же главное свое основание эта система находила не только в жесткой необходимости, но в принципе, как это при­знавал и сам король. Он не верил в существование каких-либо моральных побуждений в простом солдате; ему было совер­шенно безразлично, что думали и чувствовали те, кто плечо к плечу, вымуштрованные офицерами, должны были идти на­встречу вражеским пулям. Из времен Тридцатилетней войны он, несомненно, сохранил известную склонность к кондотьерству так же, как перенял от Густава-Адольфа манеру послед­него, применявшуюся тем в очень больших размерах, манеру зачислять военнопленных в свои войска. «Король не видел ничего дурного в том, чтобы, по примеру Мансфельда и Валленштейна, заключать соглашение с полковниками, которые обязывались навербовать за границей к нему на службу це­лые полки. Он охотно взял к себе на службу в 1744 г. часть войск, только что защищавших от него Прагу; он принудил саксонские полки, капитулировавшие в 1756 г. под Пирной, вступить в ряды его войск; в следующем году он навербовал свои полки из пленных австрийцев. Много тысяч набрал он в Моравии и Богемии, Саксонии и Мекленбурге, Ангальте и Эрфурте» (М. Леман). Подобные методы применялись и рань­ше в наемных войсках, но нигде не проводились они так сис­тематически, как в войске Фридриха.

Что из этого получилось, охарактеризовал коротко и метко Шарнгорст: «Ни одного солдата не истязали так ужасно, как прусского, и ни один не был так плох, как прусский».

X

Время расцвета постоянного наемного войска было также рас­цветом и стратегии на истощение. Это с такой же необходимостью вытекало из военной организации войска, как сама военная орга­низация возникла из экономической структуры общества.

В военной литературе стратегия на уничтожение считает­ся высшим родом военного искусства и даже его классической формой, рядом с которой стратегия на истощение представля­ется лишь несовершенным, вспомогательным средством. Стра­тегия на уничтожение является, таким образом, проявлением якобы более высокого исторического развития. Но неправиль­ность этого положения обнаруживается уже из самого повер­хностного взгляда на античную военную историю. Древние афиняне вели Персидскую войну по законам стратегии на унич­тожение, а Пелопоннесскую войну по законам стратегии на истощение, однако никому не придет в голову утверждать, что в дни Мильтиада и Фемистокла Афины стояли на более высо­кой ступени исторического развития, чем в дни Перикла. Но­вая военная история также началась со стратегии на уничто­жение полуварварских швейцарцев, в то время как современ­ная мировая война со дня на день проявляет все больше и больше признаков стратегии на истощение.

Если отвлечься от всех исторических условностей и уста­новить коренное различие между этими формами войны, то можно сказать, что стратегия на уничтожение является не более высокой, но более простой формой ведения войны. На­полеон, ее величайший маэстро, сказал однажды: «Я знаю в войне лишь три вещи: ежедневно проходить по десять миль, сражаться и отдыхать». Уничтожение вражеского войска в бою — единственная цель стратегии на уничтожение. Стра­тегия на истощение, наоборот, склонна рассматривать сра­жение как прием плохих генералов. Во всяком случае наряду с ней она признает и даже предпочитает изнурять врага, от­резая его от его базы, заставляя его разбить себе голову об укрепленные позиции, захватывая его отдельные крепости и

провинции как залог для заключения мира и обходя его стра­тегическими маневрами и т. п.

Таким методом и велись войны во времена постоянного наем­ного войска; многие из них, и даже такие, которые оканчивались серьезными завоеваниями, проходили без единой битвы: напри­мер, так называемая Деволюционная война (1667 г.), в результате которой Франция приобрела большую часть Фландрии; война за польский престол (1734 г.), по которой была приобретена Лота­рингия. Война за баварское наследство (1778 г.) также не видела ни одной битвы; разорив Богемию, король Фридрих принудил императора Иосифа отказаться от завоевания Баварии. Исключе­нием является первый год Семилетней войны, за время которого произошло четыре сражения (Прага, Коллин, Росбах, Лютен), но с каждым следующим годом войны количество битв уменьша­лось, и за два последних года прусский король едва дал одно сра­жение, как позднее в Войне за баварское наследство.

Эта боязнь битв, характерная для времен постоянного наем­ного войска, происходила не из каких-либо духовных или нрав­ственных побуждений, но сама собой возникала из сущности наемного войска; после того как мушкет победил пику, или, вернее, между обоими этими видами оружия был найден комп­ромисс в штыке, это войско в сражении представляло собой подвижную машину для стрельбы. Тремя шеренгами, плечо к плечу, нога в ногу, имея по бокам взводных, а позади замыкаю­щих офицеров, которые могли заколоть или застрелить каждо­го уклоняющегося, двигались эти солдаты, давая по команде залп и бросаясь прямо на вражеский огонь, пока снова не раздастся команда. Если враг не отступал под огнем, то надо было выби­вать его штыками; «пусть же сам король отвечает, — любил говорить Фридрих своим "молодцам", — в случае если штыки не будут больше колоть».

О действии этих залпов создалось несколько преувеличенное представление; оно не совсем правильно, так как кремневые ружья были далеко не опасны: из них могли стрелять лишь на дистанции 200 шагов, не имея возможности прицеливаться при стрельбе (не было прицелов). Гораздо более опустошительно было действие пушек среди тесно сплоченных рядов; артиллерия с ее картечным огнем делала битвы того времени чрезвычайно кровавыми. Сред­няя цифра потерь обычно достигала трети войска; при Коллине пруссаки потеряли 37%, при Цорндорфе — 33% (русские даже 40%), при Куннерсдорфе — 35%, при Таргау — 27%. Подобные же потери в 1870 г. понесли отдельные прусские полки при Вионвиле и Сен-Прива; но то, что в XVIII столетии было правилом, то

в XIX является редким и ужасным исключением. Здесь следует еще учесть весьма существенную разницу, что у наемных войск не было видов на подкрепление или запасные части. Самое большее, на что они могли рассчитывать, это на новую вербовку для похода в сле­дующем году. Уже этих указаний было бы достаточно, чтобы по­нять, что генералы XVII и XVIII столетий гораздо больше повино­вались необходимости, чем собственному желанию, принимая или предлагая битву. Еще внимательней приходилось учитывать то, что преимущества, даваемые битвой, стояли в обратном отноше­нии к тем потерям, которые она за собой влекла. Битва не реша­лась лишь потерями в людях — у победителей они могли быть не только такими же, как у побежденных, но значительно выше, — главным образом она решалась военным и моральным потрясени­ем вражеского войска, а этого можно было обычно достигнуть лишь упорным преследованием. Никто не знал этого лучше, чем король Фридрих. Он говорил, не преследовать — это значит потерять преимущество, приобретенное в битве, преследование «важнее и полезнее битвы»; оно должно быть так упорно, чтобы каждая бое­вая единица врага была дезорганизована. Но король также знал, что он не мог преследовать со своим войском отчасти благодаря линейной тактике, отчасти благодаря магазинному снабжению. Эти столпы наемного войска при преследовании окончательно руши­лись; сомкнутые ряды выходили из всякого повиновения. Победо­носное войско начинало таять от всеообщего дезертирства, и тем неудержимее, чем дальше удалялось оно от своих магази­нов. О преследовании, как после битвы при Йене и Ватерлоо, нельзя было даже и думать, не только что проводить его.

При условиях наемного войска стратегия на истощение яв­лялась логической необходимостью и потому надежнейшим средством ведения войны. Если врагу вовремя удавалось раз­рушить весной магазины, а зимние походы были почти что не­возможны — войско было парализовано в гораздо большей степени и на гораздо большее время, чем если бы оно понесло поражение в битве.

Вторая Силезская война особенно ярко показывает, насколь­ко при данных условиях маневры были важнее битвы. В 1744 г., когда король Фридрих вторгся в Богемию, он был так искусно изгнан оттуда австрийским маршалом Трауно при помощи од­них маневров, без единой битвы, что прусское войско, достиг­нув Силезии, оказалось в состоянии полного потрясения. В те­чение месяца король висел на краю пропасти.

Когда летом 1745 г. австрийцы большими массами пере­шли через горы, чтобы овладеть Силезией, королю пришлось

принять битву; в каком настроении и с какими намерениями он это делал, видно из его письма к министру Подевилю о приня­том им решении: «Для меня нет другого выхода: битва при всех возможных условиях единственное, что мне остается. Это решительное средство (emetigue) решит участь больного в те­чение нескольких часов». И в самом деле, король победил 4 июня 1745 г. в 4 утренних часа при Годенфридберге, но после того как генерал, заведывавший продовольствием, высказал мнение, что продолжать преследование невозможно, все ре­зультаты этой — после Лейтена — самой блестящей победы, одержанной когда-либо королем, выразились лишь в том, что австрийцы отошли на несколько миль обратно в Богемию и оба войска в течение 4 месяцев после этого стояли друг про­тив друга в полном бездействии. В конце концов королю при­шлось оставить Богемию, несмотря на то, что он одержал у Зоры вторую — тоже совершенно бесплодную — победу.

После всего сказанного совершенно неправильно гово­рить, что генералы этого периода «предпочитали» стратегию на истощение. О «предпочтении» не было даже и речи; им приходилось танцевать под дудочку тогдашней военной орга­низации. Когда обоих королей, являвшихся во времена по­стоянных наемных войск самыми крупными полководцами, прусского Фридриха и шведского Карла, славословят за то, что они «предпочитали» будто бы стратегию на поражение, то это смахивает на двусмысленный комплимент, что они вышли из дома сумасшедших. У шведского короля, по край­ней мере в немецкой военной литературе, эта честь уже от­нята; Фридрих же прусский все же должен красоваться как исключительный гений своего времени. Несмотря на то, что его военные сочинения являются прямо-таки учебником стра­тегии на истощение, он все же считался творцом стратегии на уничтожение. Мы еще вернемся к вопросу, каким образом возникло это безумие и как оно закончилось. В настоящее время — опять-таки с некоторым преувеличением — Фрид­рих начинает выставляться знатоком стратегии на истоще­ние, в то время как Карл XII рисуется чудаком, который во времена дилижансов вздумал ездить на локомотиве.

В конце концов все это сводится к следующему: стратегия на уничтожение знает одну цель — битву, стратегия на исто­щение знает две цели — маневр (в самом широком значении

этого слова) и битву. Маневры дают при меньшем риске более благоприятные возможности; наоборот, в битве на карту ста­вится очень много, с риском ничего не выиграть. Отсюда и получилось, что среди генералов, чувствовавших себя ответ­ственными перед высшей инстанцией, легко развивалось пред­почтение к маневрам, как, например, у маршала Дауна, кото­рого водил на помочах венский придворный военный совет. Наоборот, генералы, ответственные лишь перед самими со­бой, охотно применяли «сокрушительные средства» даже и там, где были бы уместны более мягкие методы. Далеко не слу­чайность, что подозрение в стратегии на уничтожение навлек­ли на себя как раз два короля, проявившие себя в этот период выдающимися полководцами. Их выпады так же мало принес­ли им пользы, как маршалу Дауну его сверхмедлительная так­тика. И Карл XII под Полтавой и Фридрих II под Коллином и Куннерсдорфом сели в хорошую лужу. Но все же они вели такую же стратегию на истощение, как и маршал Даун, метод которого даже противник его — сам король Фридрих — при­знавал «безусловно хорошим».

В конце концов не стоит и говорить о том, что стратегия на уничтожение и стратегия на поражение не различаются между собой, как высший и низший метод ведения войны, но сменяют друг друга согласно существующим историческим предпосылкам, и эти предпосылки не всегда должны быть и не всегда бывают одинаковы.

Швейцарская стратегия на уничтожение XVI столетия име­ла совершенно другие причины, чем наполеоновская стратегия на уничтожение в XIX столетии, а стратегия на истощение XX столетия, естественно, имеет совершенно другие причины, чем стратегия на истощение XVIII века.

XI

Характер постоянного наемного войска делает совершенно понятным тот всеобщий поход, который повело буржуазное про­свещение против этого войска. Я уже довольно пространно выс­казался по этому поводу в статьях, которые год тому назад опуб­ликовал, «О милиции и постоянном войске», о чем я считаю нуж­ным напомнить, чтобы не повторяться. Я высказывался также и относительно того переворота, который произвела в военном деле Великая французская революция, и должен здесь лишь бегло на­помнить основные положения своей точки зрения.

На место вербовки выступила всеобщая воинская повинность. Она помогла покончить с линейной тактикой и магазинным снаб­жением, а вследствие этого в значительной степени повысила подвижность и боеспособность постоянного войска. «Большое количество войск позволяло Наполеону всегда использовать свою победу до крайних пределов и занимать целые государства. Для его проворных вольтижеров не существовало неприступ­ных позиций; если же у врага действительно была подобная пози­ция, то Наполеону, не боявшемуся затруднений со снабжением, было легко обойти эту позицию, и если противник находился вне сферы его огня, то наполеоновская армия была достаточно мно­гочисленна, чтобы продолжать наступательное движение мимо неприятеля и занять его территорию, противник поневоле дол­жен был в конце концов выступить ему навстречу, чтобы не поте­рять всех своих владений» (Ганс Дельбрюк).

Таким образом, Наполеон мог всегда вызвать неприятеля на столкновение и не только разбить его боевые силы, но и преследовать до полного уничтожения, вследствие чего он делался неограниченным господином положения. Из новой организации войска с такой же неизбежной логикой возника­ла стратегия на уничтожение, как из наемного войска возни­кала стратегия на истощение.

Конечно, нужно при этом постоянно иметь в виду, что этот большой переворот в военном деле произошел лишь посте­пенно. Общая воинская повинность была тотчас же после сво­его введения ограничена правом откупа от нее представителей владельческих классов; даже в Пруссии, где она укоренилась весьма крепко, она очень долгое время по причинам экономи­ческим существовала только на бумаге. Вместе с наемным вой­ском исчезло и массовое дезертирство, а линейная тактика сме­нилась несравненно более превосходной стрелковой такти­кой, которая заменила битву в сомкнутых линиях рассыпным боем; все же в 1813 г. наполеоновское войско тяжело страда­ло от дезертирства молодых рекрутов, а солдаты прусского ландвера в том же году все еще массами разбегались из-под знамен. Наконец, и реквизиционная система имела свои недо­статки. Благодаря главным образом ей погибло французское войско в 1812 г. во время русского похода: хотя Наполеон, считаясь с малонаселенной и обширной страной, принял пре­дусмотренные меры для снабжения войска — этих мер оказа­лось все же недостаточно. Враждебное население доброволь­но ничего не давало, а насильственные реквизиции продоволь­ствия приводили к систематическому грабежу и окончательно

разрушали дисциплину французского войска. Подобное же явление угрожало во время зимнего похода 1814 г. превратить прусский ландвер в «банду разбойников», по гневному выра­жению одного прусского генерала.

Но здесь, как и всегда, противоречия военной истории сле­дует понимать не абсолютно, а относительно; от 1792 г. — на­чала французских революционных войн — до 1815 г., когда эти войны закончились битвой при Ватерлоо, эти противоречия так резко сталкивались друг с другом, что наполеоновская страте­гия смогла получить громадные преимущества. Вряд ли стоит говорить, что она не была изобретена тем человеком, имя кото­рого она носит. Если новая стратегия есть результат новой во­енной организации, а новая военная организация имеет неиз­бежной своей предпосылкой изменение экономических усло­вий, то никогда ни одна самая гениальная голова не может выдумать новой стратегии. Эта стратегия, как это великолепно доказал Энгельс в своем сочинении «Анти-Дюринг» и как это признано даже буржуазными военными историками, применя­лась гораздо раньше американскими фермерами, защищавши­ми свою независимость от английских угнетателей; в более за­конченной форме она возникла в массах, вызванных к жизни Французской революцией при ее защите от феодальной Евро­пы. Задачей гениальной головы является лишь учесть вовремя то, что возникает из данного порядка вещей, и это возникающее развитие по возможности усилить, черпая теорию из практики и бессознательный инстинкт претворяя в сознательные действия.

Отсюда ясно, с другой стороны, что самая блестящая теория разбивается там, где отсутствуют практические предпосылки. Почти не понятный, но совершенно бесспорный факт, что еще в 1813 г., когда наполеоновская стратегия на уничтожение одер­жала около сотни побед подряд, почти все видные генералы объ­единившихся против Франции войск все еще тяготели к фридриховской системе на истощение: русский Барклай де Толли, австрийцы — Шварценберг и Радецкий, пруссаки — Бюлов и Йорк, даже французы — Бернадот и Жомини, которые сами дрались прежде под знаменами Наполеона, не говоря уже об англичанине Веллингтоне; последнему это непонимание мож­но простить скорее всех, потому что английское войско в это время оставалось все еще типичным наемным войском образца XVIII столетия. Единственным исключением являлись несколь­ко прусских военных реформаторов и в конце концов лишь один Гнейзенау, так как Шарнгорст получил смертельную рану в пер­вой же битве, а Бойен вообще не имел выдержанной точки зре­ния в стратегии. И даже больше — насильнический образ дей­ствий Наполеона, проводившийся им в прусском государстве гораздо резче, чем в какой-либо другой стране, все же не мог заставить понять больше шести человек из всего прусского вой­ска, что дело идет о новой стратегии.

Принципы этой теории были выяснены лишь в 20-х годах прошлого столетия Клаузевицем — любимым учеником Шарнгорста. Он принадлежал к дойенскому поколению прусских офицеров, до 12 лет посещал городскую школу в Магдебурге, а затем вступил юнкером в пехотный полк. В течение всей своей жизни он не мог освоиться с некоторыми трудностями немец­кой грамматики. Немножко сильно сказано, что его изложение обладает такой же красотой, как и язык Гете, хотя в его языке есть, несомненно, известная красочность, которую он умеет по­яснять великолепными сравнениями. Манера его изложения скорее напоминает другого великого человека — Гегеля, хотя Клаузевиц не имел никакого философского образования и даже не подозревал о существовании философского научного языка. Интересно отношение Энгельса к Клаузевицу. При первом зна­комстве с книгами Клаузевица, несмотря на многие хорошие стороны, «этот самородок» ему «не очень» понравился; затем Энгельс открыл в Клаузевице несколько «странную, но дель­ную манеру философствовать», наконец, он назвал его весьма кратко — «звездой первой величины» в области военной науки.

Как и все прусские военные реформаторы, Клаузевиц после битвы при Ватерлоо был несколько оттеснен на задний план; до 1830 г. он стоял во главе военной школы на такой должности, которая давала ему очень мало возможности влиять даже на воспитание войска. В это время он стал писать свои сочинения, не опубликовывая их: это был целый ряд военных исторических изысканий главным образом о походах Фридриха и Наполеона и большое неоконченное сочинение о теории войны. В 1830 г., когда на польской границе было сосредоточено несколько ар­мейских корпусов под командой Гнейзенау, последний выбрал Клаузевица начальником своего генерального штаба, но вскоре оба они погибли от холеры.

В своем главном сочинении Клаузевиц рассматривает войну совершенно в духе, если даже не в выражениях, Гегеля, как диа­лектический процесс; этот процесс развивается в противоречи­ях, которые постоянно объединяются в высшем единстве. Гру­бая и жестокая природа войны, а еще более свойственное ему историческое чутье предохраняли его от всякого идеологичес­кого заблуждения, хотя его исторические знания не были ни

достаточно глубоки, ни достаточно широки. Наполеоновская стратегия была для него, конечно, единственным правильным классическим методом ведения войны; и если он вообще вос­принимал войну как продолжение политики насильственными средствами и ставил перед ней политические задачи, то военной задачей для него все же оставалось уничтожение боевых сил врага, а битва являлась окончательной целью всей стратегии. Бой в войне был для него тем же, чем платежи в торговле. Как бы редко ни производились они в действительности, все имело свою окончательную цель в них, и в конце концов они должны были произойти и разрешить положение.

Но, несмотря на свою теоретическую предубежденность, Клаузевиц не допускал ошибочных суждений о стратегии хотя бы Густава-Адольфа или Фридриха; в каждом отдельном случае он пытался понять истинные причины, почему они поступали так, а не иначе; при этом он умел сочетать господствующие идеи того времени с существовавшими условиями их поступ­ков. При тогдашнем состоянии исторического знания Клаузе­виц, конечно, даже не мог понять, что стратегия Густава-Адоль­фа и Фридриха направлялась не господствовавшими идеями, а в последней инстанции экономическими условиями того време­ни. Хорошо уже и то, что после вторичной переработки своего сочинения он пришел к ясному пониманию разницы между стра­тегией на уничтожение и стратегией на истощение.

Его сочинение было не только научным, но военным и, в известном смысле, политическим делом. Когда после войны 1866 г. один немецкий профессор, чисто профессорским глубо­комыслием заявил, что при Кениггреце победил немецкий школь­ный учитель, один прусский генерал ответил ему довольно мет­ко: «Конечно, и этот учитель назывался Клаузевицем». Если теория вообще может что-нибудь дать для практического веде­ния войны, то победоносным походам прусского войска 1866 и 1870 — 1871 гг. все это дала военная теория Клаузевица. Каж­дый прусский офицер усвоил себе эту теорию. Легко можно видеть, насколько уменьшились и даже в значительной степени исчезли те «трения механизма», то неизвестное и непредвиден­ное, что ежеминутно случается на войне, после того как все офицеры войска усвоили, что именно каждый из них должен делать в определенный момент и в определенном случае.

Сорок лет прошло после смерти Клаузевица, прежде чем засияла эта «звезда первой величины». Но его ослепленные по­клонники впали теперь в ту ошибку, которой он сам заботливо избегал; они толковали своего Клаузевица так, как верующие

толкуют Библию, и так как все его заключения сводились к прин­ципу боя, то всякое ведение войны, не вытекавшее из этого прин­ципа, казалось им непонятной глупостью. Образовалась при­вычка говорить о генералах XVII и XVIII столетий как о непро­ходимых идиотах, которые не могли понять того, что стало в конце концов понятно рассудку школьника. Конечно, при этом следовало бы обвинять и короля Фридриха, однако этого не делалось. Ведь он — так объясняют это себе — был выдаю­щимся гением своего времени; он уже предвосхищал ту воен­ную тактику, которую открыл лишь после него Наполеон; он является истинным основоположником стратегии на уничто­жение. Этот способ доказательства достиг своей вершины в двухтомном сочинении, опубликованном старшим Бернгарди в 1878 г. — «Фридрих Великий как полководец». Бернгарди был военно-образованным человеком; в 1866 г. он был послан Мольтке в главную итальянскую квартиру в качестве военного уполномоченного. Его книга о короле Фридрихе богата мет­кой наблюдательностью, но основная мысль, красной нитью проходящая через книгу, просто бессмысленна.

Против него и против его единомышленников, среди кото­рых находилось несколько офицеров генерального штаба, опол­чился в 1881 г. Ганс Дельбрюк, выступив как доцент Берлинско­го университета со вступительной лекцией на тему: «О борьбе Наполеона со старой Европой». Эта лекция, несколько расши­ренная потом, была напечатана под заглавием «О различии стра­тегии Фридриха и Наполеона». Почти на том же количестве страниц, сколько томов обнимает собой сочинение Бернгарди, он вскрыл легковесность его широковещательных доказательств и показал на основе анализа совершенно различных экономиче­ских предпосылок, при которых боролись Фридрих и Наполе­он, что один из них также принужден был проводить стратегию на истощение, как другой — стратегию на уничтожение. В позд­нейших своих сочинениях, в целом ряде военно-исторических статей, в своей биографии Гнейзенау и особенно в большом сочинении «История военного искусства в рамках политичес­кой истории» — три толстых тома которого уже вышли — Дель­брюк в совершенстве выяснил оба основных метода ведения войны и для своего времени очень рано предсказал, что мировая война при современных условиях должна будет вестись по прин­ципам стратегии на истощение. Естественно, этим его сочине­ния не ограничиваются, они содержат в себе много поучитель­ного военно-исторического материала, так что Дельбрюк в на­стоящее время должен считаться самым выдающимся

представителем военного знания. Он превосходит буржуазных историков своими техническими знаниями военного дела, а во­енных писателей — своим историческим образованием; в какой ужасающей степени даже признанные величины военной лите­ратуры лишены понимания часто самых простых исторических методов, видно из сочинений фельдмаршала фон дер Гольца.

Но Дельбрюк также имеет призрак в своем доме — безгранич­ную ненависть к историческому материализму. Это тем более удивительно, что всякое глубокое исследование в военно-науч­ной области, как это показывают сочинения самого Дельбрюка, приводит к основам материалистического понимания истории. Но лодка, застигнутая в море бурей, тем энергичнее гребет про­тив шторма, чем сильнее угрожает ей опасность быть выкинутой в открытое море. Историко-материалистическая теория не выду­мана Марксом и Энгельсом. Если бы это было так, то эта теория на другой же день после своего возникновения лопнула бы, как мыльный пузырь, и не наводила бы больше страха ни на одного буржуа. Задача гения, даже в этом случае, не найти, но познать; из той исторической практики, которая была до них и будет еще развиваться и после них, почерпнули Маркс и Энгельс свою ис­торическую теорию; стоит лишь сравнить буржуазно-историчес­кую литературу настоящего времени с исторической литерату­рой хотя бы половины прошлого столетия, чтобы увидеть, как непрерывно, независимо даже от появления теории историческо­го материализма, ее основные идеи завоевывают себе всеобщее признание. Теория Маркса и Энгельса — не готовый шаблон для измерения бесконечных проявлений исторической жизни, но ру­ководящая нить исторического исследования. С этой нитью Ари­адны мы сумеем найти из лабиринта исторических событий тот выход, который может испугать буржуазного ученого, но без которого мы будем бродить бесцельно по кривым переулкам, блуждать в потемках или же, сделав круг, вернемся на то же мес­то, откуда только что вышли.

Приведем хотя бы такой пример. Дельбрюк укрепил свое мировое имя военного историка своим сочинением, доказав­шим, что король Фридрих только и мог следовать стратегии на истощение. С некоторого времени он защищает, однако, взгляд, что Фридрих, хотя ему и угрожала враждебная коалиция, на­чал Семилетнюю войну по собственному желанию, чтобы за­воевать курфюрство Саксонию и вознаградить ее низложенно­го курфюрста королевством Богемией; последнюю же Габсбур­ги не могли отдать, не расшатав вконец своей власти. Этой теорией Дельбрюк далеко перещеголял своего противника

Бернгарди, который, хотя и держался высокого мнения о мни­мой стратегии на уничтожение Фридриха, все же не допускал мысли о том, чтобы король думал или мог предполагать, что ему удастся продиктовать условия мира на валах Вены.

Без исторического материализма как руководящей нити исто­рического изыскания невозможно последовательное и цельное понимание истории. Только таким образом можно разрешить и те военно-исторические проблемы, которые выдвинуты на пер­вый план современной войны: о наступательной и оборонитель­ной войнах, о сущности коалиционной войны и т. д.; сделав здесь ряд экскурсий в историю и попытавшись найти с их помощью основные линии правильного понимания, мы в ближайшее же время перейдем к рассмотрению вышеозначенных вопросов.

XII

С того времени как начали появляться на этих страницах мои «Военно-исторические экскурсии», читатели не раз выска­зывали желание, чтобы был произведен обзор всей военно-ис­торической литературы. Не претендуя на полноту, я хочу дать здесь по этому поводу некоторые указания.

Прежде всего я начну с партийной литературы, хотя она да­леко не завоевала себе славы в этой области. Она чаще чем сле­дует впадала в чрезмерное мелкобуржуазное мечтательство о милиции, что не только не усиливало ее борьбы против милита­ризма, но, наоборот, в значительной степени ослабляло ее; еще до сих пор в больших партийных газетах можно видеть в качест­ве военного авторитета такого невероятного путаника, как гос­подин Блейбтрей. И наоборот, партийная литература совер­шенно непонятным образом пренебрегала тем лучшим, что она сама внесла в военно-историческую литературу, и в первую очередь сочинениями Бюркли.

Бюркли начал свою военно-историческую деятельность по хорошо обдуманную плану. В связи с 500-летним праздновани­ем битвы при Земпахе в 1885 г. он прежде всего описал эту битву и, разрушая легенду о Венкельриде, вскрыл тактику ста­рых швейцарцев. После этого Бюркли намеревался подвергнуть исследованию битвы при Моргартене и Лаупене так же, как и другие швейцарские битвы, и, наконец, сделав сравнение меж­ду самостоятельно развившимся военным делом старого Швей­царского союза и милитаризмом, скопированным современным союзом Швейцарии, он хотел высказать свое мнение о той воен­ной организации, которую должно иметь демократическое об­щество, не помышляющее ни о каких завоеваниях.

В сносном виде, к сожалению, появилось на свет лишь пер­вое сочинение и то в комиссионном издании Шабелитца: «На­стоящий Винкельрид. Тактика старых швейцарцев». Описание битвы при Моргартене Бюркли напечатал лишь через шесть лет в «Цюрихской Почте»; отрывки этого сочинения, даже в не со­всем точной последовательности, появились затем в отдельном издании под заголовком «Возникновение Швейцарского союза из пограничной общины и битва при Моргартене». На этом все кончилось. В своих военно-исторических изысканиях Бюркли натолкнулся на горячее сопротивление, как трижды опорочен­ный — как самоучка, как социал-демократ и как еретик, сомне­вающийся в швейцарских легендах. Швейцарские библиотеки закрыли перед ним свои двери, и Бюркли имел все поводы напи­сать грустное стихотворение, которое ему приписывается:

Продолжай, мой сын, идти по проторенной дорожке; это будет лучше.

Иначе, ты можешь быть уверен — никогда не сделаешься профессором.

Однако как раз профессор Дельбрюк обеспечил нашему ста­рому товарищу заслуженное им почетное место в военно-исто­рической литературе, и наша партийная литература имеет, ка­жется, все поводы отдать должное открытию Бюркли, распро­страняя снова его военно-исторические, наполовину забытые, сочинения. Однако они вызвали большую полемику в Швейца­рии; что же касается самого Бюркли, то о нем писалось, что при отрицательном суждении Энгельса и других о боях ста­рых швейцарцев Бюркли также рисует их далеко не розовыми красками. Наоборот, он рисует швейцарцев, с несомненным удовольствием, как в высшей степени беспокойный народ, и видит кровное оскорбление, «величайший позор» для силь­ных и боеспособных горцев в том, что сказания о Телле пре­вращают их в покорный народ пастухов, которых спасает ка­кой-то герой. Но он все-таки выдвигает обратную сторону ме­дали: трусливые и разбойничьи нападения на общественные земли кантона Швиц со стороны монастыря Эйнзиделя, нахо­дившегося под покровительством Габсбургов, угрожали глу­бочайшим жизненным интересам общин и принуждали жите­лей этого кантона быть «для вора еще большим вором».

Даже военно-исторические работы, опубликованные Энгель­сом, далеко не оценены по своему достоинству. Отчасти это объясняется вполне естественно тем, что они в большей своей части погребены еще в американских и английских энциклопе­диях и газетах, но часть их, однако, в течение многих десятиле­тий лежит переведенная на немецкий язык, и по какой-то осо­бой неудаче единственная доступная читателям работа скорей и легче всего может быть оспариваема. Я подразумеваю брошю­ру «Может ли Европа разоружиться?». Я высказался уже отно­сительно этой брошюры в моих статьях «Милиция и постоян­ное войско». Поскольку я знаю военные сочинения нашего ста­рого учителя, они необычайно агитационны и развивают целесообразные взгляды, которых мы напрасно стали бы искать в тогдашней военной литературе, но они не свободны от проти­воречий и даже часто ошибочны, поскольку их выводы покоятся на неполных и непроверенных газетных известиях. Собрание и издание их было бы очень важной, но вместе с тем и трудной работой, и если бы это дело попало в неумелые руки, оно при­несло бы больше вреда, чем пользы. Поскольку я знаю, до вой­ны этим занимался Гуго Шульц, он наиболее подходит для этой задачи. Гуго Шульц написал военную историю до конца наполе­оновских войн под названием «Кровь и железо» и от наполео­новских войн до настоящего времени под названием «Воору­женный мир». Они вышли в издании «Форвертса».

Оба сочинения вполне соответствуют целям того полно­го труда, основными частями которого они являются; прав­да, они написаны в несколько чересчур агитационно-попу­лярном тоне, как это видно уже из самого заголовка; они так­же не совсем пропорционально разработаны, но, несмотря на многие ошибки и пробелы, которые можно в них открыть при строгой критике, они все же являются прекрасным введе­нием в историю военного дела.

Из военных литераторов на первом месте стоит Клаузевиц, как первый классический теоретик войны. Его главное сочинение «О войне» можно найти в дешевых изданиях. Несмотря на неко­торую старомодность и повторения, особенно в его историчес­ких примерах, Клаузевиц все же заслуживает быть прочитанным, так как он дает такую тонкую и точную психологию войны, как никто другой. Сочинения Дельбрюка весьма мало доступны бла­годаря своей дороговизне и чересчур ученым комментариям; его «Историю военного искусства» я подробно разобрал в 4-м при­ложении к «Neue Zeit», конечно, далеко не использовав всего богатства ее содержания. Рядом с его биографией Гнейзену стоит

по меньшей мере равноценная биография Шарнгорста, написан­ная Максом Леманом; она является чуть ли не лучшей биографи­ей в нашей исторической литературе, достойной своего героя, наиболее привлекательного по своей человечности среди всех военных людей старого и нового времени. Еще и раньше Леман имел крупные заслуги в освещении истории, особенно же исто­рии прусского войска; не одну легенду изгнал он из этой исто­рии, как, например, пресловутый кантонный регламент 1733 г. о всеобщей воинской повинности и многое другое.

Но если сочинения Дельбрюка и Лемана в значительной сво­ей части трудно понятны для широкого круга читателей, то вы­шедшая недавно в 7 книгах «Всеобщая история военного дела» Эмиля Даниэля более доступна. Даниэль — ученик Дельбрюка, и во многих важных своих частях его сочинения являются почти дословным повторением сочинений Дельбрюка, не сохраняя, однако, внешности последних. Это не является ни в коем слу­чае его недостатком, а, наоборот, его величайшей заслугой. Плохо лишь то, что Даниэль не только ученик, но и подража­тель Дельбрюка. Если Дельбрюк пылает величайшей ненавис­тью к историческому материализму, то Даниэль также охвачен этой ненавистью. Несколько лет тому назад он разделал в «Прус­ском Ежегоднике» книжку Кунова о Французской революции с такой легкомысленностью, которую трудно допустить у науч­но-образованного писателя. Преимущества исторического ма­териализма сказываются уже в том, что его последователи со всем беспристрастием признают то хорошее, что имеет в себе идеалистическое изложение истории, в то время как представи­тели идеализма, выражаясь мягко, могут лишь возмущаться и ругаться, говоря об историческом материализме.

Таким образом, несмотря на многочисленные и большие не­достатки, сочинение Даниэля о военном деле может быть реко­мендовано. Оно развивает, в общем, правильные взгляды и мо­жет быть поставлено наряду с сочинениями Гуго Шульца, явля­ясь до известной степени их отражением. Из него можно многое почерпнуть, а его идеологические уклоны, по крайней мере часть их, не особенно опасны. Каждый осведомленный читатель по­смеется над его «Трансцендентальным могуществом современ­ных нравственных идей», создавших будто бы благосостояние Нидерландов в XVI столетии, а против воскрешаемых им прус­ских военных легенд давно уже заготовлено в нашей партийной литературе противоядие.

Лишь в одном отношении необходимо сделать решитель­ную оговорку. Это — предостережение против той недопус­тимой манеры, с которой в этом сочинении замалчивается Бюркли и, что хуже всего, извращаются его исследования, пролагающие новые пути.

Бюркли выступил против «выдуманной, украшенной несуществовавшими героями, швейцарской истории», которая объяс­няла важнейшие факты чудесами, т. е. не объясняла их совсем. Мнимый «личный» подвиг Винкельрида является, по его мне­нию, преступлением по отношению к народному делу старых швейцарцев — открытию и созданию новой оригинальной воен­ной тактики и соответствующего оружия. Против этого основ­ного положения, которое хочет доказать Бюркли, возражает Дельбрюк. Принимая в общем описание, которое дает Бюркли битве под Моргартеном, он прибавляет при этом, что Бюркли «совершенно не прав», рассматривая эту битву как «непосред­ственное народное дело». Жители Швица должны были иметь вождя, который и выработал для них военный план; это не мог­ло быть сделано ни общим собранием воинов, ни произвольно избранным военным начальником. Только через свое управле­ние демократия могла выиграть битву при Моргартене, причем ее вождем, по мнению Дельбрюка, был Вернер Штауффахер.

Подобное утверждение ни в коем случае не является опро­вержением Бюркли; этот старый капитан ландвера, конечно, знал, что во время войны и битвы кто-то должен командовать. Он говорит по этому поводу дословно следующее: «У старых швейцарцев их вождями во время войны были их первые госу­дарственные деятели; а старшими военными начальниками были их ландманы. Лесные кантоны были военными республи­ками, где политическая служба включала в себя и военные фун­кции, или, вернее, на должность ландмана выбирались лишь люди, годные для исполнения обязанностей военных началь­ников и вождей и обладавшие нужным военным опытом. Само собой понятно поэтому, что имена швейцарских военных вож­дей даже не назывались. Отсюда же происходит и то, что име­на начальников в битвах при Моргартене, при Лаупене и при Земпахе совершенно неизвестны».

Под Моргартеном, по мнению Бюркли, демократия имела предводителями ландманов старых кантонов, среди которых, вероятно, находился и Вернер Штауффахер.

Итак, Бюркли вполне допускал, что демократия нужда­лась в предводителе, но он считал, что это предводительство было необходимо для того, чтобы выполнять волю демокра­тии, в то время как Дельбрюк думал, что оно необходимо для того, чтобы эту волю определять, — это существенная раз­ница. Но ошибается здесь не Бюркли, а Дельбрюк, что под­тверждается его собственными словами.

Он говорит совершенно правильно, что старый швейцарс­кий ландман был тем же, чем был и старый германский гунно, так называемый глава сотни, деревни или рода; это название употреблялось в Швейцарии еще в XIII столетии. Что же гово­рит Дельбрюк о гунно как о предводителе войска? Как раз то же самое, только в более распространенной и ученой форме, чем это сказал Бюркли — за 15 лет раньше — относительно ландмана как предводителя войска. «Во главе каждой общины стояло выборное должностное лицо, которое называлось альтерман или гунно... Альтерманы или гунно были представите­лями и руководителями общины в мирное время и предводите­лями мужчин во время войны. Они жили с народом и в народе, они были такими же социально-свободными членами общины, как и все другие. Гунно был «предводителем», авторитет ко­торого распространялся над всем жизненным укладом, над всем существованием общины как в мирное, так и в военное время; сплоченность подобной германской сотни под руководством их гунно обладала такой крепостью, которую не могла пре­взойти даже самая строгая дисциплина римского легиона. Гер­манцы не обучались военному делу, гунно вряд ли имел опре­деленную, во всяком случае серьезную власть наказания; даже само понятие специальной военной дисциплины было чуждо германцам. Каждый призыв гунно — о приказании в строгом смысле слова не приходится говорить — встречал немедлен­ное повиновение, так как всякий знал, что такому приказанию будут повиноваться все остальные. Не напрасно установили мы сначала равнозначность гунно и альтермана; дело идет не о формальном споре, но об установлении крупного и существен­ного элемента мировой истории. Здесь до очевидности ясно, что гунно был не менявшимся от случая к случаю предводите­лем и случайным распорядителем той или иной сотни, но при­рожденным вождем естественного организма. Он имеет то же имя и выполняет во время войны те же функции, что и римский центурион, но он отличается от него, как природа от искусст­ва. Гунно, который не был бы альтерманом рода, так же мало был бы пригоден к войне, как центурион без дисциплины, но, являясь альтерманом рода, он достигает без всякой присяги, без военного права и без наказания той же самой сплоченнос­ти и того же послушания, которых достигает его римский со­брат посредством величайшей строгости». Наконец, Дельбрюк устанавливает, что старые германцы благодаря своей внутрен­ней сплоченности могли обходиться «без всякого специально­го командования», не разбегаясь и не теряя энергии для боя.

Так прекрасно и верно рисует Дельбрюк военное дело ста­рых германцев «как непосредственное народное дело», о кото­рое разбилось античное военное искусство. Но применить по отношению к старым швейцарцам, о которых разбилось сред­невековое искусство, то же самое, что справедливо по отноше­нию к старым германцам, этого не может допустить его буржу­азная предубежденность. Во главе новейшей военной истории должен непременно стоять «великий человек».

Каким образом достиг этой чести Вернер Штауффахер? По­ход герцога Леопольда Австрийского, так позорно закончив­шийся у Моргартена, должен был наказать жителей Швица за их разбойничьи нападения на монастырь Эйнзидель; жители же Швица, с своей стороны, были принуждены к этому раз­бойничьими нападениями на их общественные земли обитате­лей монастыря. Здесь приходится признать, что жители Шви­ца ни в коем случае не удерживались в границах необходимой обороны, как этого следовало бы ожидать от «скромного на­рода пастухов». А наоборот, несмотря на церковные узы и императорское покровительство, они платили монастырю с процентами и даже с процентами на проценты. Приблизитель­но за полдюжины лет до битвы при Моргартене жалобный спи­сок монастыря включает в себя не менее 46 жалоб на нападе­ния и грабежи, произведенные отдельными сотнями кантона Швиц под предводительством их ландманов.

Однажды, когда ландман Конрад-Абиберг стоял с тремяста­ми людей в Альпийской долине, а потом в Мюнтерской долине, и сыну ландмана Рудольфу Штауффахеру посчастливилось даже украсть с монастырского луга пять коней, ландман Вернер Штауффахер перешел все границы дозволенного и 6 января 1314 г. напал на монастырь во главе трех сотен. Он приказал взломать кладовые и жилые помещения, разрушить алтари, рассеять мощи святых; напившись монастырского вина, воины Швица осквер­нили храм, разложили и зажгли костры, чтобы сжечь монастыр­ские документы, и взяли в плен девять каноников. Это и был тот единственный подвиг, который совершил, по имеющимся доку­ментам, Вернер Штауффахер; тот факт, что после битвы при Моргартене он еще упоминается в качестве швицкого ландма­на, делает возможным предположение, что он принимал учас­тие в этой битве, но факт этот не дает ни малейшего намека, ни прямого, ни косвенного, на то, что он выделился при этом чем-нибудь из среды остальных кантонных ландманов.

Все же Дельбрюк «считает», что Вернер Штауффахер выиг­рал благодаря своему стратегическому гению битву под Мор­гартеном, хотя при этом его изложение, достаточно деловое, содержит в себе все элементы, чтобы дать понять внимательно­му читателю всю безудержность такой фантазии. Ну а Даниэль! Он с самого начала огорошивает нас словами: «Герои делают историю и выигрывают битвы». Это утверждение является, ко­нечно, убийственным для тех несчастных, которые живут ве­рой, что история зависит от лунных пятен, а битвы выигрывают­ся морскими змеями, но даже и эти ограниченные люди должны будут признать, что это энергичное утверждение в своей пер­вой части правильно лишь наполовину. Женщины также «дела­ют историю»; царица Екатерина II, например, «делала историю» больше, чем все герои, «создававшие истории» в XVIII веке.

После этого внушительного вступления Даниэль на семи страницах (10—16 страницы в 3-й части) рассказывает о битве под Моргартеном дословно по Дельбрюку, тогда как Дельбрюк, честно указывая на свои источники, рассказывает ее по Бюркли; разница вся в том, что все случившееся при Моргартене Дани­эль относит на счет Вернера Штауффахера. Начинает он так: «Ландман Швица, Вернер Штауффахер, обладал достаточным военным опытом и стратегическим смыслом, чтобы не рассчи­тывать в своем операционном плане исключительно на помощь мертвых камней», и кончает следующим образом: «В Вернере Штауффахере массы получили вождя, который вдохнул в них свой великий дух. То великое дело, на которое увлек ландман из кантона Швиц своих современников, свободе которых угрожа­ла опасность, это дело — неведомое для самих победителей и для всей Европы — создало эпоху в мировой истории». Из пер­лов, рассыпанных по этому поводу, следует указать лишь на самые выдающиеся, что Вернер Штауффахер являлся «своего рода монархической главой», «сильной, сравнительно независимой властью», благодаря которой только и оказалась возмож­ной победа у Моргартена; вслед за этим приводятся слова Дель­брюка о старогерманском гунно.

Бюркли сделал свое дело. Чтобы уничтожить то зло, кото­рое наносится швейцарской истории «вымышленными героя­ми», он вскрывает истинное происхождение битв под Моргар­теном и Земпахом. Буржуазная история признает его выводы и, принимая их, выражает свою благодарность тем, что немедлен­но выдумывает нового, «воображаемого героя», чтобы умень­шить заслуги швейцарского народа. При этом Даниэль не забы­вает, что он живет в эпоху пара и электричества. Для создания

легенды о Винкельриде потребовалось несколько столетий; ле­генда о Штауффахере, была сфабрикована в несколько часов из сочинений Бюркли — Дельбрюка.

«Скука», «широковещательность», «бедность мысли», «бес­смыслица», «жалкое порождение научно бесплодного узкого партийного духа» — не будь это сказано Даниэлем, кто из нас мог бы придумать что-нибудь подобное? Но Даниэль говорит это по адресу историческо-материалистической литературы в своей резкой рецензии на книгу Кунова. И в этом юмор.

Объяснение легенды о Винкельриде Даниэль снова заимству­ет у Дельбрюка, последний же берет ее у Бюркли. Но Дельбрюк указывает, что это объяснение является «поистине драгоцен­ным плодом независимого пытливого ума Бюркли», Даниэль же об этом умалчивает. Ни в тексте, ни в списке источников не упоминается имени Бюркли.

Это преступление по отношению к нашему товарищу не на­ходит в себе извинения, но в остальном следует признать, что Даниэль, несмотря на свои идеологические ошибки, довольно хорошо изложил в своих семи книжечках новейшие исследова­ния в области истории военного искусства.

Прощание солдата в 1600 г. Картина работы Теодора де Бри