История войн и военного искусства

Меринг Франц

ВНЕШНЯЯ И ВОЕННАЯ ПОЛИТИКА ФРИДРИХА II

 

 

Фридрих Великий. Гравюра работы И. Ф. Баузе, 1764 г.

 

1. ДИПЛОМАТИЯ И СТРАТЕГИЯ ФРИДРИХА

Внешняя политика прусского военного государства обус­ловливалась его жизненными условиями. Оно не могло долго держаться, пока опиралось, не считая нескольких мелких рей­нских провинций, на разобщенные друг от друга области — Бранденбург и Восточную Пруссию, из которых последняя к тому же находилась в феодальной зависимости от Польши. Освободиться от этой зависимости, обеспечить независимое положение между Польшей и Швецией, приобрести господ­ство на Балтийском море, т. е. присвоить себе яблоко раздора между обеими державами, создать экономически и политичес­ки округленное государство путем приобретения других восточно-эльбских колоний, именно Померании и Силезии, с об­ладанием которых под владычество Пруссии подпала бы вся область р. Одера, — вот какова была прежде всего внешняя политика прусского военного государства, вытекавшая из сущ­ности этого государства и осуществившаяся в известной сте­пени стихийно. Большая или меньшая «гениальность» отдель­ных государей играла при этом роль лишь постольку, посколь­ку они умели более или менее понять неизбежный ход вещей; тем самым — по латинской поговорке — она делала возмож­ным для них добровольно следовать велениям судьбы вместо того, чтобы тащиться за нею против воли.

Мы видели, что еще курфюрст Фридрих-Вильгельм наметил план присоединения Силезии, которое должно было совпасть со смертью последнего Габсбурга. Лично он приобрел только суверенитет над герцогством Прусским, что послужило для его преемника, Фридриха I, основанием для королевского титула. С этой целью во время польско-шведских войн за господство на Балтийском море курфюрст становился то на одну, то на дру­гую сторону с такой небрезгливостью в выборе средств, кото­рая внушала некоторый ужас даже бранденбургским придвор­ным историкам. Впоследствии курфюрсту удалось удержать за собой большую, но бедную гаванями часть Померании; другая же часть Померании с городом Штеттином оставалась в руках шведов. Дважды надеялся курфюрст захватить и эту часть Померании; дважды, — при заключении Вестфальского мира и мира С.-Жерменского, — он должен был, к своей величайшей доса­де, от этого отказаться. Уже в 1646 г. он заявил, что не может отказаться и не откажется от Одера, так как это означало бы собой крушение его династии, и он шаг за шагом боролся за устья Одера. Но и противники его не хуже его знали, в чем нуждалось бранденбургско-прусское государство. Как ни бес­спорны были наследственные притязания курфюрста на всю Померанию, Франция, Австрия и Швеция противодействовали им в равной мере. Вместо того чтобы предоставить курфюрсту господствующее положение на Балтийском море, они предпоч­ли заткнуть ему рот епископствами Каммин, Гальберштадт, Минден и правом на архиепископство Магдебургское, т. е. та­ким владением, которое по величине и по культурности далеко превосходило вышеупомянутую часть Померании. Все-таки курфюрст подписал Вестфальский договор с тяжким вздохом, сказав, что он желал бы лучше не уметь писать. Только внуку его, королю Фридриху-Вильгельму I, удалось благодаря кру­шению шведского короля Карла XII приобрести Штеттин и ус­тье Одера, а также часть верхней Померании.

Мужское потомство Габсбургской династии прекратилось в 1740 г., через несколько месяцев после того, как Фридрих II при­нял бразды правления. Не гениальная идея и не желание произве­сти революционный переворот, а просто неуклонная политика прусского военного государства побудила короля проникнуть в Силезию, прежде даже чем Мария-Терезия успела отклонить его предложение мирно сговориться о бранденбургских притязани­ях на отдельные части этой провинции. Об этих притязаниях Фридрих, конечно, говорит с иронией, так как единственно, чего он хотел, это — воспользоваться исключительным положением для того, чтобы округлить прусское государство настолько, что­бы дать своему войску возможность держаться на уровне расту­щего могущества великих держав. Он очень хорошо знал, что его наследственные притязания не встретят сочувствия в Вене, и предъявил их только из тактических соображений — частью для того, чтобы придать своей завоевательной политике «законный» оттенок, частью, учитывая опасения маршала Шверина и мини­стра Подевиля; поэтому не приходится говорить о том, что он занял Силезию, еще не дождавшись категорического отказа от

Вены. Но само собою разумеется, что эти «мирные» переговоры скорее служат веским доказательством против «революционно­го восстания». Если бы Мария-Терезия пошла навстречу предло­жениям Фридриха (помощь деньгами и оружием против всех ее врагов и голос Бранденбурга за выбор ее супруга в римские импе­раторы) и если бы она согласилась на предложение Фридриха II и ради этого отказалась хотя бы только от южной Силезии, то Фрид­рих поддержал бы «габсбургское чужеземное господство», как говорят теперешние прекрасные лозунги — по мере своих сил. Получив отказ в Вене, он должен был решиться на войну, кото­рая отнюдь не походила ни на «революционное восстание», ни на «патриотическую реформу». Ибо, если Габсбургская империя была тенью папской милости, то Виттельсбахская, знамя кото­рой теперь якобы нес Фридрих, существовала благодаря милос­ти Франции, т. е. являлась тенью от тени. Напротив того, союз с Францией против Габсбургов был старой политикой бранденбургского дома, — разве курфюрст Иоахим I в 1519 г. не обещал по договору немецкую императорскую корону французскому королю Франциску I, а курфюрст Фридрих-Вильгельм в 1679 г. не обещал того же французскому королю Людовику XIV?

Ко всему этому присоединяется еще один достопримечатель­ный факт, что собственно не Фридрих завоевал Силезию, а его отец, тот преданный императору и империи государь, которого долгие годы водил на помочах имперский посол Секкендорф на посмешище всей Европе. Во время неумело подготовленного Фридрихом сражения при Мольвице, после нескольких успеш­ных нападений австрийской конницы на прусскую, Фридрих по­стыдно и преждевременно бежал, тогда как прусская пехота, вы­муштрованная Фридрихом-Вильгельмом I и принцем Дессау, сто­яла, как стена, и решила победу без особого участия высшего командования. Столь же неудачно было первое выступление Фридриха в качестве дипломата. В договоре в Клейншнеллендорфе он предал своих французских союзников Австрии, допус­тил австрийское войско, «в обмен на ключи одной единственной крепости, которая, в сущности, не была способна дать отпор», напасть на его французских союзников, которые, как сам он со­общает в своих записках, не давали ни малейшего повода к раз­рыву. О моральной стороне дела не стоит много разговаривать;

Франция и Пруссия стремились к одному — ослабить Австрию, однако, лишь настолько, чтобы благодаря этому не усилить чрез­мерно своего союзника. Трудно сказать, Фридрих ли надувал французов чаще, или они его, так как протест союзников по пово­ду «вероломства» Фридриха обыкновенно отнюдь не носил ха­рактера благородного негодования, — это был крик возмущения мошенника против мошенничества других. Фридрих уже пони­мал крылатое словечко Гете, он перефразировал его в письме к Подевилю следующим образом: «раз должно произойти надува­тельство, то шельмами будем мы». Но договор в Клейншнеллендорфе был такой плутней, при которой Фридрих, желая обма­нуть, был обманут сам, а дипломат не может сделать худшей ошибки, чем предать своих союзников с ничтожной пользой для себя и с величайшей выгодой для общего врага. В это время Фрид­рих заслужил упрек, не снятый в дальнейшем его дипломатией, именно в том, что он предпочитает ничтожную выгоду момента огромным преимуществам в будущем. Скорее можно объяснить второе предательство им своих союзников, когда Фридрих зак­лючил сепаратный мир в Бреславле, по которому Мария-Терезия, особенно под давлением английской дипломатии, уступила ему Силезию, чтобы отделаться от опаснейшего врага и развя­зать себе руки для борьбы с остальными противниками, конечно, с затаенными мыслями о будущем.

Эти предпосылки были столь ясны, что легко понять, поче­му Фридрих в 1744 г., когда Мария-Терезия достигла в тогдаш­ней войне за австрийское наследство блестящих побед над Францией и виттельсбахским призраком императора, заклю­чил новый союз с Францией и предоставил в качестве имперс­кого вассала свои вспомогательные отряды императору, честь и достоинство которого были тяжело оскорблены. Но и на этот раз он совершил большую дипломатическую ошибку, тайком выговаривая для прусского государства хорошенький кусочек королевства Богемии, которое он намеревался завоевать для своего суверена. Тайна была разоблачена и выставила короля с морально-политической стороны весьма невыгодно, и все это ради несбыточной мечты. Это был один из тех случаев, когда Фридрих переоценивал свои силы. Ибо, насколько легко было присоединить к прусскому государству Силезию, при ее гео­графическом положении и экономических условиях, настоль­ко невозможна была эта задача по отношению хотя бы даже к части Богемии. С завоеванием этого королевства Фридрих по­лучил очень тяжелый урок. На этот раз его французские союз­ники покинули его на произвол судьбы, и старый маршал

Прусские кавалеристы Фридриха II

Траун, которого Фридрих постоянно восхвалял с приятной по­чтительностью, как своего учителя в военном деле, прогнал его через силезскую границу, почти совершенно уничтожив прусское войско. Зима 1744/45 г. была для Фридриха особен­но тяжелым временем. Если он, по свидетельству иностран­ных послов, внешне возмужал, то внутренне освободился от всех иллюзий, которыми его до сих пор в области внешней политики обманывали честолюбие и жажда славы, или, как он выразился, «скрытые инстинкты». Хотя он в 1745 г. в целом ряде боев и сражений (Hohenfriedberg, Sour, Katolisch-Heunersdorf, Kesselsdorf) победил австрийцев при помощи сво­его восстановленного войска, однако он все-таки согласился в конце года, к болезненному изумлению Франции и сначала не­доверчивому, а затем радостному изумлению Австрии, на вто­рой сепаратный мирный договор при условии, что за ним бу­дет закреплено право на обладание Силезией. И после испол­нения этого условия он возвратился в свое государство, решив во всю свою жизнь «не дразнить кошки».

Не подлежит ни малейшему сомнению, что это решение ко­роля было совершенно серьезно. Правда, когда спустя 11 лет разразилась Семилетняя война, тотчас на него посыпались уп­реки, что он взялся за оружие с честолюбивым и легкомыслен­ным намерением, и, казалось, это обвинение имело тем боль­шее значение, что оно исходило прежде всего от братьев Фрид­риха и что большинство его генералов и министров тайно соглашалось с этим. Внезапное нападение его на Саксонию и беспощадное разграбление этой страны являлось также, по-ви­димому, бесчестным нарушением мира. Однако король решил­ся на насильственный шаг в высшей степени неохотно и только под неумолимым давлением обстоятельств. Благодаря измене саксонских и австрийских чиновников он был в продолжение многих лет постоянно документально осведомляем о перегово­рах между Австрией, Саксонией и Россией, которые намерева­лись напасть на него и сломить растущее могущество прусско­го государства. Факт этих переговоров неоспорим и был тако­вым уже тогда, но прусские принцы полагали, что из всего этого ничего не вышло бы, если бы не преждевременное выступление короля. Это, конечно, было возможно, и, основываясь на этой возможности, король с напряженным вниманием, но вместе с тем и с безмолвным спокойствием следил все время за австро-саксонско-русскими переговорами. Между тем существовала противоположная возможность, которую Фридрих не решался превратить в действительность, так как она поставила бы его в крайне затруднительное положение. И эта возможность пре­вратилась в действительность, когда столкновение экономи­ческих интересов Англии и Франции в североамериканских колониях вылилось в открытую войну и вместе с тем началась война внутри Германии, ибо нападение Франции на Ганновер, как на самое больное место Англии, было понятно само со­бой. Франко-прусский союз окончился в июне 1756 г., и по­пытки Фридриха возобновить его потерпели неудачу. Это объ­яснялось отнюдь не дружественными отношениями Марии-Терезии и враждебными отношениями Фридриха к Помпадур, ибо даже в абсолютистской Франции XVIII столетия при решени­ях великих политических дел к подобного рода вещам относи­лись легко, как к чему-то неважному, или, говоря юридичес­ким языком, как к «побочному обстоятельству».

Объяснялось это тем, что для обеих сторон оправдались их расчеты. Правда, при французском дворе существовала еще сильная партия, верная заветам Ришелье и Мазарини и видев­шая в раздробленности Германии, а следовательно, и во враж­де Пруссии к Габсбургам, источник могущества Франции; пар­тия эта, желая закрепить союз, направленный против габсбур­гской монархии, еще раз добилась отправки посла для переговоров в Берлин, но этот посол, герцог Нивернуа, тре­бовал столь много и предлагал так мало, что Фридрих счел невозможным вести переговоры. Герцог, например, предложил остров Тобаго за военную помощь Пруссии в надвигающейся войне с Англией, — на это Фридрих возразил с вполне понят­ной иронией: «Остров Тобаго? Может быть, вы еще предло­жите остров Баратарию, но ради него я не стану разыгрывать роль Санчо Панса». В те времена прусской политике еще были незнакомы хвастливые фанфаронады Бисмарка, которые зах­ват какого-нибудь песчаного или болотистого местечка в тро­пических странах рисуют великим национальным делом.

Итак, чтобы не оказаться вполне изолированным, Фрид­рих заключил с Англией 16 января 1756 г. в Вестминстере конвенцию о нейтралитете — обоюдное соглашение прого­нять силой всякую вооруженную иностранную державу, ко­торая вступит на немецкую территорию. В противовес этому 1 мая того же года последовал французско-австрийский обо­ронительный договор, и Австрия начала энергично воору­жаться. Тогда он сделал два раза дипломатический запрос в Вену, сначала о целях этого вооружения, а потом по поводу того, гарантирован ли он в текущем и будущем году от напа­дения Австрии. Оба раза он получал уклончивые, ничего не говорящие и почти язвительные ответы, и теперь в силу свое­образного духа, свойственного прусскому военному государ­ству, он не мог уже долее медлить. По удачному выражению Карлейля, его меч был непомерно короче, чем у Франции и Австрии, но он обнажал его в три раза скорее, чем эти держа­вы, и он отнюдь не мог ждать, пока это его значительное, но в то же время единственное преимущество перед противника­ми, превосходящими его во всех отношениях, превратится в фикцию. С точки зрения его интересов и интересов его государ­ства, а эта точка зрения, по его субъективному убеждению, все-таки была решающей, можно было бы скорее сказать, что он

Императрица Елизавета Петровна

уже слишком долго медлил, и он мог бы обойтись по крайней мере без второго запроса в Вену.

Может быть, он и сделал бы это, если бы ему не было выгодно начать кампанию поздней осенью, чтобы по крайней мере в том же году не увидать французское войско на своей территории. Во всяком случае, его плану — поразить быстрым ударом опасней­шего и ближайшего врага, саксонцев и австрийцев, так, чтобы они охотно согласились на продолжительный мир, — встрети­лось препятствие в том, что саксонцы сумели еще в последний момент стянуть свои войска на скалистую позицию у Пирны.

Таким образом, Семилетняя война действительно не была про­стой прусской завоевательной войной. Но тогда чем же она была? Прусские историки отвечают: продолжением Тридцатилетней вой­ны, религиозной войной, окончательным спасением свободы не­мецкой мысли, действительным основанием национального немец­кого государства — и еще целый ряд блестящих громких слов.

Оставим в стороне бессодержательные тирады и остановим­ся на этой войне как религиозной — это определение имеет, по крайней мере, некоторый смысл. Тут все, кажется, ясно, как на ладони. После группировки держав в войне за австрийское на­следство и в первых силезских войнах Франция и Пруссия, с одной стороны, Англия и Австрия — с другой, после этих «свет­ских» войн, во время которых религии были перетасованы, те­перь мы имеем дело с «религиозной» войной, в которой рели­гии строго разделены: католические государства, Франция и Австрия, с благословляющим папой на заднем плане, с одной стороны, против протестантских Англии и Пруссии — с дру­гой. Там — тьма, средневековье, духовное рабство; здесь — свет, будущность, свобода духа; там — романское вырождение, либо славянское варварство; здесь — цивилизация под герман­ским знаменем. Жаль только, что война возникла не из-за рели­гиозных, а из-за торговых столкновений между Англией и Фран­цией; жаль только, что она окончилась политической гегемони­ей действительно варварского государства над одним из «борцов за свет и свободу», и притом гегемонией, в которой, исходя из торгово-политических соображений, был заинтере­сован и другой из этих «борцов за свет и свободу».

По Вестминстерскому договору, который последовал через год за упомянутой уже конвенцией о нейтралитете, Англия обе­щала кроме уплаты субсидии Пруссии послать в Балтийское

море флот из восьми линейных кораблей и нескольких фрега­тов, и если понадобится, то еще разные суда. Соглашение было ясно и недвусмысленно, как и его цель: английский флот в Бал­тийском море должен был удержать за Фридрихом Восточную Пруссию и Померанию; а путем заграждения русских гаваней и уничтожения русской торговли он прежде всего должен был отнять у этого варварского государства охоту вмешиваться в европейские дела. Но Англия и не подумала послать в Балтий­ское море хотя бы одну вооруженную лодку; она даже оставила на все время войны посольство в Петербурге. Решающее значе­ние имели не интересы протестантского союзника, а интересы английской торговли. В это время Англия еще не владела Инди­ей; ее североамериканские колонии были еще мало устроены и заселены; поэтому ни один английский министр не решался портить условия торговли на Балтийском море. Когда английс­кий министр Питт захватил власть исключительно в свои руки, он совершенно не скрывал от прусского короля, что тот не дол­жен рассчитывать на исполнение Вестминстерского договора: воодушевление английского народа за протестантское дело во­обще и за Фридриха в частности ничего не изменило в том об­стоятельстве, что всякое министерство, которое послало бы военный флот в Балтийское море, наверно, лишилось бы боль­шинства в парламенте. Умные государственные люди знают до­вольно хорошо, что миром управляют экономические факты, и между собой они не делают из этого тайны. Они предоставляют облечь это в идеологическую форму государственным истори­кам, которых, к счастью просвещенного и просвещающегося человечества, еще немало у всех народов.

Торгово-политические интересы английской нации дали ре­шающий поворот Семилетней войне. Гарантированное от ка­ких-либо нападений русское царское правительство могло на­правлять свои дикие завоевательные и хищнические инстинкты по собственному усмотрению. Оно позволило себе роскошь — три раза изменить свою позицию в Семилетней войне. В тече­ние первого и наиболее продолжительного периода русская ар­мия действовала против Пруссии, приобрела полностью всю провинцию Восточной Пруссии, зверским образом опустоши­ла Померанию и Бранденбург. Почти всегда она разбивала наго­лову прусские войска, и даже битва при Цорндорфе была скорее нерешительным сражением, чем победой Фридриха, — словом, Россия поставила прусское правительство на край гибели, со­гласно принятому русским сенатом уже в 1753 г. «незыблемому постановлению» не только противиться всякому дальнейшему

Екатерина Великая. Портрет во весь рост работы Левицкого (1782 г.), на котором Екатерина изображена в виде Фелицы

росту прусского могущества, но и, воспользовавшись первым удобным случаем, превосходными силами подавить Бранденбургский дом и вернуть его к прежнему скромному положению. Но, очевидно, это постановление, состоявшееся под влиянием спившейся и неистовой царицы Елизаветы, шло далеко дальше цели; в интересах России было не политическое уничтожение прусского государства, а политическое подчинение его; Прус­сия должна была стать не конкурентом России, а ее вассалом, но при этом она должна была по-прежнему оставаться стрелой в теле Австрии — этого требовали завоевательные стремления России — все равно, были ли они направлены на Польшу, Тур­цию или даже самое Германию. Можно точно проследить, как русские генералы, вопреки воле царицы, всегда остерегались нанести последний смертельный удар прусским войскам, что для них было легко сделать, например, вскоре после сражения при Куннерсдорфе. После внезапной смерти царицы Елизаветы был заключен русско-прусский союз, который представлял со­бой не что иное, как глупый каприз глупого Петра III. Лессинг называет его (Петра III) жалким фигурантом, призванным в ли­чине бога разрубить узел кровавой драмы. Но только Екатери­на II распутала этот узел. Когда эта умная особа предательски убила своего супруга Петра и, не имея на то никакого права, вступила на русский престол, она поняла русские интересы. Своим нейтралитетом она заставила Семилетнюю войну пре­кратить ввиду полного истощения сил и пожала плоды в виде русско-прусского союза 14 апреля 1764 г., в тайных статьях которого был уже намечен раздел Польши. Король Фридрих, которому против русской бесцеремонности не хватало тол­стокожести Бисмарка, чувствовал себя в глубине души уни­женным ролью русского сатрапа, но он не мог противостоять этой «страшной силе», он должен был поддерживать своей субсидией турецкие войны, которые вела Екатерина; он дол­жен был принять на себя большую часть ненависти при пер­вом разделе Польши и получить меньшую часть добычи; вмес­те с Австрией в 1779 г. по миру в Тешене, которым окончилась война за баварское наследство, он должен был признать Рос­сию «поручительницею за Вестфальский мир».

Действительно, эта война была второй Тридцатилетней, но совершенно в другом смысле, чем думают прусские мифологи. Семилетняя война, как и Тридцатилетняя, окончилась полной неудачей попытки подчинить Германию господству габсбург­ской католической империи. Семилетняя война, как и Тридца­тилетняя, окончилась общим истощением; опустошение Гер­

мании как после той, так и после другой войны было одинаково велико, так, по крайней мере, утверждает король Фридрих. Как Тридцатилетняя война окончилась «порукой за Вестфальский мир» со стороны Франции и Швеции, т. е. правом свободного их вмешательства в немецкие дела, иначе говоря, чужеземным господством двух культурных народов, так и Семилетняя война окончилась «порукой за Вестфальский мир» со стороны Рос­сии, чужеземным господством варварского государства; несча­стные последствия этого господства не устранены еще до сего времени, так как на устранение их стало возможно надеяться вообще только с тех пор, как немецкий пролетариат проснулся для сознательной политической жизни.

Теперь спрашивается: как благодаря этой Семилетней вой­не в духовной жизни немецкого народа могло возникнуть «пер­вое высшее жизненное содержание»?

 

2. К ПСИХОЛОГИИ СЕМИЛЕТНЕЙ ВОЙНЫ

Часто говорят, каковы бы ни были результаты Семилетней войны, но тот факт, что прусский король совершенно один в тече­ние семи лет почти со сверхчеловеческой гениальностью выдер­живал натиск всего враждебного мира и разбил наголову всех врагов, так долго хозяйничавших на немецкой земле: русских и венгров, французов и шведов, — несомненно, снова пробудил национальный дух немецкого народа или, по крайней мере, его протестантского большинства. В действительности такого рода соображения ближе всего сродни словам Гете о «более высоком жизненном содержании». Теперь спрашивается: так ли смотрели на это современники и действительно ли «патриотические воен­ные подвиги» Фридриха пробудили в них этот национальный дух, из которого возникла будто бы наша классическая поэзия?

Если бы Фридрих прочел это рассуждение, оно было бы ему столь же непонятно, как и язык ирокезов. Его лучшее каче­ство — серьезное и трезвое отношение к вещам — постоянно спасало его от всякого рода хвастовства; ему хотелось быть не более как полководцем своего времени — и действительно, ничего большего он собой и не представлял. Правда, эти иде­ологические преувеличения недавно нашли сильный отклик и в прусской военной литературе; уже десять лет, как в ней, не к чести классического военного государства, ведется ярая поле­мика по поводу того, придерживался ли Фридрих вследствие своей гениальности, опередившей эпоху на пятьдесят или сто лет, наполеоновской стратегии, которая видит главную и един­ственную цель в том, чтобы в сражении разбить неприятельс­кое войско, или же он вел, держась тактики своей эпохи, осто­рожную, медленную, методическую войну, в которой стара­лись занять наиболее выгодное по отношению к неприятелю положение, разрушая операционные магазины, служащие для надобностей войск врага, захватывая ту или иную область или крепость и при помощи разных искусных маневров, «оттесне­ний», «ложных тревог», «диверсий» и т. д., вытесняя врага из позиций, причем битва являлась чрезвычайным средством, чем-то вынужденным: к ней прибегали только в крайнем случае или разве тогда, когда можно было наверняка добиться значи­тельной выгоды. Теперь можно обойтись без долгих размыш­лений, чтобы признать, какое суждение верно. Наполеоновс­кая стратегия основывается на народной армии, на стрелко­вой тактике, на реквизиционной системе; предпосылкой ее являются массовые армии, быстро двигающиеся вперед, ве­дущие стрелковый бой, т. е. такие, которые могут сражаться в любом месте и производить реквизиции и существовать, добывая себе продовольствие непосредственно у населения. Войско прошлого столетия было наемным и, как таковое, было связано с линейной тактикой и магазинным снабжением. Вследствие дороговизны вербовки его невозможно было уве­личить сверх определенной нормы. Его можно было вести в сражение не иначе как в сомкнутых линиях, удерживая пал­ками и угрожая пулями офицеров; поэтому оно могло сра­жаться только на открытом, ровном месте, представляя со­бой нечто вроде механической стрелковой машины, вслед­ствие чего главной целью муштровки была скорость стрельбы, которую Фридрих в конце концов довел до шести выстрелов в минуту с зарядом для седьмого. Оно (это войско) должно было, наконец, быть строго охраняемо в лагерях и получать продовольствие от своих военачальников; его передвижение связано было с магазинами и пекарнями, и вследствие этого его свобода передвижения была очень стеснена. Если бы Фри­дрих попытался с этим войском держаться наполеоновской так­тики и если бы позволил своим наемникам сражаться врассып­ную, то в тот же самый день его войско разбежалось бы на все четыре стороны. Или если бы он позволил своим наемникам добывать себе пропитание при помощи реквизиций, то, по очень удачному выражению одного из позднейших военных

историков, по крайней мере часть его войска немедленно пре­вратилась бы в грабительскую шайку .

Психологическая невозможность держаться наполеоновс­кой стратегии для Фридриха была едва ли не большей, чем практическая. Он не мог даже мечтать об этом, как не могло ему прийти в голову устроить полевую железную дорогу или полевой телеграф. И величайший военный гений не может вы­думать такую новую стратегию, которая не определялась бы в конечном счете экономическим развитием. Стратегия называ­ется наполеоновской не потому, что ее изобрел Наполеон, а потому, что в наполеоновских войнах она достигла высшего совершенства. Она возникла сама собой в американскую вой­ну за независимость. Во время этой войны английские наем­ные войска столкнулись с инсургентами, которые сражались за свои кровные интересы, следовательно, не дезертировали, как наемные войска; они не были обучены, но тем лучше могли стрелять из своих винтовок и вследствие этого нападали на англичан не в сомкнутых линиях и не на открытой местности, а в рассыпном строю под прикрытием лесов. Большой заслу­гой Фридриха является уже то, что он зорко следил за амери­канской войной, чтобы на ней учиться. Правда, довольно иро­нически звучит, когда он пишет 3 ноября 1777 г. своему брату

Воины армии Фридриха Великого: «Гусар смерти» 1757 г., гренадер лейб-батальона 1762 г., лейб-кирасир 1762 г.

Генриху: «Мы следим за Вашингтоном, Гоу, Бургойнем, Чарлтоном, чтобы научиться от них этому великому военному ис­кусству, которого никогда не исчерпаешь для того, чтобы сме­яться над их глупостями и оценить то, в чем они поступают по правилам». Но непогрешимость этих «правил», по-видимому, стала для него все-таки сомнительной, а «глупости» Вашинг­тонов — весьма поучительными, так как незадолго до своей смерти он приказал сформировать несколько батальонов лег­кой пехоты из местных жителей; эти батальоны должны были применяться к местности и быть более подвижны и свободны, словом, получить более охотничью подготовку.

Этим Фридрих далеко опередил ученых военных теоретиков своего времени и всех своих офицеров. Они не поняли новой стратегии даже тогда, когда уже имели с ней дело на практике, когда во время французских революционных войн 90-х годов толпы поселян, собравшихся отовсюду защищать свои соци­альные интересы от эмигрантов, возвратившихся с австрийско-прусским наемным войском, сражались подобно тому, как сра­жались американские фермеры и охотники с английскими наем­никами. Пророческим взглядом поэта Гете понял знамение времени, когда он после канонады при Вальми сказал прусским офицерам: «Здесь сегодня начинается новая эпоха всемирной истории, и вы можете сказать, что при этом присутствовали». Но его слушатели не поняли его, за что нельзя их очень осуж­дать, так как сам Гете только чувствовал, но не понимал хоро­шенько того, что говорил, — иначе как же мог бы он спустя двадцать лет обнаружить в Семилетней войне «новое жизнен­ное содержание». Однако даже такие повторные опыты ничему не научили прусских офицеров; наемные войска во всех столк­новениях имели большое тактическое превосходство над фран­цузскими волонтерами, но все-таки не могли победить Фран­ции. В этом факте нельзя было сомневаться, между тем никто не был в состоянии определить его причины; тактику французов рассматривали как бессмысленный беспорядок, пренебрегавший всеми испытанными способами военного искусства; но как бы то ни было, а считаться с ней было надо. Знаменитый генерал фридриховской школы, князь Гогенлоэ-Ингельфинген, давал в 1794 г. совет заключить мир с французами; от продолжения вой­ны, по его мнению, нельзя было ждать ничего хорошего, так как «что же поделаешь с глупцами!» Точно таким же образом выражается официальный австрийский документ, говоря, что «при обыкновенном течении вещей» французы были бы побеждены, но они всегда прорываются со «страшной силой», как «бурный поток». Еще во время войн 1813 — 1815 гг. среди генералов европейской коалиции, рядом с преждевременно павшим Шарнгорстом, вполне на высоте наполеоновской стратегии стоял только один Гнейзенау; он поэтому принужден был вести отча­янную борьбу со своими прусскими подчиненными, Бюловом и Й орком, и был сучком в глазу союзных монархов, военные со­ветники которых — с прусской стороны Кнезебек, с австрий­ской Дука и Лангенау — целиком опирались на военные воззре­ния XVIII века; в дворцовых кругах смеялись над штабом Гнейзенау точно так же, как в свое время над лагерем Валленштейна. Даже при Ватерлоо в английской армии применялась линейная тактика, что совершенно логично, так как это войско состояло из наемников. И битва была бы, несомненно, проиграна, если бы не явились вовремя пруссаки под командой Блюхера и Гнейзенау. Наполеоновская стратегия вошла в кровь и плоть прус­ского войска только спустя десятилетия благодаря классичес­ким произведениям Клаузевица, и один прусский генерал, при­сутствовавший при нелепой беседе о прусском учителе, победившем при Кениггреце, заметил очень метко: «Конечно, этого учителя зовут Клаузевиц» .

Гениальность полководцев есть вообще своеобразная вещь. Энгельс в своем произведении против Дюринга рассказывает, как при Сен-Прива (1870 г.), где сражались две армии в одина­ковом по существу тактическом строю, ротные колонны нем­цев под ужасным огнем из ружей Шаспо рассыпались в густые стрелковые цепи; в сфере неприятельского ружейного огня единственным способом передвижения солдат сделался бег­лый шаг. Далее он продолжает: «Солдат опять оказался разум­нее офицера; он инстинктивно нашел единственную форму

борьбы, возможную под огнем заряжающихся с казенной час­ти ружей, и успешно повел ее вопреки упорству своих началь­ников». Это звучит весьма непочтительно, но то же, только несколько другими словами, отнюдь не заимствуя у Энгельса, говорит прусский генеральный штаб, когда он устами одного своего даровитого члена заявляет о французских революцион­ных войсках следующее: «Понятно, что стрельба врассыпную не была предписана их уставом, потому что последний во всех отношениях походил на прусский. Битва врассыпную была французам не предписана, а явилась сама собой; нужда поро­дила добродетель, а так как последняя соответствовала реаль­ным соотношениям, то она сделалась силой». Положение Мар­кса, что не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, бытие определяет их сознание, находит себе особенно яркое подтверждение в области истории войн. Чем сильнее и непос­редственнее сопротивление с бытием, тем яснее и быстрее раз­вивается сознание. В войне солдат быстрее офицера поймет положение вещей и будет инстинктивно действовать сообраз­но с этим пониманием, и наивысший «гений» полководца со­стоит в том, чтобы понять внутренние побуждения инстинк­тивных действий солдат и самому действовать сообразно это­му пониманию. Как тяжело это дается даже знаменитым генералам, можно видеть из документов и дневников Карно, Дюмурье, Гоша, Гувион Сен-Сира и других офицеров, кото­рые обучали добровольцев Французской республики и вели их в бой. По этим свидетельствам, которыми потом так усерд­но пользовались с целью изгнать из прусской армии, несмотря на 1813 и 1814 гг., народный элемент, добровольцы были со­вершенно подобны рекрутам Фальстафа, и все же австрийские и прусские образцовые войска разбились о преграду, которая им была противопоставлена в виде этих «жалких» отрядов.

Вся история войн может быть только тогда понятна, если ее свести к ее экономическим основаниям. Если же считать движу­щим их рычагом большую или меньшую «гениальность» полко­водцев, войны превращаются в исторический роман. Наиболее образованные из генералов XVIII столетия прекрасно понима­ли значение народного вооружения. Это было открыто высказа­но маршалом саксонским, графом Цур-Липпе, это высказал так­же и Фридрих, будучи кронпринцем, в своем «Анти-Макиавел­ли». Он даже сделал вывод: «Римляне не знали дезертирства, без чего не обходится ни одно из современных войск. Они сра­жались за свой очаг, за все наиболее им дорогое; они не помыш­ляли достигнуть великой цели позорным бегством. Совершен­

но иначе обстоит дело у современных народов. Несмотря на то что горожане и крестьяне содержат войско, сами они не идут на поле битвы, и солдаты должны быть набираемы из подонков общества, и только при помощи жестокого насилия их можно держать в строю». Даже если называть «гениальностью» то, что Фридрих и другие военные его времени понимали всю ненадеж­ность наемного войска, то эта «гениальность» ничего не изме­нила в стратегии и тактике войн при помощи наемников, и даже особого теоретического значения не могло иметь то обстоятель­ство, что ученые стратеги великих военных держав понимали военную мощь народного ополчения и что они ему отдавали предпочтение в своих учебниках.

Вместе с изменением экономических условий изменяется так­же и устройство войска, причем в самой природе вещей заключа­ется то, что практика массы гораздо скорее приспосабливается к изменившимся условиям, нежели теория отдельных лиц. Поэто­му офицеры учатся у солдат, а не солдаты у офицеров. Американ­ские и французские крестьяне изобрели стратегию XIX столе­тия, и большой смысл имели слова старого Циглера, сказанные им во время военных дебатов в немецком рейхстаге: «Так называ­емые профессионалы всегда срамились». Они срамились всегда, когда военная компетенция желала обойти последствия эконо­мического развития. Фридрих достиг своих успехов, потому что он знал, что в его время возможно только наемное войско, хотя прекрасно понимал преимущество войска народного; после его смерти наиболее компетентные офицеры его войска, независимо от их личных способностей к военной службе, имели различную судьбу, смотря по тому умели ли они приспособить свои теоре­тические знания к изменившимся экономическим условиям и умели ли они учиться у своих солдат или нет.

В более позднее фридриховское время к наиболее значитель­ным офицерам его штаба принадлежали капитан фон Штойбен и майор фон Беренгорст. Оба испытывали «немилость» короля, относившегося с недоверием к духовно-одаренным офицерам, и оба покинули прусское войско. Штойбен отправился в Аме­рику, где он, как известно, оказал большие услуги при военной организации восставших. Здесь в 1793 г. он сказал немецкому военному писателю фон Бюлову, что французские доброволь­цы, доблести которых не понимали даже их собственные гене­ралы, вели такую же войну, как и американские повстанцы, и были так же непобедимы. Беренгорст более не поступал на во­енную службу, но он написал свои знаменитые заметки о воен­ном искусстве, в которых он подверг резкой критике,

Русская конница времен Екатерины II

подтвержденной потомством, фридриховское войско. Совершенно вер­но сказал он о Фридрихе: «Он прекрасно понимал, как обра­щаться с машиной, но не понимал, как ее строить»; Беренгорст осуждал «крайнюю грубость, жестокость и рабство военной службы», «убожество и уродливость искусства парадов». Но все же этот проницательный наблюдатель настолько не пони­мал истинной сущности этих вопросов, что еще спустя два года после битвы при Йене писал, что «новый гений тактики» дол­жен изобрести «какое-либо лучшее средство», чтобы сломить наполеоновскую стратегию.

Наша мысль подтверждается еще лучше на судьбе двух знаме­нитых генералов. Если в прусском войске когда-либо был гениаль­ный полководец и организатор, который собственными усилиями, несмотря на все юнкерские происки, несмотря на свое крестьян­ское происхождение, достиг высшего поста, но все же был душой

связан с народом и был свободен от различных предрассудков, то это был Шарнгорст. Целых 10 лет до Йены работал он с величай­шим напряжением над реформой прусского войска, но, живя сре­ди этого войска, он, несмотря на теоретическое изучение наполе­оновских походов, остался верен фридриховской стратегии. Толь­ко во время осенней кампании 1806 г., когда он лично видел маневрировавшие французские войска в последних передвижени­ях перед битвой при Йене, которой он в качестве начальника прус­ского генерального штаба должен был сам руководить, с его глаз как бы спала завеса. Он тотчас же попытался перенять превос­ходную стратегию французов, но его попытки были безрезуль­татны при тогдашнем составе прусского войска. Никакой воен­ный «гений» не мог предупредить окончательного поражения прусского войска. Действительный гений Шарнгорста проявил­ся здесь в том, что он понял истинную сущность вещей и вел в продолжение семи лет почти нечеловеческую борьбу с невероят­но ограниченным королем и с невероятно своекорыстным клас­сом юнкеров, пока наконец не организовал прусского войска со­ответственно новым условиям экономики, что дало ему возмож­ность вновь бороться с французским войском. Шарнгорст, так же, как и его друзья Гнейзенау, Бойен, Грольман, требовал осво­бождения крестьян по меньшей мере так же энергично как и Штейн, Шен, Гарценберг.

Только один полковник Йорк со своим егерским полком отли­чился во время позорного бегства после Йены при счастливых стычках при Альтенцауне и Варене; это были единственные ма­ленькие успехи, которые имело прусское войско за все время этой войны. Йорк разбил французские части, его преследовав­шие, их же собственной стрелковой тактикой. Но Йорк был во всем абсолютною противоположностью Шарнгорста: он был офицером старой школы, желавшим полностью сохранить ар­мию Фридриха. Это был сумрачный человек, желчный последо­ватель железной дисциплины, кашубский юнкер со всеми ограниченнейшими предрассудками этого класса. Он выслужился в той легкой пехоте, которую Фридрих организовал незадолго до своей смерти, и хотя, в общем, и эти батальоны не могли освобо­диться от условий существования фридриховского войска и по­этому скоро превратились в такие же неповоротливые линейные войска, как и другие части, но все же был один полк в прусском войске, который находился в приблизительно сходных экономи­ческих условиях, как и французские войска, а именно: егерский полк, во главе которого был поставлен полковник Йорк за не­сколько лет до Йены. Этот полк был организован Фридрихом во

время силезской войны, чтобы иметь подвижной отряд против кроатов и пандуров, находившихся в австрийском войске; для этой цели, само собой разумеется, надо было привлечь не иност­ранных наемников или крепостных крестьян, а таких людей, ко­торые сражались бы ради своих собственных интересов. Этот отряд был организован из обученных охотников, сыновей стар­ших и младших лесничих и других чиновников, которые своей службой приобретали право на получение места лесничего. Та­ким людям даже палка не могла внушить необходимой для пара­дов выправки, даже на королевских смотрах им разрешалось про­ходить более удобно — толпой. В мирное время этот полк, отли­чившийся на войне, стал мишенью для насмешек со стороны фридриховских солдафонов: они называли его «старым фронто­ном в стиле барокко», уцелевшим среди великолепных построек прекрасной армии. Полк этот сделался военным курьезом, и Йорк взял на себя командование им только после большого сопротив­ления. Но так как он при всем том был очень честолюбивый и способный офицер, то из практических опытов повседневной службы он понял, что из этого войска можно кое-что сделать, если отнестись к нему с вниманием и обучить его бою врассып­ную. Общественное положение солдат определило военное со­знание офицера. Но это сознание быстро погасло, когда Йорк благодаря успехам при Альтенцауне и Варене быстро достиг та­кого высокого поста по военной иерархии, что его привлекли к участию в обсуждении военных реформ. Тогда он излил яд и желчь; он стал заниматься такими злостными доносами королю, что с Шарнгорстом приключилась опасная для жизни нервная лихорадка; он ликовал при отставке Штейна, последовавшей по приказу Наполеона: «Этим, — говорил он, — раздавлена безум­ная голова, а остальное змеиное отродье, надо надеяться, захлеб­нется собственным ядом». Еще во время войн 1813 и 1814 гг. Йорк в качестве командира корпуса благодаря своим идеологиче­ским и теоретическим представлениям ставил тяжелые препятст­вия наполеоновской стратегии Гнейзенау, но свойства тех пол­ков, которыми он командовал, так определяли его военное созна­ние, что Блюхер мог о нем сказать: «Никто так не тяжел на подъем до вступления в бой, как Йорк, но когда он вступает, никто не кусается так больно, как он».

Эти немногие примеры, которые могли бы быть умножены в любой мере как из прусской, так и из всеобщей истории войн, совершенно достаточны для той цели, с которой они здесь приво­дятся. Необычайно много было уже то, что Фридрих на основа­нии теоретического изучения американской войны за независи­мость понял необходимость изменения военной тактики и робко пытался провести ее в жизнь, но для него было в то же время практической и психологической невозможностью применять наполеоновскую стратегию и тактику при наемном войске. Идеа­листическая история ни для кого не бывает так опасна, как имен­но для великих людей, которых стараются превратить в каких-то сверхчеловеческих героев. В споре о стратегии Фридриха совер­шенно верно было замечено, что его походы, если их измерять масштабом наполеоновской стратегии, были чрезвычайно убо­ги. Действительное значение Фридриха заключается в том, что он ясно понимал, что он должен был делать и чего не должен был, что он мог и чего он не мог; в известном смысле можно даже сказать, что страшная тяжесть Семилетней войны только потому пала на него, что ему — совершенно ненамеренно — удалось с успехом применить наполеоновский метод, и если бы в его рас­поряжении были наполеоновские средства, то он окончил бы вой­ну одним ударом, но так как он не мог вести войну по-наполео­новски, то должен был на этом пути потерпеть поражение. Его плану похода 1756 г. помешало прежде всего то, что саксонско­му войску, хотя и с трудом, удалось сосредоточиться в скалис­том лагере под Пирной, вследствие блокады которого Фридрих потерял дорогое для него время, но решительное крушение это­го плана произошло после того, как 6 мая 1757 г. Фридриху уда­лось нанести оглушительный удар австрийскому войску и при­нудить две трети его запереться в Пражской крепости. Для Авст­рии, казалось, все было потеряно. Прага должна была пасть, и тогда дорога в Вену была бы прикрыта только слабой, стянутой под начальством Дауна, вспомогательной армией. Но когда Фрид­рих выступил против этой армии с частью войск, осаждавших Прагу, он потерпел 18 июня при Колине сильное поражение, которое принудило его немедленно оставить Богемию, и, таким образом, все его успехи при Праге были сведены к нулю.

По поводу битвы при Колине возникла целая литература, ко­торая стремилась доказать, что если бы генерал Манштейн и принц Мориц Дессауский не совершили тех или других ошибок, то Фридрих выиграл бы эту битву, и так как Прага тотчас после этого должна была бы пасть, то дорога в Вену была бы открыта и мир был бы продиктован на валах австрийской столицы. Но уже Клаузевиц одним взмахом пера уничтожил эту литературу, дока­зав, что Фридрих, если бы даже и не был разбит при Колине, был бы разбит потом, потому что при тогдашнем способе ведения войны и при его боевых средствах было совершенно невозможно завоевать австрийскую столицу и покорить австрийское госу­дарство. Справедливость этого замечания так ясна, что с ним со­глашаются даже фридриховские создатели мифов, но, возражают они, если бы Фридрих выиграл битву при Колине, австрийцы были бы так деморализованы, что немедленно заключили бы мир. Но если даже признать это легковесное соображение, то надо также признать и то, что прусские успехи могли скорее привести не к унынию, а к подъему в Вене. Мария-Терезия и Кауниц были доста­точно умны для того, чтобы понять, что лучше всего предоставить возможность королю свариться в собственном соку. Фридриховские создатели мифов, желая наделить своего героя сверхчелове­ческими способностями, на самом деле только умаляют его. На­стоящий план войны Фридриха, который был разрушен благода­ря слишком большим успехам под Прагой, недавно открыт в английском архиве, в бумагах дипломата Митчеля, состоявшего при Фридрихе в качестве английского посла. План этот состоял в том, чтобы еще осенью 1756 г. занять, в виде залога, Саксонию и часть Богемии; при этом предполагалось, исходя из психологи­чески вполне правильного расчета, что австрийцы и саксонцы постараются избегнуть этой еще более опасной игры. Этот скром­ный план делает большую честь проницательности короля, в то время как гипотеза, что он намеревался сражаться и победить по-наполеоновски, выставляет его настоящим Дон-Кихотом.

После битвы при Колине Фридрих был вынужден перейти к обороне. Впрочем, еще не совсем. После побед при Росбахе и Лейтене он весной 1758 г. пытался сделать нападение на Мора­вию, чтобы захватить, как важный при заключении мира залог, крепость Ольмюц, но Даун и Лаудон вынудили его снять осаду и маневрами заставили его совсем уйти из Моравии. Остальная часть Семилетней войны была не чем иным, как диким опустоше­нием Саксонии и Силезии, Бранденбурга и Померании; в ней не было даже и той видимости драматически-героического напряже­ния, которая была еще присуща 1757 г. Все, что перенес Фрид­рих в последующие годы с большой выдержкой и, как Лассаль говорит, «с ядом в кармане», достойно всякого удивления и было бы достойно уважения, если бы целью войны были успехи чело­веческой культуры, а не усиление враждебного культуре милита­ризма. Создатели мифов о Фридрихе и тут умаляют подлинное значение его, изображая его сверхъестественным гением, а непри­ятельских полководцев и его собственных генералов — более или менее неспособными людьми. При таких условиях не нужно было бы большого искусства, чтобы одолеть Дауна и Лаудона. В дейст­вительности эти австрийские полководцы могли померяться с Фри­дрихом: они уступали ему не столько в индивидуальных

Генерал Гедеон фон Лаудон. Гравюра работы Нильсона

способностях, как в чем-то ином, что превосходно отметил Клаузевиц следующими словами: «Полководцы, которые противостояли Фридриху, были люди, действовавшие по поручению, вследствие чего главной черной их деятельности была крайняя осторожность; их противник, говоря коротко, был сам бог войны». Эти слова попадают прямо в точку, в ту частицу правды, из которой возникла легенда о наполеоновской стратегии Фридриха.

Разница была не в качестве, а в степени. Фридрих вел войну, как должен был вести ее всякий полководец прошлого столетия, но он ее вел смелее других полководцев, потому что он неогра­ниченнее распоряжался военными средствами — неограничен­нее как в военном, так и в моральном отношениях. Фридрих не был связан никакими приказами, он не боялся ответственности.

Был ли Фридрих, с чисто военной точки зрения, самым замеча­тельным полководцем своего времени — это еще вопрос. По сви­детельству его адъютанта Беренгорста, он был во время боя все­гда неспокоен и терялся, не говоря уже о том язвительном заме­чании, какое сделал нелюбезный принц Генрих за своим столом в Рейнсберге: «У моего брата, в сущности, нет мужества». Даун и Лаудон наносили часто королю тяжелые удары, которых он мог избежать; первый план Семилетней войны был составлен Шверином и Винтерфельдом; битвы при Росбахе и Цорндорфе выиг­рал Зейдлиц; такого с начала до конца счастливого похода, как поход герцога Фердинанда Брауншвейгского и его секретаря Вестфалена против французов в Западной Германии, Фридрих ни­когда не совершал, несмотря на гораздо более благоприятную обстановку . Конечно, Прага и Лейтен были его делом, но ведь его же делом были Колин и Куннерсдорф. Только тот, кто не бо­ялся ответственности за страшные поражения, мог попытаться исправить их. Это-то и подразумевает Клаузевиц под выражени­ем «бог войны». Или, переводя это мифологическое сравнение на язык нашего капиталистического времени, Фридрих был хозя­ином, который самолично спекулирует на бирже, а Даун и Лаудон были только доверенными, которые всегда, прежде чем по­ставить на карту состояние дома, должны спрашивать согласия. При тогдашнем состоянии путей сообщения они обыкновенно получали ответ через недели, и ответ этот приходил при совер­шенно изменившихся условиях и приносил один вред. Даун и Лаудон, уступая в этом отношении королю, стояли, однако, выше прусских генералов, которые неизменно проигрывали сражения, когда вели их на собственный страх и риск, за единственным ис­ключением битвы при Фрейберге, которую принц Генрих также проиграл бы, по отзыву Наполеона, если бы он вместо жалких имперских войск имел против себя настоящую армию. Прусские генералы могли проиграть битву или крепость, только «рискуя своей головой», и потому они вели сражение отнюдь не герои­чески, а весьма осторожно, в то время как Мария-Терезия к пора­жениям своих генералов относилась снисходительнее, да и мог­ла так относиться при своем более выгодном положении.

Вышеприведенное сравнение войн прошлого столетия с биржей не так поверхностно, как это кажется с первого взгля­да. Будучи по форме кабинетными войнами, они по своей сущ­ности были торговыми; торгово-политические причины, кото­рые определили ход и исход Семилетней войны, были уже ра­зобраны нами. Сущность этих войн отражалась и на способах их ведения. Война была, так сказать, делом финансового рас­чета. Знали приблизительно денежные средства, казну, кредит своего противника; знали силу его войска. Была совершенно исключена возможность значительного увеличения финансо­вых и военных средств во время войны. Человеческий матери­ал был всюду тот же; применять его надо было везде одинако­во, т. е. с величайшей осторожностью, потому что когда вой­ско было разбито, не было возможности создать новое, а, кроме войска, ничего другого не было, ничего или почти ничего, по­тому что еще дороже последнего солдата был последний та­лер, на который можно было нанять нового солдата. Успех этой войны зависел в сущности от точного и верного вычисле­ния военных средств, и в этом отношении уже упомянутая мысль Фридриха о последнем талере как о решающем факторе победы становится особенно ясной. Это было в то время так справедливо, что оправдывалось даже тогда, когда этот после­дний талер, как было с Фридрихом, был фальшивым. Не благо­даря своим победам провел Фридрих Семилетнюю войну, но потому что в последние два года он не давал сражений, а о битвах в период от 1758 до 1760 гг. его собственные письма говорят как бы оправдывающимся тоном. Более того, он спас себя и свою корону благодаря крайнему истощению собствен­ной страны, страшнейшей эксплуатации Саксонии, англий­ским субсидиям и фальсификации денег.

В действительности это было продолжение методов Трид­цатилетней войны. Торговцы фальсифицированными монетами XVII столетия могли праздновать свое радостное воскрешение, хотя Фридрих лично презирал этот старый княжеский промы­сел. Он действительно его стыдился и потому накладывал на сво­их фальшивых монетах польско-саксонский штемпель, и эти «польские монеты в восемь грошей» оставались бичом для прус­ского населения до самого введения государственной монеты; или же он подкупал братьев божьей милостью, вроде князя ангальтбернбургского, чтобы те своими благочестивыми ликами укра­шали его фальшивые серебреники и медяки. Но ничего не помо­гало — деньги, деньги и еще раз деньги были, по справедливому выражению Монтекукули, нервом тогдашних войн. Не надо так­же забывать, что Фридрих не только в крайней нужде обращался к этому «промыслу», как он его стыдливо называл. Еще до начала Семилетней войны король заключил контракт с тремя еврейски­ми монетчиками — Герцем Моисеем Гумперцем, Моисеем Исаа­ком и Даниилом Ициком — о чеканке мелкой разменной монеты, дабы вести войну с наименьшей тратой благородного металла. Вместе со все растущей нуждой деньги делались все хуже, и по­следний еврейский монетчик Фридриха, Вейтель Ефраим, заслу­жил ненависть и проклятие всего народа. Весьма неутешительно было также и то, что Фридрих оплачивал наемников и своих под­данных плохими деньгами, но сам желал получать только хоро­шие; таким образом, все хорошие деньги были извлечены и пере­чеканены в плохие; только тогда, когда хорошие деньги совер­шенно исчезли из страны, он в 1760 г. разрешил королевским кассам «только из милости» принимать и плохие деньги. Самым смелым фокусом было то, что Фридрих брал в судах хорошие деньги, оставленные в залог, а по окончании процесса приказы­вал выдавать сторонам их залоги плохими; когда те, которые в своем доверии прусской юстиции были так жестоко обмануты, старались с этим бороться, то все инстанции обязаны были при­творяться, будто даже не понимают, в чем состоит жалоба .

Само собой разумеется, что войны XVIII столетия, посколь­ку они презирали всякую моральную сторону, не могли иметь морального влияния на дух народов или пробудить в них наци­ональный дух. Утверждать что-либо иное было бы так же неле­по, как сказать, что Гумперц, Исаак, Ицик и Вейтель Ефраим были предшественниками Лессинга, Гердера, Гете и Шиллера. Но все же мы должны рассмотреть еще два утверждения но­вейших патриотических историков, доказывающих изо всех сил, что Семилетняя война все же была войной национальной. Во-первых, ядром позднейшего ландвера являлись, по их сло­вам, батальоны добровольцев и особенно организованная Фридрихом ландмилиция. Но нужно только хотя бы немного вникнуть в положение Фридриха, чтобы понять, что король ни­чего так не желал, как сохранить за этой войной характер каби­нетной и вести ее с помощью наемных войск, что для него не было ничего ненавистнее, чем ополчение масс, потому что в этом случае он не только не мог бы сравняться с бесконечно большим населением вражеских стран, но к тому же должен был бы боять­ся вооруженных крестьян своей собственной страны больше всех сил мира. По тогдашнему военному устройству народное опол­чение казалось бесполезным, и Фридрих заботливо старался тушить всякую искру такого рода, которая могла бы разго­реться в пламя. Случалось, что крестьяне в том или другом месте брались за косы и вилы, но не из воодушевления за сво­его короля или юнкеров, а для того чтобы защитить свое не­большое имущество от грабежа, своих жен и детей, от наси­лия вторгнувшихся в страну неприятельских наемников. Но тогда король тотчас же издавал приказ, чтобы земледельцы не оставляли своих занятий и не вмешивались в войну, в против­ном случае они будут объявлены мятежниками, а жителям Восточной Фрисландии, которые оказывали сопротивление вторгнувшимся французам и были тем сильнее разграблены, он насмешливо ответил на их жалобы, что он поступил бы точно так же, как французы. Даже гражданам Берлина под уг­розой тяжелого наказания было запрещено президентом Кирхейзеном браться за оружие, когда в 1757 г. город был времен­но занят австрийцами. С величайшей заботливостью Фридрих избегал всего, что могло бы придать этой войне «высшее наци­онально-жизненное содержание», и он должен был поступить так, если хотел достигнуть своих целей.

Отсюда само собой разумеется, что с добровольческими ба­тальонами и ландмилицией, которые Фридрих организовал во время 7-летней войны, дело обстояло совершенно иначе, чем ут­верждают новые прусские историки. Эти войска сражались за короля и отечество без всякого воодушевления; они отнюдь не были лучшими элементами, чем обыкновенные наемники, даже, наоборот, они состояли из худшей части солдат, которых Фрид­рих старался использовать для военных целей только в исключи­тельных случаях. В своих «Основах тактики» он говорит об «этих добровольческих батальонах», что при атаке укрепленных пози­ций их следует ставить в первую линию, «чтобы огонь неприя­тельский был направлен на них, чтобы они могли в благоприят­ном случае произвести беспорядок в неприятельских войсках. Нужно при этом помнить, что за ними должна стоять регулярная пехота, которая под страхом расстрела принудила бы их к горя­чей и решительной атаке». И далее Фридрих говорит: «При дей­ствиях на равнине эти добровольческие батальоны должны сто­ять на заднем уступном крыле, где они могут прикрывать обоз». Эти королевские инструкции о назначении добровольческих ба­тальонов заключают в себе самую исчерпывающую и в то же вре­мя самую уничтожающую критику этого рода войска. Фридрих при Колине и вообще испытал на практике, как победоносно пре­красная артиллерия австрийцев из укрепленных мест уничтожа­ла неповоротливые линии его наступающей пехоты; поэтому за­дача свободных батальонов должна была заключаться в том, чтобы

Генерал-лейтенант Фридрих Вильгельм фон Зейдлиц.

Гравюра работы Гоффмана

служить пушечным мясом и обеспечить, под угрозой штыков сза­ди, возможность наступления регулярной пехоте, при этом «мо­жет быть», эти сомнительные элементы в своем отчаянном поло­жении и нанесут некоторый вред врагу. В тех же случаях когда прусская пехота действовала на ровной местности, где она могла развернуть всю свою силу, добровольческие батальоны стави­лись возможно дальше от выстрелов, на безопасных местах, где они не могли принести вреда, а даже приносили некоторую поль­зу прикрытием обоза. Они состояли из наименее ценного эле­мента войска, из настоящих подонков человечества.

Ландмилиция была в моральном отношении, пожалуй, луч­ше, но в военном она была еще неудовлетворительнее. Фрид­рих приказал ее организовать после тяжелых потерь при Праге и Колине, когда он должен был стянуть к себе все регуляр­ные войска из Бранденбурга и Померании, но не мог оставить эти провинции без защиты от наступавших русских и шведов. Этой милицией командовали отставные офицеры, и для ее со­держания был наложен на страну, вдобавок ко всем другим, еще налог и акциз на ландмилицию. Отряды милиции отлича­лись от регулярного войска, повторяя уже употребленное нами выражение, не родом, а качеством. Они набирались и обуча­лись так же, как и регулярные войска, но материал был гораздо хуже. Они состояли из бежавших в города крестьян, обеднев­ших граждан, которые, не вступи они на службу, умерли бы с голоду, военнопленных, инвалидов и кантонистов, которые были назначены в войска, но еще в них не вступили; таким образом, последние ограждались от того, что неприятель пе­реманит их к себе на службу. Их военные качества были весь­ма ничтожны, и они так же походили на народное ополчение, как и остальное фридриховское войско.

Второе утверждение, направленное к доказательству нацио­нального значения Семилетней войны, опирается на то, что вой­на спасла протестантскую свободу и т. д. Что в действительности представляет собой это утверждение, мы уже видели, но и здесь говорят: так или иначе, но мир видел в Фридрихе героя протес­тантизма, и, сознательно или бессознательно, он был таковым. Это верно постольку, поскольку Фридрих в своих военных рас­четах придавал большое значение религии. Но спрашивается: как? В своих «Главных принципах войны», в своих письменных инст­рукциях на случай войны, которые он давал своим генералам с приказом строго им следовать, он говорит:

«Если война ведется в нейтральной стране, то главное зак­лючается в том, какая из обеих сторон заслужит дружбу и дове­рие населения. Необходимо сохранять строгую дисциплину. Надо представлять неприятеля в самом черном виде и обвинять во всяческих замыслах против страны. В таких протестантских странах, как Саксония, надо играть роль защитников лютеран­ской религии; если страна католическая, то надо постоянно го­ворить о веротерпимости. Фанатизм может оказаться здесь весь­ма вредным. Если можно воодушевить народ идеей свободы со­

вести, доказать ему, что он угнетаем попами и ханжами, то мож­но положиться на этот народ; это-то и подразумевает выраже­ние: "заставить служить себе ад и небо».

Не ясно ли, что незлобивая душа Фридриха ни сознательно, ни бессознательно не была заражена героизмом «протестантс­кой свободы духа», который он будто бы проявил в Семилетнюю войну. Но мир по какому-то капризу хотел видеть в нем такого героя. Между тем это вовсе не так, Фридрих стремился иногда играть «роль защитника лютеранской религии» не только в Сак­сонии, но и во всей Германии, или же, как он говорит в другом месте, «разжечь ярость во всех, кто имеет хоть слабую склон­ность к Мартину Лютеру». Для этого-то он при помощи марки­за д'Аржанса изготовил массу фальшивых документов, в том числе и папскую грамоту, в которой папа будто бы награждает маршала Дауна за нападение при Гохкирхе освященной шля­пой и шпагой, и он старался вовсе не по-королевски осмеи­вать этого, отнюдь не неравного противника, называя его «че­ловеком в святой шапке». Этот, направленный против Вати­кана, спектакль (No-Popery-Spektakel), был рассчитан не столько на нацию, сколько на мелкие немецкие дворы, притом не только протестантские. Несомненно, со стороны австрий­цев играла роль, хотя и в слабой степени, тенденция утвер­дить габсбургско-папское господство над всей Германией; фран­цузские дипломаты при немецких дворах писали в своих доне­сениях в Версаль, что и католические сословия озабочены судьбой «немецкой свободы» и что необходимо было бы от­крытым заявлением рассеять эти опасения. Австрийское пра­вительство неоднократно заявляло, что в его намерение не входит изменение Вестфальского мирного договора, однако подозрение в таком намерении само собой вытекало из поло­жения вещей, и поддержка этого подозрения была со стороны Фридриха весьма ловким дипломатическим ходом. Он добился в этом отношении успеха. На рейхстаге в Регенсбурге протес­тантские сословия вынесли резолюцию против предложенного

Перенесение Фридриха Единственного в место успокоения. Потсдам, 17 августа 1786 г. Гравюра работы Ф. Бергера. 1797 г.

венским двором отлучения Фридриха от империи. Если «импер­ская экзекуционная армия» оказалась еще более жалкой, чем она должна была быть, то это произошло оттого, что сословия, как католические, так и протестантские, весьма неохотно доставляли ей свои и без того плохие отряды. Таким образом, Фридрих имел полное основание писать маркизу д'Аржансу, что его фальшивые грамоты сослужили службу не хуже выигранного сражения, но при этом он имел в виду моральное влияние на дворы, а отнюдь не на нацию. Впрочем, и это влияние было все же весьма ограничен­ным. Ибо мелкие немецкие дворы были слишком трусливы, что­бы вести самостоятельную политику; некоторые из них, нахо­дившиеся под большим влиянием Фридриха, соединяли приятное с полезным, продавая и ссужая своих подданных англичанам, ко­торые по форме воевали с французами, а не с австрийцами и не с немецкой империей, но в этой торговле людьми вряд ли можно усмотреть «высшее жизненное содержание» Семилетней войны.

Эта война, как все войны XVIII столетия, сообразно своим экономическо-военным возможностям, мало затрагивала буржу­азное население страны. И таковы были представления о Семи­летней войне всех современников. Под этим впечатлением Фрид­рих писал: «Мирный гражданин не должен даже замечать, что нация сражается». А Лессинг в своем первом литературном пись­ме писал: «Я желал бы охотнее усыплять вас и себя сладкой меч­той, что в наш цивилизованный век война является только крова­вой тяжбой между независимыми властелинами, которая не каса­ется остальных сословий и не имеет никакого другого влияния на науки, кроме того, что она пробуждает новых Ксенофонтов и Полибиев». Клаузевиц пишет о войнах XVIII столетия: «Вой­на не только по своим средствам, но по своей цели касалась только одного войска. Войско со своими крепостями и несколь­кими укрепленными позициями составляло государство в го­сударстве, внутри которого военный элемент медленно и по­степенно пожирался. Вся Европа радовалась этому явлению и считала его необходимым следствием прогресса. Хотя это была ошибка., но это все же имело благотворное влияние на наро­ды; надо помнить только, что это делало войну исключитель­но делом правительства и чем-то совершенно чуждым интере­сам народа». Вот три классических свидетельства, но мы при­совокупим еще несколько красноречивых фактов.

Когда Фридрих на зимней квартире в Лейпциге вел беседу о немецкой литературе с Готшедом, он посвятил ему французскую оду о «саксонском лебеде»; на это Готшед открыто ответил чрез­мерно хвалебным стихотворением, которое заканчивалось таки­ми словами: «И твой поклонник остается навеки твоим». Лессинг много смеялся над этой глупостью, но в то время никто не негодовал, что саксонский профессор мог открыто льстить таким образом покорителю своей страны, смертельному врагу своего монарха, что теперь казалось бы презренной государственной изменой, тогда казалось весьма естественным, или же, самое боль­шее, осмеивалось лишь со стороны эстетической безвкусицы, — до такой степени гражданское население считало себя вне войны. Очень поучителен обмен писем, который произошел в 1757 г. между жившим тогда в Лейпциге Лессингом и его берлинскими друзьями Моисеем Мендельсоном и Николаи. 1757 г. был един­ственным за все время Семилетней войны, который мог вызвать какое-нибудь поклонение героям. Битва при Праге была наибо­лее ужасной из всех битв этого столетия; затем внезапная пере­мена счастья при Колине; наконец, после глубокого падения бы­строе возвышение в веселой победе при Росбахе и блестящей победе при Лейтене! Чего-чего не могли наговорить от чистого сердца по этому поводу в своих письмах родственный Фридриху по духу «товарищ по революции» Лессинг и бранденбургско-прусский патриот Николаи! Представьте: ничего. Можно найти в их письмах за 1757 г. длинные рассуждения о теории трагедии, различного рода мысли по поводу грамматических неясностей в «Мессиаде» Клопштока, советы о печатании и издании «библио­теки изящных наук», предпринятой, наконец, пруссаками Мен­дельсоном и Николаи у одного саксонского издателя, — но о войне абсолютно ничего, — ничего, кроме сообщения Лессинга, что поэт Эвальд фон Клейст назначен майором пехотного полка, расположенного в Лейпциге, или же шутки Моисея, что Лессинг, вероятно, нанят защитником Бранденбурга, потому что слиш­ком долго приходится ждать от него ответа.

Понимание значения этой «ошибки», о которой говорит Клау­зевиц, заметно и у Лессинга, и у Моисея, хотя эти, самые прогрес­сивные для того времени элементы буржуазного общества Герма­нии, в общем, очень мало интересовались войной; но для теории «высшего жизненного содержания» в этом нет ничего утешитель­ного. В вышеприведенных словах Лессинга о «сладкой мечте» про­глядывает сомнение, которое еще яснее выступает в предшествую­щих этим словам строках: «Мир вернется без них (муз); печаль­ный мир, сопровождаемый меланхолическим удовольствием плакать об утерянных благах. Я отвращаю ваш взгляд от этой мрач­ной перспективы. Не нужно картинами достойных сожаления по­следствий войны отравлять солдату его необходимое дело». Со­вершенно так же пишет Моисей Лессингу в 1757 г. в письме, в котором он просит его покинуть Лейпциг, это место беспокой­ства, скорби и всеобщей печали: «Приезжайте к нам; в нашей оди­нокой вилле мы забудем, что страсти людские опустошают земной шар. Как легко будет нам забыть недостойную борьбу алчности, когда мы устно будем продолжать спор о важных материях, кото­рый мы в письмах начали!» Достойно внимания, что эти идеологи буржуазных классов питали к Семилетней войне не симпатию, а антипатию! Это удивительно или, вернее, совсем не удивительно!

Ибо представление, по которому война вовсе не касается буржу­азного населения, было возможно только до тех пор и постоль­ку, поскольку этому населению было чуждо какое бы то ни было самосознание; с ростом самосознания должна была у них укреп­ляться мысль, что они главным образом несут военные издержки и что то «благодетельное явление», которое, казалось бы, явля­ется «необходимым следствием прогрессирующего духа», как раз и покупается ценой «высшего жизненного содержания». Буржу­азное население могло относиться к Семилетней войне равно­душно, и так оно и относилось; но поскольку эта война что-ни­будь в нем пробуждала, это было только отвращение, а отнюдь не подъем самосознания и национальной гордости. Буржуазные современники могли черпать подобные чувства из Семилетней войны так же мало, как Фридрих вести эту войну согласно напо­леоновской стратегии. Даже самое представление такого рода было невозможно до тех пор, пока американские и французские революционные войны не придали войне совершенно другую форму и другое содержание. И действительно, Гете только под свежим впечатлением наполеоновской эпохи мог придать Семи­летней войне такое значение, какого войны Фридриха не могли иметь, да и не имели для буржуазных своих современников.

Мушкетер русской армии