История войн и военного искусства

Меринг Франц

ВОЙНЫ ЭПОХИ ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ

 

 

Штурм Бастилии, 14 июля 1789 г. Гравюра работы Г. Годона (XVIII в.)

 

1. КРЕСТОВЫЙ ПОХОД ПРОТИВ РЕВОЛЮЦИИ

Вначале революция заняла очень мирную позицию по отно­шению к загранице; еще в споре за Нутказунд она лишила коро­ну права единоличного решения в вопросе войны и мира, чтобы помешать ей начать войну. Она сделала это, конечно, в соб­ственных интересах, но заграница не имела основания на это жаловаться, тем более что прусская корона также энергично действовала в том же направлении.

В «подстрекательстве» за границей революцию также нельзя было упрекать до определенного момента. Из самого положения вещей вытекало, что буржуазная революция в Париже вызвала радостный вздох повсюду, где массы народонаселения томились под феодальным гнетом; стоит лишь вспомнить то воодушевле­ние, с которым встретили Клопшток и Гербер, Кант и Фихте новую зарю мировой истории. Однако в Германии это сочувствие буржуазной революции осталось чисто теоретическим; то, что в Рейнских областях произошли небольшие крестьянские беспо­рядки, конечно, не может приниматься в расчет. В других стра­нах - Бельгии, Голландии, Италии — революция встретила более или менее практическое подражание, что, однако, объяс­няется состоянием этих стран, а не «подстрекательством» французских революционеров.

Лишь в одном пункте нарушила революция международ­ные договоры; это было сделано в самом ее начале постанов­лениями известной августовской ночи, которые устранили сред­невековые привилегии феодального дворянства и феодального духовенства. Большое количество немецких помещиков как духовных, так и светских, имевших более или менее крупные владения в Эльзасе, было уязвлено этими постановлениями в своих собственнических интересах; несколько позднее их чис­ло еще более пополнилось духовными лицами, пострадавши­ми вследствие секуляризации церковного имущества и новых законов о церкви. Надо заметить, что эти господа не были по­ставлены в худшие условия, чем французские дворяне и попы; вся разница заключалась в том, что их привилегии при занятии Эльзаса Францией были сохранены французским правитель­ством и покоились на международных договорах, а потому не могли быть упразднены лишь одной Францией. Фактически уничтожение этих привилегий являлось, конечно, большим прогрессивным шагом, который должен был спаять Францию с Эльзасом; уже в те времена было известно всему миру, как тяжело угнетались эльзасские подданные двойной зависимос­тью, как плательщики податей французской короне и как лен­ные подданные немецких помещиков и попов. Здесь предсто­ял, таким образом, конфликт, который мог быть устранен в лучшем случае лишь каким-нибудь возмещением, которое Франция должна была уплатить пострадавшим дворянам и ду­ховным лицам, и Национальное собрание было уже к этому готово. Однако пострадавшие имперские сословия настаива­ли на полном восстановлении их феодального произвола, на что Франция, понятно, не могла пойти.

Они обратились со своими жалобами в рейхстаг в Регенсбурге, который при своей медлительности растянул бы реше­ние этого дела на целые годы. Так долго ждать было далеко не по вкусу некоторым из этих феодальных эксплуататоров. По­тому, главным образом, и объявили духовные курфюрсты свое­го рода открытую войну революции; они принимали к себе эми­грантов, разрешая им подготовлять вооруженное нападение на Францию. Так, в Кобленце, принадлежавшем к курфюрству Трира, расположились граф Прованский и граф Артуа, братья фран­цузского короля, с большим количеством беженцев, проводя свое время в такой расточительной, распущенной жизни, что она поколебала почтение даже к ним немецких филистеров; они образовали свое министерство финансов, полицию и военное министерство, вооружили и обучили около двух тысяч человек и громко кричали о войне, которую они намерены начать за фран­цузской границей, чтобы восстановить старое феодальное об­щество, существовавшее до 1789 г. Немецкие князья не только терпели это, но оказывали им поддержку. Курфюрст Трира не только предоставил им правительственные помещения, но поз­волял им организовывать магазины, издавать открытые воззва­ния о вербовке войск и даже выдавал им оружие из государст­венного цейхгауза. Другие немецкие князья поддерживали их денежными средствами; даже прусский король был достаточно щедр; в течение десяти месяцев до открытого начала войны он передал бежавшим князьям не меньше пяти миллионов франков

из тех государственных сумм, которые были выдавлены из насе­ления кровавым податным прессом, при этом он не имел ника­ких явных поводов к жалобам против Франции.

Это грубое нарушение международного права имеет лишь одно извинение: банда эмигрантов была так же труслива, как и распущенна, а потому ее предательство не представляло боль­шой опасности для Франции. Тем большего осуждения заслу­живала официальная поддержка, которую она находила в Гер­мании, а беспутный образ жизни эмигрантов привлекал к ним весьма живой интерес в массах французской нации. Массы воо­чию видели, что ожидало их, если эта компания возьмет когда-нибудь снова власть в свои руки. Кобленц показывал им в мини­атюре все ужасы старой Франции. Вдобавок к этому на них по­давляющее впечатление произвела попытка короля к бегству. Они больше всего боялись, что король объединится на границе со своими братьями и, опираясь на сотни тысяч иностранных солдат, вернется обратно, чтобы через слезы и кровь завоевать себе старую Францию. Можно сказать без преувеличения, что при этой перспективе весь народ поднялся бы, как один чело­век. Национальное собрание воспользовалось тем толчком, который дала попытка короля к бегству, чтобы провести во всем государстве единую организацию гражданской гвардии и обра­зовать 169 батальонов национальных добровольцев с выборны­ми офицерами; 60 этих батальонов через несколько недель были уже двинуты в гарнизоны на северную границу.

Правда, Людовик XVI и королева горячо отрицали свои свя­зи с эмигрантами. Но массы имели полное право не обращать внимания на эти отрицания. Если бы при помощи заграницы удалось реставрировать монархию, то король и королева ока­зались бы игрушкой в эмигрантских руках; уже тогда знали цену королевским обещаниям, которые давались в затруднительную минуту. Посреди возмущения, вызванного попыткой короля к бегству, пришли извещения о циркуляре, выпущенном импера­тором Леопольдом 6 июля в Падуе об австро-прусском союзе и о заявлении Пильница с его неприкрытыми угрозами. Неудиви­тельно, что национальный нерв французского народа пришел в сильнейшее возбуждение.

Однако, когда Национальное собрание обнародовало в сен­тябре 1791 г. новую конституцию и король присягнул ей, все, казалось, снова успокоилось. Австрия и Пруссия признали кон­ституцию, и мир как будто был обеспечен. Но лист истории перевернулся; в новом законодательном собрании выступила республиканская левая, получившая от своих членов из Бордо

название «Жиронда»; она выступила против заграницы так уг­рожающе и гордо, что положение в высшей степени обостри­лось, и уже 20 апреля 1792 г. она смогла принудить короля объявить войну Австрии.

Так рассказывают прусские историки Зибель и Трейчке; по их мнению, бедные, невинные овечки Австрия и Пруссия под­верглись нападению Жиронды, которая из доктринерского при­страстия к республиканской форме пожелала вовлечь монар­хию в войну с зятем короля. Это такая бессмыслица, которая не нуждается вовсе в опровержении. Вряд ли существовала когда-нибудь парламентская фракция, которая смогла бы из доктри­нерской прихоти зажечь мир со всех четырех сторон. Гораздо больше это можно связать с тем историческим фактом, что им­ператор Леопольд, несмотря на свои обязанности главы госу­дарства, позволял эмигрантам по-прежнему бесчинствовать в Рейнских княжествах и что благочестивый король Франции и после принесенной им присяги конституции продолжал так же предавать страну, как и раньше. Как Людовик XVI, так и Мария-Антуанетта бомбардировали все европейские дворы слезными просьбами созвать европейский конгресс, который при помо­щи оружия должен был найти средства обуздать партии, анну­лировать конституцию и помешать распространению револю­ции. И далеко не было бессмысленным военным пылом, когда новое собрание, к радости не только жирондистов, но и всех других партий, постановило 29 ноября 1791 г., что король дол­жен потребовать от рейнских курфюрстов роспуска эмигрантс­ких войск, должен прекратить всякое возмещение убытков не­мецким князьям, имевшим земли в Эльзасе, переменить дипло­матических представителей на других, более патриотических по своему духу, и немедленно сосредоточить на границе необ­ходимые военные силы, чтобы придать всему этому должный вес. Король обещал 14 декабря следовать этим указаниям и по­слал ноты с протестом курфюрсту Трирскому и императору.

Курфюрст отвечал с кичливой лживостью, что в его стране не происходит ничего враждебного по отношению к Франции. В ответ на это Франция послала в Кобленц своего представите­ля, чтобы еще раз словесно заявить свои требования. Это при­вело к тому, что 3 января 1792 г. появился приказ курфюрста, запрещавший организацию военных корпораций, военных сбо­ров и производство всевозможных военных упражнений. Одна­ко, не нарушая сам ни одним словом границ тактичности, кур­фюрст не мешал эмигрантам оскорблять самым мальчишеским образом представителя их короля, делать ему кошачьи концер­ты и пачкать его жилище всевозможными нечистотами. В об­щем, эмигранты с наглым упрямством противились распоряже­ниям своего защитника — курфюрста и продолжали обучать свои войска. Когда же французский посол передал ноту своего правительства, в которой оно благодарило за распоряжение от 3 января и сообщало, что с его стороны всем гражданским и военным уполномоченным отдан приказ избегать столкновений на границах, официальный листок курфюрста таким образом разделался с посланником: «О стыд, о вечный стыд! Никакой кровью нельзя смыть его. Шпион из якобинского клуба, воспи­танник Мирабо и Неккера, осмеливается выступать перед Кли­ментом Венцеславом, самым добродетельным из князей нашего времени». Вот маленький образчик тех недостойных выпадов, которым подвергалась революционная Франция со стороны не­мецких карликовых деспотов.

Ответ императора на французские требования относитель­но эмигрантов был не так груб, но, во всяком случае, достаточ­но насмешлив и оскорбителен. Он писал 21 декабря, что кур­фюрст Трирский, который будто бы давно уже разоружил эмиг­рантов — это было, конечно, чистейшей ложью, — просил его о помощи в случае французского нападения. Император, дове­ряя вполне лояльности короля Людовика, все же опасался, что, несмотря на его умеренность, могут быть произведены некото­рые насилия над Триром, а потому приказал маршалу Бендэру в Люксембурге оказать в данном случае курфюрсту деятельную помощью. Однако он надеется, что эти крайние мероприятия не понадобятся ни для императора, ни для империи, ни для других держав, которые объединились для поддержания спокойствия коронованной власти. Таким образом, Леопольд открыто угро­жает здесь объединением европейских держав, на которое фран­цузская королевская чета возлагала свои тайные изменнические надежды. Вполне понятно, что после этого французское собра­ние потребовало решительного отказа от всех планов интер­венции и, когда этого отказа не последовало, объявило войну Леопольду или, вернее, его преемнику Францу, так как Лео­польд умер 1 марта 1792 г.

Конечно, можно найти смягчающие обстоятельства для этой прусской легенды в том, что она является лишь ответом на фран­цузскую легенду; последняя рассказывает, что феодальная Евро­па начала войну на уничтожение против Французской револю­ции. Такая формулировка также неправильна; принципиально — феодальную войну хотел вести лишь полусумасшедший король Швеции, и хитрая царица Екатерина делала вид, что хочет ее

Французская армия времен республики: артиллерист, гусар (Египетская кампания) 1799 г., гренадер линейной пехоты 1796 г.

вести. Истинные взаимоотношения, существовавшие тогда, лег­че всего можно познать из опыта пролетарских революций на­ших дней. Господствующие классы сначала недооценивают рево­люционное движение и обычно стараются использовать его для сведения счетов друг с другом. Лишь когда оно достигает опреде­ленной высоты, господствующие классы замечают, что перед ними явился враг, который угрожает им гибелью, и тогда они старают­ся объединиться в реакционную массу, чтобы подавить револю­цию. Однако высота революционного прогресса обыкновенно соответствует глубине их реакционного распада; они не облада­ют уже необходимыми интеллектуальными и моральными сила­ми, чтобы вести принципиальную войну с той энергией и выдер­жкой, с той дисциплиной и самопожертвованием, которые одни могут обеспечить им победу. Они слишком уже привыкли к тому, чтобы близоруким образом преследовать свои самые узкие инте­ресы, так что они не могут пожертвовать ими ради общих интере­сов; гораздо больше, чем победа, их интересует добыча, которая придется на их долю после победы; идя вперед, плечо к плечу, они на каждом шагу боязливо оглядываются вокруг, не собирает­ся ли с ними сыграть какую-нибудь шутку их ближайший сосед. Они взаимно совершенно не доверяют друг другу и имеют все основания к такому недоверию; между ними возникают всевоз­можные ссоры, еще прежде, чем они встретятся с врагом; если же они все-таки столкнутся с ним, то сомкнутым революционной силой фалангам легко прогнать с поля битвы разложившиеся бан­ды. Изношенные лохмотья знамени, которое они подымают, сеют в их собственных рядах лишь сомнение и вражду, убивая вместе с тем все зачатки раздора в рядах противника, сплачивающегося все сильнее и сильнее.

Этот опыт, который революционный пролетариат выносит из современных событий, можно бы вывести уже из всех фео­дальных коалиций против Французской революции, особенно же из первой коалиции. Пока опасность угрожала лишь фран­цузской монархии, другие монархии смотрели на беду своей соперницы с тайным злорадством. Прусское государство даже подложило несколько полен в костер, пылавший вокруг фран­цузского трона. И «реакционная масса» начала собираться лишь тогда, когда унижения, которым подверглась французская ко­ролевская чета после своей неудачной попытки к бегству, обна­ружили ту опасность, которая угрожала всем европейским тро­нам, как это заявил император Леопольд в своем циркуляре из Падуи; он совершенно правильно набросал и программу, кото­рую должна была принять «реакционная масса», если она рас­

считывала иметь успех; он говорил: «Ради большого общего дела каждая держава должна отказаться от самостоятельных притязаний». Однако первый же союзник, к которому он обра­тился, категорически заявил ему: «А что же я получу за это?»

На этом же вознаграждении настаивало и прусское прави­тельство, когда надвинулась непосредственная опасность войны и австрийское правительство должно было согласиться в усло­виях оборонительного союза, которым оно в феврале 1792 г. зак­репило июльское соглашение предыдущего года, признать прус­ские претензии на вознаграждение за военные издержки. Чем боль­ше толстый Вильгельм вдохновлялся мыслью уничтожить ржавым копьем дракона революции, тем настойчивее требовал он хоро­ших чаевых за свою добровольную службу, которую он нес яко­бы для всеобщего блага человечества.

С дьявольской хитростью сеяла царица между немецкими государствами, которые она всеми силами втравливала в вой­ну с Францией, семена внутреннего разлада. Ставя перед прус­ским королем в виде приманки кусок Польши, она одновре­менно возбуждала в Вене вопрос о полюбовной сделке по из­любленному староавстрийскому плану — об обмене Бельгии на Баварию, т. е. о восстановлении австрийского господства над Южной Германией. И в Берлине, и в Вене приманка подей­ствовала, но в Берлине ее проглотили еще с большей жаднос­тью, чем в Вене. «Рыцарский» король Пруссии позабыл, что он обязался торжественным договором к защите польских облас­тей и не менее торжественно признал польскую майскую кон­ституцию, так что новый грабеж Польши он мог начать, лишь наложив позорнейшее пятно на свою честь; он позабыл также, что его предшественники всегда самым решительным образом, вплоть до опасности вызвать войну, боролись с распростране­нием австрийского господства на Южную Германию не только с точки зрения целесообразности, но гораздо больше с точки зре­ния специфически прусской. В Вене также не хотели останав­ливаться на полдороге, вступив уже раз на наклонную плос­кость вопроса о возмещении; под предлогом, что обмен не даст никакого реального увеличения владений и населения, требо­вали еще и старогогенцоллерновских владений — маркграфств Ансбаха и Байрейта, перешедших к прусской короне вследст­вие отречения последнего маркграфа. Это оказалось прусскому королю не по шерсти; он отклонил требование, и, конечно, в результате этого Австрия, которая все еще была в высокой степе­ни заинтересована в сохранении Польши, стала проявлять еще больше подозрительности к польским планам своего союзника.

Австрийская армия: гусар 1798 г., фузилер и офицер пехоты 1805 г.

Таким образом, в июле 1792 г., когда Австрия и Пруссия готовились к прыжку на революционную Францию, они смот­рели друг на друга с таким ворчанием, как два недоверяющих друг другу хищника. Несмотря на то, что война была объявлена только одной Австрией, Пруссия же выступила как ее союзни­ца, она выставила все же на Рейне свое главное войско и главно­командующего: 42 000 чел. под командой герцога Карла-Виль­гельма Брауншвейгского продвинулись с Кобленца к границам Франции и должны были когда-нибудь завоевать Париж, что, по рассказам кобленцких эмигрантов, являлось совершенно безо­пасной прогулкой. Герцог Брауншвейгский, правда, в глубине сердца не разделял этого мнения; это был мелкий немецкий дес­пот, выделившийся из среды себе подобных, как гнуснейший барышник людьми, к тому же мучитель людей, превративший последние 10 лет жизни Лессинга в непрерывные страдания, но вместе с тем он был достаточно образован и, несомненно, чув­ствовал тайное содрогание перед демоническими силами рево­люции. Он вел войну скрепя сердце и вдобавок к этому испыты­вал вполне справедливое недоверие к своим талантам полко­водца; он не столько мог проявить их на деле, сколько был наслышан о них от льстивых слуг, как любимый племянник ста­реющего короля Фридриха. Однако, несмотря на эти сомнения, герцог позволил эмигрантской рвани уговорить себя и разра­зился тем знаменитым манифестом, который угрожал сравнять Париж с землей, суля французскому народу все ужасы вражес­кого нашествия, а вдобавок к этому — возвращение деспотизма и мщение. Это было той поразительной глупостью, примеры которой можно встретить только в прусской истории, но зато уж целыми дюжинами; в момент, когда прусско-австрийский союз трещал по всем швам, была объявлена феодальная прин­ципиальная война, возмутившая французский народ до после­днего человека. Бесстыдному манифесту были ответом бессмер­тные звуки «Марсельезы», написанной в Страсбурге; aux armes, citoyens (к оружию, граждане). И прежде чем прусское войско достигло французской границы, французская монархия была низвергнута. Все же герцог Брауншвейгский с величественной медлительностью, которая только и соответствовала достоин­ству фридриховской армии, перешел через границу, взял даже несколько мелких крепостей; однако при Вальми он наткнулся на войска, которые хотя и не доросли еще до его войска, но могли оказать ему серьезное сопротивление, и герцог после бесполезной и нелепой канонады с той же великолепной торже­ственностью повернул обратно. Французы предоставили унич­тожение прусского войска осенней непогоде и грязи в Шампа­ни, так что когда пруссаки снова достигли немецкой земли, они потеряли половину своих людей. Сами же французы заняли Бельгию и Майнц — главную крепость Германии, и, таким об­разом, крестовый поход против революции получил свой бес­славный, но заслуженный конец.

 

2. КРАСНЫЙ ТЕРРОР

Новый грабеж Польши подействовал разлагающим обра­зом на начавший уже внутренне распадаться союз Австрии и Пруссии. Новый владетель в Вене, выбранный, так же как его предшественник, германским императором, молодой человек лет около двадцати, не обладал ни просвещенным деспотиз­мом своего дяди Иосифа, ни терпеливо взвешивающим хлад­нокровием своего отца. Император Франц был весьма недале­ким деспотом, ханжой, злобным, эгоистичным, слабым и уп­рямым, как характеризовал его один известный знаток людей; на польский грабеж он ответил тем, что назначил руководя­щим министром Тугута, самого большого ненавистника прус­саков из всех своих дипломатов, и Тугут стал энергично про­водить завоевательную политику короля Иосифа, не заимствуя, однако, ничего из его внутренней реформаторской политики. Первой его заботой было ослабить прусское влияние в Поль­ше и сблизиться с царицей; последняя встретила это с вели­чайшим доброжелательством, так как она лишь с большой нео­хотой уступила Пруссии часть польской добычи.

Пруссия отомстила за это тем, что стала нагромождать воз­можно больше препятствий на пути к осуществлению плана об обмене Баварии на Бельгию; она поставила его в зависимость от добровольного желания дома Виттельсбахов, с которым мож­но было совершенно не считаться, и заявила, что приобретение Бельгии является прежде всего не ее делом, а делом Австрии. Пруссия после присвоения себе польской добычи вообще поте­ряла склонность к войне с Францией, несмотря на то, что рево­люционная пропаганда, вызванная нелепым нападением на Фран­цию, имела теперь весьма опасные стороны для феодальной Европы и что уже в 1793 г. вся Европа, за исключением Дании, Швеции, Турции и еще нескольких небольших стран, стояла во всеоружии против Французской революции.

На другой день после канонады при Вальми в Париже открыл­ся Национальный конвент, избранный после падения королевства

Жан-Поль Марат. Гравюра работы Бриссона с картины кисти Бозе

верховной властью Франции. Он проходил под предводительством того же Петиона, который когда-то снискал помощь Пруссии, что­бы отнять у французской монархии важнейшее ее право, и кото­рый получил поздравление от Фридриха-Вильгельма II за свои де­мократические речи. Конвент действовал в соответствии со слова­ми Дантона от 2 сентября 1792 г.: «Гудящий колокол набата — не только сигнал к тревоге, он есть призыв на борьбу с врагами отече­ства. Чтоб уничтожить их, нужна смелость, еще смелость и еще раз смелость, и Франция будет спасена». Действительно этой-то смелостью и была спасена Франция.

Конвент начал процесс против виновного короля и 23 янва­ря 1793 г. казнил его. Англия по этому поводу выслала фран­цузского посла — конечно, не из сентиментального сострада­ния к Людовику XVI, но потому, что она боялась увеличения французского могущества благодаря присоединению Бельгии; еще более боялась она занесения революционного огня в Ир­ландию и Англию, где было собрано достаточно горючего мате­риала. В ответ на это Конвент объявил 1 февраля войну Англии и ее союзнице Голландии. Месяцем позже последовало объяв­ление войны Испании и одновременно папе, так как в Риме по­сланник Республики был умерщвлен фанатической толпой. За­тем к войне против революции присоединились Португалия, Сардиния и Неаполь, а также внутри самой страны против ре­волюции восстал целый ряд местностей и городов. Революция казалась почти безоружной, так как старая военная организа­ция была разрушена, а новой еще не было создано.

От этого нагромождения опасностей революция спасла себя красным террором. Ядром ее войск были парижские пролетарии, выполнившие этим великую историческую миссию, несмотря на то что они не смогли надолго удержать в своих руках господства, реальные предпосылки для которого еще не существовали. Как экономическое развитие Франции стояло тогда на пороге круп­ной индустрии, так парижские рабочие стояли на пороге совре­менного пролетариата; социалистическое мировоззрение вита­ло тогда еще в мире мечтаний, и даже самые пылкие якобинцы, наиболее последовательные проводники красного террора, ви­дели в этом мировоззрении лишь «пугало, придуманное мошен­никами, чтобы дурачить слабые головы». Якобинство в своей исторической сущности было насквозь проникнуто мелким ме­щанством; а мелкое мещанство даже в тех великих событиях, которые оно когда-то вызвало к жизни, не могло присвоить себе власти, которая по праву истории принадлежала буржуазии.

Как это свойственно мелкому мещанству, даже в дни крас­ного террора он брало своих героев и идеологов не из собствен­ных своих рядов, а из рядов буржуазной интеллигенции; это были врачи, адвокаты, писатели; среди них было много лени­вых и извращенных субъектов, но были также и бессмертные революционеры, люди, заслужившие изумление и благодарность потомства, несмотря на то что реакция всячески старалась по­хоронить их память под целыми горами клеветы. Почти все они заплатили жизнью за свои заслуги и свои ошибки, и прежде все­го трое из них, имена которых стали неотделимы от дней крова­вого красного террора: Марат, Дантон и Робеспьер. Марат луч­ше всех других умел возбуждать у парижских рабочих проле­тарскую жилку — он пал под ножом одураченной мечтательницы о голубой республике. Дантон, самый гениальный из всех, был

Заседание революционного комитета во время разгула террора в Париже. Гравюра работы Карла Шлейха с рисунка Флагуара

человеком не без упрека, но вместе с тем это была сама пылаю­щая действительность, вышедшая из горна природы; он скоро понял, как мало возможностей имеет кровавая работа для уста­новления прочных государственных образований, но он не мог бороться с тем чудовищем, которое он сам вызвал, и пал жерт­вой его. Робеспьер — воплощенная формула, человек с непо­колебимой верой в справедливость, добродетель и добро, — мог бы в мирное время явиться прекрасным образчиком для любого филистера; теперь, при помощи гильотины, он пытал­ся уничтожить все, что стояло на пути справедливости, доб­родетели и блага человечества, пока, наконец, противополож­ность справедливости и добродетели не устранила его самого с помощью той же гильотины.

Общее число жертв красного террора насчитывалось до 4000 человек; по поводу этого Томас Карлейль — гениальный, хотя и неустойчивый историк Французской революции — замечает в своем сочинении: «Это — ужасающее количество человечес­ких жизней; однако в десять раз больше убивают в битвах, и все же заканчивают такой торжественный день пением благодар­ственного молебна. Это число равняется приблизительно двух­сотой части всех погибших в течение Семилетней войны,

Жорж-Жак Дантон. Гравюра работы Сандо с портрета кисти Бонневиля

а какова была цель Семилетней войны? Присоединить к себе кусо­чек земли и отомстить за эпиграмму. Если история оглянется на эту старую Францию и хотя бы на времена Тюрго, когда молчали­вая толпа страдальцев толпилась вокруг дворца своего короля, и в угнетающей бедности, с бледными лицами, в грязи и в отрепьях протягивала ему свои написанные иероглифами жалобы, и в от­вет на это получала новые виселицы высотой в 40 фунтов, то история с грустью должна будет признать, что в период, который называется правлением террора, 25 000 000 населения страдало, в общем, меньше, чем в какой-нибудь другой период. Но здесь страдали не безмолвные миллионы; здесь страдали говорящие тысячи в сотни, страдали отдельные люди, которые кричали, пи­сали, как только могли, и наполняли весь свет своими жалобами.

Массовые расстрелы в Лионе 14 декабря 1793 г., проведенные по приказу Колло д'Эрбуа. Гравюра работы Швебах-Дэфонтэна

Вот в чем вся разница. Действительно, это есть главная особен­ность, которая тотчас же должна была сказаться в обратном на­правлении, когда после падения Робеспьера над безмолвными мил­лионами начал бушевать белый террор с гораздо большей ярос­тью, чем это прежде делал красный террор над пишущим и говорящим меньшинством; умирая, Робеспьер заклеймил белый террор словами: «Разбойники торжествуют».

Однако, хоть красный террор и был необходим, чтобы спа­сти Францию, он не смог бы достигнуть этой цели, если бы внутреннее разложение в лагере противников не дало ему не­обходимого времени для использования всех годных для этого средств: массовая мобилизация, неограниченные реквизиции всех средств, необходимых войне, колоссальные заготовки оружия и снаряжения. Хорошо вымуштрованные войска враж­дебной коалиции стояли в военном отношении значительно выше французских добровольцев, которые вначале далеко не были теми героями, какими сделала их впоследствии револю­ционная легенда. При всей медлительности, с которой вели пруссаки войну, им удалось взять обратно Майнц, а Бельгия

Арест Робеспьера, 27 июля (9 термидора) 1794 г. Гравюра работы М. Слоана с рисунка Барбье

попала очень быстро обратно к Австрии. В конечном счете это были массы свыше 250 000 чел., для которых дорога во Францию была открыта и по сравнению с которым француз­ская военная сила была далеко не достаточна.

Однако англичане и австрийцы так долго бранились в Бель­гии, что пропустили благоприятный для них момент: англичане требовали Дюнкирхен, а австрийцы хотели захватить Пикар­дию. Тем временем французы одержали новые успехи, в резуль­тате которых они хотя и не завладели Бельгией, но моральная сила их молодых войск значительно повысилась. То же самое происходило и на рейнском театре военный действий, где гер­цог Брауншвейгский, снова командовавший прусскими войска­ми, должен был действовать совместно с австрийским генера­лом Вурмзером, но фактически находился в постоянной ссоре с ним. Вурмзер хотел завоевать Эльзас как вознаграждение для Австрии, а герцог Брауншвейгский не имел никакого желания содействовать этому. Он праздно стоял на Пфальцских горах, и ему удалось лишь отразить при Пирмазенсе и Кайзерсляутерне атаки молодого генерала Гоша; этот генерал, бывший раньше конюшенным мальчиком, принадлежал к тем блестящим воен­ным талантам, которых теперь начала порождать Французская революция. Гош бросился на Вурмзера, разбил его в ряде сра­жений, освободил осажденный союзниками Ландау и прогнал австрийцев обратно за Рейн, вследствие чего пруссаки также были принуждены очистить Пфальц. Единственным плодом их похода оказалось возвращение Майнца.

Это был все же весьма печальный исход; прусское войско потеряло более 10 000 чел.; а прусская военная касса, насчиты­вавшая после короля Фридриха 50 000 000 талеров, была со­вершенно истощена. Наоборот, военные силы французов богато развернулись; Карно — «организатор победы» — сумел вели­колепно слить старые линейные войска и новую гражданскую гвардию и создать энергичный офицерский корпус, у которого гильотина уничтожила всякую склонность к предательству; из организации масс, боровшихся за свои жизненные интересы, возник новый способ ведения войны, который со своим народ­ным войском, своей неистовой стрелковой тактикой и своей быстро распространившейся реквизиционной системой мет­лой прошел по всем странам и значительно перерос старое наемническое войско с его убогой военной тактикой и медли­тельным магазинным снабжением.

 

3. КОНЕЦ ПОЛЬШИ

Прежде чем прусское войско вступило в третье столкнове­ние с Французской революцией, произошло польское восста­ние, разразившееся в 1794 г. против русского владычества. Это была последняя вспышка национальной силы, которая не была лишена возвышенных и прекрасных черт; не нашлось ни одного предателя среди 700 союзов; насчитывавших более 20 тысяч членов, поклявшихся слепо исполнять, под страхом смерти, все приказания национального вождя Костюшко; почва по всей стра­не содрогалась под ногами русских, еще не видевших перед со­бой ни одного врага, которого они могли бы схватить.

Существовало намерение задержать начало восстания до тех пор, пока русские армии не вступят в новую войну с Турцией, которую царица тотчас же начала снова, как только решила, что Польша за ней обеспечена. Ее войска уже находились в по­ходе на Турцию; в Польше оставалось не более 10 000 чел., и, чтобы лучше обеспечить себя, царица заставила польское пра­вительство согласиться на разоружение части польских пол­ков. Это означало бросить в объятия нищеты значительное

Тадеуш Костюшко. Гравюра работы Физингера с портрета кисти Грасси

количество офицеров и солдат; сопротивление, которое они ока­зали при своем роспуске, сделало невозможным дальнейшее промедление. 6 марта Костюшко послал в Париж письмо с просьбой ссудить его деньгами и офицерами и известил, что день восстания близок. Одновременно он извинялся, что не может выступить с лозунгами чистой демократии, так как он слишком нуждается в помощи дворянства и духовенства и в первую голову должен заботиться о сохранении внутренне­го единства нации. В Париже ему дали то, что он просил, в расчете парализовать вооруженным восстанием в Польше во­сточные державы; с господствующей тогда точки зрения бур­жуазной эмансипации между французской и польской рево­люцией не было ничего общего.

Таким образом польская революция была сразу же осуждена на гибель, несмотря на то что 17 апреля она завладела после двухдневного уличного боя Варшавой, прогнала русского гене­рала Игельстрома, нанеся ему тяжелые потери, и легко раздела­лась также с прусскими войсками. Костюшко заявил прусскому посланнику в Варшаве, что он готов сохранить мир с Пруссией и даже дать гарантии в неприкосновенности существующих прус­ских границ, если Пруссия не будет оказывать никакой поддерж­ки русским войскам, и это предложение имело у короля некото­рый успех. Однако окружавшие его юнкера, жаждавшие новой добычи, втянули его в войну с Польшей; 12 мая он сам перешел через границу; следствием этого было лишь то, что на Востоке началась еще более позорная война, чем на Западе.

За два дня перед этим в Польшу вторгся генерал Фафрат; ре­шительного двухдневного марша было бы вполне достаточно, чтобы достигнуть почти беззащитного Кракова и захватить кассу и военные запасы Костюшко. Однако Фафрат принадлежал к тому сорту прусских формалистов заполнивших тогда почти все вой­ско, о которых когда-то писал прусский историк: «В лагерях они с напряжением своих умственных способностей вырабатывают искусные походные и боевые порядки, которыми они думают унич­тожить любого врага, но в открытом поле они оказываются не в состоянии не только драться, но и сдвинуться с места, так как у их войск нет ни правильно организованного хлебопечения, ни организованного питания». Фафрату понадобилось 8 дней, что­бы решиться на атаку небольшого числа краковян, поставленных Костюшко в 2 милях от Кракова, и когда при его приближении они рассеялись, оставив в его руках лишь одного пленного, он был так возмущен этой неудачей своего выдуманного за зеленым столом плана, что остался спокойно стоять на своем месте и по­том, подняв обычную тревогу, вернулся обратно.

Ему не приличествует оканчивать войну — так сообщил он одному русскому генералу, который понуждал его к более бы­стрым действиям, — ему нужно было дождаться короля. Та­ким образом, Костюшко получил передышку на несколько недель и великолепнейшим образом использовал ее для под­готовки к успешному сопротивлению. 6 июня пришлось ему потерпеть поражение при Рафке от превосходных прусско-русских сил, состоявших из 25 000 хорошо вымуштрован­ных солдат, тогда как у него было только около 17 000 чело­век, половина которых состояла из только что набранных крестьян, вооруженных косами. Прусский король, появив­шийся со значительными подкреплениями в лагере

Станислав (Понятовский), король Польши. Гравюра работы Э. Е. Нильсона

Фафрата, внес лишь на очень короткий срок оживление в военные операции; когда Костюшко после своего поражения оста­вил Краков и отступил в Варшаву, пруссаки следовали за ним так медленно, что лишь 13 июля они подошли к слабо укрепленной столице. В общем, против польских инсурген­тов действовало теперь 50 000 прусских войск; 25 000 из них в союзе с 13 000 русских стояли под Варшавой, так что штурм города должен был иметь верные шансы на успех. Этот штурм диктовался также и политическими соображениями — если только этот термин может быть применен к прусской разбой­ничьей политике, — так как с завоеванием Варшавы король получил бы первенство в польской игре, что ему не могли бы на этот раз пожелать ни Россия, ни Австрия.

Между тем именно потому, что он это понимал, король поддался уговорам тайного агента царицы, который с миной верного друга предостерегал его и убеждал пощадить свои военные силы для возможного столкновения с Австрией и Рос­сией. Царица приказала своим войскам, шедшим в Турцию, спешно повернуть обратно, чтобы сначала покорить Польшу. До появления русских войск перед Варшавой царице нужно было мешать всякой серьезной попытке прусского короля ук­репить свою власть в Польше, и как ни явна была ее игра, ей прекрасно удалось провести коронованного болвана. Фрид­рих-Вильгельм отказался от штурма Варшавы, который даже такой герой, как Фафрат, признавал волне осуществимым, и предпринял правильную осаду, которая проводилась со всеми обычными техническими ошибками, а потому не двигалась с места и даже нарушалась непрестанными вылазками Костюшко; она закончилась тем, что геройское войско с королем-ге­роем начало 6 сентября смехотворное отступление в родные палестины. Там, в польских провинциях, их ожидало новое восстание, разжигаемое смелыми налетами предводителя поль­ских инсургентов. Инсургенты привлекали к себе тысячи рек­рутов из Южной Пруссии — так была названа прусская часть польской добычи, захваченной по второму разделу, — и даже захватили 2 октября город Бромберг, что вызвало у короля в Потсдаме настоящий припадок бессильного бешенства. Участь Польши решилась тогда, когда царица, собрав достаточные силы, послала их под командой своего лучшего полководца Суворова против восставших; в целом ряде боев Суворов раз­бил поляков; при Мациевице тяжелораненый Костюшко по­пал 10 октября в плен к русским. 4 ноября Суворов с ужасным кровопролитием взял штурмом Прагу — предместье Варша­вы, после чего польская столица капитулировала. Суворов сообщил со свойственным ему насмешливым лаконизмом прус­скому генералу Шверину: «Я здесь с моими победоносными войсками», и прусскому королю: «Прага дымится, Варшава дрожит. На валах Праги. Суворов».

Но еще безобразнее, чем этот победный крик первобытного варварства, были крылатые слова, с которыми прусская циви­лизация приобщилась к гибели Польши — та «позорная клеве­та», как назвал эти слова Костюшко, к которому они относи­лись. Официальная южногерманская газета сообщила 25 октяб­ря, что Костюшко передал свою саблю русским, воскликнув: «С Польшей покончено. Конец Польше!» Это была злобная и трус­ливая ложь, вдвойне злобная и трусливая по отношению к тому

геройскому самоотвержению, с которым Костюшко и его спо­движники пытались в последний момент изменить судьбы свое­го отечества. Но это было злобой Терсита у своей собственной уже готовой могилы, в которую окончательно столкнуло Прус­сию ее предательство по отношению к Польше...

 

4. БАЗЕЛЬСКИЙ МИР

Война Франции с Пруссией была закончена за полгода до 19 октября 1795 г., когда состоялось окончательное решение судьбы Польши Россией, Австрией и Пруссией.

Третий поход 1794 г. принес прусскому оружию так же мало лавров, как и два первых. Уже в конце второго похода герцог Брауншвейгский сложил с себя главное командование, чувствуя себя, по его словам, «морально больным». Страх перед демо­ническими силами революции пробудил в его узком и ленивом мозгу проблески сознания. Он заявил, что если воодушевление и опасность двигают великую французскую нацию к великим делам, то и среди объединившихся противников каждый шаг должен руководиться единой целью и единой волей; если же каждая армия будет действовать сама по себе, без твердого пла­на, без единства, без принципа и без метода, то из этого не вый­дет ничего, кроме всеобщей путаницы.

Это было правильное, но совершенно бесплодное призна­ние. Подобные группировки постоянно разрываются внутри себя, но давление прогрессивной победоносной революции за­ставляет их снова сплачиваться. Даже прусский король не хо­тел отказаться от борьбы с якобинцами; юнкерскому окруже­нию с большим трудом удалось втянуть его в польский поход, так жаждал он контрреволюционных лавров на Рейне, хотя они становились очень дорогими. Правда, было очень легко заме­нить Брауншвейга Мюлендорфом — одного солдафона дру­гим, — но отсутствовала самая главная предпосылка для веде­ния войны — деньги. Не оставалось ничего другого, как отдать прусское войско в количестве 62 400 человек в наем морским державам. Таким образом, Пруссия унизилась до уровня мел­ких немецких государств, которые несколько лет тому назад продали свои войска Англии для войны с Америкой. Гаагским

договором от 17 апреля 1794 г. было обусловлено, что все заво­евания прусских войск принадлежат морским державам и что войска должны употребляться там, где это является необходи­мым в интересах морских держав, но все же — как настояли из последних остатков стыда представители Пруссии — лишь по военному соглашению Англии, Голландии и Пруссии.

В то время как делались такие отчаянные попытки удержать колеблющуюся коалицию, французы, пустившие теперь в ход все средства, готовились к войне на широкую ногу. Они предполага­ли направить главное свое нападение против Нидерландов, вы­гнать из Бельгии англичан и австрийцев и завоевать Голландию. От Арденн до Дюнкирхена они выставили около 300 000 чел.; в руководстве операциями участвовал Карно; северной армией командовал Пишегрю, решительный полководец с революци­онным происхождением; под его командой находились Маро, Макдональд, Вандом, Бернадот и другие смело подымавшиеся таланты. Как и прежде, союзники могли обладать преимущест­вом в том или ином роде оружия, но они не могли сравняться с французами ни в энергичном ведении дела, ни в безумной храб­рости войск, неудержимо продвигавшихся вперед. Морские дер­жавы призвали на помощь свои прусские наемные войска, одна­ко Мюлендорф, опираясь на вышеуказанный двусмысленный параграф Гаагского договора, заявил определенно, что без его согласия никто не может распоряжаться его войсками; он же ни в коем случае не пойдет в Бельгию; а военные операции в Ни­дерландах он поддержит движением против Эльзаса и Лотарин­гии. Таким образом, только что склепанная коалиция снова за­трещала по швам; дело дошло до энергичных неприязненных переговоров, которые, наконец, привели к полному разрыву между Англией и Пруссией.

По смыслу договора морские державы были совершенно правы, и даже прусский министр Гарденберг находил: «Мы не­сомненно все согласимся с тем, что спасение Голландии в выс­шей степени важно и что мы должны верой и правдой выполнять заключенный с морскими державами договор, если только мы не хотим навлечь на себя обвинение в вероломной политике и этим оттолкнуть от себя всех и навлечь на себя всеобщее пре­зрение»... Однако Гарденбергу не удалось ничего сделать про­тив своего гораздо более влиятельного коллеги Гаугвица, кото­рый как раз и вставил этот параграф в Гаагский договор и теперь стоял на стороне Мюлендорфа.

Тогда англичане приостановили выплату жалованья, и прус­ские военные действия снова оказались парализованными. О по-

Русская армия: обер-офицер гусарского полка (1763 — 1776 гг.); рядовой гусарского полка (1798 — 1801 гг.); рядовой гусарского полка (1812 г.)

ходе против Эльзаса и Лотарингии не было, конечно, и речи; Мюлендорф занял лишь те позиции в Пфальце, с которых пруссаки были выгнаны в прошлом году.

Однако осенью, когда австрийцы были выбиты из Бельгии и отошли за Рейн, он принужден был отдать их снова и также отступать за Рейн; таким образом, французы в результате свое­го похода получили не только Бельгию, но и левый берег Рейна; однако этого еще было мало. Пишегрю завоевал к Рождеству этого года еще и Голландию, провозгласив ее Батавской рес­публикой. Это была первая дочерняя республика, которыми начала опоясывать себя Франция.

Старопрусское государство находилось теперь в полном раз­ложении: от Франции оно было отделено широкой пропастью революции, с Англией было окончательно порвано, с обоими

императорскими дворами мир находился на острие меча; пода­вившись польским грабежом, с совершенно расстроенными фи­нансами, с опозоренным несчастными походами войском оно ви­село над пропастью; для него не было уже спасения, речь могла идти только об отсрочке его гибели, которую можно было ку­пить заключением позорного мира, положившись на милость ре­волюционной Франции. Фанфаронство манифеста 1792 г. было уже окончательно вытравлено из прусского юнкерства. Как гене­ралы, так и дипломаты настаивали на мире с Францией напере­кор упрямому королю, который никак не мог отказаться от своей сумасбродной идеи, что он, как «рыцарский монарх», не может вести переговоров с «цареубийцами». Они сделали для него при­емлемыми эти переговоры, указав на то, что Робеспьер низвержен, и пообещав вести переговоры через Бартельми, французс­кого посланника в Швеции — дипломата времен Людвига XVI.

В Париже очень охотно пошли навстречу прусским мирным предложениям. Здесь питали еще радужные надежды на то, что старопрусское государство носит все же сравнительно совре­менный характер, и были даже готовы заключить союз с Прусси­ей. При этом, конечно, не забыли обеспечить и свои собственные интересы и наложить на побежденного Кадвинское ярмо. Прус­сия должна была просто выйти из коалиционной войны, и в слу­чае если Франции удастся занять левый берег Рейна, отказаться от своих леворейнских владений; в вознаграждение за это, при общем мире, она должна по молчаливому дружескому соглаше­нию получить владения из отнятых земель праворейнских духов­ных владетельных особ. Заключенный 5 апреля 1795 г. в Базеле мир устанавливал демаркационную линию, которая начиналась от восточного берега Фрисландии и шла на юг до Майна и оттуда на восток до Силезии, охватывая, таким образом, всю Северную и Среднюю Германию; французы обещали признавать эту линию, если имперские сословия, охваченные этой границей, будут со­блюдать строжайший нейтралитет. Представителем Пруссии при заключении этого мира был сам Гарденберг, только что предо­стерегавший от политики, которой можно всякого оттолкнуть от Пруссии и навлечь на нее всеобщее презрение; он должен был довести эту политику до той вершины, которой она до сих пор еще не достигла. Отсюда делалось заключение, что Базельский мир при всем своем позоре был необходимостью для Прус­сии. И это, конечно, верно; быть может, даже вернее, чем пола­гают писатели, приукрашивающие историю. Из всей феодаль­ной коалиции прежде всех испустило дух старопрусское госу­дарство; после небольшой борьбы с революцией оно было со­вершенно истощено в интеллектуальном, моральном, финан­совом и военном отношении, тогда как другие державы феодальной коалиции еще в продолжение значительного време­ни могли противостоять ей с переменным счастьем. Старопрус­ское государство вышло из круга великих событий и под защи­той трусливого нейтралитета кое-как влачило свое жалкое су­ществование; всеми ненавидимое и презираемое, оно дорогой ценой купило последнее десятилетие своей жизни.

 

5. ОКОНЧАТЕЛЬНОЕ РЕШЕНИЕ ИМПЕРСКОЙ ДЕПУТАЦИИ

Еще до смены прусского монарха закончилась первая коали­ционная война. Через два года после Базельского мира Австрия заключила с Францией предварительный мир в Леобене, а через полгода после этого, 17 октября 1797 г., окончательный мир в Кампо-Формио. Австрия боролась за общие феодальные цели с большей энергией, чем Пруссия, и одержала некоторые успехи в Южной Германии над французами, но все же, наконец, потер­пела поражение на итальянском театре военных действий от превосходного военного таланта молодого генерала Бонапар­та, который хотя и не изобрел новой военной системы, но умел применять и использовать ее гораздо лучше, чем все другие во­енные таланты Французской революции.

Мирные условия были далеко не благоприятны для австрий­ской монархии. Она уступала Франции Бельгию, которую она уже давно считала потерянным аванпостом, отказывалась так­же от Ломбардии и соглашалась на создание Цизальпинской республики, составленной из Ломбардии, Модэны, папской провинции и части Венеции, где Наполеон сокрушил разложив­шееся уже олигархическое государство. За это Австрия полу­чила большую часть Венеции, а также Истрию и Далмацию, что давало великолепное округление ее владениям и вместе с тем улучшило ее морскую позицию. Позор этого мира заключался для Австрии в том, в чем и позор Базельского мира для Прус­сии: император обязался ограбить империю, пообещав Фран­цузской республике помогать в завоевании левого берега Рейна. Переговоры по этому поводу велись на конгрессе в Ратштадте

Суворовские войска в Альпах

уполномоченными Германской империи и представителями Французской республики.

Этот конгресс открылся в декабре 1797 г. и продолжался целый год; он сопровождался такой же озлобленной и бес­плодной грызней, которой начался грабеж трупа Священной Римской империи германской нации . Французские уполно­моченные держали себя, как настоящие господа и распоряди­тели Германии, и имели к этому все основания; немецкие кня­зья льстиво увивались вокруг них, как свора жадных охотни­чьих собак, ни один из этих дворян не чувствовал национального оскорбления из-за потери левого берега Рейна — наоборот, каждый из них хотел получить свою долю в гра­беже церковного имущества. И в Базеле, и в Кампо-Формио одинаково молчаливо подразумевалось, что потери, понесен­ные светскими князьями при уступке левого берега Рейна, бу­дут вознаграждены секуляризацией духовных владений на пра­вом берегу Рейна; ненасытная жадность князей получила пол­ный простор, и они так пресмыкались, что Бонапарт, посетивший временно конгресс, навсегда сохранил в своем сердце презрение к этой княжеской сволочи.

На Ратштадтском конгрессе впервые обнаружилось для все­го мира, как низко пал моральный уровень Пруссии. Роль по­средника, которую она будто бы играла при своем нейтрали­тете, оказалась совершенной иллюзией; даже наиболее люби­мые ею немецкие князья устремлялись, не обращая на нее никакого внимания, к французским посланникам как к настоя­щим господам положения; она должна была удовлетвориться, как говорил сам Трейчке, грустной ролью быть первой среди этих жаждущих добычи мелких государств. Однако Австрия оказала ей протекцию по крайней мере в одном: в тайных пун­ктах договора Кампо-Формио она оговорила, что только прус­ские владения на левом берегу Рейна не должны перейти во владения Франции, чтобы, таким образом, у Пруссии был от­нят повод к другим приобретениям.

Император Павел I Петрович

В тех же пунктах Австрия выговорила себе французское по­средничество для приобретения епископства Зальцбург; она так­же хотела попробовать духовной пищи. Однако же это оказалось ей не по нутру; если бы все церковные владения были бы розданы, то ее господство над империей, покоившееся главным образом на трех духовных курфюрствах, было бы сильно поколеблено; к это­му прибавлялось также и то, что революционная пропаганда рас­пространялась все больше и больше. Бонапарт отправился в Еги­пет, чтобы напасть на английское мировое господство с востока в наиболее уязвимом для него месте; 15 февраля 1798 г. была объяв-

лена Римская республика, а 12 апреля Гельветическая. И когда в ноябре 1798 г. неаполитанские войска вторглись в римскую область, они были отброшены; французские войска захватили Неаполь, преобразованный затем 25 января 1799 г. в Партенопейскую республику.

Так связывались летом 1798 г. нити для второй феодальной коалиции против Французской революции. Австрия решила сно­ва взяться за оружие, Англия еще не успела сложить его, а Рос­сия примкнула на этот раз к ним не только на словах, но и на деле. Царице Екатерине наследовал ее сын Павел, такой же по­лусумасшедший, как и его отец, и с фанатическим усердием стал проводить тот феодальный крестовый поход против Франции, которым Екатерина лишь дурачила немецкие государства. Эта вторая коалиция, куда вступили также Неаполь, Португалия, Швеция и Турция, была несравненно опаснее для Франции, чем первая; предвестником ожесточения, с которым она велась, яв­ляется позорное убийство французских послов австрийскими гусарами, происшедшее при роспуске Ратштадтского конгрес­са после объявления войны 1799 г.

Прусское правительство радостно потирало руки. Оно вооб­ражало, что стоит в центре Европы и собирает свои силы, тогда как другие державы взаимно уничтожают силы друг друга. Одна­ко французы начали уже догадываться об истинном положении старопрусского государства. Сиес, французский посол в Берли­не, сообщал в Париж: «Прусский король принял самое скверное решение ни на что не решаться. Пруссия хочет остаться одна, это очень выгодно для Франции; за время этого прусского ослеп­ления она сможет справиться с другими. Совершенно несправед­ливо говорят, что Берлин — центр европейских переговоров; вся мудрость берлинского двора состоит в том, чтобы с настойчиво­стью и постоянством играть пассивную роль». С противополож­ной стороны относились сначала с большой подозрительностью к объединению Пруссии с Францией, но когда выяснилось, что это объясняется полнейшим ничтожеством Пруссии, то страх сменился чувством, весьма далеким от почтения.

Вторая коалиция достигла больших успехов. В Германии ус­пешно дрались австрийцы. А при Абукире англичане уничтожи­ли французский военный флот; затем по существу победами рус­ских была завоевана Италия. Итальянские дочерние республики,

Граф А. В. Суворов-Рымникский, генералиссимус русских войск. Гравюра с портрета кисти И. Крёйцингера (1799 г.)

насажденные Францией, исчезли; на их место снова заступило папское государство и Неаполитанское королевство. Вместе с этими внешними затруднениями рос и внутренний раскол во Французской республике. Правительство директории, в котором непосредственно воплотилось господство буржуазии, не смогло справиться ни с внешними, ни с внутренними затруднениями. Однако французский народ в целом крепко держался за завоева­ния революции; с большим ликованием встретил он генерала Бонапарта, вернувшегося после сообщения об итальянском по­ражении из Египта, и доброжелательно отнесся к тому переворо­ту, которым он разогнал 18 брюмера (9 ноября) 1799 г. директо­рию и сделался самодержцем — сначала в образе консула с двумя

товарищами, имевшими, конечно, лишь декоративное значение. Свои силы Бонапарт черпал из наследия буржуазной революции, которое он начал ликвидировать и внутри и вне; первое слово, сказанное о победителе 18 брюмера, оказалось и наиболее мет­ким из всех, когда-либо сказанных по его адресу. «Это само яко­бинство, сконцентрированное в одном человеке и вооружен­ное всем оружием революции» — сказал граф Марков, рус­ский посол в Париже.

Здесь не место распространяться о внутренней политике Бо­напарта; во внешней же политике он нашел положение значи­тельно упрощенным. Вторая коалиция, так же как и все фео­дальные коалиции, тотчас же, несмотря на свои успехи, начала разъедаться взаимной ненавистью и завистью; именно в Ита­лии, где она боролась успешнее всего, как раз и произошел раз­рыв между австрийцами и русскими. Тугут, желающий приоб­рести полную свободу для габсбургской дворцовой политики на полуострове, оттеснил русского генерала Суворова с его победоносного пути через Альпы в Швейцарию. Это так возму­тило царя, что он в октябре 1799 г., как раз в то время когда Бонапарт возвратился из Египта, выступил из коалиции. Со свойственной ему взбалмошностью, он бросился в совершенно обратную сторону; более слепой, чем его парижский посол, он признал в Бонапарте после 18 брюмера восстановителя поряд­ка и стал связывать с ним мечтания, которые он связывал до сих пор со старофранцузской королевской семьей.

Что касается Англии и Австрии, то новый первый кон­сул предложил им мир; правда, это могло быть лишь такти­ческим шагом, хотя даже буржуазные историки начинают отказываться от сказок о том ненасытном завоевателе, ко­торый непрерывно нападал на миролюбивых феодальных князей, чтобы создать себе мировое господство. Но если даже это и был только тактический шаг, то он был во всяком случае довольно искусным шагом; Питт-младший грубо от­ветил, что единственным путем к миру является восстанов­ление старой Франции в ее прежних границах; ответ Тугута был более мягок по форме, но и он отклонял мир, предло­женный Бонапартом на условиях соглашения в Кампо-Формио. Таким образом, началась кампания 1800 г., которая битвами при Маренго и Гогенлинде снова дала победу фран­цузским знаменам. Австрия должна была согласиться на мир, который был заключен 9 февраля 1801 г. в Люневиле и кото­рый наложил на нее гораздо более тяжелые условия, чем мир при Кампо-Формио.

 

6. АУСТЕРЛИЦ

Земли, брошенные решением имперских депутатов как воз­мещение старопрусскому государству, были последним види­мым успехом нейтральной политики со времен Базельского мира; к лету 1803 г., когда французы заняли курфюрство Ган­новер, начали созревать горькие плоды этой политики. Это было следствием англо-французской войны, которая опять во­зобновилась после Амьенского мира, установившего непроч­ное перемирие. В этой войне, с точки зрения морализирую­щих историков, не была виновна ни та, ни другая сторона; война между Францией и Англией была исторической необ­ходимостью, борьбой наиболее экономически развитых на­ций за мировой рынок, как это увидел своим пророческим взглядом немецкий поэт:

На земле два могучих народа

Борьбу за господство ведут.

Под угрозой всех наций свобода,

Трезубцы сверкают, и молнии жгут.

Золотом ценность всех стран измеряют,

И, как Бренн во тьме веков,

На весы справедливости Франк дерзко бросает

Славную шпагу отцов.

Флот простирают свой бритты.

Как спрут своих щупальцев сеть,

И безбрежную зыбь Амфитриты

Хотят замкнуть, словно клеть.

Но это была борьба льва с акулой. Могучие противники не могли непосредственно схватиться. Франция не могла унич­тожить английский флот, а Англия — французскую сухопут­ную армию. Единственным уязвимым местом Англии на кон­тиненте являлся Ганновер, связанный с ней личной унией. И как раз намерение запереть этот главный пункт привоза анг­лийских товаров на континент и привело к занятию Ганновера французскими войсками. Однако занятие его ставило под уг­розу нейтралитет Северной Германии, установленный

Русская конница при императоре Александре I

Базельским миром. Ганновер граничил с коренными землями прус­ского государства, он огибал Бремен и Гамбург, господство­вал над Нижней Эльбой и Везером, простираясь до ворот Лю­бека и до берега Балтийского моря. Французские войска сто­яли теперь в двух переходах от Магдебурга, в пяти переходах от Берлина и в семи переходах от Штеттина.

Однако в Берлине не хватало мужества заявить серьезный протест против нарушения знаменитой демаркационной ли­нии. Советник кабинета Ломбард отправился с робко протес­тующим письмом в Брюссель, где находился Бонапарт, и по­зволил ему себя высмеять. Доклад, сделанный Ломбардом по его возвращении к королю об успехах своей миссии, принад­лежит к наиболее замечательным документам прусского недо­мыслия. «Невозможно передать, — значится там, — того тона благородной искренности и доброты, которыми первый кон­сул выразил свое уважение к вашим правам, чтобы внушить

вашему величеству то доверие, которое он (Бонапарт) заслу­живает». Ломбард прославлял «благородную простоту и под­купающую искренность» Бонапарта: «Мне кажется, он твердо решил уважать права нейтралитета. К тому же он испытывает безусловное уважение к военной силе вашего величества, и, если только я не обманываюсь окончательно в своих наблюде­ниях, он никогда не осмелится навлечь на себя ради неспра­ведливого дела всю тяжесть вашего оружия». У Бонапарта были все причины выставить тот намазанный клеем прут, на кото­рый так охотно летели прусские болваны; он хотел, по словам одного французского историка, сделать из Пруссии шлагба­ум, который должен был запереть берега материка для англий­ских товаров. Он даже был готов очистить Ганновер, если Пруссия захочет соединиться с ним против Англии, но так как тут также было необходимо решение, на которое прусская не­мощность не отваживалась, то дело кончилось тем, что фран­цузские войска высосали Ганновер, заперли Эльбу и Везер, а прусская торговля фактически перестала существовать.

Между тем Бонапарт сконцентрировал в лагере под Було­нью большую армию, чтобы произвести десант в Англию и на­нести решительный удар своему смертельному врагу на соб­ственной его земле. Его могущество непрерывно возрастало; в 1804 г. он заставил провозгласить себя императором Напо­леоном и принял корону от папы; он возложил на себя также железную корону королей Ломбардии, стал королем, а своего пасынка Евгения Богарне сделал вице-королем Италии и при­соединил Геную и Парму к Французской империи. Его воля царила в Голландии и Швеции; южнонемецкие князья смотре­ли на него как на своего покровителя, а владея Ганновером, он пробивал широкую брешь в Северной Германии.

Чтобы победить могучего противника, Питт стал строить третью коалицию; ему удалось завербовать в нее Австрию, Рос­сию, а также несколько мелких государств. В Вене так же нео­хотно переносили Люневильский мир, как раньше мир в Кампо-Формио, тем более что из Люневильского мира вытекала поте­ря могущества Габсбургов в Германии и Италии. Там инстинктивно понимали, что старый немецкий императорский титул потерял всякое содержание и цену; после создания Фран­цузской империи была объявлена наследственная Австрийская империя. Прежде чем потерять навсегда права и предания сто­летий, хотели еще раз попытать счастье оружия.

Царь Александр решил вступить в третью коалицию со­всем по другим причинам. Его попытка разделить с

Наполеон I. Гравюра с портрета кисти П. Делароша

французским победителем господство над миром не дала ему ничего, тогда как другая сторона получила в избытке. Такие плохие сделки были всегда не по вкусу русской жадности; Александр хотел еще раз испробовать противоположный полюс своей двойственной политики, взяв на себя роль освободителя Ев­ропы от галльской тирании. Вполне понятно, что он по весь­ма прочным традициям русского царизма утаивал свои завое­вательные планы. Охотнее всего он выдвигал на первый план свою величайшую скорбь по поводу смерти герцога Энгиенского, принца из старого французского королевского дома, которого первый консул захватил в Бадене и приказал расст­релять в форте Венсене в виде реванша за покушение рояли­стов на собственную жизнь консула. Действительно, дому

Романовых больше, чем кому-нибудь, подходила роль защит­ников оскорбленной легитимности тому дому, право насле­дования которого предусмотрительно регулировалось дерз­кими расторжениями браков и тайными убийствами. Сам царь Александр, глава этого дома, заботливо оберегал и ласкал убийц своего отца и доверял им, несмотря на их полнейшую военную бездарность, командование в войне за величайшие блага человечества! В апреле 1805 г. третья коалиция была готова, она была так же реакционна, как и обе первые; своей целью она провозгласила: возвратить Францию к ее прежним границам, создать путем разделения завоеваний крепкую по­граничную линию с Францией и объединиться на всеобщей системе общественного права в Европе, т. е. на восстановле­нии феодального общества. Однако от своих предшествен­ниц новая коалиция научилась мудрости — сначала убить медведя, а потом уже делить его шкуру, между тем три вели­кие державы не были уверены, что даже общими силами им удастся одолеть наследника революции. Они хотели иметь союзником — будь это добровольно или нет — также и прус­ское государство.

Таким образом, за прусский двор сватались с обеих сторон, и тогдашние официозы с тем хвастовством, которое они переда­ли в сохранности своим теперешним преемникам, заявляли: «Никогда еще прусская политика не достигала той высоты, на какой она находится сейчас; Берлин является сейчас центром дипломатии». Штейн смотрел на это положение пессимистич­но и предсказывал: «Мы не получим никаких преимуществ за вероломства нашей политики; беспринципность нашего пове­дения делает нас предметом всеобщего пренебрежения и отвра­щения». И действительно, судьбы старопрусского государства разрешались среди всеобщего презрения.

Первым выразил откровенно это презрение царь Алек­сандр I. Питт спекулировал на прусской жадности: вступле­ние Пруссии в коалицию он хотел купить обещанием левого берега Рейна и, в крайнем случае, Бельгии. Но царю каза­лось, что это слишком много для прусского вассала; он пред­лагал значительное, но неопределенное расширение на запа­де и пытался увеличить притягательную силу этого вообра­жаемого пряника весьма реальным щелканьем кнута. Это тем более не привлекало Берлин, что Наполеон предлагал Ган­новер за наступательно-оборонительный союз между Фран­цией и Пруссией. Гарденберг был «за», Гаугвиц был «про­тив», и после продолжительного колебания туда и сюда ко­

роль принял единственное решение, на которое он был вооб­ще способен, т. е. не принял никакого решения, оставшись в старой колыбели строжайшего нейтралитета.

Между тем Австрия 8 сентября начала войну; австрийские войска перешли Инн и вступили в Баварию. При этом немед­ленно обнаружились снова несогласия и трения в этой фео­дальной коалиции; предполагалось поставить на ноги все име­ющиеся в распоряжении силы от Штеттина до Неаполя и по­явиться на Рейне, прежде чем Наполеон мог заподозрить, какая опасность ему угрожает; на самом же деле, прежде чем пер­вый русский солдат появился на берегах Инна, Наполеон сто­ял уже в Швабии с превосходными военными силами. Лишь 19 сентября прибыл в Берлин курьер из Вильны с письмом от царя, в котором царь требовал свидания с королем и одновре­менно коротко извещал его, что 100 000 чел. русских войск теперь направятся через Южную Пруссию и Силезию для со­единения с австрийскими войсками. Так как в Берлине обеща­ли сохранять строжайший нейтралитет по отношению к Фран­ции, то Гарденберг и Гаугвиц устроили большое совещание с наиболее выдающимися генералами, на котором было реше­но с оружием в руках охранять нейтралитет и независимость Пруссии; но, чтобы вооружиться, надо было прежде всего выиграть время. Поэтому нельзя было отклонить встречи короля с царем, нельзя было прервать мирные переговоры; надо было пригрозить в Вене и Петербурге, что если царь прибегнет к насильственным мерам, то Пруссия бросится в объятия Франции.

Тем не менее была объявлена мобилизация войска, но пока она еще не была закончена, пришло сообщение, что Наполе­он, не спросясь Берлина, направил часть своего войска через Ансбахскую область, чтобы скорей встретиться с врагом. На­строение в Берлине коренным образом изменилось, к тому же в лагере коалиции немало смеялись над тем, что если Пруссия будет наказывать с оружием в руках каждого нарушителя ее нейтралитета, то придется, пожалуй, обратиться к правосу­дию. 14 октября пришел прусский протест, в котором говори­лось, что король мог бы на основании происходящего в Ансбахе сделать весьма серьезное заключение о намерениях импе­ратора, но ограничивается тем, что «считает себя свободным от всех прежних обязательств». Это означало не более, не менее, чем то, что прусское правительство охотно принимало те 66 000 гульденов, которые Наполеон предлагал за нанесен­ные Ансбаху убытки.

Прощание Александра I с Фридрихом-Вильгельмом III и Луизой у гроба Фридриха Великого в Гарнизонной церкви, в Потсдаме, в ночь с 3 на 4 ноября 1805 г. Гравюра работы Мено Гааса, 1806 г., с картины фон Дэлинга

Однако державы коалиции спешили ковать железо, пока оно было горячо; 25 октября в Берлин прибыл царь, а через 2 дня эрцгерцог Антон. Царь напряг все свои актерские таланты, и ему удалось вызвать военный энтузиазм в польщенной короле­ве. 3 ноября было заключено Потсдамское соглашение, по ко­торому Пруссия принимала на себя вооруженное посредниче­ство между воюющими державами на принципе мира, который обеспечил бы независимость Германской империи, Голландии и Швейцарии и отделение итальянской короны от французской. Если бы в течение 4 недель Наполеон не принимал этого по­средничества — такого срока требовал герцог Брауншвейгский,

чтобы привести войско в боеспособное состояние, — то Прус­сия вступала в коалицию с войском в 180 000 человек, за что она выговаривала себе расширение владений; в тайном пункте до­говора царь обещал содействовать тому, чтобы Англия согла­силась уступить или обменять Ганновер. Этот союз был скреп­лен комедией, которую царь разыграл с королем и королевой в полуночный час над гробом старого Фрица.

Теперь дело было за тем, чтобы Пруссия действовала бы­стрее и чтобы австро-русские войска уклонялись от реши­тельных военных столкновений, пока не вступят в войну прус­ские силы. Наполеон в союзе с южнонемецкими князьями на­чал войну тяжелыми ударами — он взял в плен благодаря капитуляции Ульма целую австрийскую армию и захватил Вену. Теперь он стоял в Моравии перед объединенными ав­стрийско-русскими силами, которые значительно превосхо­дило его. Положение его тогда было вообще неблагоприят­но. Нельсон уничтожил французский флот при Трафальгаре, а из Италии и Тироля двигалось австрийское войско на Вену; если бы Пруссия вступила немедленно в войну, то Наполеон попал бы в опасные тиски.

Однако недоставало как раз обеих главных предпосылок, от которых зависел успех коалиции. Несмотря на то что со­глашением от 3 ноября было установлено, что прусские пред­ставители немедленно должны отправиться во французскую главную квартиру, Гаугвиц покинул прусскую столицу лишь 14 ноября не только с Потсдамским соглашением в кармане, но и с секретной инструкцией короля — во что бы то ни ста­ло обеспечить мир между Францией и Пруссией. И Гаугвиц ехал так медленно, что появился в Брюнне перед Наполео­ном лишь 23 ноября. В продолжение четырехчасовых пере­говоров он ни слова не сказал о своем поручении и позволил отправить себя в Вену для переговоров с Талейраном, кото­рый принял его с холодной вежливостью. Через 4 дня после аудиенции у Наполеона царь, в припадке сумасбродной са­моуверенности, предпринял нападение на французское вой­ско, и австро-русские войска были наголову разбиты при Ау­стерлице. С такой же чрезмерной поспешностью австрийс­кий император заключил через 2 дня перемирие, главным условием которого было отступление русских. Третья коа­лиция была разбита, и тем решительнее, что между Австрией и Россией начался ожесточенный раздор.

Гаугвиц встретил извещение об аустерлицкой битве с вос­клицанием: «Слава богу! Мы спасены!» С лентой Почетного

легиона он обивал пороги французских сановников, но полу­чил аудиенцию у императора лишь 7 декабря. Он и теперь ни слова не сказал о своем поручении и лишь поздравил с победой при Аустерлице. «Это — комплимент, — отвечал Наполеон сухо, — адрес которого переменился благодаря судьбе». Одна­ко положение еще было таково, что он считал необходимой некоторую снисходительность: лишь в своем бюллетене он выс­казался довольно пренебрежительно о прусском могуществе, а в разговоре заметил: «Если бы я потерял битву при Аустерли­це, то берлинский префект вырвался бы из-под моего влияния, стал бы австро-русским».

Устрашив австрийцев до такой степени, что оставалось лишь отнять у них последнюю надежду на прусскую помощь, он снова послал за берлинским послом и обрушился на него ужасающей грозой. Он продиктовал ему соглашение, кото­рым Пруссия заключила с Францией оборонительно-наступательный союз. Обе державы взаимно обеспечивали друг другу свои владения и обещали произвести ратификацию договора в течение трех недель. Пруссия уступала маркграфство Ансбах Баварии, Клеву на правом берегу Рейна и крепость Везель Франции: в вознаграждение за это она должна была получить Ганновер и область с 20 000 жителей, которую ей должна была уступить Бавария. Этот Шенбруннский мир был заключен 25 декабря, как раз в тот день, когда прусские войска должны были выступить против Наполеона.

С драгоценным документом в кармане Гаугвиц поехал об­ратно в Берлин. Он был встречен не как предатель своей страны и престола, но как человек, заслуживший полное доверие свое­го короля, орудием которого он в действительности являлся. В общем, все же не было сказано ни да, ни нет, а Гаугвиц был послан снова в Париж, чтобы потребовать некоторых измене­ний соглашения; об уступках ничего не хотели и слушать, или, по крайней мере, было желательно отложить их в долгий ящик. В Берлине почувствовали себя в полнейшей безопасности и даже разоружили армию, как будто бы наступали мир и благоден­ствие на всем свете.

Однако прямодушного Гаугвица ждала в Париже новая гроза со стороны Наполеона, заявившего напрямик, что Прус­сия так же глупа, как и коварна. Все же он согласился на некоторые изменения договора, но лишь на те, которые соот­ветствовали его интересам, и лишь постольку, поскольку они били в лицо прусского короля; он утвердил возмещения, ко­торые Бавария должна была уплатить за Ансбах, и вставил

обязательство для Пруссии запереть устья Эльбы и Везера, а также все морские гавани для английских кораблей. Ухуд­шенный таким образом договор был заключен 15 февраля и несколькими неделями позже принят в Берлине.

Таков был достойный конец дипломатическо-военной кампа­нии, являющейся действительно несравненным смешением глу­пости и лживости, единственным даже и в истории монархий.

Символ на Кодексе законов Наполеона