Когда все уже проверено, надо, взглянув на часы, оставить кабину и броситься в черный провал с высоты в 25 километров под тонкой защитой скафандра, без которого человек погибает в несколько секунд; броситься без возможности отступить, — но что-то оказалось непредусмотренным, и два парашюта новой, им самим созданной системы бережно опустили на землю тело Долгова, испытателя высотных парашютов...
Когда бушует пурга, поднимая с жесткой, прибитой ветром поверхности снежную пыль, не так легко, отпустив надежную твердую притолоку двери, сделать этот последний шаг, от дома в темноту. За этим шагом остаешься один среди ветра, который иногда срывает и гонит в тундру даже закрепленные самолеты и может, подняв тяжелый вельбот, бросить его за сто метров в высокую мачту радиостанции, как это было однажды в одном из занесенных снегом поселков, где ходят из дома в дом, держась за путеводную веревку, — последняя слабая связь с человечеством.
Когда я думаю об этом, мне кажется, что я снова слышу голос друга. Как будто ничего не случилось, и я могу, хотя бы через все расстояния и сроки, послать ему письмо.
Если бы мне действительно довелось тебе писать, я начал бы с тишины вокруг телескопов.
Нам с тобой тогда казалось, что вокруг телескопов обязательно должна стоять особенная тишина, именно стоять, как темная вода в больших глубинах, как преддверие вечной тишины огромного черного мира вокруг Земли. Много позже я убедился, что в обсерваториях действительно как бы присутствует торжественная тишина космического мира, нарушаемая только вступлением мощных моторов, обслуживающих современный телескоп.
Нам казалось тогда, в те далекие дни, когда оба мы увлекались небом и астрономией, что мы почти бессмертны. Как боги. В юности не ощущается время, пока годы еще в запасе.
Проходят годы. Много или мало — смотря как их мерить. Вот уже четверть века, как я не могу дослать тебе письма. У тебя нет адреса. Но мы одинаково относились к жизни, а это не забывается. Ты был настоящим разведчиком ненайденных островов, и тебя тянуло в небо. На травяном аэродроме аэроклуба ты был навсегда отравлен чувством полета, и тебе не надо было ни наград, ни славы — лишь бы летать. Твоему упоению высотой я обязан тем, что рано понял: небо — это новое поле надежды нашего века.
Для беспокойных, таких, каким я всегда буду помнить тебя, Коля Федоров, — светлая память надежд и увлечений моей юности, — пишу я эту книгу. «Покоя нет... Не могут раз навсегда прибыть все почтовые самолеты», — это слова из повести «Ночной полет» писателя и летчика Антуана де Сент-Экзюпери. Мне только жаль, что ты этих слов уже не услышишь и не прочтешь его прекрасной книги.
У каждого века своя романтика. Было время, когда на пристанях Испании и Португалии толпы народа встречали потрепанные в бурях каравеллы с изодранными парусами, казалось сохранившими на суровом своем полотне отблеск солнца далеких, еще неведомых стран. Европу будоражили вести о новых открытиях — то было время, когда мир раздвигался, как занавес на подмостках, заманчивые силуэты новых континентов вставали за горизонтом, и люди не жалели жизни, чтобы проникнуть в их тайны, изведать опасности нехоженых троп, вдохнуть полной грудью пленительный ветер дальних странствий. Но чаще всего их манило золото... Историки воспевали их доблесть и мужество. Но нет достойной борьбы и полного мужества, пока не поднят над ними чистый флаг бескорыстия. У каждого века своя романтика...
Неверно думать, что теперь, в наше время, земля уже сплошь исхожена. В зарослях южноамериканской сельвы, во влажных зеленых колодцах африканских лесов Итури, в джунглях Мадагаскара и Австралии, у горных вершин Памира и Гималаев, среди песков пустыни Гоби, быть может, еще таятся даже неведомые нам существа, сохранившиеся с доисторических времен, родичи тех, чьи реконструкции создают палеонтологи; в темных глубинах океана нас ждет огромный, больше земного, таинственный и странный мир, а над нами, полный загадок, простерся космос, которому нет предела... И нет предела дорогам нашей страны. Когда видишь ее, такую разную, то в благодатной весенней пахоте, то в резких изломах обрывистых берегов океана, то в самоцветном разнотравье короткого полярного лета, вдруг особенно остро чувствуешь все ее великое притяжение.
В этом чувстве своей земли — закон живого мира. Инстинкт ведет лосося через океаны, чтобы продолжить свой род в протоке, где лосось родился. Верный компас направляет птиц во время перелетов. Но еще сильней осмысленное человеческое чувство. Для летчика — близость аэродрома, ощущение берега для моряка, для каждого — дым своего очага, о котором мы думаем: это дом, мир, родное, своя страна. Улетая от земли, мы берем ее с собой, как те, что проходят в необычайном полете высоко над нами в своих скафандрах и шлемах с короткой надписью «СССР».
* * *
Земля предстает совсем иной, когда видишь ее сверху.
Мне понадобилось всего три дня, чтобы пролететь от Москвы до Северного полюса, и даже в наше время больших скоростей не сразу можешь опомниться от ощущения этой внезапности. Я увидел бухту Тикси внизу в дымном розовом освещении солнца, в тех удивительно мягких тонах, похожих на размытую акварель, какие бывают только в Арктике. Я увидел большой порт с черными туловищами грузовых кораблей и ледоколов, дома и улицы поселка, который называют теперь «арктическим Парижем» или «городом всех экспедиций». Отсюда пролегла дорога к полюсу. На аэродроме стояли десятки самолетов с грузами. В гостинице трудно было найти место — в коридорах толпились люди в кожаных куртках и толстых шерстяных фуфайках: летчики, гидрологи, радисты. Сбылась мечта первых путешественников: дороги жизни прорезали мир холодного оцепенения.
Отсюда мы вылетели к полюсу, куда не смог дойти Седов. Между Москвой и полюсом мне открылась во всем своем величии та дорога, линию которой нельзя увидеть глазами иначе как на карте — она проходит в воздухе.
Шесть часов наша тяжелая машина упорно пробивалась в глубину Арктики, в бесконечное царство льдов. От аэродрома на побережье — две тысячи километров до точки, отмеченной на карте штурмана, но пока еще невидимой для нас, затерявшейся где-то в необъятном пространстве... Набрав высоту и повиснув над льдами океана, самолет как бы растворился в белой дымке, окутавшей горизонт. Голубые и блеклые, наступили сумерки над нами и над полями льдов. Вечерело. Медленно уходят назад, под крылья, изборожденные трещинами льды. Высота — два километра, скорость — около четырехсот, но кажется, что мы висим почти неподвижно. Все пусто и однообразно внизу. Четыре мотора напряженно вгрызаются в воздух. Подмерзшие стекла кабины быстро отогрелись от включенной электропечи, и все же, при взгляде на сумрачные льды внизу, на хмурый, неприветливый горизонт, становится холодно. Медленно идет время, и все глубже забираемся мы в таинственные сумерки Арктики. Под нами нет больше твердой почвы. И некуда посадить машину в случае необходимости.
Недолгой становится в это время бело-синяя темнота туманного горизонта. Слева, сквозь дымку, большим неоновым шаром, еще не слепящим глаза, вдруг вышло солнце. Теперь оно будет ходить вокруг, поднимаясь все выше, — мы идем туда, где уже настал ослепительный и неугасимый полярный день. Солнце встает! И сквозь поволоку рефракции бросает оно яркий и розовый отблеск на ледяные поля. Пора достать темные очки. Прошло два часа, но ничто не изменилось внизу — никаких следов жизни, только светло-кофейные пятна молодого льда, настывшего в трещинах, да беспощадная чернота свежего разводья, да холмистые цепочки торосов, делающие ледяные поля похожими на изборожденные морщинами старческие лица... Но мы идем вперед. Десять тонн груза упорно проносит надо льдами наша машина — на далекую зимовку у полюса. Навстречу уже несутся зовущие сигналы приводной радиостанции. Через шесть часов полета самолет безошибочно находит среди хаоса льдов место посадки. Большая ровная полоса расчищена на льдине, и вот уже видны черные и красные сигнальные флаги аэродрома. Сверкнув серебром огромных крыльев, проносится, разворачиваясь в снежной пыли, воздушный лайнер. Вдруг сразу наступила прозрачная, как бы стеклянная, арктическая тишина. Мы выходим на льдину. Бездонное и чистое голубое апрельское небо, воздух свеж, как в горах, в нем нет пыли. Тридцать градусов мороза. Упругий снег звенит под ногами. Аэродром окаймлен высокими торосами — как безмолвные арктические часовые, они застыли вокруг.
Среди белой пустоты видны желтые фанерные домики и черные палатки дрейфующей станции. Человеческое жилье среди льдов! Чтобы оценить и почувствовать в полной мере все значение этого, надо хотя бы раз пролететь две тысячи километров над безмолвными белыми полями, в самое сердце льдов...
Самое удивительное, что видишь на Севере, — это люди, покорившие Арктику. Те, кто говорит о себе с равнодушием настоящих борцов, как будто они не делают ничего особенного. Это они в упорном труде большого коллектива создали воздушную дорогу Севера, которая ежедневно как бы строится заново. «Самолет идет на Север». Теперь эти слова стали привычны нам, но за ними стоит и подвиг исследователей первых путей и ежедневный труд летчиков — каждого из них можно назвать тружеником северной трассы с не меньшим правом, чем Гюго назвал своих героев тружениками моря. «Идет самолет...» Мученики северных дорог, шоферы, пробиваются в снегу к взлетной полосе; верные друзья экипажа, «технари», готовы на любом морозе принять машину, заправить и приготовить, пока летчики ушли отдохнуть.
Работать приходится на любом ветру.
— Надо успеть все сделать, — говорил мне старый авиационный инженер Белокопытов. — И успеваем. Бывает, иной раз возьмешься за кончик уха, а он отломится...
По-прежнему здесь может вдруг внезапно прийти опасность, и тогда человек делает то, что подсказывает ему долг и совесть.
Там, за Полярным кругом, мне рассказывали о Монакове, который, улетая на пенсию, погиб при аварии в последнем рейсе, сделав все, чтобы спасти всех пассажиров.
Это там мне рассказывали, как Осипов по сломавшейся льдине побежал к машине, каждую секунду рискуя уйти вместе с ней под лед, который кренился под тяжестью самолета, оказавшегося на краю, у трещины...
Пилоты Севера — родные братья испытателей. Начальник аэропорта в Тикси Шеленков учился летать вместе с Алексеем Перелетом, а один из самых известных полярных летчиков, Москаленко, — вместе с Сергеем Анохиным. На Севере тоже приходится испытывать и машины, и свое мастерство, и судьбу. Самолет идет на Север... Долгие перегоны над снежными просторами от одного жилого «острова» к другому. Путь, пройдя который вы научитесь уважать труд наших летчиков...
В дальних краях гораздо заметнее особенности нашего современного быта — самолет вошел, в обиход прочнее, чем птицеферма: без уток или кур еще могли бы обойтись, а без авиации уже не могут. На Камчатке, над большим селом Мильково, в самом центру полуострова, часто раздается шум и на улицы ложится тень от крыльев или большим сверчком проносится вертолет — рейсы идут на Петропавловск, в Щапино, Козыревск или Усть-Камчатск. Старики, которые еще не так давно вообще не имели понятия о моторе, обращают теперь на небесный транспорт не больше внимания, чем на проехавшую лошадь. Когда машина с напряженной дрожью и гулом, отдающимся в ее корпусе, как в стенках большой консервной банки, проходит над острыми хребтами сопок, заросших дикой тайгой, крестьянки, сидящие в самолете, одетые по-домашнему, спокойно кормят грудью детей или вытирают им нос. Люди в синей форме с нашивками, летчики Камчатки, со всем их своеобразным аэродромным бытом пришли теперь в это дальнее село; вот они сидят в чайной Милькова рядом с теми, кто привык всю жизнь работать на земле... Самолеты часто завалены мешками, клетками с курами, кто-то везет собаку. В Петропавловск регулярно доставляют на самолетах капусту и картофель — урожай Мильковского колхоза.
На этих линиях преимущественно работают небольшие АН-2, надежные и верные машины, которые ласково называют «антонами». Они вдруг появляются в небе в разрезе голубеющих гор и, пройдя над ближайшими домами, уже деловито бегут среди села по травяному полю, похожему на выпас, если бы не аэродромная мачта с полотняным конусом в черную и белую клетку, показывающим направление ветра. На выгоревшем посадочном «Т» дремлют на солнце босоногие мальчишки.
Теперь самолет уверенно кружит над лесом.
Глухая тайга и авиация над ней — резкие контрасты века.
Тайгу победили крылья. Они сделали ее быстро-доступной даже там, где еще недавно требовались изнурительные дни пути среди бурелома и дикой непролази. Теперь все лежит рядом — еще не проснувшаяся тайга и взвихренная жизнь больших городов. Всего лишь несколько часов летного пути отделяют их друг от друга.
Большой лайнер, вылетев из Москвы, за шесть часов доходит до Байкала. Внизу — сплошные массивы леса, туманящиеся в голубоватой дымке. Миллионы гектаров тайги. В светло-серой трубе фюзеляжа дремлют в креслах пассажиры. Проходит стюардесса. В пилотской кабине летчики. Уверенные, неторопливые. Невидимые пассажирам во время пути. Похожие на капитанов дальнего плавания.
А за Байкалом, в долине Селенги, среди сглаженных в линиях сопок, достаточно далеких, чтобы сохранить вокруг Улан-Удэ ощущение простора, — обычный травяной аэродром. Длинным рядом выстроились зеленые полотняные крылья. Малая авиация. Машины, обслуживающие огромные пространства тайги.
Блокнот мой все еще пуст. Я жду рассказов. А летчики молчат. Они не любят рассказывать. На вопросы отвечают кратко: «Летаем...» Профессия приучила их к действию. Загорелый, плотный, с крепко посаженной на бритый затылок синей фуражкой гражданского флота, пилот оценивает обстановку и, признав во мне корреспондента, на ходу разворачивается в сторону. Но вежливость заставляет остановиться. И тогда он говорит быстро:
— Вы лучше идите к самолету и там что-нибудь сфотографируйте. Сколько угодно...
Послушай, пилот, постой.
Мне этого не надо. Я даже не умею толком фотографировать.
Мне надо, чтобы ты рассказал, для чего летают над тайгой. Что чувствуешь, когда рука привычно легла на управление, чихнув, ровно и верно на слух заработал мотор, дрогнули при разбеге темно-зеленые крылья, быстрый взгляд сразу на несколько приборов, подпрыгивающая походка машины по травяному полю, легким движением ручку на себя, и крылья, набравшие силу, уже несут тебя в новый рейс... Мне надо, чтобы ты рассказал, как однажды, когда на пятидесяти метрах высоты над лесом встал мотор, ты, меряя долями секунды оставшийся срок, глазами, вдруг затвердевшими и зоркими, как у падающего к цели орла, выбрал единственно возможную, но все же страшно трудную поляну и посадил машину, ничего не сломав, о чем при разборе случая сказали, что «была грамотная посадка». Мне надо, чтобы ты признался: ты помнишь, как, посадив машину среди, тайги и ощутив лесную тишину после полета, вдохнув полной грудью весь неповторимый запах глубокого леса, ты вздрогнул невольно острой дрожью страстного охотника и рыболова?.. Ведь это ты — новый, современный человек тайги, который вторгается в нее сверху.
Ранним утром самолет уходил в тайгу. В тот самый район, где нет других дорог, кроме воздушных. Леса начались не сразу. Сначала они наплывали островами, постепенно сливаясь вместе. Лиственницы стояли редколесьем; дерево от дерева так далеко, что резкие тени их были видны отчетливо, как фигуры на шахматной доске. Но вот они стали гуще, и все больше стало озер. Постепенно вдруг начинаешь чувствовать, как втягивает тебя неожиданная страна. Озера были удивительно круглые, как будто кто чертил циркулем; отблеск солнца по мере движения самолета по очереди зажигал их нестерпимым блеском; резкие тени деревьев ложились на воду. В маленьком ЯК-12 говорить было трудно из-за шума мотора, пилот Сергей Остапчук, молодой сосредоточенный парень, молча глядел вперед, он уже видел то, что мне не известно было, — цель нашего рейса... Я заметил только, что все глубже на нас надвигается тайга и предательский ярко-зеленый покров полян вдруг отливает тяжелым ртутным блеском болота. Сквозь призрачный желтый круг, образуемый лопастями винта, немыслимо петляя, будто сведенная судорогой, вилась река... Сергей повернулся ко мне: «Витим!» Извилистый, грозной славы, почти тысячекилометровая граница с Читинской областью... Там, внизу, маленький катер с трудом шел против течения — река его не пускала, — разводя длинные складки пены. Вдали, медленно вырастая из горизонта, встают лесистые горы. Одна из них светилась обнаженным известняковым склоном, как белый маяк. Там, у ее подножья, — центр Баунтовского района.
Для авиации здесь всегда есть дело. Авиации не хватает. Теперь все привыкли летать — никто не хочет ехать через тайгу, где беспощадные оводы в кровь заедают лошадь, заставляя ее беситься. Других дорог летом нет. Багдарин стал авиационным центром района.
Каждый день будни аэропорта одни и те же. Взлет. Посадка. «Шестнадцатый, я вас понял, заход на посадку разрешаю...» Здесь не говорят: «Я полетел» — «Я пошел в Карафтит...».
Этот край в наше время осваивала авиация. Как памятники тех нелегких дней, лежат на склонах гор разбитые самолеты. Один врезался в гору Шаман у Муйской долины. Другой остался в озере у поселка Токсимо. Он хорошо виден сверху. Летчик Курочкин, тот, что похоронен в Нелятах, привел его на посадку. Было это перед войной. На озеро гидроплан садиться не может, если не «разбить» зеркало воды, так же как в Арктике трудно садиться на однообразное белое пространство тундры, — нужен ориентир, чтобы глазу было за что зацепиться, определяя высоту посадки. Человек с лодкой, который должен был пройти по озеру, разводя волну, вовремя не появился. Курочкин был хороший летчик, но не увидел отмели, заметной в другую погоду. На ней теперь и лежит, перевернувшись, его гидроплан... А еще раньше, когда летали без радио и шли низко, ориентируясь по руслам рек, темные люди, прознав, что самолет вывозит золото, поджидали его с винтовкой в тайге. Так рассказывают старики.
Я живу в летной гостинице. Тоже молчу, слушаю, что говорят люди, вернувшись после полетов. Говорят о недостатках техники. ЯК-2 — штабная машина, годится не всюду. Здесь на ней трудно. Один мотор, опасно. Мала скорость и грузоподъемность. «Антонам» не всюду можно сесть. Когда же будет «Пчелка»? Ждут «Пчелку». Может быть, корреспондент знает, как насчет нее дела у конструктора Антонова? Нет, я тоже не знаю. Такой самолет очень нужен. Пора сделать новый самолет, удобный для малой авиации, у которой не так уж мало трасс.
Они говорят, что начальство ГВФ, очевидно, забывает малую авиацию. Теперь у нее нет славы тех времен, когда на полотняных крыльях самолеты пронесли свою юность. Теперь большие стремительные лайнеры привлекают фотокорреспондентов. А на полотняных крыльях — простая будничная работа без рекордных рейсов. Правда, работа по-прежнему трудная — ведь горы и лес не стали другими.
В пилотскую входит Аносов. Один из самых старых летунов этих мест. Все говорят о нем с уважением. С виду неприметный, невысокий, с круглым лицом.
— Демид Демидович, расскажите о себе. В ответ знакомое:
— Да что уж там... Летаем...
Регулярных рейсов на Мую даже в расписании не было: все диктовала погода, можно было прилететь и не выбраться обратно долгий срок. Вспомнил я, что мне рассказывали, как старый эвенк говорил о трудностях таежной авиации: «Самолетка есть — пилотки нет; пилотка есть — самолетки нет; пилотка есть, самолетка есть — билетки нет; пилотка есть, самолетка есть, билетка есть — погодки нет...» На Мую мы вылетели с командиром звена Юрием Ягодниковым. Еще молодой, один из лучших летчиков в здешних горах. Муйский аэродром расположен на 470 метрах над уровнем моря. Высота горы Шаман, которая заведует здесь погодой, — 2101 метр. Снежные вершины Муйских гор вставали перед нами, внизу — сплошное переплетение горных рек и озер, которые уже не были круглыми и все ближе подходили одно к другому; вдруг слева открылся обширный синий простор — озеро Баунт, по которому назван район; кружась, шла от него река Нижняя Ципа, и стало видно, как местами бурлят на ней немыслимые перекаты, — здесь уклон воды на 120 километрах доходит до четырехсот метров, и каскад летит с шестиметровой высоты... Пройти самолетом через хребет к Муйской долине все равно что выглянуть из-за забора и потом спрыгнуть — так неожиданно открывается она за хребтом. Под крылом — тайга, горы. Места для вынужденной посадки нет. Надо, чтобы не подвел мотор. А самолет старый, и летать его заставляют ради экономии до полного износа. И вообще ЯК-12 не приспособлен к горной высоте. Над хребтами мотор тянет на пределе. Внизу гольцы. Серые, лобастые, обнаженные скалы, они горбятся с ножевой остротой. Скалы «люкс», как их иронически называют летчики.
...Дым поднимался вверх. Он шел сначала плотным клубом, потом растворялся в воздухе, но даже на высоте, в кабине самолета, отчетливо ощущалась его горечь. Самолет делал круг над местом пожара. Было видно движение огненной линии, черное, выгоревшее пепелище позади. Летнаб, вглядываясь вниз, рисовал на своем планшете зону пожара, его движение и направление ветра. В жаркие дни утюжит воздух над тайгой патрульная служба лесной охраны. Большой пожар может быть виден за сто километров. Летнаб — это летчик-наблюдатель, имеющий лесное образование и штурманскую специализацию. В его распоряжении дежурный самолет. Летнаб планирует патрульный вылет соответственно классу горимости. Он должен знать состав леса в своей зоне, при какой температуре этот лес легко воспламеняется. Когда пожар обнаружен, на него составляют специальный листок и передают в лесничество. Сельсовет вербует срочно людей в ближайшем поселке, снимает их с работы. Пожар окапывают, а особенно трудный взрывают, пускают, когда можно, встречные палы. Если надо, бросают в лес, к огню, парашютистов, знающих подрывное дело и вооруженных автопомпами. В далекие места людей, необходимых для тушения пожара, перевозят вертолетами.
...В тайге группа Шеймана спускалась по течению Нижней Ципы, на самом опасном ее участке. Шли дни. Но тайга молчала, и в этом ее молчании был последний вызов: не имея связи, люди уходят в лес, как в неизвестность, когда можно предположить все, что угодно, и нужно время, чтобы выяснить их судьбу. На поиски экспедиции решили послать самолет. Сергей Мададаевич Тарасов — уроженец здешних краев. Опытный летчик, он повел свою машину над Нижней Ципой к тем зимовьям, через которые мог пройти Шейман. В одном из них, прочитав записку, сброшенную с вымпелом, ему показали условным знаком, что экспедиция Здесь прошла. В другом о ней ничего не знали. Самолет вернулся на заправку. И снова от изгиба к изгибу пролетал он над рекой... Шло время. Наконец заметили людей на берегу, совсем не там, где ожидали. Тарасов сбросил вымпел. Если это экспедиция, просил он, пусть все выходят на открытую косу и встанут рядом. «Смотрю, потянулись на косу, — рассказывал Тарасов. — От сердца отлегло...» На место, где нашли экспедицию, был послан вертолет.
Столетиями тайга здесь царствовала над человеком, подавляла и поглощала его. Теперь она должна покориться и навечно признать его власть.
В поездке по Забайкалью я думал еще и о том, что не всегда мы умеем ценить людей в авиации. Я часто вспоминал о тебе, командир. О нашей недолгой встрече. О несчастливой твоей судьбе. Мне ничего не сказали ни о тебе, ни о том, что случилось, — я просто открыл дверь и увидел тебя, когда ты в одиночестве последний раз смотрел на далекие горы, где столько пришлось летать. Ты сказал: говорить с тобой не о чем. Со вчерашнего дня ты уже не был командиром. И, не скрывая человеческой обиды, сказал, что за двадцать лет работы в авиации ты сам не сделал на самолете ни одной царапины. Уже после мне не раз приходилось слышать, с какой любовью говорили о тебе молодые летчики, которых ты выучил и вывел в строй... В день, когда произошло несчастье, ты был далеко от места происшествия и то, что случилось, было так же неестественно и глупо, как бывает, когда на улице машина без видимых причин свернет не в ту сторону и врежется в забор. За двадцать лет безупречной службы в твоем отряде случилось несчастье — по собственной небрежности погиб пилот. И ты перестал быть командиром. Когда случилось ЧП, уже в штатном расписании было видно, кому по должности положено отвечать. Командование возражать не станет: они тоже получили по «фитилю». На это мне приятное дело было закончено. Куда проще искать виновных по должности, чем по совести. Старый летчик, который оказался виноват, решил, что ему пора оставить авиацию. Но сохранился порядок, придраться к которому не сможет никакая комиссия. Он безличен, и нет должности, которая может отвечать за равнодушие; равнодушие — это не происшествие, по нему не составишь акт. Оно просто витает в воздухе...
С раннего утра каждый день уходят через горы, в лес, в патрульные или рейсовые полеты пилоты Ягодников и Борисов, молодые летчики Володя Оскорбин и Леша Букин... Скромная авиация тайги молча делает свое большое дело. Мы теперь мало пишем о тех, кому приходится садиться на лесные площадки, часто очень ограниченные, или пролетать через горы на небольшом и не приспособленном для высоты ЯК-12, иногда возвращаясь назад, после того, как увидишь, что на глазах меняется погода и аэродром закрывает облаками... Простые полотняные крылья на которых авиация пронесла свою смелую юность, еще немало принесут пользы.
По утрам над Муей слышен шум двигателей, и с точностью, по которой можно проверять часы, проходит над поселком белой стрелой ТУ-114, гордость Туполева; начальник Муйского аэродрома Степанов в этот ранний час желает экипажу доброго пути... Над тайгой проходят наши крылья. Зеленые крылья лесной авиации, выше их — серебряные крылья реактивной машины, а еще выше пролегла через небо Сибири дорога космонавтов. Дорога, начало которой родилось на нашей земле.
* * *
Я помню, как в дни нашей юности мы стояли с тобой у подъездов Политехнического музея в матовом свете фонарей, мягко падавшем на снежные тротуары, стояли в надежде попасть на лекцию о полетах в космос... В гулком лекционном зале с полукруглыми рядами студенческих скамей, где еще недавно мы слушали, как седой, но вдруг помолодевший Николай Асеев читал впервые поэму «Маяковский начинается», — в том же зале инженеры теперь нам рассказывали, что уже возможно построить ракету, способную преодолеть земное притяжение, скоро техника решит все сложности запуска, химики найдут горючее, и первые корабли пойдут за пределы атмосферы. Мы слушали, и все же нам казалось, что это прекрасно, но еще немного фантастично и что мы сами не доживем. После лекции мы подолгу бродили по притихшим московским переулкам, глядя на сверкающую поверхность Луны, где можно было простым глазом различить синеватые черты рельефов. Мы верили, что люди смогут туда попасть, — только мы не доживем. Один из нас был прав. Ты не дожил.
Мы только что кончили школу, когда настали такие дни, что звезды забылись, а небо стало страшным. Я помню зловещую ночь первой бомбежки Москвы. Уже смеркалось, когда они пришли, впервые дурным голосом завыли сирены, и с крыши было видно все. Они ходили в этот первый раз нахально и безнаказанно — город еще не привык обороняться. Небо было полно неоновых вспышек трассирующих пуль, летящих отчетливым пунктиром, но не достигающих цели. Стреляли беспорядочно и неумело. Не очень высоко, так, что ясно был виден, прошел «хейнкель» — мы скоро научились их различать, — он не бомбил, а только фотографировал. А по окраинам город уже горел кольцом, напоминая зарево 1812 года, знакомое по старым картинкам, и где-то за Дорогомиловом с грохотом взвивались в небо светлые снопы огня — это рвались на железнодорожных путях эшелоны со снарядами.
Таких налетов больше не было. ПВО окружила город глухим кольцом, и наступили ночи, когда в темной высоте слышен был только характерный звук моторов одного прорвавшегося «юнкерса». Вниз летел на парашюте осветительный бакет, заливая улицы бледным светом. Потом нарастал тянущий за душу вой, похожий на скрежет скорого поезда, низвергающегося с неба, и тогда каждый думал: куда? Глухо кашляли зенитки, сцеплялись в небе лучи прожекторов. На нашем заводе снова включали станки. Утром мы шли смотреть воронки, проходя вдоль бульваров, где тоненькие девушки в пилотках топтались у серых туповатых аэростатов заграждения. Кто видел Москву в те дни 1941 года, когда они стояли ближе всего, тот никогда об этом не забудет...
Бывало и так, что днем вновь раздавалась сирена, и он был отлично виден в небе — с тонким телом, с желтой лупоглазой кабиной, с крестами на крыльях, противно похожий на осу. Вдруг неожиданно смолкали зенитки, и все замирали в надежде и ожидании: откуда ни возьмись, заходя ему на хвост, вдруг появлялся маленький яростный истребитель. Тогда он судорожно начинал отворачивать, кидал куда-то без толку бомбы, потом вдруг сам заваливался на крыло и, чертя дымом, вгрызался в землю. И люди во всем большом городе, следя за очередным воздушным боем, дышали, как один, и, теплое до боли, росло в груди чувство к нашим летчикам.
Москву тогда закрыли почти наглухо. Летчики делали все, чтобы не пустить их к цели. Хочется встать перед этими людьми в летных шлемах, которых мы тогда хорошо знали по фотографиям в газетах, среди которых были друзья. И многие из них, чтобы не пропустить к Москве немцев, шли на таран, рискуя настолько, что и сами ложились в землю под простыми памятниками с погнувшейся лопастью винта над могилой...
Ты не дожил до дней, когда открылись дороги в космос. Ты не увидишь на Выставке достижений народного хозяйства длинное и темное, покрытое окалиной тело ракеты, вернувшейся с черных высот. Ты не увидишь оранжевых скафандров космонавтов. Только портреты Циолковского и Цандера были тебе хорошо знакомы.
Ты сам был из людей такого склада. Порывистый, неспокойный, вечно тебя куда-то тянуло, но что мог бы сделать ты для авиации, уже никто не узнает... Когда ты учился летать, тебя считали очень способным — простые крылья вели тебя так далеко...
Ты не увидел ни трудной победы нашей, ни первых людей, поднявшихся в космос. Я вспоминаю многое. Наш школьный кружок философии — ведь мы были не из балбесов, которых в двадцать лет хватает только на то, чтобы вкривь и вкось прочесть Ремарка, да и то лишь страницы, где написано про выпивку. И нашего Юрия Арнольдовича, учителя — сына политэмигранта, бежавшего из Германии от гестапо, — учившего нас главному: верному отношению к жизни. Я вспоминаю, как мы с тобой, когда читали о спасении участников экспедиции Нобиле с разбившегося во льдах дирижабля «Италия», готовы были удавить этого Цаппи, офицера Муссолини, постыдно, на глазах у всего мира, бросившего умирать на льдине Мальмгрена. Мы рано научились презирать трусость.
Мы рано поняли, что трусость, как и мужество, бывает разной, и хуже всего та, что не сразу заметна, — трусость перед жизнью вообще. Боязнь большой борьбы за дальние цели, боязнь самостоятельности, обыкновенной ежедневной работы, без которой нет никакого настоящего дела, боязнь лишений, войны или боязнь потратить себя целиком на дело. Боязнь смерти. Или честности, которая легко не дается. Или правды о самом себе, которая не всегда бывает приятна. «Среди собак, как и среди людей, кусаются только трусы» — эта мудрость, вывезенная из полярных стран, годится всюду.
Истинное мужество не рождается в одиночестве — оно рождается во взаимной поддержке, и не случайно в романе Хемингуэя «Иметь и не иметь» раненый контрабандист Гарри Морган перед смертью разжал губы только для того, чтобы сказать: «Человек один не может». Потребовалось немало времени, чтобы он выговорил это, и потребовалась вся его жизнь, чтобы он понял это. Но мы это знали с юности: человек рожден не для одиночества. Недаром наше поколение с детства зачитывалось Жюлем Верном и выросло на пороге космоса. И первый шаг к орбите был сделан теми, кто, как и ты, летал сначала на самых простых, но уже уверенных крыльях...