Фигуры сидели тесно друг к другу, почти вплотную. В каждой из них Ждан находил что-то очень знакомое, узнаваемое, словно бы память распорядилась наделить их своим реквизитом, возвращая призабытые черты тех, кто когда-то пересекал его жизнь, шёл с ним рядом или, случайно соприкоснувшись, навсегда исчезал в вязком сумраке несбывшегося. С кем-то из них были связаны исключительно светлые воспоминания, с кем-то – напротив, но все эти неожиданные гости из прошлого становились неразличимыми и похожими друг на друга, стоило лишь сделать несколько шагов от розоватой полосы дороги.

Ну а как ещё могло быть иначе? Настоящее неизбежно уравнивает в правах и ошибки прошлого, и былые достижения, нивелирует приобретения и потери, примиряет в себе поверженных врагов и забывших тебя друзей, и происходит это подобно тому, как опытный рабочий укладывает между двух натянутых тросов дорожные камни, вбивая их в грунт и выравнивая, дабы дорога пролегала по земле гладкой и безупречной полосой. Будь это не так, никто не смог бы уверенно двигаться вперёд, а вечно бы цеплялся за своё прошлое, запинаясь и спотыкаясь на том, что не смогло поглотить и обезличить забвение, и было не в состоянии сгладить и выровнять время.

Ждана не удивляло, что подзабытые тени вновь обрели свою силу и плоть – душа в поисках опоры нередко возвращает нас к своему прошлому, туда, откуда пока ещё не видны проблемы дня сегодняшнего и открыты разные пути к иному будущему.

* * *

…Конечно, среди сидящих в тесном полукольце Ждан сразу же заметил и узнал её. Хотя она не могла и не должна быть здесь. Она навсегда осталась в том городе ранней весны, когда бесстыжая оттепель примяла во дворах снег, и по ржавым размокшим дорогам пустила свои мутные нетерпеливые ручьи.

Он взглянул в её глаза, и его снова отбросило в тот мартовский сумрак окраины, где ему впервые довелось увидеть это доверчивое, почти детское лицо, в котором каким-то непостижимым образом угадывался сложный рисунок судьбы, будто бы зрение обрело способность видеть то, что в состоянии различать только душа, пробующая на ощупь все слова и жесты и улавливающая малейшие движения и вибрации чувств.

Ждан стоял под бетонным козырьком подъезда, в котором где-то там, наверху, на высоких этажах, слышались её шаги и под её пальцами оживали звенящие клавиши старого фортепьяно, где абсолютно властвовал тяжёлый капризный свет, вливающийся в её комнаты и несущий за собой осторожные снежные хлопья. Они струились, оседая серебристым бисером в её глазах, и налипали на стёкла и карнизы, откуда, набухая и раскисая от талой воды, устремлялись вниз, прямо к ногам Ждана. Намокшие бетонные панели, эмалевые номерные таблички, подсвеченные подслеповатым электричеством, нависающие над просевшим снегом тротуарные ограды из крашеной арматуры – всё это сплеталось в общий мартовский калейдоскоп и имело необъяснимое отношение к ней, как падающие с её карниза талые снежные комья.

Город почти обезлюдел и потерял цвет. Мигающие жёлтые фонари не без труда пробивали плотный колючий воздух и старались уцелеть в белой метельной взвеси, ядовито отражаясь сквозь снежную пыль в огромных чёрных зеркалах мокрого асфальта. Очевидно, и они, и асфальтовые зеркала, и белый абсолют неба – все были причастны к тайне её имени, внимательного, слегка насмешливого взгляда, лёгкой и непринуждённой походки. Ждану вообще казалось, что непосвящённых в то, что сейчас так сильно владело им, попросту не существует. Пожалуй, даже время потеряло свою привычную свободу и неудержимость, всеми силами пытаясь закрепиться на скользком краешке ранней весны, словно бы не было ни предшествующего февраля, и не дано будет случиться грядущему апрелю. А останется только этот странный снежный март, отсыревший город и те двое, затерянные на его безлюдной и бесцветной окраине. Какой же это безумец поставил слова «счастье» и «любовь» в один смысловой ряд, не сделав при этом никаких сносок и примечаний! Как же он мог забыть о метельном небе, опустившемся на пленённую память, и о нескончаемых ветрах, пронизывающих всё существо и приводящих в движение как глубинные смыслы, так и сокровенные слова, обитающие на самом дне воспалённой души, о горячем снеге, осыпающем сознание липким гримом, делающем его неузнаваемо чужим, далёким и неотождествимым.

Ранее жизнь являла Ждану свою диковатую карусель со всеми присущими ей прелестями и уродствами, никак не вовлекая его в эту бесноватую круговерть, и он наивно полагал, что, хотя и был причастен к этому непонятному миру, однако не вполне ему принадлежал, извечно оставаясь лишней, избыточной его частью или же частью, вовсе негодной для его нелепого и жутковатого механизма. Ждан не видел никакой разницы между двумя его моделями: аполлонической и дионисийской, о которых так исступлённо спорили его философы, ведь какая, в сущности, разница с каким выражением на лице этот мир сломает тебя? Ждан боялся прислушиваться к себе, внимать лепету и бормотанию одушевлённых стихий, слышать голоса людей, зверей и растений, исходящих от самых их корней, из бессознательных глубин их непостижимой сути, из самых заповедных уголков заблудившихся и потерявшихся душ. Но и не мог не делать этого.

– Ждан, Ждан, Ждан, помоги мне! – стонал на вязком болоте умирающий бык, чьи копыта сковала цепкая трясина, а несколько жадных до чужой плоти гиен уже терзали его хвост и ноги, окрашивая коричневую топь красной кипящей кровью. Животное вытягивало мохнатую шею и издавало низкий протяжный зов.

– Ждан!.. – эхом катилось по земле его имя, отражаясь от предметов, почвы и воды, не умолкая и многократно множась на своём пути.

– Ждан, сделай что-нибудь для нас! – шептали со свалок, дворов и пустырей брошенные новогодние ёлки, теряющие порыжелую хвою, без которой они превращались в охристые окаменелые фрактальные тела.

– Ждан, Ждан, спаси нас! – взывали к нему строители дороги, кутаясь в зэковские телогрейки и не видящие впереди ничего кроме кромешной мглы.

Вот теперь этот мир, наконец, пришел и к нему и обратил на него, на Ждана, своё лицо и страшно прошептал её имя.

У Ждана сжалось сердце от безысходности и боли. «Боже мой, неужели это я поднял твои тяжёлые веки! Сколько было тех, кто пытался изменить тебя, но только ты изменил их самих, сколько было тех, кто прятался от тебя, но ты находил и возвращал всякого беглеца, и лишь те, которые не думали о тебе и не узнавали тебя, простодушно полагали, что живут по собственным, человеческим предписаниям. У меня нет такого безмятежного и бесценного дара, как у последних, есть лишь несколько десятков лет, у тебя же – целая вечность. И ты знаешь, что самая страшная и невосполнимая потеря неизбежно связана с тем, что тебе непосредственно не принадлежит, но безраздельно владеет твоей душой. Поэтому подожди, придёшь потом за куда более ценным…»

Ждан смотрел вперед себя, но там уже был только падающий снег, а вверху, темнеющее небо и на высоких этажах, наконец, загорелся жёлтый прямоугольник её окна. Он смотрел вперёд и видел, как две маленькие фигурки медленно бредут по снежной земле, через время и города, сквозь непогоды и сны, преодолевая надежды и переступая через мечты. А чуть поодаль протянулась перламутровая полоса дороги, которая сверкающей и переливающейся лентой была устремлена в небо, словно вызов вязкой дороге тех двоих, ведущей в беспамятство будущего, куда они войдут неузнанные никем.

– Очнись, Ждан! – её голос сбил наваждение и вернул его вновь на твёрдый каменный наст, лучащийся перламутровой радугой. Но на него смотрела не она, а фиолетовый ангел с глазами печальными как земные ночные озёра. Расположившиеся рядом с ним сущности не отличались от фиолетового ангела ничем, разве что взглядами, обращёнными в него, на дне которых Ждан видел как тяжёлый гибельный ил, так и сказочные города, подобные подводному граду Китежу, готовому спрятать, укрыть, защитить. Казалось, что он даже увидел, как по перламутровой полосе в окружении великолепных палат и дворцов идут двое – Пётр и Феврония, идут сквозь голубоватую дымку времени, а над ними плавно парят хрустальные птицы с серебряным опереньем.

Но разве наше сердце – не такой же Китеж-град для тех, о ком мы думаем, о ком заботимся и о ком беспокоимся больше, нежели о себе? Лишь бы были неприступны его стены, и только б нашлась в нём такая дорога. Дорога, выложенная через страдания, построенная в лишениях и преодолении себя, созданная вопреки всему. Даже наперекор самой природе! Ждан посмотрел в глаза ангелу с глазами, в зрачках которого застыл чёрный ил, и ему вновь представилась липкая паутина времени, он даже ощутил, как слабеют его руки, и как медленнее стало биться его сердце. И вокруг, непрозрачной занавесью повисла тишина, отгородив от него и звенящее море, и взрывающееся пронзительными криками птиц и наполненное песнями ветров подвижное небо. Тишина была столь оглушительной, что Ждан не сразу понял, что она идёт откуда-то изнутри и никто, кроме него самого, не виноват в том, что исчезли все звуки, и замолчал даже его внутренний голос. Эту тишину он ощутил сразу, стоило лишь осторожной множественной тени отделиться от него и устремиться по дороге прочь, желая поскорее исчезнуть в её холодном перламутровом пламени. Но кто-то из сущностей, очевидно, остановил это движение, и тени замерли, припали к дороге и, застыв в ней, разбросали вокруг себя камни, образовав ветвящиеся трещины, которые мгновенно заполнились крупным серым песком и глинистой пылью. Тонкая плёнка лишайников замысловатым узором заструилась по новоявленным дорожным морщинам, вплетая в перламутровую ленту свои красные, зелёные и жёлтые стежки.

Ждан наконец-то вспомнил, зачем он здесь. Только память более не владела им. Никакие чувства не тревожили его душу, вместе с осторожными тенями исчезла и его жалость, прежде так беспокоившая его. Холодная сосущая пустота осязаемо наполнила всё его тело, за которой он больше не видел ни внимательного, слегка насмешливого взгляда далёкой девушки со светлым, почти детским лицом, ни тёмных глаз ангела, похожих на ночные земные озёра, ни тех, приводящих в трепет, тяжёлых зрачков, на дне которых чёрной опасной трясиной застыл неподвижный и гибельный ил.

И вновь Ждан почувствовал волнующее, как запах первого снега и цепкое, словно внезапное удушье, ощущение неприкаянности и полного одиночества. Хотя, казалось бы, что может быть естественнее, нежели это чувство: в одиночку мы приходим в этот мир, и также, одни, без сопровождающих и попутчиков уходим отсюда, но всё же, всегда и везде остаётся оно, это корявое и царапающее «но». Потому что как бы не клялись те, кто утверждает, что одиночество это их самый желанный спутник и самый лучший и надёжный друг – нельзя им верить, они неискренни. У одиночества не бывает друзей – уж слишком холодны его руки и угрюмы неприветливые глаза, манерны изломанные жесты и сух и бесцветен глухой голос. Конечно, всегда найдутся те, кто скажет, что не нуждается в чьём-либо участии и теплоте души, что помощь и поддержка необходима лишь слабым. Только разве об этом речь, и не всё ли равно каким образом хотят оправдать себя те, по чьей вине или ошибке бредут по гиблым дорогам и тропам одинокие и неприкаянные души, которым невозможно ни помочь, ни протянуть руки. И вот беда – ничего невозможно повернуть вспять. Ничего нельзя исправить, переписать, начать заново. Переписать, исправить? Только что же можно исправить в перепутанных страницах минувшего, где все слова и фразы вписывались в неровные линейки судьбы, часто под диктовку случая, где было совершенно невозможно избежать помарок, поскольку ни одно слово не повторялось в этом тексте дважды.

Ждан знал, что любая помарка, любая описка коснётся явно или неявно и чужой жизни, особенно в тех местах, где линейки судеб накладываются друг на друга и случай наговаривает одинаковые слова, которые двоим предстоит записать и запомнить. Но более всего Ждана беспокоило то обстоятельство, что человеческие правила, диктуемые сердцем никак не соответствовали внешним, общепринятым, по которым вращался этот дикий и хлопотливый мир, пугавший Ждана безразличием к единичному и всецело поглощенный сохранением и преумножением общего.