В Германии наш отряд перебрасывали из одного пункта в другой, так как никто не знал, кому мы приданы. Унтер-офицер Шрадер сказал мне: «Никто нас знать больше не хочет. Мы — заблудший отряд». В конце концов мы добрались до места, где некогда наш отряд был сформирован, — маленького городка Б. Здесь, чтобы не ставить на довольствие, нас поспешили демобилизовать. Нам возвратили нашу штатскую одежду, дали немного денег и справку об увольнении в запас, необходимую для возвращения домой. Я сел на поезд, идущий в Г. В купе я почувствовал, что в своем куцем пиджачишке и брюках, ставших для меня чересчур короткими, я выгляжу смешно. Выйдя в коридор, я заметил стоящего ко мне спиной высокого худого загорелого парня с бритой головой; ветхий пиджак, казалось, вот-вот лопнет на его широких плечах. Человек обернулся — это был Шрадер. Увидев меня, он потер свой сломанный нос тыльной стороной ладони и расхохотался.
— Ах, это ты! Ну и видик у тебя! Что это ты вырядился мальчуганом?
— Да и ты тоже.
Он бросил взгляд на свою одежду.
— Верно, и я тоже.
Его черные брови нахмурились, сошлись на переносице в одну широкую полосу над глазами, с минуту он смотрел на меня, лицо его стало грустным.
— Мы похожи на двух тощих клоунов.
Он побарабанил пальцем по оконному стеклу и спросил:
— Ты куда едешь?
— В Г.
Он свистнул.
— Я тоже. У тебя там родители?
— Они умерли. Но там мои сестры и опекун.
— И что же ты будешь там делать?
— Не знаю.
Он снова молча забарабанил по стеклу, затем вынул из кармана сигарету, разломил надвое и протянул мне половину.
— Видишь ли, — с горечью проговорил он, — мы здесь лишние. Нам не следовало возвращаться.
Помолчав, он добавил: — Вот тебе пример, там сидит блондиночка, — он показал большим пальцем на свое купе. — Хорошенькая штучка. Сидит прямо напротив меня. Так ведь она смотрела на меня как на дерьмо!
Он яростно махнул рукой.
— Как на дерьмо! Я со своим Железным крестом и прочим — для нее дерьмо! — И закончил: — Поэтому я и вышел.
Затянувшись, он наклонился ко мне:
— А знаешь, как в Берлине штатские поступают с офицерами, которые выходят на улицу в форме? — Он посмотрел на меня и со сдержанным бешенством сказал: — Они срывают с них погоны!
Комок подступил у меня к горлу:
— Это правда?
Он кивнул головой, и мы некоторое время молчали. Затем он снова заговорил:
— Так что же ты теперь будешь делать?
— Не знаю.
— А что ты умеешь? — И не давая мне времени ответить, он горько усмехнулся и продолжал: — Не трудись, я отвечу за тебя: ничего. А я что умею делать? Ничего. Мы умеем драться, но, кажется, в этом больше не нуждаются. Так вот, хочешь знать, что нас ждет? Мы — безработные. — Он выругался. — Тем лучше, черт возьми! Я предпочитаю всю жизнь быть безработным, чем работать на их проклятую республику!
Он заложил свои большие руки за спину и начал смотреть в окно. Немного погодя он вынул из кармана клочок бумаги и карандаш, приложил бумагу к стеклу, нацарапал несколько строк и протянул мне.
— Вот, возьми мой адрес. Если некуда будет деться, приходи ко мне. У меня только одна комната, но в ней всегда найдется место для старого товарища из отряда Гюнтера.
— А ты уверен, что тебя ждет твоя комната?
Он засмеялся.
— О, это уж точно! — И добавил: — Моя хозяйка вдовушка.
В Г. я сразу отправился к дяде Францу. Было темно, моросил мелкий дождик. У меня не было пальто, и я вымок с головы до ног. Дверь мне открыла жена дяди Франца.
— Ах, это ты, — сказала она, будто мы только вчера расстались. — Заходи же!
Это была длинная сухопарая женщина с пробивающимся на верхней губе и на щеках черным пушком. Вид у нее был скорбный. В полумраке передней она показалась мне сильно постаревшей.
— Сестры твои здесь.
Я спросил:
— А дядя Франц?
Она метнула на меня взгляд с высоты своего роста и сухо ответила:
— Убит во Франции. — Потом добавила: — Надень шлепанцы, наследишь.
Пройдя вперед, она открыла дверь в кухню. Две девушки сидели за шитьем. Я понял, что это мои сестры, но с трудом узнал их.
— Входи же, — сказала тетя.
Обе девушки поднялись и молча стали меня разглядывать.
— Это ваш брат Рудольф, — сказала тетя.
Они подошли, не произнеся ни слова, одна за другой пожали мне руку и снова сели.
— Можешь сесть, это ничего не стоит, — сказала тетя.
Я сел и взглянул на своих сестер. Они всегда были немного похожи, но теперь я уже не мог различить их. Они снова принялись за шитье, время от времени украдкой поглядывая на меня.
— Ты голоден? — спросила тетя.
В голосе ее звучала фальшь, и я ответил:
— Нет, тетя.
— Мы уже поели, но если ты голоден...
— Спасибо, тетя.
Снова наступило молчание. Потом тетя сказала:
— Как ты плохо одет, Рудольф.
Сестры подняли головы и взглянули на меня.
— Это пиджак, в котором я уехал.
Тетя укоризненно покачала головой и взялась за свое шитье.
— Нам не оставили военного обмундирования, потому что у нас была колониальная форма, — добавил я.
Снова наступило молчание. Его опять прервала тетя.
— Вот ты и вернулся!
— Да, тетя.
— Твои сестры выросли.
— Да, тетя.
— Ты найдешь здесь перемены. Жизнь очень тяжела. Есть совсем нечего.
— Я знаю.
Она вздохнула и снова принялась за свою работу. Сестры сидели молча, склонившись над шитьем. Так продолжалось довольно долго. Молчание становилось все тягостней. Напряжение застыло в воздухе, и я понял, в чем дело. Тетя ждала: я должен заговорить о своей матери, расспросить о ее болезни и смерти, и тогда мои сестры начнут плакать, а тетя — патетическим тоном рассказывать о ее кончине. Прямо обвинять меня она не будет, но из ее рассказа получится, что я всему этому причиной.
— Ну и ну, — выждав немного, сказала тетя, — не очень-то ты разговорчив, Рудольф.
— Да, тетя.
— Не скажешь, что ты провел вдали от дома почти два года.
— Да, тетя, два года.
— Не больно ты нами интересуешься.
— Да нет, интересуюсь, тетя.
Комок подступил у меня к горлу, и я подумал: «Вот теперь». Я сжал кулаки под столом и сказал:
— Я как раз хотел вас спросить...
Все три женщины подняли головы и посмотрели на меня. Я запнулся. В их ожидании было что-то жуткое и радостное, от чего кровь застыла у меня в жилах, и не знаю, как это произошло, но вместо того, чтобы сказать: «Как умерла мама?» — я тихо выговорил:
— Как умер дядя Франц?
Наступила тревожная тишина. Мои сестры взглянули на тетю.
— Не говори мне об этом негоднике, — ледяным тоном произнесла тетя. И добавила: — У него, как и у всех мужчин, в голове было лишь одно — драться, драться, вечно драться и бегать за девками!
Я поднялся. Тетя посмотрела на меня.
— Уже уходишь?
— Да.
— Ты нашел, где остановиться?
Я соврал:
— Да, тетя.
Она выпрямилась.
— Тем лучше. Здесь мало места. К тому же у меня твои сестры. Но на одну-две ночи можно было бы устроиться.
— Спасибо, тетя.
Она смерила меня взглядом с головы до ног и стала рассматривать мой костюм.
— У тебя нет пальто?
— Нет, тетя.
Она размышляла.
— Подожди. У меня, кажется, осталось старое пальто твоего дяди.
Она вышла, я остался наедине с сестрами. Не поднимая глаз, они продолжали шить. Я посмотрел на одну, потом на другую и спросил:
— Кто из вас Берта?
— Я.
Та, что ответила, подняла подбородок, наши глаза встретились, и она тотчас же отвела взгляд. Я был явно на плохом счету в семье.
— Вот, — входя сказала тетя, — примерь-ка.
Это был измятый, вытертый, изъеденный молью зеленый реглан, чересчур большой для меня. Я что-то не помнил, чтобы дядя Франц его когда-нибудь носил. Дядя Франц в штатском всегда выглядел очень элегантно.
— Спасибо, тетя.
Я надел пальто.
— Надо будет его укоротить.
— Да, тетя.
— Оно еще хорошее, знаешь. Если будешь его беречь, оно послужит тебе.
— Да, тетя.
Она улыбалась. У нее был гордый и растроганный вид. Ведь она дала мне пальто. Я ничего не спросил о матери — и все же она дала мне пальто. Я должен был чувствовать себя во всем виноватым.
— Ну, ты доволен?
— Да, тетя.
— Ты в самом деле не хочешь выпить чашку кофе?
— Нет, тетя.
— Ты можешь посидеть еще немного, если хочешь, Рудольф.
— Спасибо, тетя. Мне нужно идти.
— Что ж, в таком случае я тебя не удерживаю.
Берта и Герда встали и подошли пожать мне руку. Обе они были немного выше меня ростом.
— Заходи к нам, когда захочешь, — сказала тетя.
Я стоял на пороге кухни, окруженный тремя женщинами. Плечи пальто спускались у меня чуть не до локтей, а руки совсем исчезли в рукавах. Внезапно все три женщины словно выросли у меня на глазах. Одна из них склонила голову набок, где-то что-то щелкнуло, и мне показалось, что они уже не касаются ногами пола и приплясывают в воздухе, как повешенные арабы в Эс-Салте. Потом лица их растаяли, стены комнаты исчезли, передо мной раскинулась бескрайняя безмолвная ледяная пустыня, и на ее огромных просторах, куда ни кинешь взгляд, не видно было ничего, кроме болтающихся в воздухе, раскачивающихся из стороны в сторону чучел.
— Ты что же, не слышишь? — раздался чей-то голос. — Я говорю тебе, что ты можешь заходить, когда захочешь.
Я ответил «спасибо» и быстро направился к двери. Полы пальто хлестали меня по пяткам. Мои сестры не вышли из кухни. Тетя проводила меня.
— Завтра утром, — сказала она, — тебе надо пойти к доктору Фогелю. Обязательно завтра. Не забудь.
— Не забуду, тетя.
— Что ж, до свиданья, Рудольф.
Она открыла дверь, протянула мне холодную сухую руку.
— Ну как, доволен ты пальто, Рудольф?
— Очень доволен, тетя, спасибо.
Я вышел на улицу. Она сразу же закрыла за мной дверь, и я услышал стук задвижки. Я постоял у двери, прислушиваясь к удаляющимся шагам тети, и мне казалось, что я все еще в доме. Я увидел, как тетя открывает дверь кухни, садится, берет в руки работу. В наступившей тишине сухо и резко тикают часы. Пройдет немного времени, тетя взглянет на моих сестер и скажет, покачивая головой: «Он даже не спросил о своей матери!» И тогда мои сестры заплачут, тетя утрет несколько слезинок — и все трое будут счастливы.
Ночь была холодная, моросил мелкий дождик. Я плохо знал дорогу, и мне потребовалось полчаса, чтобы добраться по адресу, который дал мне Шрадер.
Я постучал, и через несколько минут какая-то женщина открыла мне. Это была высокая блондинка с пышной грудью.
— Фрау Липман?
— Да, это я.
— Я хотел бы видеть унтер-офицера Шрадера.
Она посмотрела на мое пальто и сухо спросила:
— А вам зачем?
— Я его приятель.
— Вы его приятель?
Она еще раз оглядела меня и сказала:
— Входите.
Я вошел, и она снова взглянула на мое пальто.
— Идите за мной.
Я последовал за ней по длинному коридору. Она постучала в какую-то дверь, открыла ее, не дожидаясь ответа, и произнесла, поджав губы:
— Ваш приятель, господин Шрадер.
Шрадер был без пиджака. Он обернулся с видом крайнего удивления.
— Ты? Уже?.. Заходи! Да на тебе лица нет! А пальто! Где это ты раздобыл такое дерьмо? Входи же. Фрау Липман, разрешите вам представить унтер-офицера Ланга из отряда Гюнтера! Это наш национальный герой, фрау Липман!
Фрау Липман слегка кивнула мне, но руки не подала.
— Входи же! — внезапно развеселившись, прокричал Шрадер. — Входи! И вы тоже, фрау Липман! И прежде всего скинь это дерьмо! Вот так, теперь у тебя вид все же приличнее! Фрау Липман! Фрау Липман!
— Да, господин Шрадер? — проворковала фрау Липман.
— Фрау Липман, вы меня любите?
— Ах, — воскликнула фрау Липман, бросая на него нежный взгляд, — вы говорите такие вещи, господин Шрадер! Да еще в присутствии вашего приятеля!
— Потому что, если вы меня любите, вы сейчас же сходите за пивом и бутербродами с... с чем найдете... для этого парня, для меня и для вас тоже, фрау Липман! Если, конечно, вы окажете мне честь отобедать с нами, фрау Липман!
Он вскинул густые брови, плутовато подмигнул ей, обнял и, присвистывая, проделал с ней по комнате несколько па вальса.
— Ах, господин Шрадер! — кокетливо засмеялась фрау Липман. — Я слишком стара, чтобы танцевать! Старая лошадь, вы знаете, не тянет!
— Что? Это вы-то стары? Разве вы не знаете французской поговорки?
Он шепнул ей несколько слов на ухо, и она затряслась от смеха. Он отпустил ее.
— Послушайте, фрау Липман, потом вы принесете сюда тюфяк для этого парня. Он сегодня останется ночевать здесь.
Фрау Липман перестала смеяться и поджала губы.
— Здесь?
— Ну, конечно! — воскликнул Шрадер. — Он сирота. Не спать же ему на улице, черт возьми! Он герой, фрау Липман! Надо же что-то сделать для нашего национального героя!
Она надула губы, а он принялся кричать:
— Фрау Липман! Фрау Липман! Если вы откажете, я не знаю, что я с вами сделаю!
Он схватил ее, поднял как перышко и забегал по комнате с криком: «Волк ее уносит! Волк ее уносит!»
— Ах, ах! Да вы с ума сошли, господин Шрадер! — проговорила она, смеясь, как маленькая девочка.
— Живо, мое сокровище! — воскликнул он, опустив ее на пол, как мне показалось, довольно резко. — Живо, моя любовь!
— Ах, только ради того, чтобы доставить вам удовольствие, господин Шрадер.
Когда она уже выходила из комнаты, он довольно сильно шлепнул ее по заду. «Ах, господин Шрадер!» — вскрикнула она, и из коридора донесся ее удаляющийся воркующий смех.
Немного погодя она вернулась. Мы пили пиво, закусывали хлебом с салом, и Шрадер уговорил фрау Липман принести нам своей водки и еще пива. Мы пили снова, Шрадер болтал без умолку, вдова становилась все краснее и ворковала все нежнее. В одиннадцать часов они выскользнули из комнаты, а полчаса спустя Шрадер вернулся один, неся горсточку сигарет.
— Бери, — мрачно проговорил он, бросая половину сигарет на мой тюфяк, — нужно же как-то помочь национальному герою!
На другой день после полудня я отправился к доктору Фогелю. Я назвал свое имя горничной, через минуту она вернулась и сказала, что господин доктор скоро примет меня. Однако я прождал в приемной почти сорок пять минут. Дела доктора Фогеля, по-видимому, за годы войны стали процветать — комната была обставлена с такой роскошью, что я ее не узнал.
В конце концов снова явилась горничная и провела меня в кабинет. Доктор Фогель сидел за огромным пустым письменным столом. Он пополнел, поседел, но лицо его было по-прежнему красивым.
Он взглянул на мое пальто, сделал мне знак приблизиться, холодно пожал руку и указал на кресло.
— Вот ты и вернулся, Рудольф, — сказал он, кладя обе ладони на стол.
— Да, господин доктор Фогель.
Не двигаясь, он пристально смотрел на меня. Его лицо с правильными крупными чертами — «лицо римского императора», как говорил мой отец, — было похоже на застывшую красивую маску, из-за которой испытующе следили за мной маленькие серо-голубые бегающие глазки.
— Рудольф, — торжественно произнес он хорошо поставленным голосом, — я не буду тебя упрекать. — Он сделал паузу и задержал на мне взгляд. — Да, Рудольф, — продолжал он, делая ударение на каждом слове, — я не буду тебя ни в чем упрекать. Что сделано, то сделано. Ответственность, которая лежит на тебе, и так достаточно велика — не буду усугублять ее. Я тебе уже писал, что я думаю о твоем дезертирстве и о непоправимых последствиях твоего поступка.
Он с огорченным видом откинул голову и добавил:
— Полагаю, об этом я уже достаточно сказал. — Он приподнял правую руку. — Что было, то было. Теперь речь идет о твоем будущем.
Он многозначительно взглянул на меня, словно ожидая ответа, но я молчал. Слегка наклонив голову вперед, он как бы собирался с мыслями.
— Тебе известна воля твоего отца. Теперь его представляю я. Я обещал твоему отцу сделать все, что в моих силах, как в моральном, так и в материальном отношении, чтобы обеспечить выполнение его воли.
Он поднял голову и взглянул мне в глаза.
— Рудольф, я должен задать тебе вопрос: намерен ли ты уважать волю своего отца?
Наступило молчание. Доктор Фогель барабанил пальцами по столу.
Я ответил:
— Нет.
Доктор Фогель на мгновение закрыл глаза, но ни один мускул на его лице не дрогнул.
— Рудольф, — произнес он внушительно, — воля покойного священна.
Я молчал.
— Тебе известно, — снова заговорил он, — что твой отец сам был связан обетом.
Я по-прежнему молчал, и он добавил:
— Священным обетом.
Я продолжал молчать. Подождав немного, он снова заговорил:
— Сердце твое зачерствело, Рудольф. Должно быть, это следствие твоего проступка. Но верь мне, Рудольф: все, что от бога, — хорошо. Ибо, наказывая тебя, создавая пустоту в твоем сердце, божий промысел вместе с недугом в то же время как бы дает тебе целебное средство и создает условия для искупления вины. Рудольф, — после минутной паузы продолжал он, — когда ты покинул свою мать, лавка ваша хорошо торговала, ваше материальное положение было отличным... Или, во всяком случае, — добавил он с высокомерием, — достаточным. После смерти твоей матери я сдал лавку в аренду. Арендатор — работящий человек и добрый католик. Он вне всяких подозрений. Но дела идут действительно очень плохо, и того, что теперь приносит лавка, едва хватает на содержание твоих сестер.
Он скрестил руки на груди.
— До сих пор я весьма сожалел об этом печальном положении, но сегодня скажу: то, что я принимал за злой рок, на самом деле — скрытое благодеяние. Да, Рудольф, все, что от бога, — хорошо. Его воля мне ясна: божественный промысел указывает тебе путь.
Он сделал паузу и посмотрел на меня.
— Рудольф, — снова заговорил он, возвысив голос, — ты должен знать, что у тебя есть одна только возможность, одна-единственная возможность продолжать образование в университете. Ты должен стать теологом, получить епископскую стипендию и жить в какой-нибудь семье. Все, что потребуется сверх того, я авансирую лично.
В его голубых глазах внезапно зажегся торжествующий огонь, и он быстро опустил веки. Положив снова свои холеные руки ладонями на письменный стол, он застыл в ожидании. Я посмотрел на его невозмутимое красивое лицо и возненавидел его всеми силами души.
— Ну так как же, Рудольф? — спросил он.
Я проглотил слюну и сказал:
— Не могли бы вы авансировать мне средства для других занятий?
— Рудольф, Рудольф! — проговорил он, снисходя почти до улыбки. — Как ты можешь просить меня об этом? Как ты можешь просить меня о помощи, чтобы выказать неповиновение твоему отцу, когда я — исполнитель его последней воли?
На это нечего было ответить. Я поднялся. Он мягко произнес:
— Садись, Рудольф, я не кончил.
Я сел.
— Ты охвачен бунтом, Рудольф, — с грустью произнес он своим проникновенным голосом, — и ты не хочешь видеть указующий перст провидения. А между тем все совершенно ясно: разорив тебя, отбросив тебя в нищету, провидение указывает тебе единственный возможный путь, путь, который оно избрало для тебя, путь, который наметил твой отец...
На это я тоже ничего не ответил. Доктор Фогель снова скрестил руки на груди, немного наклонился вперед и, пристально глядя на меня, сказал:
— Ты уверен, Рудольф, что этот путь не для тебя? — Затем он понизил голос и мягко, почти ласково спросил: — Можешь ли ты с уверенностью сказать, что ты не создан быть священником? Спроси себя, Рудольф. Неужели ничто не призывает тебя к этому поприщу? — Он поднял свою красивую седую голову. — Разве тебя не влечет стать священником?
Я молчал, и он снова заговорил:
— Что ж? Ты не отвечаешь, Рудольф? Ты когда-то мечтал стать офицером. Но ведь ты знаешь, Рудольф, немецкой армии больше не существует. Подумай, чем ты можешь заняться теперь? Не понимаю я тебя.
Он сделал паузу, но так как я все еще молчал, он повторил с некоторым раздражением:
— Не понимаю тебя. Что мешает тебе стать священником?
Я ответил:
— Отец.
Доктор Фогель вскочил, кровь бросилась ему в лицо, глаза его сверкнули, и он крикнул:
— Рудольф!
Я тоже поднялся. Он глухо произнес:
— Можешь идти!
Я уже пересек в своем слишком длинном пальто всю комнату и дошел до двери, когда услышал его голос:
— Рудольф!
Я обернулся. Он сидел за письменным столом, вытянув перед собой руки. Его прекрасное лицо снова было непроницаемо.
— Подумай. Приходи, когда захочешь. Мое предложение остается в силе.
Я сказал:
— Спасибо, господин доктор Фогель.
Я вышел. На улице моросил холодный дождь. Я поднял воротник пальто и подумал: «Ну вот, кончено. Все кончено».
Я побрел куда глаза глядят, какой-то автомобиль чуть не сбил меня с ног. Шофер выругался, и только тогда я заметил, что шагаю по мостовой, как солдат в строю. Я поднялся на тротуар и продолжал свой путь.
Так я добрался до оживленных улиц. Какие-то девушки, перегнав меня, со смехом обернулись, глядя на мое пальто. Проехал грузовик, битком набитый солдатами и рабочими в спецовках. У всех были ружья и на рукавах красные повязки. Они пели «Интернационал». Несколько голосов в толпе подхватили песню. Меня обогнал худощавый мужчина с непокрытой головой и опухшим лицом. На нем была серо-зеленая пехотная форма. На плечах сукно было темнее. Я понял, что у него сорваны погоны. Проехал еще один грузовик с рабочими. Они потрясали ружьями и кричали: «Да здравствует Либкнехт!» Толпа повторяла как эхо: «Либкнехт! Либкнехт!» Теперь она стала такой плотной, что я не мог выбраться. Внезапно в толпе произошло какое-то движение, и я чуть не упал. Я невольно ухватил за руку стоявшего рядом человека и пробормотал извинение. Человек поднял голову. Это был довольно пожилой и прилично одетый мужчина с грустными глазами. Он ответил: «Ничего». Толпа колыхнулась, и я снова навалился на него. «Кто такой Либкнехт?» — спросил я. Он подозрительно посмотрел на меня, огляделся вокруг и, не отвечая, отвел глаза. В это время раздались выстрелы, в домах стали закрывать окна, люди побежали, увлекая меня за собой. Я заметил справа переулочек и, выбравшись из сутолоки, свернул в него и побежал. Минут через пять я убедился, что остался один в лабиринте маленьких, незнакомых мне улочек. Я пошел наудачу по одной из них. Дождь перестал. Вдруг кто-то крикнул:
— Эй, ты, еврейчик!
Я обернулся. Метрах в десяти от себя, на перекрестке, я увидел солдатский патруль во главе с унтер-офицером.
— Эй ты там!
— Я?
— Да, ты.
Я злобно огрызнулся:
— Я не еврей!
— Ну да, конечно! — воскликнул унтер-офицер. — Только еврей может вырядиться в такое пальто!
Солдаты, глядя на меня, загоготали. Я затрясся от злости.
— Не смейте называть меня евреем!
— Эй, ты, парень, полегче! — крикнул унтер-офицер. — Забыл с кем разговариваешь?! Ну-ка, предъяви документы!
Я подошел к нему, остановился в двух шагах, вытянулся в струнку и отчеканил:
— Унтер-офицер Ланг, драгунский батальон двадцать третьего полка, Азиатский корпус.
Унтер-офицер приподнял брови и коротко произнес:
— Документы!
Я протянул ему бумаги. Он долго и недоверчиво изучал их, затем лицо его прояснилось, и он с силой хлопнул меня по спине:
— Прости, драгун! Все из-за твоего пальто, понимаешь. У тебя чудной вид — ты так смахиваешь на одного из этих спартаковцев.
— Ничего.
— А что ты тут делаешь?
— Прогуливаюсь.
Солдаты засмеялись, и один из них заметил:
— Выбрал время для прогулок!
— Он прав, — сказал унтер-офицер, — иди-ка домой. Здесь будет жарко.
Я взглянул на него. Всего два дня назад я тоже носил форму, командовал людьми, получал приказы от командиров.
Я вспомнил, что кричали в толпе, и спросил:
— Может, ты мне скажешь, кто такой Либкнехт?
Солдаты захохотали, улыбнулся и унтер-офицер.
— Как, ты не знаешь? Откуда же ты свалился?
— Из Турции.
— Ах, верно! — сказал унтер-офицер.
— Либкнехт, — проговорил черненький солдат, — это новый кайзер!
Все снова засмеялись. Затем высокий белокурый солдат с грубым лицом взглянул на меня и медленно произнес с сильным баварским акцептом:
— Либкнехт — это тот негодяй, из-за которого мы торчим здесь.
Унтер-офицер смотрел на меня, улыбаясь.
— Послушай, — проговорил он, — иди-ка домой.
— И если встретишь Либкнехта, — крикнул черненький, — скажи ему, что его ждут!
Он потряс ружьем, и товарищи его засмеялись. Это был непринужденный и радостный солдатский смех.
Я слушал, как он затихал вдали, и сердце мое сжималось. Я был штатским, меня ожидал у Шрадера жалкий тюфяк, я не знал никакого ремесла, а денег в кармане было всего на неделю.
Я снова оказался в центре города и был поражен, увидев, какое там царит оживление. Магазины были закрыты, но на улицах толпился народ, сновали машины. Никто бы не сказал, что десять минут назад здесь стреляли. Я машинально шел все прямо и прямо, не сворачивая, и вдруг у меня начался припадок. Совсем близко от меня прошла какая-то женщина, она засмеялась, широко открыв рот, и я заметил розовые десны и блестящие, показавшиеся мне огромными, зубы. Меня обуял страх. Передо мной замелькали лица прохожих, они вырастали, потом исчезали, внезапно превращались в круги: глаза, нос, рот, их цвет — все стиралось, оставались лишь белесые диски, похожие на белки слепца. Постепенно они приближались ко мне, увеличиваясь и трясясь, как студень. Они росли и подступали все ближе и ближе, почти касаясь моего лица, а я дрожал от ужаса и отвращения. Что-то щелкало у меня в мозгу, круг исчезал, затем появлялся новый в десяти шагах от меня и, приближаясь, разрастался. Я закрыл глаза и остановился. Страх парализовал меня; казалось, чья-то рука сжала мне горло, пытаясь задушить.
Меня бросило в пот, я глубоко вздохнул, понемногу успокаиваясь. Я продолжал брести без цели. Все предметы вокруг стали какими-то бледными, расплывчатыми.
Внезапно, помимо своей воли, как если бы кто-то крикнул мне «Стой!» — я остановился. Передо мной зияли каменные ворота с красивой кованой решеткой. Калитка в решетке была открыта.
Я перешел улицу, вошел в ворота и поднялся по ступенькам. Я увидел знакомое грубое лицо и услышал:
— Вам чего?
Я остановился, огляделся — все было расплывчато и серо, как во сне — и ответил глухим голосом:
— Я хотел бы видеть отца Талера.
— Его больше нет здесь.
— Больше нет? — переспросил я.
— Нет.
Я сказал:
— Я его бывший ученик.
— Мне так и показалось. Постойте, вы не тот ли парнишка, который в шестнадцать лет ушел добровольцем на войну?
— Да, это я.
— В шестнадцать лет!
Наступило молчание. Все по-прежнему было серым и бесформенным. Лицо человека, казалось, парило надо мной, как воздушный шар. Меня снова обуял страх, я отвел глаза и сказал:
— Могу я войти посмотреть?
— Конечно. Ученики на занятиях.
Я поблагодарил его и вошел. Я миновал двор для младших, потом двор для средних и наконец добрался до нашего двора. Я пересек его по диагонали и увидел перед собой каменную скамью. Это была та самая скамья, на которую уложили Вернера.
Сделав крюк, чтобы обойти ее, я двинулся дальше, дошел до стены часовни, сделал полуоборот, приставил каблуки к стене и начал отсчитывать шаги.
Так я шагал довольно долго. И вдруг мне показалось, будто кто-то ласковый и сильный поднял меня на руки и стал баюкать.
Когда у нас оставалось всего несколько пфеннигов, Шрадер нашел наконец нам работу на маленьком заводе, где делали сейфы. Шрадера определили в покрасочный цех. Это давало ему право на пол-литра обезжиренного молока в день.
Я получил легкую работу. Я должен был молотком вгонять в петли стальной цилиндрический калибр, чтобы они свободно надевались на штыри; вогнать его, два раза слегка стукнуть сбоку, чтобы обеспечить зазор, и вынуть левой рукой — вот и все. Я клал на верстак четыре дверцы — одна на другую. Как только дверца бывала готова, я снимал ее и приставлял к стойке. Когда были готовы все четыре дверцы, я переставлял их к другой стойке, слева от сборщика, который их навешивал.
Дверцы были довольно тяжелые, и вначале я переносил их по одной. Но примерно через час, чтобы выиграть время, мастер приказал мне брать сразу по две дверцы. Я повиновался, и вот тут-то все и началось. Сборщик, пожилой рабочий по имени Карл, не поспевал за мной, так как, кроме навески дверец, ему приходилось еще ворочать тяжелые, громоздкие сейфы и грузить их на тележку для отправки в другой цех на покраску. Я опережал его — и около него образовался завал. Мастер заметил это и велел старому Карлу поторапливаться. Карл стал работать быстрее, но все равно продолжал отставать от меня и каждый раз, когда я приносил дверцы, шептал: «Помедленнее, парень, помедленнее!» Но как я мог работать медленнее, если мне приказали носить по две дверцы? В конце концов около старого Карла нагромоздилось столько дверец, что к нему снова подошел мастер и вторично, на этот раз более резко, сделал замечание. Карл стал работать еще быстрее, весь раскраснелся, вспотел, но все было тщетно. Гудок возвестил конец рабочего дня, а завал около него не уменьшился.
Я вымыл лицо и руки у умывальника в раздевалке. Старый Карл стоял рядом со мной. Это был высокий тощий пруссак, брюнет лет пятидесяти, с виду очень рассудительный. Он окликнул меня.
— Встретимся у выхода, мне надо с тобой поговорить.
Я кивнул головой, надел пальто, перевесил в проходной свой табель и вышел на улицу. Старый Карл был уже там. Он жестом подозвал меня. Я пошел за ним. Несколько минут мы шагали молча, затем он остановился и повернулся ко мне.
— Послушай, парень, я ничего против тебя не имею, но так продолжаться не может. Из-за тебя я в прорыве. — Он взглянул на меня и повторил: — Из-за тебя я в прорыве. А если я буду отставать, профсоюз не сможет вступиться за меня.
Я молчал, и он продолжал:
— Ты как будто ничего не понимаешь. Знаешь, что произойдет, если я буду отставать?
— Нет, не знаю.
— Сначала мне сделают замечание, затем оштрафуют и наконец... — он щелкнул пальцами, — выставят за ворота!
Он кончил. Помолчав, я сказал:
— Я тут ни при чем. Я только выполняю приказ мастера.
Он долго смотрел на меня.
— Ты впервые работаешь на заводе?
— Да.
— А до этого где ты был?
— В армии.
— Пошел добровольцем?
— Да.
Он покачал головой.
— Послушай, ты должен работать медленнее.
— Но как я могу работать медленнее, вы же сами видели...
— Во-первых, — оборвал меня старый Карл, — не говори мне «вы» — что это еще за манера! С товарищем, который был тут до тебя, все шло хорошо. Ему тоже приказали подносить сразу по две дверцы...
Он раскурил черную потрескавшуюся трубку.
— Ведь иногда тебе приходится подгонять петли под калибр, не правда ли? Сколько встречается таких петель, когда тебе бывает трудно вытащить калибр?
Я задумался.
— Одна на пятнадцать-двадцать петель.
— И тогда ты теряешь время?
— Теряю.
— Зато в другие петли твой калибр проходит и без молотка, как по маслу?
— Да.
— И тогда ты выигрываешь время?
— Выигрываю.
— Так. Послушай, парень. Завтра у тебя будут затруднения один раз на десять.
Я удивленно посмотрел на него, и он сказал:
— Ты что, не понимаешь?
Я неуверенно переспросил:
— Вы хотите сказать, чтобы в одном из десяти случаев я делал вид, будто калибр выходит с трудом?
— Вот ты и понял! — довольным тоном сказал он, — но это еще не все. Когда тебе попадутся свободные петли, ты все равно будешь вгонять в них калибр молотком и выбивать тоже молотком. Понял? Даже если он будет входить как по маслу. Увидишь, тогда все будет хорошо. Но надо начать делать это с завтрашнего же дня, потому что сегодня я собрал на пять сейфов больше. Один раз — не беда. Товарищам из покрасочного цеха удалось это скрыть, но если так будет продолжаться и дальше — скрывать уже станет невозможно, понимаешь? Мастер заметит — и тогда плохо дело! Он захочет получать лишние пять сейфов каждый день. А я не выдержу такой гонки — и он меня выгонит.
Он поднес ко рту трубку, затянулся.
— Понял? С завтрашнего дня.
После долгой паузы я сказал:
— Я не могу так делать.
Он пожал плечами.
— Не надо бояться мастера, парень. Товарищ, который был здесь до тебя, делал так в течение пяти лет — и никто ничего не заметил.
— Я не боюсь мастера.
Старый Карл с удивлением взглянул на меня.
— Тогда почему же ты не хочешь?
Я посмотрел на него в упор и ответил:
— Ведь это саботаж.
Старый Карл вспыхнул, глаза его гневно сверкнули.
— Послушай, парень, это тебе не армия! Саботаж! Какой там к чертовой матери, саботаж! Я исправный рабочий и никогда не саботировал!
Он остановился, не в силах выговорить ни слова, и так сжал в правой руке трубку, что пальцы его побелели.
Потом он взглянул на меня и тихо произнес:
— Это не саботаж, парень, это — солидарность.
Я ничего не ответил, и он продолжал:
— Пошевели мозгами. В армии есть командиры, приказы — и больше ничего. Но здесь есть еще и товарищи. И если ты не будешь считаться с товарищами — не быть тебе никогда рабочим.
Он еще некоторое время смотрел на меня. Затем покачал головой и сказал:
— Подумай, парень! Завтра я увижу, понял ты или нет.
Он повернулся ко мне спиной и ушел.
Я возвратился к фрау Липман. Шрадер брился в своей комнате. Он всегда брился по вечерам.
Я заметил на столе бутылку обезжиренного молока, которое выдали ему на фабрике. Из бутылки была отпита только половина.
— Возьми, — сказал Шрадер, оборачиваясь и бритвой указывая на бутылку, — это тебе.
Я взглянул на бутылку: молоко было синеватого цвета, но все же это было молоко. Я отвернулся.
— Нет, спасибо, Шрадер.
Он снова повернулся ко мне:
— Я больше не хочу.
Я вынул из кармана полсигареты и закурил.
— Это твое молоко, Шрадер. Для тебя это лекарство.
— Нет, вы послушайте этого идиота! — воскликнул Шрадер, вздымая к небу свою бритву. — Я же говорю тебе, что больше не хочу! Бери, дуралей.
— Нет.
Он пробурчал: «Чертова баварская башка!», потом разделся до пояса, наклонился над тазом и, фыркая, стал умываться.
Продолжая курить, я сел. Перед глазами у меня все время торчала эта бутылка молока. Я отодвинулся, чтобы не видеть ее.
— Что тебе говорил старый Карл? — спросил Шрадер, обтирая тело полотенцем.
Я рассказал ему все. Когда я кончил, он откинул назад голову, выставив свою тяжелую нижнюю челюсть, и захохотал:
— Ах, так вот оно что! — воскликнул он. — В нашем цехе сегодня все ругались, что старый Карл посылает слишком много сейфов. А это не старый Карл, а ты! Это маленький Рудольф!
Он натянул рубашку и, не заправляя ее в брюки, сел.
— Теперь-то ты, конечно, будешь делать так, как тебя научил старый Карл?
— Об этом не может быть и речи.
Он посмотрел на меня, и черная линия его бровей надвинулась на глаза.
— Почему об этом не может быть и речи?
— Мне платят за то, что я выполняю эту работу, и мой долг выполнять ее хорошо.
— Да-а! — протянул Шрадер. — Работаешь ты хорошо, а платят тебе плохо. А ты понимаешь, что из-за тебя старого Карла выгонят?
Он побарабанил пальцами по столу.
— Ведь не может же старый Карл пойти к мастеру и сказать: «Послушайте, с парнем, который работал здесь до Рудольфа, мы пять лет обдуряли вас, и все шло как по маслу!» — Он посмотрел на меня и, так как я молчал, снова заговорил: — Да, попал в переделку старый Карл! Если ты не поможешь — ему крышка!
— Я ничем не могу помочь.
Шрадер потер сломанный нос тыльной стороной ладони.
— Но если это случится, рабочие не очень-то будут тебя жаловать.
— Я ничем не могу помочь.
— Нет, можешь!
— Я выполняю свой долг.
— Твой долг! — крикнул Шрадер. Он вскочил, и полы его рубашки разлетелись в разные стороны. — Хочешь знать, к чему приведет твой долг?! Он приведет лишь к тому, что каждый день будут делать лишние пять сейфов, а у папаши Зекке, у которого и так лопаются карманы, станет еще больше денег! Ты видел сегодня утром, как папаша Зекке подъехал на своем мерседесе? Видел эту проклятую рожу откормленной свиньи? И его брюхо! Можешь быть уверен, уж он-то не спит на жесткой кровати. И молоко, которое он наливает по утрам в кофе, не обезжиренное, тоже можешь не сомневаться! Твой идиотский долг — я тебе скажу, к чему он приведет, Рудольф! Старый Карл будет выброшен на улицу, а папаше Зекке это принесет еще много марок!
— Меня это все не интересует. Для меня вопрос ясен. Мне дали работу, и я должен выполнять ее хорошо, основательно.
Шрадер прошелся по комнате, снова подошел к столу, вид у него был растерянный.
— У старого Карла пятеро детей.
Наступило молчание, потом, не глядя на него, я сухо и быстро произнес:
— Это ничего не меняет.
— Черт бы тебя побрал! — крикнул Шрадер, стукнув кулаком по столу. — Ты мне просто противен!
Я поднялся, спрятал трясущиеся руки в карманы и сказал:
— Если я тебе противен, могу уйти.
Шрадер взглянул на меня и сразу остыл.
— Честное слово, Рудольф, — заговорил он уже обычным голосом, — иногда я спрашиваю себя: не сумасшедший ли ты?
Он заправил рубашку в брюки, подошел к шкафу, вынул хлеб, сало, пиво и поставил все на стол.
— Ну, к столу, — сказал он с наигранной веселостью.
Я сел. Он намазал хлеб салом и передал мне, затем намазал кусок для себя и начал жевать. Кончив есть, он налил себе стакан пива, закурил полсигареты, закрыл нож и сунул его в карман. Он выглядел грустным и усталым.
— Вот видишь, — сказал он, немного помолчав. — Такова жизнь в гражданке! Сидишь по уши в дерьме, и нет никого, кто дал бы тебе ясный приказ! Никого, кто подсказал бы тебе, что делать! Все нужно решать самому.
Я подумал и решил, что он прав.
На следующий день, когда, придя на завод, я проходил мимо старого Карла, он улыбнулся мне и приветливо спросил: «Ну как, парень?» Я поздоровался с ним и направился к своему верстаку. Я чувствовал слабость в коленях, пот стекал у меня по спине между лопатками. Я положил четыре дверцы одна на другую, заработали машины, режущие железные листы, цех загудел, задрожал. Я взял свой калибр, молоток и принялся за дело.
Мне попались трудные петли, на них ушло много времени, и когда я притащил первые четыре дверцы Карлу, он снова улыбнулся мне и сказал: «Вот и хорошо, парень». Я покраснел и ничего не ответил.
Следующие петли тоже доставили мне много мороки, и я уже начинал надеяться, что все они в этот день, да и впредь будут узкими, и, таким образом, вопрос разрешится сам собой. Но прошел час, и все изменилось — петли пошли такие широкие, что мне даже не приходилось прибегать к молотку, чтобы всаживать в них калибр. Я почувствовал, как пот снова заструился у меня по спине. Я старался ни о чем не думать. Через несколько минут что-то щелкнуло у меня в мозгу, и я стал работать вслепую, совсем как автомат.
Примерно через час кто-то подошел к моему верстаку, но я не поднял глаз. Чья-то рука легла на дверцу — рука, в которой была зажата маленькая черная потрескавшаяся трубка. Рука постучала трубкой по металлу, и я услышал голос Карла.
— Какая муха тебя укусила?
Я приставил калибр к петле, нажал на него — он вошел без всякого труда. Я тотчас же вытащил калибр и приставил его ко второй петле. И опять он вошел легко. Не подымая глаз, я быстро выдернул его, опустил дверцу и прислонил ее к стойке. Рука, держащая трубку, все еще была у меня перед глазами. Она слегка дрожала. Потом она вдруг исчезла, и я услышал удаляющиеся шаги.
Огромный цех сотрясался от грохота машин, я работал не покладая рук, быстро, ловко, но у меня было чувство, будто я нахожусь в какой-то пустоте, и я почти не сознавал, где я. Из покрасочного цеха прикатила тележка, и я услышал, как привезший ее рабочий злобно сказал Карлу:
— Что это тебя разбирает? Зекке заинтересовал тебя в прибылях, что ли?
Карл молчал. Я не смотрел в их сторону, но краем глаза заметил трубку Карла, указывающую в мою сторону.
Через некоторое время снова раздался скрип тележки, чья-то тень скользнула по моему верстаку, и в шуме машин отчетливо прозвучал грубый голос мастера:
— Что это с вами? Вы что, спите?
— Постойте около меня минут десять, — ответил голос Карла, — и вы увидите, как я сплю!
Тень снова скользнула по моему верстаку, и я услышал, как старый Карл тихо изрыгает проклятья. Полчаса спустя мастер снова пришел, но на этот раз мне удалось заставить себя не слушать, что он говорит.
После этого мне долго казалось, что старый Карл не сводит с меня глаз. Я украдкой метнул в его сторону взгляд. Нет, он стоял ко мне спиной, затылок его покраснел, волосы слиплись от пота, он работал как бешеный. Около него скопилось столько дверец, что ему трудно было повернуться.
Раздался гудок на обед, машины остановились, цех наполнился шумом голосов. Я вымыл руки, подождал Шрадера и направился с ним в столовую. Он шел с каменным лицом и, не глядя на меня, сказал:
— Товарищи из покрасочного цеха взбешены.
Когда я открыл дверь столовой, разговоры сразу смолкли. Я почувствовал, что взгляды всех обращены ко мне, и, ни на кого не глядя, прошел прямо к свободному столику. Шрадер последовал за мной.
Столовая помещалась в большом, светлом и чистом зале. На маленьких, покрашенных красным лаком столиках стояли букетики искусственной гвоздики. Шрадер сел рядом со мной. Через некоторое время высокий худой рабочий по прозвищу Папиросная Бумага встал из-за соседнего столика и подсел к нам. Шрадер поднял голову и пытливо взглянул на него. Папиросная Бумага поднял руку, приветствуя его, и, не сказав ни слова, не глядя на нас, начал есть. Официантка принесла миски и налила нам похлебку. Папиросная Бумага повернулся к ней, и я понял, почему его так прозвали: он был высокого роста, широкий в плечах, но если смотреть на его фигуру в профиль, она казалась совершенно плоской. Я ел, уставившись взглядом в одну точку где-то над его головой. За ним прямо перед моими глазами была выкрашенная охрой стена, на которой выделялся более яркий прямоугольник, и я упорно смотрел на это пятно. Время от времени я украдкой поглядывал на Шрадера. Он ел, опустив голову, черная линия бровей скрывала его глаза.
— Слушай, парень... — начал Папиросная Бумага.
Я посмотрел на него: бесцветные глаза, на лице застыла улыбка.
— Ты впервые работаешь на заводе?
— Впервые.
— А что ты делал раньше?
По его тону было ясно, что он уже все знает.
— Был драгунским унтер-офицером.
— Унтер-офицером? — проговорил Папиросная Бумага и присвистнул.
Шрадер поднял голову и сухо сказал:
— Я тоже.
Папиросная Бумага усмехнулся и обхватил свою миску обеими руками. Я поднял голову и посмотрел на большое прямоугольное пятно на стене. Я услышал, как Шрадер щелкнул перочинным ножом, и по движению его локтя вдоль бедра понял, что он засовывает его в карман.
— Парень! — сказал Папиросная Бумага. — Старый Карл хороший товарищ, и нам не хотелось бы, чтобы его выгнали.
Наши взгляды встретились. Он снова смотрел на меня со своей раздражающей усмешкой, и у меня появилось желание схватить миску с похлебкой и швырнуть ее ему в лицо.
— И если его выставят, — не переставая улыбаться, продолжал Папиросная Бумага, — это будет твоя вина.
Я снова посмотрел на прямоугольное пятно на стене, решил, что раньше здесь висела картина, и стал думать, почему ее убрали. Шрадер подтолкнул меня локтем, и я, словно во сне, услышал свой голос:
— Ну и?..
— Очень просто, — сказал Папиросная Бумага, — ты будешь делать так, как тебя научил старый Карл.
Шрадер забарабанил пальцами по столу, а я ответил:
— Нет, этого не будет.
Шрадер перестал барабанить и положил руки на стол. Я отвел глаза от Папиросной Бумаги, но чувствовал, что он продолжает улыбаться.
— Ах ты маленькая сволочь! — тихо произнес он.
И внезапно я понял: это не картину сняли со стены, а портрет кайзера. В ту же секунду раздалось — плюх! — и в зале наступила мертвая тишина. Шрадер вскочил и схватил меня за руку.
— С ума сошел! — крикнул он.
Папиросная Бумага стоял, утираясь рукавом: я все же швырнул миску ему в лицо.
Папиросная Бумага посмотрел на меня, глаза его заблестели, он отставил стул и двинулся на меня. Я не шелохнулся. Рука Шрадера два раза молнией мелькнула передо мной, послышались глухие удары, и Папиросная Бумага грохнулся на пол. Все вскочили. Зал загудел, и мне показалось, будто стены его надвинулись на нас. Я заметил, как руки Шрадера вцепились в стул. Голос старого Карла крикнул: «Выпустите их!» И внезапно перед нами открылся проход до самой двери. Шрадер схватил меня за руку и потащил за собой.
Шрадер пошел в туалетную комнату вымыть руки — они были в крови. Я сунул в рот какой-то огрызок сигареты. Когда Шрадер кончил мыться, я протянул ему окурок, он затянулся несколько раз и вернул его мне. Загудел гудок, но, прежде чем выйти, мы подождали еще две-три минуты.
Шрадер какими-то закоулками повел меня в цех, я толкнул дверь и, пораженный, оцепенел: в цехе не было никого. Шрадер взглянул на меня и покачал головой. Я направился к своему месту, Шрадер постоял немного и ушел.
Положив четыре дверцы на верстак, я начал подгонять петли. Готовые дверцы, по две сразу, я переставлял к стойке старого Карла. Я посмотрел на свои часы. Прошло уже десять минут, как кончился перерыв, а в огромном цехе не было ни души.
Стеклянная дверь в глубине цеха приоткрылась, в нее просунулась голова мастера, и он крикнул мне: «В контору!» Я положил калибр и молоток на верстак и вышел.
У дверей конторы я встретил Шрадера. Он слегка подтолкнул меня, и я открыл дверь. За небольшим письменным столом стоял какой-то служащий с крысиной мордочкой. Он смотрел на нас, потирая руки.
— Вы оба уволены! — сказал он с ухмылкой.
— Почему? — спросил Шрадер.
— Рукоприкладство.
Брови у Шрадера опустились на глаза.
— Так быстро решили?
— Решило рабочее собрание, — ответил Крысиная Морда, корча гримасу. — Немедленное увольнение или забастовка.
— И Зекке уступил?
— Да, господин Зекке уступил.
Служащий положил два конверта на стол.
— Вот вам расчет. За полтора дня. — И добавил: — Да, да, господин Зекке уступил.
Он осмотрелся и, понизив голос, добавил:
— Ты все думаешь, что сейчас как в старое доброе время? — И так же полушепотом спросил: — Значит, Папиросная Бумага получил в морду?
— Два раза, — сказал Шрадер.
Крысиная Морда снова осмотрелся и шепнул:
— Так ему и надо, этой спартаковской сволочи! — Он подмигнул Шрадеру. — По горло в дерьме! Вот к чему мы пришли! По горло в дерьме!
— Твоя правда! — подтвердил Шрадер.
— Но подожди немного, — проговорил Крысиная Морда и снова подмигнул, — эти господа не долго будут хозяйничать!
— Привет! — сказал Шрадер.
На улице нас встретил все тот же холодный дождь, не прекращавшийся уже с неделю. Несколько шагов мы прошли молча.
— Тебе не обязательно было вступаться за меня, — сказал я Шрадеру, прерывая молчание.
— Оставь, — сказал Шрадер. — Все к лучшему.
Мы вернулись в свою комнату. Немного погодя в коридоре послышались шаги фрау Липман. Шрадер вышел и затворил за собой дверь.
Сначала до меня донесся смех, звуки шлепков, воркование, затем внезапно фрау Липман повысила тон. Она уже больше не ворковала. Голос ее стал крикливым и пронзительным.
— Нет! Нет! Нет! С меня довольно! Если в течение недели вы не найдете работу, вашему товарищу придется уйти!
Я услышал, как Шрадер сыплет проклятиями, его спокойный голос тоже сорвался на крик.
— В таком случае я тоже уйду!
В соседней комнате стало тихо, фрау Липман что-то долго говорила вполголоса, затем вдруг истерически засмеялась и крикнула:
— Хорошо же, господин Шрадер!
Шрадер вернулся в нашу комнату и с силой захлопнул дверь. Он был весь красный. Сев на кровать, он посмотрел на меня.
— Ты знаешь, что эта проклятая ведьма сказала мне?
— Я слышал.
Он поднялся.
— Сумасшедшая! — воскликнул он, поднимая руки к небу. — Дура! Она должна быть благодарна мне за то, что я ложусь с ней в постель.
Меня передернуло от этой грубой шутки, и я почувствовал, что краснею. Шрадер искоса взглянул на меня, лицо его снова стало приветливым, он снял рубашку, взял кисточку и, посвистывая, стал намыливать щеки. Затем он достал бритву и поднял локоть до плеча. Он перестал свистеть, и я услышал слабое, но настойчивое поскребывание лезвия по натянутой коже.
Через минуту он обернулся, держа кисточку в руке. Все его лицо, кроме носа и глаз, было покрыто белой пеной.
— Тебя, видно, бабий вопрос не очень-то беспокоит.
Я не ожидал такого оборота и, не размышляя, ответил: «Нет». И сразу же с ужасом подумал: «Теперь он непременно начнет меня расспрашивать».
— А почему? — спросил Шрадер.
Я отвернулся.
— Не знаю.
Он снова принялся намыливать лицо.
— Но ты все же пробовал, надеюсь?
— Да, однажды. В Дамаске.
— Ну и как?
Я ничего не ответил, и он воскликнул:
— Да не сиди же ты таким болваном! Уселся на своем стуле, как дохлая селедка, и смотрит куда-то в пустоту! Ну, отвечай, хоть раз-то расшевелись! Тебе это доставило удовольствие? Да или нет?
— Да.
— Так в чем же дело?
Я сделал над собой усилие и сказал:
— Что-то не тянет...
Он застыл с кисточкой в руке.
— Но почему? Она была противна тебе?
— О нет.
— От нее дурно пахло?
— Нет.
— Да не молчи же! Может быть, она была уродлива?
— Нет... как будто.
— Как будто! — сказал Шрадер, смеясь. — Так в чем же дело?
Я не ответил.
— Да не молчи ты! Так в чем же дело? — повторил он.
— Дело в том, — сказал я смущенно, — что с ней надо было все время разговаривать. Это утомительно.
Шрадер взглянул на меня, его глаза и рот округлились, и он расхохотался.
— Господи! Ну и забавная же ты маленькая селедка, Рудольф!
Во мне вдруг вспыхнула злоба, и я крикнул:
— Довольно!
— Ох, ну и чудной же ты, Рудольф! — еще пуще смеясь, воскликнул Шрадер. — Пожалуй, скажу тебе, Рудольф, пожалуй, тебе и в самом деле лучше было стать священником!
Я стукнул кулаком по столу:
— Довольно!
Некоторое время Шрадер молча смотрел на меня, потом отвернулся, и в наступившей тишине снова послышалось тихое поскребывание.
Фрау Липман не пришлось ждать нашего ухода и недели. Спустя два дня после того, как нас уволили с завода, Шрадер вихрем влетел в комнату и заорал, как сумасшедший: «Старик, идет набор в добровольческий корпус!» А через три дня, получив обмундирование и новое оружие, мы уже покидали Г.
Фрау Липман очень плакала. Она проводила нас до вокзала, помахала платком на перроне, и Шрадер, стоя у окна купе, процедил сквозь зубы: «Дура, но неплохая бабенка». Я сидел на скамье. Когда поезд тронулся, я окинул взглядом свою новенькую форму и почувствовал, что оживаю.
Нас направили на границу, в отряд Россбаха, стоявший в В. Обер-лейтенант Россбах понравился нам. Он был высокий, стройный, со светлыми волосами пепельного цвета, начинавшими спереди редеть. Выглядел он сурово, как все офицеры, но в то же время в нем была какая-то грация.
В В. нам делать было нечего. Россбах, да и мы тоже сгорали от нетерпения, ожидая приказа о выступлении. Но приказ все не поступал. Время от времени до нас доходили вести о событиях, в Латвии, и мы завидовали немецкому добровольческому корпусу, который сражался там с большевиками. В конце мая стало известно, что немецкие войска взяли Ригу, и мы впервые услышали имя лейтенанта Альберта Шлагетера — он во главе горстки людей первым ворвался в город.
Взятие Риги было последним большим успехом Балтийского добровольческого корпуса. После этого начались первые неудачи. Россбах решил разъяснить нам политическую игру Англии.
— Пока в Прибалтике были большевики, Англия, несмотря на перемирие, закрывала глаза на присутствие немецкого добровольческого корпуса в Латвии. И «господа в сюртуках немецкой республики» тоже в свою очередь смотрели на это сквозь пальцы. Но как только большевиков оттеснили, Англия «с удивлением» спохватилась, что Балтийский добровольческий корпус — это явное нарушение перемирия, и под давлением англичан немцам пришлось отозвать его. Однако люди из него не вернулись в Германию и — удивительное дело! — превратились в добровольческий корпус русских белогвардейцев. Они как будто даже начали петь по-русски...
Кто-то засмеялся, а Шрадер хлопнул себя по ляжкам.
Прошло еще немного времени, и мы с ужасом узнали, что «эти господа в сюртуках» подписали Версальский договор. Но Россбах не сказал нам об этом ни слова. Эта новость как будто вовсе его не касалась. Он только заявил, что настоящая Германия не в Веймаре, а повсюду, где немцы продолжают драться.
К сожалению, с каждым днем приходили все более печальные вести о Балтийском добровольческом корпусе. Англия вооружила против него литовцев и латышей. Английское золото лилось к ним рекой, а флот англичан стоял на якоре перед Ригой под латвийским флагом и обрушил огонь на наши войска.
Около середины ноября Россбах сказал нам, что Балтийский добровольческий корпус оказал нам честь и обратился к нам за помощью. Сделав паузу, он спросил, согласимся ли мы пойти им на помощь, если «господа в сюртуках» будут рассматривать нас как мятежников. На лицах многих появилась усмешка, и Россбах сказал, что он никого не принуждает: кто не хочет, пусть скажет. Все молчали. Россбах посмотрел на нас, и в его голубых глазах вспыхнула гордость.
Мы выступили в поход, а немецкое правительство направило отряд кадровых войск, чтобы остановить нас. Однако правительство выбрало войска неудачно — они присоединились к нам. Вскоре произошел первый бой: путь нам преградили литовские части. За какой-нибудь час мы смели их. Вечером мы расположились лагерем на литовской земле и запели: «Мы последние немецкие солдаты, стоящие лицом к лицу с врагом». Это была песня Балтийского добровольческого корпуса. Мы разучивали ее слова уже несколько месяцев, но в этот вечер впервые почувствовали себя вправе петь ее.
Через несколько дней отряд Россбаха, пробившись через латышские войска, освободил немецкий гарнизон, окруженный в Торенсберге. Но после этого сразу началось отступление. Снег, не переставая, падал на равнины и болота Курляндии, дул пронизывающий ветер. Мы дрались днем и ночью. Не знаю, что бы сказал лейтенант фон Риттербах, если бы увидел, что мы поступаем с латышами точно так же, как турки поступали с арабами.
Мы жгли деревни, грабили фермы, рубили деревья. Для нас не было разницы между солдатами и гражданским населением, между мужчинами и женщинами, взрослыми и детьми. Все латышское мы обрекали на смерть и уничтожение. Когда нам на пути попадалась какая-нибудь ферма, мы уничтожали всех ее обитателей, наполняли трупами колодцы и забрасывали их сверху гранатами. Ночью мы вытаскивали всю мебель на двор фермы, зажигали костер, и яркое пламя высоко вздымалось на снегу. Шрадер говорил мне, понизив голос: «Не нравится мне это». Я ничего не отвечал, смотрел, как мебель чернеет и коробится в огне, и все вещи становились для меня как бы ощутимее — ведь я мог их уничтожать.
Отряд Россбаха постепенно редел, и мы всё продолжали отступать. В начале ноября около Митавы произошел кровавый бой, после которого латыши перестали преследовать нас. Наступило затишье, разве только изредка над нашими головами просвистит шальная пуля. В один из таких спокойных дней Шрадер поднялся во весь рост и прислонился к ели. Он устало улыбнулся, откинул каску назад и сказал: «Господи! А все же такая жизнь мне по душе!» И в этот момент он вдруг покачнулся, посмотрел на меня удивленными глазами, медленно сполз на колени, как-то смущенно опустил глаза и рухнул на землю. Я нагнулся и перевернул его на спину. Слева на его груди виднелась крошечная дырочка, из которой на китель просочилось несколько капель крови.
Послышался приказ об атаке, мы бросились вперед. Бой продолжался весь день, мы отступили и к вечеру опять расположились на отдых в лесу. Наши люди, оставшиеся в тылу, чтобы укрепить оборону, рассказали мне потом, как похоронили Шрадера. Тело его застыло на морозе, и они не смогли разогнуть ему ноги. Так и пришлось посадить его в могиле. Они отдали мне снятый с него солдатский медальон. Холодный и блестящий, он лежал теперь у меня на руке. Все дни после этого, когда мы отступали, я думал о Шрадере. Я представлял себе, как он, застывший, сидит в могиле, и иногда во сне мне чудилось, что он делает отчаянные попытки встать и пробить головой промерзшую землю. И все же я не очень страдал от того, что его нет рядом со мной.
Небольшими переходами Балтийский добровольческий корпус возвратился в Восточную Пруссию. Немецкая республика милостиво простила нам, что мы дрались за Германию. Она направила нас в гарнизон города С. И снова, как и в В., мы томились там от безделья. Все ждали чего-то. Наконец, как награда за наше долгое терпение, настал день битвы. Горняки Рура, подстрекаемые евреями и спартаковцами, объявили забастовку. Забастовка вылилась в открытый мятеж, и нас отправили на его подавление. Части спартаковцев оказались довольно хорошо оснащены легким оружием. Они дрались мужественно, умело вели уличные бои. Но их положение было безнадежным — ведь у нас были пушки и минометы. Мы расправлялись со спартаковцами беспощадно — каждого человека с красной повязкой расстреливали на месте.
Нередко среди арестованных спартаковцев мы обнаруживали старых товарищей по Балтийскому добровольческому корпусу, обманутых еврейской пропагандой. Так, в конце апреля в Дюссельдорфе, среди дюжины красных, которых я охранял, я увидел некоего Генкеля. Он сражался в нашем полку в Торенсберге и Митаве. Бледный, он сидел, прислонившись к стене, рядом со своими товарищами. Бинт на его голове был весь в крови. Я не заговаривал с ним и не мог понять, узнал ли он меня. На мотоцикле подъехал лейтенант, спрыгнул с седла и, не подходя, окинул взглядом арестованных. Рабочие сидели молча и неподвижно вдоль стены, руки их расслабленно лежали на коленях. Только в глазах еще теплилась жизнь. Глаза эти напряженно смотрели на лейтенанта. Я подбежал за распоряжениями. Лейтенант сжал губы и произнес: «Как обычно». Я доложил ему, что среди арестованных находится один бывший солдат Балтийского добровольческого корпуса. Он выругался сквозь зубы и велел показать его. Мне не хотелось указывать на Генкеля рукой, и я сказал: «Вон тот, с забинтованной головой».
Лейтенант взглянул на него и тихо воскликнул:
— Да ведь это Генкель!
Он помолчал, покачал головой, торопливо произнес: «Какая жалость, такой хороший солдат!» — и, вскочив на мотоцикл, запустил мотор и уехал. Рабочие проводили его взглядом. Когда он исчез за углом, они, не дожидаясь моего приказа, поднялись. Ясно, что они все поняли.
Я поставил двух своих людей впереди колонны, двух — по бокам, а сам замкнул колонну. Генкель оказался один в последнем ряду, прямо передо мной. Я скомандовал, и колонна двинулась. Несколько метров рабочие машинально шли в ногу, затем двое или трое из них, почти одновременно, сбились. Все зашагали вразброд. Я понял, что они делают это нарочно. Правый конвоир обернулся и вопросительно посмотрел на меня. Я пожал плечами. Конвоир усмехнулся, тоже пожал плечами и отвернулся.
Генкель немного отстал от колонны. Теперь он шел рядом со мной, справа. Он был очень бледен и смотрел прямо перед собой. Вдруг я услышал, что кто-то напевает тихим голосом. Я повернул голову: губы Генкеля шевелились. Я приблизился к нему, он метнул на меня взгляд, губы его снова зашевелились, и я услышал тихое бормотание: «Мы последние немецкие солдаты, стоящие лицом к лицу с врагом.» Я чувствовал, что он смотрит на меня, и нарочно немного задержал шаг. Мы прошли еще несколько метров. Краем глаза я видел, как Генкель, нервно вскидывая голову, то и дело смотрит куда-то вперед и направо. Я проследил его взгляд, но ничего не заметил, кроме улочки, вливавшейся в нашу. Генкель еще немного отстал от колонны и теперь уже шел чуть ли не позади меня. Он глухо и настойчиво напевал себе под нос: «Мы последние немецкие солдаты...» Я не решался сказать ему, чтобы он шел быстрее, и молчал. В это время слева от меня загрохотал трамвай. Машинально я повернул голову в его сторону. В тот же миг справа раздался топот, я обернулся — Генкель убегал. Он уже почти достиг угла улочки, когда я вскинул винтовку и выстрелил: он дважды перекувырнулся и упал навзничь.
Я крикнул: «Стой!» Колонна остановилась, и я побежал к Генкелю. Тело его судорожно подергивалось, глаза неотрывно смотрели на меня. Подбежав поближе, я, не прикладывая винтовки к плечу, выстрелил, целясь ему в голову. Пуля угодила в тротуар. В двух шагах от меня из дома вышла женщина. Она остановилась как вкопанная на пороге и в ужасе замерла. Я выстрелил еще дважды, но все мимо. Пот стекал у меня по шее, руки дрожали. Генкель не сводил с меня глаз. Я приставил дуло к его бинту, тихо сказал: «Извини, друг!» и нажал курок. Потом я услышал пронзительный крик и обернулся: закрыв руками в черных перчатках лицо, женщина дико кричала.
После Рура я сражался еще в Верхней Силезии, где мы подавляли восстание поляков. Им помогала исподтишка Антанта. Поляки пытались отторгнуть от Германии некоторые земли, отошедшие к нам в результате плебисцита. Добровольческие части доблестно изгнали поляков. Новая демаркационная линия, установленная межсоюзнической комиссией, закрепила успех, достигнутый нашими частями. «Последние немецкие солдаты» сражались не напрасно.
Тем не менее вскоре мы узнали, что немецкая республика в благодарность за защиту восточной границы, подавление восстания спартаковцев и возвращение Германии двух третей Верхней Силезии выбрасывает нас на улицу. Добровольческие части распустили. Недовольных арестовывали, грозили тюрьмой. Меня демобилизовали, вернули мне мою штатскую одежду, в том числе и пальто дяди Франца, и я вернулся в Г.
Я пошел навестить фрау Липман и сообщил ей о смерти Шрадера. Она долго рыдала и позволила мне у нее ночевать. Потом она взяла в привычку поминутно входить в мою комнату и говорить со мной о Шрадере. В заключение она утирала слезы и, помолчав немного, разражалась вдруг воркующим смехом, начинала приставать ко мне, говорила, что она сильнее меня и может положить меня на лопатки. Я не отвечал на вызов, и тогда она пыталась доказать мне это на деле. Я старался вырваться из ее рук, а она сжимала меня все сильнее и сильнее. Мы катались по полу, дыхание ее становилось прерывистым, груди и бедра прижимались к моему телу. Мне это было противно и в то же время нравилось. Наконец мне удавалось высвободиться. Она подымалась вся красная, потная и смотрела на меня с яростью. Иногда она разражалась руганью и несколько раз даже пыталась поколотить меня. Наконец я тоже приходил в ярость и отвечал ударом на удар. Она цеплялась за меня, и все начиналось снова.
Однажды вечером она принесла бутылку водки и пиво. Весь этот день я бегал в поисках работы. Я был огорчен и устал. Фрау Липман принесла мясо. То и дело она наполняла мой стакан. Сама она тоже пила. Когда я насытился, она начала вспоминать о Шрадере, плакать и пить водку. Потом предложила бороться, обхватила меня, и мы вместе покатились на пол. Я велел ей убираться из моей комнаты. Она захохотала, как сумасшедшая: она, мол, у себя и покажет мне, кто здесь командует. Снова началась схватка. Потом она все чаще стала прикладываться к стакану с водкой, подливать в стакан мне и плакать. Она вспоминала своего покойного мужа, Шрадера, другого жильца, который жил у нее до Шрадера, и все время повторяла, что Германии капут, всему капут, и религии тоже. Никакой морали больше нет, и марка теперь ничего не стоит. Что касается меня, то она хорошо относится ко мне, но я какой-то совершенно бессердечный. Говорил же Шрадер, что я «дохлая селедка», и он был прав. Я ничего и никого не люблю. Завтра же она обязательно выкинет меня на улицу. Потом, выпучив глаза, она принялась кричать: «Вон, убирайся вон!» — и, набросившись на меня, стала бить, царапать, кусать. Опять мы покатились на пол, и она навалилась на меня так, что чуть не задушила. У меня закружилась голова. Мне казалось, что я борюсь с этой фурией уже многие часы. Я переживал какой-то кошмар и не соображал уже ни где я, ни кто я. Мною овладело бешенство. Я набросился на нее, избил и овладел ею.
На следующий день ранним утром я выскользнул, как вор, из дома и сел на поезд, идущий в М.