В М. я работал сначала землекопом, потом подсобным рабочим на заводе, посыльным, продавцом газет. Но долго на одном месте я не задерживался и все чаще и на все более длительные периоды шел пополнять огромную армию немецких безработных. Я заложил часы, спал в ночлежках, голод стал для меня привычным явлением. Весной 1922 года на мою долю выпала невероятная удача — мне удалось устроиться подсобным рабочим на строительстве моста. Работа была рассчитана на три месяца. И, следовательно, в течение трех месяцев, если только марка еще больше не обесценится, я мог быть почти уверен, что буду обедать хотя бы через день.
Сначала я разгружал вагоны с песком. Это была тяжелая работа, но в перерыве между двумя лопатами я по крайней мере мог иногда отдышаться. К сожалению, через два дня меня перебросили на бетономешалку. Не прошло и часа, как я с ужасом подумал, что здесь я, пожалуй, не выдержу. Вагончик привозил нам песок и высыпал его позади транспортера. Вчетвером мы должны были безостановочно засыпать песок лопатами на транспортер, который подавал его в бетономешалку. Бетономешалка неумолимо вертелась, поглощая смесь, и нельзя было терять ни секунды. Как только лента транспортера хоть немного обнажалась, мастер начинал орать на нас.
Мне казалось, будто меня самого затянуло транспортером. Над нашими головами непрестанно гудел электрический мотор. Наш бригадир — его звали Зиберт — время от времени брал мешок с цементом, надрывал его и высыпал содержимое в воронку. Цементная пыль облаком окутывала нас, прилипала к телу, слепила глаза. Я работал лопатой, ни на минуту не останавливаясь. Ноги у меня дрожали, поясницу ломило, я задыхался, и мне никак не удавалось перевести дух.
Мастер дал свисток, и кто-то вполголоса произнес:
— Двенадцать часов пять минут. Эта свинья опять украла у нас пять минут.
Я отбросил лопату, сделал, покачиваясь, несколько шагов и растянулся на куче щебня.
— Плохо себя чувствуешь, парень? — спросил Зиберт.
— Ничего.
Я вытащил из портфеля свой завтрак — хлеб и немного сала — и принялся жевать. Я был голоден, и в то же время меня поташнивало. Колени у меня дрожали.
Зиберт сел рядом со мной. Он был очень высокий и очень худой, с острым носом, тонкими губами и оттопыренными ушами.
— Зиберт, — произнес чей-то голос, — тебе надо будет сказать мастеру, что полдень — это полдень.
— Да, да, Лимонная Корка, — с усмешкой ответил Зиберт.
Они разговаривали совсем рядом со мной, но мне казалось, будто голоса их доносились откуда-то издалека.
— Эта свинья вынет свои часы и скажет: «Ровно полдень, дорогой!»
Я поднял глаза. Солнце вышло из-за туч и освещало бетономешалку. Она стояла в нескольких шагах от меня, новенькая, выкрашенная в ярко-красный цвет. Рядом с ней, на рельсах, виднелась вагонетка, а перед ней, на земле, из кучи песка торчали черенки лопат. По другую сторону бетономешалки находился транспортер, который подавал бетон к мосту. Меня мутило, и я, рассеянно жуя хлеб, смотрел на все это словно сквозь туман. Внезапно меня обуял страх, я опустил глаза, но поздно: вагон, бетономешалка, лопаты стали совсем маленькими, игрушечными, они начали с безумной скоростью отступать куда-то в пространство, вокруг меня разверзлась пропасть, и в этой бездне застыло ожидание, словно сейчас должно было произойти нечто жуткое, нечто такое, что куда ужаснее смерти.
В ушах моих прозвенел чей-то голос. Я увидел свои руки — пальцы их судорожно сцепились. Не отрывая от них взгляда, я начал тихо считать: «один, два, три, четыре...» — почувствовал, как внутри у меня все сжалось, и кошмар рассеялся. Рядом с собой справа я увидел оттопыренное ухо Зиберта и разобрал чьи-то слова:
— Черт возьми! Знаешь, что он делает, эта свинья? Перед двенадцатью он отводит стрелку часов на пять минут назад. Почему ты ему не скажешь?
Голос доносился до меня как бы через слой ваты, но это был голос человека, я понимал, что он говорит, и жадно вслушивался в слова:
— Эх, если б не жена и не больная дочка...
Они сидели неподалеку от меня. Я взглянул на них и попытался вспомнить их имена. Зиберт, Лимонная Корка, Гуго и этот маленький бледный брюнет рядом с ним — как же зовут его? Я вновь почувствовал сильный приступ тошноты и растянулся на земле. Немного погодя я услышал:
— Поесть, что ли...
— Да...
Я прислушался. Я словно цеплялся за их голоса, боясь, что они умолкнут.
— Господу богу не следовало наделять нас, немцев, желудком!
— Или он должен был дать нам желудок, который переваривал бы песок, как эта чертова машина!
Кто-то засмеялся. Я закрыл глаза и подумал: «Маленького черненького зовут Эдмунд». Колени у меня дрожали.
— Плохо себя чувствуешь, парень?
Я открыл глаза. Длинный острый нос склонился ко мне. Зиберт. Это Зиберт. Я через силу улыбнулся, почувствовал, как корка, которую цементная пыль, смешанная с потом, образовала на моем лице, треснула, и ответил:
— Пройдет. — И добавил: — Спасибо.
— Пожалуйста, мне это ничего не стоит, — проговорил Зиберт.
Лимонная Корка засмеялся. Я снова закрыл глаза. Раздался протяжный свисток. Прошло несколько секунд, я все еще находился в какой-то прострации, затем почувствовал, как кто-то трясет меня за плечо.
— Идем! — сказал Зиберт.
Я встал, шатаясь, взял лопату и проговорил вполголоса:
— Не понимаю, что со мной. Раньше я был крепким.
— Эх, друг! — вздохнул Лимонная Корка. — Дело не в силе, а в супе! Сколько времени ты был без работы?
— Месяц.
— Вот я и говорю — дело в супе. Посмотри на эту чертову машину: если ей не давать жрать, она тоже не будет работать. Но о ней, старина, о ней заботятся! Ее кормят! Она стоит денег!
Зиберт опустил левую руку, мотор загудел, лента транспортера у наших ног медленно поползла. Лимонная Корка засыпал первую лопату песка.
— На, жри! — сказал он с ненавистью.
— На, стерва! — крикнул Эдмунд.
— На! — повторил Лимонная Корка. — Жри, жри!
— Жри и сдохни! — сказал Эдмунд.
Лопаты бешено замелькали, набрасывая песок. Я подумал: «Эдмунд, его зовут Эдмунд». Теперь все молчали. Я взглянул на Лимонную Корку. Он провел большим пальцем по лбу, стряхивая пот.
— Э-э, черт! — с горечью проговорил он. — Вот мы-то сдохнем, это уж наверняка!
Я совсем ослабел. Каждый раз, вскидывая лопату, я шатался. Я словно проваливался куда-то, ничего больше не слышал и с ужасом пытался понять, продолжается ли разговор.
— Гуго... — вновь услышал я голос Лимонной Корки.
Можно было подумать, будто иголку проигрывателя опустили на пластинку. Я слушал, боясь, что голос исчезнет снова.
— Сколько стоит бетономешалка?
Гуго сплюнул.
— Я не покупатель.
— Две тысячи марок! — крикнул Зиберт, надрывая мешок с цементом.
Цементная пыль закружилась в воздухе, обволокла нас, и я закашлялся.
— А мы, — сказал Лимонная Корка, — сколько мы стоим?
— Марку?
— Не больше.
Наступило молчание. Но было ли это настоящее молчание? Действительно ли они больше не разговаривали?
— Двадцать пфеннигов.
— И это приличная цена.
Лимонная Корка с яростью вскинул лопату.
— Так сказать...
— Что так сказать?
— Человек стоит дешево.
Я повторил про себя: «Человек стоит дешево» — и снова погрузился в тишину.
Я копнул лопатой, она наткнулась на что-то, рукоятка выскользнула у меня из рук, и я упал, на мгновение потеряв сознание.
Кто-то произнес:
— Вставай. Ну, вставай же.
Я открыл глаза — все вокруг было подернуто туманом, в котором маячило желтое, увядшее лицо Лимонной Корки.
— Мастер идет! Вставай!
Кто-то добавил:
— Он тебя рассчитает.
Все яростно заработали лопатами. Я смотрел на них, но не мог шевельнуться.
— Спокойно! — сказал Зиберт и поднял левую руку.
Мотор перестал гудеть, и Лимонная Корка, не таясь, подсел ко мне. Щебень заскрипел за его спиной, и сквозь туман на уровне своего лица я увидел черные блестящие сапоги мастера.
— В чем дело?
— Авария, — ответил голос Зиберта.
Эдмунд сел и тихо прошептал: «Повернись к нему спиной. Ты весь побелел».
— Опять?
— Плохой контакт.
— Скорее, ребята, скорее.
— Две минуты.
Наступила тишина, под ногами скрипнул щебень, и Гуго вполголоса сказал:
— До свиданья, сволочь!
— Вот, выкуси-ка, — добавил Зиберт.
Кто-то влил мне в рот водки.
— Зиберт, — сказал Гуго, — я тоже что-то ослаб.
— Жри песок.
Мне удалось встать.
— Ну как? Сможешь? — спросил Лимонная Корка.
Я кивнул головой и сказал:
— Это мне здорово повезло, что произошла авария.
Все захохотали, а я остолбенело посмотрел на них.
— Мальчик! — воскликнул Лимонная Корка. — Ты еще глупее мастера!
Я взглянул на Зиберта.
— Так ты нарочно сделал это?
Лимонная Корка повернулся к Зиберту и, кривляясь, передразнил меня:
— Так ты нарочно сделал это?
Рабочие захохотали еще громче. На тонких губах Зиберта появилась усмешка, и он кивнул головой.
Я сухо произнес:
— Напрасно.
Смех оборвался. Гуго, Эдмунд и Лимонная Корка уставились на меня.
Еле сдерживая ярость, Лимонная Корка спросил:
— А если я тебе съезжу по морде лопатой — это тоже будет напрасно?
— Ах ты, подлюга! — воскликнул Эдмунд.
Все замолчали, потом Зиберт сказал:
— Ладно. Он прав. Не будь у нас такой строй, не пришлось бы этого делать.
— Строй! — воскликнул Лимонная Корка. — На черта он мне сдался, этот строй!
Зиберт засмеялся и посмотрел на меня.
— Авария исправлена?
— Валяй! — яростно крикнул Лимонная Корка. — Валяй! Не будем терять ни минуты! А то хозяин понесет убыток.
— Ну как, парень? — спросил Зиберт, глядя на меня.
Я кивнул головой, он взмахнул левой рукой, мотор загудел, и лента транспортера у наших ног неумолимо поползла.
В последующие дни припадки мои участились, но они приняли другой характер. Вещи не теряли своей реальности, не было больше и пустоты. Меня томило какое-то смутное ожидание. Когда в мелодию, которую играет оркестр, вдруг врывается бой барабанов, в этом резком и в то же время глухом звуке есть нечто загадочное, угрожающее, торжественное. Нечто подобное чувствовал и я. День для меня был полон барабанного боя, предвещавшего нечто жуткое. К горлу то и дело подкатывался ком, и я ждал, ждал, холодея от ужаса, чего-то, что не приходило. Затем барабанный бой прекращался, и мне казалось, что я освобождаюсь от кошмара. Но тут вдруг оказывалось, что в мире происходит что-то странное: все вещи вокруг изменили свой облик и прикидываются не тем, что они есть. Я озирался по сторонам, во мне вспыхивало недоверие и страх. Солнце, освещавшее мою лопату, лгало. Песок лгал, красная бетономешалка лгала, и за всем этим скрывалось что-то жестокое. Все было враждебно мне. Наступала тяжкая тишина, я смотрел на товарищей — губы их шевелились, но я не слышал звуков. О, я знал — они нарочно шевелят губами, не произнося ни слова, чтобы я думал, будто сошел с ума. Мне хотелось кричать: «Я понимаю ваши штучки, сволочи!» Я открывал рот, и вдруг чей-то голос начинал шептать мне на ухо — глухо, отрывисто. Это был голос моего отца.
Я работал лопатой по восемь часов в день. Даже ночью, во сне, я продолжал работать. Иногда мне снилось, что лопата движется недостаточно быстро. Обнажалась лента транспортера, мастер начинал кричать на меня, и я просыпался весь в поту. Руки мои судорожно сжимали невидимый черенок лопаты. Я говорил себе: «Вот чем ты теперь стал — лопатой! Ты лопата!»
Иногда я думал, что если бы в те времена, когда я был безработным, я мог есть то немногое, что ем теперь, этого мне вполне хватило бы. Но, к сожалению, чтобы иметь это немногое, надо было работать по восемь часов в день. А работа истощала силы, и мне хотелось есть еще больше. Я работал весь день в надежде утолить голод, а в результате был еще голоднее.
Так прошло несколько дней, и я решил покончить жизнь самоубийством. Но нужно было дождаться субботы, так как я одолжил у Зиберта на еду в счет моей будущей получки немного денег и хотел перед смертью рассчитаться с ним.
Наступила суббота, и я отдал Зиберту долг. При самой строгой экономии у меня оставалось денег на три дня. Я решил истратить все сразу и хоть один раз, перед смертью, поесть досыта. Я поехал домой на трамвае и, прежде чем идти к себе, купил сала, хлеба и пачку сигарет.
Я поднялся на пятый этаж, открыл дверь и вспомнил, что ведь на дворе уже весна. Солнечные лучи косо проникали в настежь открытое маленькое окно, и впервые за месяц я внимательно осмотрел свою комнату: брошенный на деревянные козлы тюфяк, стол, таз для умыванья, шкаф. Стены почернели от грязи. Я пробовал мыть их, но это ничего не дало, их надо было скрести. Я пытался сделать и это, но у меня не хватило сил довести дело до конца.
Я положил пакет на стол, подмел комнату, вышел на лестницу и набрал под краном воды. Вымыв лицо и руки, я вышел снова, вылил грязную воду и, вернувшись к себе, распорол на тюфяке шов и вытащил свой маузер.
Размотав тряпки, которыми был обернут маузер, я проверил его, отвел предохранитель, положил маузер на стол, пододвинул стол к окну, чтобы лучи солнца падали на меня, и сел.
Я нарезал восемь тонких ломтиков хлеба, на каждый положил кусок сала — немного потолще, чем хлеб, — и начал неторопливо жевать. Я не сводил глаз с ломтей хлеба с салом, разложенных на столе, и каждый раз, когда брал кусок, пересчитывал остающиеся. Солнце светило на мои руки и лицо. Мне было тепло. Я сидел в одной рубашке, не думая ни о чем, и был счастлив, что ем.
Кончив есть, я собрал со стола крошки и выбросил их в старую банку из-под варенья, служившую мне помойным ведром. Затем я вымыл руки. Мыла у меня не было, и я долго тер их, стараясь смыть жир. Я подумал: «Ты хорошо смазал лопату, и теперь сломаешь ее». И не знаю почему, мне вдруг захотелось смеяться. Вытерев руки о старую изодранную рубашку, висевшую на гвозде, — она заменяла мне полотенце, — я вернулся к столу, закурил сигарету и стал у окна.
Солнце освещало шиферные крыши. Затянувшись, я выпустил немного дыма и с наслаждением вдохнул аромат сигареты. Я расправил плечи, напружил мускулы ног, впервые за много времени особенно ясно почувствовал, что крепко стою на ногах, и внезапно увидел себя словно в фильме: стоя перед окном, я курю, смотрю на крыши, а когда сигарета придет к концу, возьму маузер, приложу его к виску — и все будет кончено.
Кто-то дважды стукнул в дверь. Я взглянул на лежащий на столе маузер, но не успел его спрятать, как дверь открылась, — это был Зиберт.
Он остановился на пороге и приветственно поднял руку. Я быстро шагнул ему навстречу и загородил собою стол.
— Не помешал? — спросил он.
— Нет.
— Я зашел тебя проведать.
Я ничего не ответил, он подождал секунду, закрыл дверь и прошел в комнату.
— У твоей хозяйки был удивленный вид, когда я спросил, дома ли ты.
— Ко мне никто не ходит.
— Вот как! — удивился Зиберт.
Он улыбнулся, его острый нос вытянулся, а оттопыренные уши, казалось, еще больше оттопырились. Он прошел на середину комнаты, огляделся, скорчил гримасу и, бросив на меня взгляд, направился к окну.
Я снова встал между ним и столом. Он засунул руки в карманы и посмотрел на крыши.
— По крайней мере у тебя здесь нет недостатка в воздухе.
— Да, воздуха хватает.
Он был значительно выше меня ростом, мои глаза приходились на уровне его затылка.
— А зимой холодновато небось?
— Не знаю. Я здесь всего два месяца.
Он повернулся ко мне на каблуках, заглянул через мою голову на стол, и улыбка сошла с его лица.
— О-о ! — воскликнул он.
Я сделал движение, но он осторожно отстранил меня и положил руку на маузер. Я быстро сказал:
— Осторожнее! Он заряжен!
Зиберт внимательно посмотрел на меня, взял маузер, проверил магазин и снова в упор уставился на меня:
— И предохранитель отведен.
Я молчал.
— Это у тебя такая привычка — держать заряженный револьвер на столе? — продолжал он.
Я ничего не ответил, он положил маузер и сел на стол. Я тоже сел.
— Я зашел тебя повидать, потому что мне кое-что показалось странным.
Я продолжал молчать, и через минуту он спросил:
— Почему это ты вдруг решил отдать мне сразу весь долг?
— Не люблю долгов.
— Отдал бы половину, а остальное — на следующей неделе. Я ведь тебе сказал, что могу подождать.
— Не люблю жить с долгами.
Он взглянул на меня.
— Так... — улыбаясь, проговорил он. — Ты не любишь жить с долгами. И теперь у тебя денег на три дня, а в неделе семь дней, дорогой!
Взгляд его скользнул по столу, внезапно он поднял брови и поджал губы.
— На два — с сигаретами.
Он взял пачку, внимательно посмотрел на нее и присвистнул.
— Ты себе ни в чем не отказываешь.
Я молчал, и он продолжал с издевкой:
— Твой опекун, наверно, прислал тебе перевод?
Я отвернулся и сухо произнес:
— Тебя это не касается.
— Конечно, старина, меня это не касается.
Я повернулся лицом к нему, он смотрел на меня в упор.
— Разумеется, меня это не касается. Ты хочешь во что бы то ни стало отдать мне весь долг — меня это не касается. Тебе нечего будет есть три дня — меня это не касается. Ты покупаешь министерские сигареты — меня это не касается. У тебя на столе заряженный револьвер — меня и это не касается!
Он не сводил с меня глаз. Я отвернулся, но продолжал ощущать его взгляд на себе. У меня было такое чувство, будто это смотрит мой отец. Я ухватился руками за стул, сжал колени и с ужасом подумал, что сейчас начну дрожать.
Наступила длительная пауза. Зиберт со сдерживаемой яростью спросил:
— Хочешь покончить с собой?
Я сделал над собой усилие и ответил:
— Это мое дело.
Он вскочил, обеими руками схватил меня за рубашку на груди, приподнял со стула и встряхнул.
— Ах ты, подлюга, — процедил он сквозь зубы. — Хочешь покончить с собой!
— Это мое дело.
Его взгляд обжигал меня. Я задрожал, отвернулся и тихо повторил:
— Это мое дело.
— Нет! — заревел он, снова встряхивая меня. — Не твое это дело, гадина! Ну а Германия?
Я опустил голову и пробормотал:
— Германии — крышка.
Я почувствовал, что пальцы Зиберта отпустили мою рубашку, и понял, что сейчас произойдет. Я поднял правую руку, но поздно. Он с размаху закатил мне пощечину. Удар был такой сильный, что я покачнулся. Левой рукой Зиберт поймал меня за рубашку и снова огрел по щеке. Затем он толкнул меня в грудь, и я упал на стул.
Щеки у меня горели, голова кружилась. Моим первым побуждением было вскочить и ринуться на него, но я не двинулся с места. Прошла секунда. Зиберт все так же стоял передо мной, а на меня нашло какое-то блаженное оцепенение.
Зиберт смотрел на меня, глаза его горели бешенством. Я заметил, как на скулах его играют желваки.
— Ах ты, подлюга! — прорычал он.
Он засунул руки в карманы и принялся вышагивать по комнате, восклицая во весь голос: «Нет! Нет! Нет!» — и вдруг закричал:
— И это ты! Ты, ты, ветеран добровольческого корпуса!
Он с такой яростью повернулся ко мне, что я подумал: сейчас он бросится на меня.
— Слушай же, Германии не крышка! Только еврейская сволочь может так говорить! Война продолжается, понимаешь? Даже после этой мерзости, Версальского договора, война продолжается!
Он снова заметался по комнате как безумный.
— Ведь это же ясно...
Ему не хватало слов. Желваки на его скулах безостановочно прыгали. Он сжал кулаки и заорал:
— Это ясно! Ясно! — Вдруг он понизил голос и, вынув из кармана газету, сказал: — Вот! Я не оратор, но здесь все написано черным по белому.
Он сунул мне газету под нос.
— «Германия заплатит!» Вот что они придумали! Они заберут у нас весь наш уголь! Вот до чего они теперь додумались! Смотри, здесь написано это черным по белому! Они хотят уничтожить Германию!
И вдруг он снова взорвался:
— А ты, подлюга, хочешь покончить с собой!
Он стал размахивать газетой и несколько раз хлестнул ею меня по лицу.
— Вот! — воскликнул он. — Читай! Читай! Читай вслух!
Он ткнул дрожащим пальцем в статью, и я начал читать:
— «Нет, Германия не побеждена...»
— Встать, негодяй! — заорал Зиберт. — Встать, когда ты произносишь имя «Германия»!
Я вскочил.
— «Германия не побеждена. Германия еще победит. Война не кончена, она только приняла другую форму. Армия разогнана, добровольческие части распущены, но каждый немец, в форме он или без формы, должен считать себя солдатом. Он должен, как никогда, запастись мужеством и непреклонной решимостью. Тот, кто безразличен к судьбам родины, — предатель. Тот, кто предается отчаянию, — дезертирует с поля боя. Долг каждого немца — стоять насмерть за народ и за немецкую нацию!»
— Черт возьми! — воскликнул Зиберт. — Можно подумать, это написано специально для тебя!
Совершенно уничтоженный, я смотрел на газету. И правда, это было написано для меня.
— Ясно, — сказал Зиберт, — ты солдат! Ты все еще солдат! Какое значение имеет форма? Ты солдат!
Сердце гулко забилось у меня в груди, я застыл на месте, словно пригвожденный. Зиберт внимательно посмотрел на меня, улыбнулся, и лицо его озарилось радостью. Он взял меня за плечи, сладостная дрожь охватила меня, а он заорал как помешанный: «Ясно?»
Я растерянно попросил:
— Дай мне немножко прийти в себя.
— Господи, не собираешься ли ты падать в обморок?
— Дай мне немножко прийти в себя.
Я сел, обхватил голову руками и сказал:
— Мне стыдно, Зиберт.
И внезапно я почувствовал сладостное облегчение.
— Ничего! — смущенно проговорил Зиберт.
Он повернулся ко мне спиной, взял сигарету, закурил ее и встал у окна. Наступило долгое молчание. Потом я поднялся, сел на стол и, дрожащей рукой схватив газету, посмотрел на заголовок. Это был «Фёлькишер беобахтер», орган национал-социалистской партии Германии.
Мне бросилась в глаза карикатура на первой странице. На ней был изображен «международный еврей, душащий Германию». Я рассеянно смотрел на карикатуру и в то же время отчетливо видел лицо еврея. И вдруг случилось чудо: я узнал эту физиономию. Я узнал эти выпученные глаза, длинный крючковатый нос, отвислые щеки, узнал эти отвратительные, ненавистные мне черты. Сколько раз я видел их на гравюре, которую отец прикрепил на дверях уборной. Сознание мое как бы озарилось светом. Я вспомнил — это был он. Детский инстинкт не обманывал меня. Я был прав, что ненавидел его. Единственной моей ошибкой было то, что я поверил священникам, будто дьявол — невидимый призрак и победить его можно лишь молитвой или приношениями церкви. Но теперь я понял: он вполне реален, он живой. Я встречал его на улице. Дьявол — это не дьявол. Это еврей.
Я встал. Дрожь охватила все мое тело. Сигарета жгла мне пальцы. Я бросил ее, засунул трясущиеся руки в карманы, подошел к окну и полной грудью вдохнул воздух. Локоть Зиберта касался моего локтя, его сила вливалась в меня. Опершись руками на оконный переплет, он не смотрел на меня и не двигался. Солнце, заходя, устроило кровавую оргию. Я повернулся, взял свой маузер, медленно поднял его и навел на солнце.
— Хороший револьвер, — сказал Зиберт, и в голосе его прозвучала затаенная нежность.
Я произнес тихим голосом: «Да, да», — и положил маузер на стол. Через мгновение я снова взял его, тяжелая рукоятка привычно легла на мою ладонь, она была твердой и осязаемой. Я ощущал ее тяжесть и думал: «Я солдат. Разве дело в форме? Я солдат».
На следующий день было воскресенье, и мне пришлось дожидаться понедельника, чтобы после работы отправиться в магистратуру.
Бородатый чиновник с очками в железной оправе на носу сидел за письменным столом и разговаривал с каким-то пожилым человеком с седой головой. Я подождал, когда они сделают паузу, и спросил:
— Простите, здесь вносят изменения в метрику?
Не взглянув на меня, чиновник в очках бросил:
— Вам для чего?
— Изменить религию.
Оба, чиновник и его собеседник, одновременно воззрились на меня. Затем очкастый взглянул на седого и слегка покачал головой. Обернувшись снова ко мне, он спросил:
— А какая религия у вас записана?
— Католик.
— И вы больше не католик?
— Нет, не католик.
— Ну а теперь какая у вас религия?
— Никакой.
Чиновник снова взглянул на своего коллегу и опять покачал головой.
— Почему же вы не заявили об этом во время последней переписи?
— Я не участвовал в ней.
— А почему?
— Я был в Курляндии, в Балтийском добровольческом корпусе.
Человек с седой головой взял линейку и постучал ею по ладони левой руки. Чиновник сказал:
— Непорядок. Вы должны были сделать соответствующее заявление. А теперь вы нарушаете закон.
— В добровольческом корпусе не проводили переписи.
Чиновник сердито потряс головой:
— Я доложу об этом. Это недопустимо. Перепись должна проводиться повсеместно. Господа из добровольческого корпуса не составляют исключения.
Когда он замолчал, я сказал:
— Я участвовал в переписи шестнадцатого года.
Чиновник взглянул на меня, и очки его метнули молнию.
— Так в чем же дело? Почему тогда вы объявили себя католиком?
— Это не я, а мои родители.
— Сколько же вам было лет?
— Шестнадцать.
Он взглянул на меня.
— Вам, значит, всего двадцать два года?
Он вздохнул, повернулся к своему коллеге, и оба покачали головами.
— И теперь вы больше не католик?
— Нет, не католик.
Он вскинул очки на лоб.
— А почему?
Я почувствовал, что этим вопросом он превышает свои полномочия, и быстро ответил сухим тоном:
— Мои философские убеждения изменились.
Чиновник взглянул на пожилого и процедил сквозь зубы:
— Его философские убеждения изменились!
Человек с седой головой поднял брови, приоткрыл рот и как-то странно мотнул головой. Чиновник обернулся ко мне.
— Ну так дождитесь следующей переписи и тогда отрешайтесь от церкви.
— Я не желаю ждать два года.
— А почему?
Я не ответил, и он добавил, как бы заключая нашу беседу:
— Видите ли, это не такое уж срочное дело.
Я понял, что для того, чтобы оправдать свою поспешность, я должен представить какой-то официальный мотив, и сказал:
— Какой мне смысл еще два года платить церковный налог, если я не принадлежу ни к какому вероисповеданию?
Чиновник выпрямился на стуле, взглянул на пожилого, глаза его за очками загорелись.
— Конечно, конечно, сударь, вы не будете два года платить церковный налог, но порядок есть порядок... — Он сделал паузу и ткнул в мою сторону указательным пальцем. — Вы будете платить компенсационный налог, который гораздо выше церковного.
Он отодвинулся от стола и окинул меня торжествующим взглядом. Человек с седой головой улыбнулся.
Я сухо отрезал:
— Это меня не волнует.
Очки чиновника снова засверкали. Он поджал губы и взглянул на пожилого. Открыв ящик письменного стола, он вытащил три анкетных бланка и положил их, вернее, бросил передо мной.
Я взял анкеты и аккуратно заполнил графы. Кончив писать, я протянул анкеты чиновнику. Он взглянул на них, сделал паузу и с гримасой прочитал вслух:
— Без вероисповедания, но верующий. Это в самом деле так?
— Да.
Он переглянулся с пожилым.
— Это ваши... новые философские убеждения?
— Да.
— Так... — сказал он, складывая листки.
Я попрощался с ними кивком головы, но он не удостоил меня и взглядом. Он смотрел на седого. Я повернулся на каблуках и направился к двери. Мне было слышно, как он пробурчал за моей спиной: «Еще один из этого нового отродья!»
На улице я вынул из кармана «Фёлькишер беобахтер» и проверил адрес. Редакция газеты помещалась довольно далеко, но о трамвае не могло быть и речи.
Я шел около сорока минут и очень устал. Накануне я вынужден был обойтись без обеда. В полдень Зиберт поделился со мной своим завтраком и дал мне несколько марок. Уходя с работы, я купил кусок хлеба, но голод уже снова начинал меня мучить, и у меня подкашивались ноги.
Помещение национал-социалистской партии находилось на втором этаже. Я позвонил, дверь приоткрылась, и из нее выглянул какой-то черноволосый молодой человек. Его блестящие черные глаза изучающе посмотрели на меня.
— Что вам угодно?
— Вступить в партию.
Дверь приоткрылась пошире. Я заметил еще одного молодого человека, стоявшего спиной ко мне у окна. Солнце создавало вокруг его головы золотистый ореол. Прошло несколько секунд, рыжий обернулся, сделал едва заметный знак большим пальцем руки и произнес.
— Можно.
Дверь распахнулась, и я вошел. С десяток молодых людей в коричневых рубашках уставилось на меня. Молодой брюнет подхватил меня под руку и сказал удивительно мягко и вежливо:
— Заходите, прошу вас.
Он подвел меня к небольшому столу, я сел, он протянул мне анкету, и я принялся заполнять ее. Кончив, я протянул листок молодому брюнету, он взял его и, пройдя через лабиринт между столиками, направился в глубину комнаты. Его движения были быстры и изящны. Он подошел к серой двери и исчез за ней.
Я осмотрелся. На первый взгляд комната производила впечатление обыкновенной конторы: картотеки, письменные столы, две пишущие машинки. Но атмосфера здесь царила не конторская. Все молодые люди были в коричневых рубашках, с портупеями, в высоких сапогах. Они курили, разговаривали. Один читал газету, остальные слонялись без дела, но, несмотря на это, казалось, что все они заняты чем-то важным. Они словно ждали чего-то.
Я поднялся, и сразу же атмосфера в комнате стала напряженной. Я взглянул на молодых людей в коричневых рубашках. Никто из них не смотрел в мою сторону, и в то же время я чувствовал, что ни один мой жест не ускользает от их внимания. Я подошел к окну, приложил лоб к стеклу. От голода у меня кружилась голова.
— Хорошая погода, не правда ли?
Я повернул голову. Рыжий молодой человек стоял рядом со мной, так близко, что рука его касалась моего бедра. Улыбка до ушей разрезала его лицо, вид у него был приветливый, но глаза смотрели серьезно и внимательно. Я ответил «да» и выглянул на улицу. Внизу, на тротуаре, стройный юноша в коричневой рубашке со шрамом через все лицо прохаживался перед домом. Я не заметил его, когда входил. На противоположном тротуаре двое молодых людей остановились у витрины. Время от времени они оборачивались и переглядывались со своим товарищем. Прошло немного времени, у меня снова закружилась голова. Я подумал, что будет лучше, если я сяду. Я бросил взгляд на каждого из находящихся в комнате молодых людей. Ни один из них не смотрел на меня.
Я не успел сесть. Маленькая серая дверь в глубине комнаты открылась, на пороге появился молодой брюнет. Быстрым и изящным движением он пропустил вперед человека лет сорока, приземистого, кряжистого, апоплексического сложения. Молодые люди щелкнули каблуками и вытянули вперед правую руку. Кряжистый тоже поднял правую руку, резко опустил ее, быстро, внимательно взглянул на меня, как бы силясь вспомнить, видел ли он меня когда-нибудь, и застыл на пороге. Коричневая рубашка обтягивала его могучую грудь, волосы у него были коротко острижены, глаза тонули и оплывших веках.
Он двинулся ко мне тяжелым шагом, немного вразвалку, и, не доходя метров двух, остановился. Двое молодых людей молча стали по обеим сторонам от меня.
— Фредди! — позвал кряжистый.
Молодой брюнет щелкнул каблуками.
— Слушаюсь, господин оберштурмфюрер.
— Анкету.
Фредди протянул ему анкету. Оберштурмфюрер положил листок на свою огромную руку и прижал его указательным пальцем другой руки.
— Ланг?
Я стал навытяжку и отчеканил:
— Так точно, господин оберштурмфюрер!
Его короткий, мясистый, квадратный на конце палец пробежал по строчкам анкеты. Он поднял голову и посмотрел на меня. Заплывшие веки оставляли лишь узкие щелочки для глаз; вид у него был заспанный.
— Где работаете?
— На строительной площадке Лингенфельзер.
— Там есть члены нашей партии?
— Один, кажется, да.
— Вы не уверены?
— Нет, не уверен. Но он читает «Фёлькишер беобахтер».
— Как его зовут?
— Зиберт.
Оберштурмфюрер повернулся к Фредди. Он повернул не голову, а все туловище, словно его шея была припаяна к плечам.
— Проверить!
Фредди подсел к одному из столов и начал перебирать картотеку. Оберштурмфюрер снова ткнул своим толстым указательным пальцем в анкету:
— Были в Турции?
— Так точно, господин оберштурмфюрер.
— С кем?
— С господином ротмистром Гюнтером.
Фредди поднялся из-за стола.
— Зиберт состоит в списке.
Толстый палец перескочил несколько строк.
— Ага! Добровольческий корпус!
Внезапно он словно проснулся.
— А там с кем были?
— С обер-лейтенантом Россбахом.
Оберштурмфюрер улыбнулся, глаза его через щелочки засверкали.
— Балтика? Рур? Верхняя Силезия?
— Все три.
— Хорошо! — и он похлопал меня по плечу.
Стоявшие около меня молодые люди вернулись на свои места. Оберштурмфюрер круто повернулся к Фредди.
— Приготовь для него временный билет!
Щелочки глаз оберштурмфюрера сузились, вид у него снова стал заспанный.
— Пока будете кандидатом в нашу партию, а когда мы сочтем нужным, принесете присягу фюреру и станете полноправным членом. У вас есть деньги на форму?
— К сожалению, нет.
— Почему?
— Еще неделю назад я был безработным.
Оберштурмфюрер круто повернулся к окну.
— Отто!
Рыжий юноша подбежал, слегка прихрамывая, и щелкнул каблуками. Его худое, покрытое веснушками лицо расплылось в улыбке.
— Дашь ему форму Генриха.
Отто перестал улыбаться, лицо его приняло серьезное и печальное выражение, и он сказал:
— Форма Генриха будет ему велика.
Оберштурмфюрер пожал плечами.
— Укоротит.
В комнате нависла тишина. Оберштурмфюрер окинул взглядом молодых людей и громко сказал:
— Солдат добровольческого корпуса вправе носить форму Генриха.
Фредди подал ему сложенный вдвое билет. Оберштурмфюрер заглянул в него, снова сложил и протянул мне.
— Пока что продолжай работать на строительной площадке.
Я с радостным чувством отметил, что он обратился ко мне на «ты».
— Оставь свой адрес Отто, он принесет тебе форму Генриха.
Оберштурмфюрер повернулся на каблуках, затем, как бы вспомнив что-то, снова посмотрел на меня.
— У ветерана добровольческого корпуса наверняка есть какое-нибудь оружие?
— Маузер.
— Где ты его прячешь?
— В тюфяке.
Он пожал своими богатырскими плечами.
— Ребячество.
Круто повернувшись к группе молодых людей, он подмигнул им:
— Тюфяки не таят никаких секретов от полиции.
Молодые люди засмеялись. Сам оберштурмфюрер остался невозмутимым. Когда смех прекратился, он продолжал:
— Отто покажет тебе, как надо прятать оружие.
Фредди притронулся к моей руке.
— Можешь положиться на Отто. Он так спрятал свой револьвер, что сам не может найти.
Молодые люди снова прыснули, и на этот раз оберштурмфюрер присоединился к ним. Схватив Фредди за шею, он несколько раз согнул его своей могучей рукой, повторяя по-французски:
— Petite canaille! Petite canaille
Фредди делал вид, будто хочет высвободиться из его объятий.
— Petite canaille! Petite canaille! — повторил оберштурмфюрер, и лицо его покраснело от натуги.
В конце концов он толкнул Фредди в объятия Отто, так что тот чуть не упал. Молодые люди разразились хохотом.
— Смирно! — крикнул оберштурмфюрер.
Все застыли. Оберштурмфюрер положил руку мне на плечо, лицо его стало серьезным, и он произнес:
— Кандидат СА!
Он сделал паузу, я подтянулся еще.
— Фюрер рассчитывает на твою безграничную преданность!
Я отчеканил:
— Так точно, господин оберштурмфюрер!
Оберштурмфюрер отступил на шаг, поднял правую руку и во весь голос крикнул:
— Хайль Гитлер!
Молодые люди вытянулись в струнку с поднятой рукой и хором громко и раздельно повторили:
— Хайль Гитлер!
Их голоса мощным эхом отдались у меня в груди. Мною овладело чувство глубокого умиротворения. Я нашел свой путь. Он расстилался передо мной, прямой и ясный. Отныне вся моя жизнь, до последней минуты, была подчинена долгу.
Потекли недели, месяцы. Несмотря на тяжелую работу у бетономешалки, несмотря на падение марки и голод, я был счастлив. По вечерам, как только я покидал строительную площадку, я спешил надеть форму и побыстрее добраться до нашего штаба — там для меня начиналась настоящая жизнь.
Борьба с коммунистами не прекращалась. Мы срывали их собрания, а они — наши. Мы брали приступом их помещения, они нападали на нас. Не проходило и недели без схватки. Хотя в общем-то ни мы, ни они не были вооружены, нередко случалось, что во время какой-нибудь потасовки раздавались револьверные выстрелы. Генрих, чью форму я носил, был убит выстрелом прямо в сердце. Пуля прошла навылет, и мне пришлось заштопать на коричневой рубашке две дырки.
Одиннадцатое января стало для нашей партии знаменательной датой. Правительство Пуанкаре оккупировало Рур. Пуанкаре направил в Германию «техническую миссию в составе нескольких инженеров» — миссию, сопровождаемую шестьюдесятью тысячами солдат. Цель этой миссии, по образному выражению, заслужившему у нас популярность, была «чисто мирная». Волна возмущения прокатилась по Германии. Фюрер всегда говорил, что Версальский договор не удовлетворит союзников и рано или поздно они захотят прикончить Германию. События подтверждали его слова. Приток новых членов в национал-социалистскую партию увеличился и в течение месяца достиг рекордной цифры. Финансовая катастрофа, разразившаяся в нашей несчастной стране, привела к еще большему разрастанию нашего движения. Оберштурмфюрер частенько говорил, посмеиваясь: «Если смотреть в корень событий, наша партия должна была бы поставить памятник Пуанкаре».
Вскоре мы узнали, что французские оккупанты столкнулись в Руре со значительно более сильным сопротивлением, чем они ожидали. Саботаж на железных дорогах, по которым в товарных составах увозили во Францию немецкий уголь, принял широкий размах. Взрывали мосты, пускали под откос эшелоны, выводили из строя стрелки. По сравнению с такими героическими делами и связанным с этим риском наши почти ежедневные схватки с коммунистами теряли свою привлекательность. Мы знали, что наша партия, как и другие патриотические группировки, принимала участие в немецком сопротивлении в Руре, и с первых же дней трое из нас — Зиберт, Отто и я — попросились на подпольную работу в зону французской оккупации. Ответ пришел в виде приказа: мы нужны в М. и в М. должны остаться. И снова, как в добровольческом корпусе в В., мне казалось, что я обрастаю мохом в спокойном гарнизоне, а вместо меня сражаются другие.
Мое нетерпение возрастало еще оттого, что, как мне стало известно, бывшие командиры добровольческого корпуса, и в частности Лео Альберт Шлагетер, снискали себе славу в сопротивлении в Руре. Имя Шлагетера обладало волшебным звучанием для ветерана добровольческого корпуса. Ведь он был героем Риги. Дерзость его не знала границ. Он сражался везде, где только можно было сражаться. В Верхней Силезии его трижды окружали поляки, и трижды ему удалось выйти из окружения. В Руре, как мы узнали, он не связывался с такими мелочами, как стре лки, считая это пустяковым заданием, и под носом у французской охраны взрывал железнодорожные мосты. Как сам он с юмором говорил, действовал он так в «чисто мирных» целях.
23 мая чудовищное известие ввергло нас в уныние. После взрыва железнодорожного моста на линии Дуйсбург — Дюссельдорф французы захватили и расстреляли Шлагетера. Несколько дней спустя группа патриотов, в которую входили ветераны отряда Россбаха, действовавшая в непосредственном контакте с нашей партией, сообщила мне, что Шлагетера выдал французам некий Вальтер Кадов, школьный учитель. Мне и двум моим товарищам поручили его убрать.
С Кадовом мы покончили в лесу около П. Мы вышибли из него дух дубинками и тут же зарыли его в землю. Однако полиция довольно быстро обнаружила труп. Нас арестовали, состоялся процесс. Меня и моих товарищей приговорили к десяти годам тюрьмы.
Я отбывал наказание в тюрьме города Д. Кормили нас отвратительно, но я знавал и худшие времена, когда был безработным. Благодаря заботе обо мне нашей партии, я все же ел почти досыта. Что же касается работы — мы главным образом занимались пошивом военного обмундирования, — то она была значительно легче, чем все, что мне приходилось делать до этого. Кроме того, работали мы каждый в своей камере, а возможность находиться в одиночестве была для меня большим облегчением.
Иногда во время прогулок я слышал, как некоторые заключенные исподтишка ругают тюремных надзирателей. Но, мне кажется, эти ворчуны были во всем виноваты сами. У меня с надзирателями создались наилучшие отношения. Собственно говоря, ничего особенного я для этого не делал, но я был вежлив, почтителен, не задавал лишних вопросов, никогда ничего не требовал и всегда быстро выполнял все, что мне приказывали.
В анкете, которую я заполнил, когда был доставлен в тюрьму, я написал: «без вероисповедания, но верующий»; поэтому меня очень удивило посещение протестантского пастора. Он прежде всего выразил сожаление, что я совсем отошел от церкви, затем поинтересовался, в какой религии меня воспитывали, и, как мне показалось, остался удовлетворен тем, что я был католиком. Он спросил, не хочу ли я почитать библию. Я ответил утвердительно. Он дал мне ее и ушел. Месяц спустя щелкнул замок, и снова появился пастор. Я встал. Он спросил меня, начал ли я уже читать библию и нахожу ли я это чтение интересным. Я сказал, что нахожу. Он спросил тогда, раскаиваюсь ли я в своем преступлении. Я ответил, что мне не в чем раскаиваться, так как этот Кадов — предатель и мы покончили с ним из любви к родине. Он заметил, что только государственная власть имеет право казнить предателей. Я промолчал, считая, что здесь не место говорить ему о моем отношении к Веймарской республике. Вероятно, он правильно истолковал мое молчание, ибо грустно покачал головой, прочел несколько псалмов и ушел.
Я не обманул пастора, сказав, что библия меня заинтересовала. Она окончательно убедила меня во всем том, что отец, ротмистр Гюнтер и наша партия говорили о евреях. Этот народ никогда ничего не делал бескорыстно, всегда пользовался самыми вероломными способами для достижения своих целей, а в личной жизни евреи отличались отталкивающей похотливостью. Действительно, в некоторых библейских легендах весьма откровенно излагались истории о наложницах и кровосмесительстве. Я не мог читать об этом без отвращения.
На третьем году тюремного заключения в моей жизни произошло необычайное событие — я получил письмо. Лихорадочно вынув его из конверта, я увидел подпись доктора Фогеля и прочел:
Дорогой Рудольф!
Хотя твое безобразное поведение и дает мне право считать себя полностью свободным от каких-либо обязательств в отношении тебя, считаю все же, что во имя твоего отца я не могу предоставить тебя твоей судьбе и бесчестью, ставшему твоим уделом. Забыв оскорбления, я хочу протянуть тебе руку помощи.
Прошло почти три года, как карающая десница всевышнего опустилась на твое плечо и отняла у тебя возможность пользоваться свободой, дабы творить зло. Прошедшие годы, я убежден, пошли тебе на пользу. Ты испытал угрызение совести, ты согнулся под бременем своих грехов.
Я не знаю ничего о твоих великих прегрешениях — ты все сделал, чтобы я ничего не знал о тебе, прервал всякую связь со мной. Но какова должна была быть твоя жизнь, если ты в конце концов докатился до убийства! Какой ужасный пример лени и разнузданной чувственности она должна была являть! Об этом я не могу и помыслить без содрогания. Наслаждение, наслаждение наихудшего сорта всегда уводит молодых людей с пути долга и покорности.
Но теперь, мой дорогой Рудольф, неотвратимое наказание наконец обрушилось на тебя. Оно справедливо, и ты это сознаешь. И бог в своем бесконечном милосердии готов тебя простить.
Разумеется, в настоящее время невозможно буквально выполнить священную волю покойного. Твое бесчестие исключает великую милость посвящения тебя в высокий священнический сан, о чем так мечтал твой отец. Но существуют и более скромные призвания, которые дали бы тебе возможность искупить свою вину. Для выполнения связанных с этим обязанностей требуется лишь искреннее раскаяние и желание служить богу. В этом твое спасение. Твой отец, который взирает на тебя с небес, я убежден, принял бы такое же решение.
Если твое раскаяние, как я надеюсь, открыло тебе глаза, если ты готов отбросить свою гордыню, отказаться от беспорядочной, беспутной жизни, то, полагаю, я смогу добиться снижения срока твоего заключения. Я имею некоторые связи, и мне стало известно, что родителям молодого В. — соучастника твоего преступления — удалось несколько месяцев назад добиться помилования сына. Это является для тебя счастливым прецедентом. Возможно, я смогу воспользоваться им, но сделаю это только в том случае, если буду уверен, что постигшая тебя кара тронула твое очерствелое сердце и вернет тебя кающимся и покорным в наши объятия.
Твоя тетя и сестры не поручали мне ничего тебе передавать. Ты понимаешь, что эти вполне достойные женщины не желают пока иметь ничего общего с уголовным преступником. Но они знают, что я тебе пишу, и непрестанно молятся о том, чтобы в твоем сердце проснулось раскаяние. Я тоже от всей души тебе этого желаю.
Доктор Фогель.
Через три месяца после того, как я получил это письмо, дверь камеры открылась, и в сопровождении надзирателя вошел старший надзиратель. Голос его зазвенел на всю камеру: «К начальнику! Живо!» Он пропустил меня вперед, надзиратель закрыл камеру, а старший надзиратель крикнул: «Живее, парень, живее!» Я ускорил шаг. Мы пошли по бесконечному коридору. Ноги у меня дрожали.
Старший надзиратель был старым кадровым унтер-офицером. Он шел за мной почти строевым шагом. У него были совсем седые холеные усы а ля кайзер Вильгельм. Выправка у него была безукоризненная. Он был на целую голову выше меня, и мне приходилось делать два шага за то время, что он делал лишь один. Он сбавил шаг и обратился ко мне вполголоса: «Боишься, драгун?» Я ответил: «Нет, господин старший надзиратель». Мы пошли дальше; я все время чувствовал на себе его взгляд. Немного погодя он снова проговорил: «Тебе нечего бояться, ты ведь не сделал ничего плохого. Если бы ты что-нибудь натворил, я бы уж знал». Я ответил: «Благодарю вас, господин старший надзиратель». Он замедлил шаг и тихо добавил: «Послушай, драгун, ты хорошо думай, когда будешь отвечать господину начальнику. Это очень ученый человек, но... его не поймешь, он то так, то этак...» — он поднял левую руку на уровень пояса и выразительно помахал ладонью. Потом еще понизил голос и добавил: «...он немного того...» — и, подмигнув мне, поднес указательный палец ко лбу. Наступило молчание. Надзиратель задержал шаг и произнес уже громко: «Так вот, хорошенько думай, когда будешь отвечать...» Я взглянул на него, он подмигнул мне еще раз и сказал: «...потому что с ним, видишь ли, никогда не знаешь, как себя вести». Я снова посмотрел на него, он глубокомысленно покачал головой, остановился и положил руку мне на плечо. «Иногда бывает так: тебе кажется, что ты сморозил глупость, а оказывается — нет, ничего подобного, он доволен. И наоборот...» Снова зашагав по коридору, он подергал себя за усы и закончил, покровительственно похлопав меня по плечу: «Так вот, будь осторожен с ним, драгун». Я сказал: «Большое спасибо, господин старший надзиратель».
Мы прошли еще один длинный коридор, каменный пол сменился тщательно натертым дубовым паркетом, миновали двойную дверь, и я услышал стук пишущей машинки. Старший надзиратель выступил вперед, одернул китель, постучал в красную дверь, стал навытяжку и громко отрапортовал: «Заключенный Ланг прибыл, господин начальник». Чей-то голос произнес: «Введите его!» Старший надзиратель вытолкнул меня вперед, и я очутился в очень светлой комнате. Белизна стен ослепила меня.
Лишь секунду спустя я заметил начальника. Он стоял перед большим окном, держа в руке какую-то книгу в зеленом переплете. Это был маленький, худой, очень бледный человек с высоким лбом. Он смотрел на меня пронизывающим взглядом из-за своих очков в золотой оправе.
— Ланг? — произнес он, и лицо его передернулось от нервного тика.
Старший надзиратель еще раз подтолкнул меня, и я оказался в каком-нибудь метре от стола. Надзиратель стал справа от меня. Позади письменного стола вся стена от пола до потолка была уставлена книгами.
— Так! Так! — воскликнул начальник тонким крикливым голосом.
Он прямо от окна бросил книгу в зеленом переплете на стол, но промахнулся — она стукнулась об угол стола и упала на пол. Старший надзиратель хотел было поднять ее.
— Стой! — крикнул начальник.
Глаза, нос, лоб, рот — все у него было в движении. С удивительной живостью он ткнул пальцем в сторону старшего надзирателя и сказал:
— Это я уронил ее. Значит, я и должен поднять. Ясно?
— Так точно, господин начальник, — отчеканил старший надзиратель.
Начальник подскочил к письменному столу, поднял книгу и положил ее рядом с пепельницей, полной недокуренных сигарет. Он приподнял правое плечо, посмотрел на меня, взял со стола линейку, повернулся ко мне спиной и с бешеной скоростью зашагал по комнате.
— Итак, это Ланг! — снова воскликнул он.
Наступило молчание, и старший надзиратель без особой нужды, на мой взгляд, крикнул:
— Так точно, господин начальник!
— Ланг, — сказал начальник за моей спиной, — ко мне поступила жалоба на вас от вашего опекуна господина доктора Фогеля.
Я услышал, как за моей спиной он полоснул линейкой по чему-то мягкому.
— Он жалуется, что вы не ответили на его письмо, копию которого он мне прислал.
Я проглотил слюну и сказал:
— Господин начальник, доктор Фогель больше не опекун мне. Я совершеннолетний.
Он стоял передо мной с линейкой в руках и гримасничал.
— По этой причине вы и не ответили?
— Нет, господин начальник. Я просто не хочу подчиняться ему.
— Если я правильно понимаю (удар линейкой по столу), письмо доктора Фогеля (удар линейкой по спинке кресла) — очень интересное письмо, сказал бы я (удар линейки по ладони)... Ваш отец выражал желание, чтобы вы стали священником?
— Да, господин начальник.
— А почему?
— Он дал обет святой деве, когда я родился.
Последовало несколько ударов линейкой, посыпались пронзительные «Ага! Ага!» — и он снова запрыгал по комнате.
— А вы не хотите этого?
— Нет, господин начальник.
Из-за спины я услышал:
— А вы говорили об этом своему отцу?
— Мой отец не спрашивал моего мнения.
Он стукнул линейкой по оконной задвижке.
— Ага! Ага!
И уже снова стоя передо мной:
— По этой-то причине вы и стали «без вероисповедания»?
— Нет, господин начальник.
— В чем же тогда причина этого?
— Я подумал, что мой духовник нарушил тайну исповеди.
Удар линейкой по столу, гримасы, подпрыгивание.
— Кому же — если принять это предположение за аксиому — (удар линейкой по полке с книгами) он рассказал о вашей исповеди?
— Моему отцу.
Из-за моей спины:
— И ваше предположение подтвердилось?
— Нет, господин начальник, не подтвердилось. Но узнал я об этом значительно позже.
Все еще из-за моей спины:
— Но вы уже не вернулись к религии?
— Нет, господин начальник.
Стук линейкой по чему-то деревянному, очень пронзительное: «Ага! Ага!» — и внезапно громкий возглас:
— Интересно!
Снова сильный удар линейкой за моей спиной по какому-то деревянному предмету.
— Старший надзиратель!
Старший надзиратель ответил:
— Слушаюсь, господин начальник.
— Интересно!
— Так точно, господин начальник!
Снова стоя передо мной:
— Я прочел в письме доктора Фогеля, — он поднял листок бумаги кончиками пальцев и, держа его очень далеко от себя, всем своим видом выражал отвращение, — что он рассчитывает добиться вашей амнистии (удар линейкой по столу), если вы склонитесь перед его волей. Как вы считаете? Добился бы он этого?
— Наверное, господин начальник. Доктор Фогель — ученый, и у него множество...
Усмешка, удар линейкой по письму, подпрыгивание.
— О! Значит, господин доктор Фогель ученый? Чем же это господин доктор Фогель знаменит?
— Он известен в медицинских кругах, господин начальник.
— О!
Из-за моей спины:
— А вам не приходило в голову сделать вид, будто вы подчиняетесь доктору Фогелю, а получив амнистию, поступить по-своему?
— Нет, господин начальник, это мне в голову не пришло.
— А теперь как вы думаете?
— Я этого не сделаю.
— Так, так.
Стоя передо мной, уперев один конец линейки в стол и опираясь обеими руками на другой ее конец:
— А почему?
Я молчал довольно долго, и старший надзиратель строго сказал: «Отвечайте же господину начальнику!» Начальник поднял линейку и с живостью произнес: «Дайте ему подумать!» После паузы я сказал:
— Не знаю.
Начальник загримасничал, вытянул губы, бросил гневный взгляд на старшего надзирателя, ударил линейкой по бронзовой статуэтке на письменном столе и резво запрыгал вокруг меня.
— Знаете вы кого-нибудь, помимо доктора Фогеля, кто мог бы хлопотать о вашей амнистии?
— Нет, господин начальник.
Из-за моей спины:
— Известно ли вам, что в вашем случае амнистия может сократить срок наполовину? Вы тогда отбудете в тюрьме лишь пять лет вместо десяти.
— Я этого не знал, господин начальник.
— А теперь, когда вы это знаете, ответите вы доктору Фогелю, нет?
— Нет, господин начальник.
— Вы предпочитаете, следовательно, лучше отсидеть лишних пять лет, чем сделать вид, будто вы покоряетесь воле доктора Фогеля?
— Да, господин начальник.
— А почему?
— Это было бы обманом.
Стоя передо мной, тыча линейкой в мою сторону и глядя в упор мне в глаза:
— Считаете ли вы господина доктора Фогеля другом?
— Нет, господин начальник.
— Любите ли вы его, уважаете?
— Безусловно нет, господин начальник, — ответил я и добавил: — Между тем это крупный ученый.
— Ладно, оставим в покое крупного ученого. Как по-вашему, Ланг, законно убить врага родины?
— Безусловно, господин начальник.
— А использовать против него ложь?
— Безусловно, господин начальник.
— И самую коварную хитрость?
— Безусловно, господин начальник.
— А между тем вы не хотите воспользоваться хитростью в отношении доктора Фогеля?
— Нет, господин начальник.
— А почему?
— Это разные вещи.
— Почему?
Я подумал и сказал:
— Потому что в этом заинтересован только я.
Он торжествующе выкрикнул пронзительным голосом: «Ага! Ага!» Глаза его из-за золотых очков засверкали, он бросил линейку на стол, скрестил руки, и лицо его выразило глубокое удовлетворение.
— Ланг, — сказал он, — вы опасный человек.
Старший надзиратель повернул ко мне голову и окинул меня строгим взглядом.
— А знаете, почему вы опасный человек?
— Нет, господин начальник.
— Потому что вы честный человек. — Его золотые очки блеснули, и он продолжал: — Все честные люди опасны, только подлецы безопасны. А знаете почему, старший надзиратель?
— Никак нет, господин начальник.
— Хотите знать почему, старший надзиратель? Потому что подлецы действуют только в своих интересах, то есть мелко плавают.
Он сел в кресло, положил руки на подлокотники, и вид у него снова стал самодовольный.
— Ланг, — сказал он, — я счастлив, что это письмо ученого доктора Фогеля (он поднял письмо кончиками пальцев) привлекло мое внимание к вам. Весьма мало вероятно, что ученый доктор Фогель (усмешка) теперь сделает что-либо для вас. Зато я, напротив... — Он поднялся, с живостью подскочил к полкам с книгами, наугад взял одну и сказал, не оборачиваясь: — Например, я могу, принимая во внимание ваше хорошее поведение, просить, чтобы вам сократили срок.
Он обернулся с ловкостью обезьяны и, словно фехтовальщик, ткнул в мою сторону линейкой. Глаза его загорелись, и вдруг он закричал:
— И я это сделаю!
Он поставил книгу на место, доскакал до письменного стола, сел, взглянул на нас и, словно удивившись, что мы еще здесь, нетерпеливо произнес:
— Уведите заключенного! — и тут же начал кричать: — Скорее! Скорее! Скорее!
Мы почти выбежали из кабинета.
Начальник сдержал слово, хотя мне пришлось подождать этого два года. В 1929 году я узнал, что срок мне сокращен наполовину. Я вышел из тюрьмы день в день пять лет спустя после того, как попал в нее.
В тюрьме я порядком растолстел. Моя гражданская одежда едва налезала на меня. И все же я был доволен хотя бы тем, что близится лето, погода стоит теплая и я смогу обойтись без пальто дяди Франца.
Помимо выходного пособия, я получил право на бесплатный проезд до М. В поезде я поймал себя на том, что думаю о своей камере и, как это ни странно, думаю с сожалением. Я стоял в проходе вагона, смотрел в окно. Мимо проносились еще не сжатые хлеба, колосья слегка колыхались, а я думал: «Я свободен». Странное это было чувство, и странно было сознавать, что свободой я обязан в конечном счете именно доктору Фогелю.
Через некоторое время я вернулся в купе и сел. Я не знал, чем занять свои руки, минуты текли, и не было никого, кто бы дал мне указание. Мне стало грустно. Я снова вышел в проход и начал смотреть в окно. Хлеба стояли роскошные. Легкой зыбью колыхались они на ветру.
В тюрьме мне дали пять сигарет, но у меня ничего не оказалось, чтобы их зажечь. Я зашел в купе, попросил у одного из пассажиров огня и снова вышел в проход. Сигарета была безвкусна. Затянувшись несколько раз, я опустил стекло и с силой швырнул ее. Ветер отнес сигарету к стенке вагона и она рассыпалась пучком искр. Я поднял стекло и снова стал смотреть на хлеба. После хлебов потянулись луга. Выглядели они довольно прилично, но лошадей на них видно не было.
Потом я вспомнил о партии и почувствовал себя счастливым.