Э. Гуссерлю мы обязаны новым философским вопросом. Философская ситуация изменилась в тот момент, когда знаменитый кантовский вопрос «Что я могу знать?» зазвучал у Гуссерля по-новому — «В чём смысл того, что я знаю, и как использовать последствия этого факта?». А поэтому «коперниканский переворот» Гуссерля заключался в том, что истина перестаёт быть чем-то скрытым за представлениями, не является объектом познания и не представляет некий высший идеал разума. Истина — основание познания, её присутствие неоспоримо, её манифестация очевидна. Она становится условием нашего понимания и действия. Важность для человека приобретает данность предмета сознанию, его отношение к нему и способ его существования в границах сознания. Вопрос уже не в том, существует вещь или нет (традиционный вопрос античной философии), и не в том, каким способом мы знаем о её существовании (традиционный вопрос философии Нового времени), а в том, каким способом вещь явлена нашему сознанию и каков её смысл. Феноменология вовсе не требует какой-либо особой способности понимания мира; вещь есть только то, что она нам показывает. Явленность нашему сознанию и есть её реальность, гарантия подлинного существования.

По Гуссерлю, сознание более не заключено в одиночную камеру, существуя независимо от внешнего мира. Оно есть лишь интенциональность, то есть нечто такое, что не есть оно само. Нет ничего «в» сознании, оно не субстанциально, оно — не вместилище содержаний. Его не было бы вовсе, если бы оно не было сознанием чего-то.

Гуссерль привнёс новый освежающий и очищающий ветер, который избавил сознание от самого себя, вынес его за свои собственные пределы. И когда мы проникаем «внутрь» сознания, то обнаруживаем, что оно не имеет ничего «внутри» себя. И если нет у сознания «внутренности», то не есть ли оно не что иное, как «вне» сознания. Гуссерль освобождает от «внутренней жизни», потока психических переживаний. Благодаря Гуссерлю, мы осознаём себя пребывающими в мире и открыты ему. Интенциональность, по меткому выражению Сартра, вырвала человека из «зловонного океана духа». Мысль не есть более прибежище тайных умыслов и психологических состояний, она открыта в мир и устремлена «к самим вещам».

Трудно представить себе последствия этой революции, которая несёт с собой странное утверждение. Между мыслью, сознанием и предметом разрушается дистанция. Наши естественные органы чувств не стоят теперь между нами и миром и лишены права на посредничество. Не только наши чувственные способности (зрение, осязание, слух и др.), но и. само тело, как нечто единое, участвуют в придании смысла целому универсуму и являются средством его понимания.

Ярко выраженный индивидуальный, субъективный характер гуссерлевского cogito скрывается в своей невыразимости и анонимности, в телесной интенциональности Мерло-Понти. Не сознание человека, а само тело является основанием его идентичности, а перцептуальный мир — основанием истины, знания и действия. Человеческий опыт не отчуждён от объектов, а воплощён в теле и мире. Tacit cogito становится доперсональным и сохраняющим молчание. Оно видит мир, но не тематизирует своё видение. В противоположность Гуссерлю, Мерло-Понти призывает нас к тому, чтобы начать действовать и понимать мир с того места, где мы пребываем в настоящий момент. Нельзя допустить epoche, которое уничтожало бы наш культурный и индивидуальный опыт и позволяло бы нам всё начинать заново. Философское понятие основания изменяет своё значение и устраняет дилемму, навязанную интеллектуализмом: либо субъективность является последним основанием мира, либо мир выступает как основание субъективности. Единство мира и сознания, обнаруженное в телесности как «естественном субъекте восприятия», — ответ Мерло-Понти на эту дилемму.

Что труднее всего понять в феноменологии? Объективность эмоций. Сопротивление вызывает тот факт, что страх, удовольствие, отвращение открывают нам потаённые стороны объекта, а не нас самих. Страх есть не то, что с нами случается, в момент его переживания мы и есть страх. Феноменология становится экзистенциализмом в тот момент, когда подменяется принципом существования самого сознания. Поскольку сознание всегда есть сознание чего-то, ибо оно не может повернуться к тому, чего не существует, то всякое чувство человека всегда нечто обозначает и всегда открывает некоторую часть истины. Всякое субъективное состояние становится средством понимания. Универсальность понятия смысла в структуре субъекта даёт возможность экзистенциальным философам обнаружить смысл, свойственный самому существованию.

Э. Гуссерль, как и всякий новатор, — двуликий Янус. Его позиция в отношении мира остаётся, по существу, созерцательной: «для того, чтобы прийти к самим вещам, нужно понять их». Для экзистенциалистов наше поведение в мире и есть его понимание, они нераздельны. Если Гуссерль сосредоточился на структурах, которые делают возможными наше понимание, то экзистенциализм — на факте существования всего того, с чем сталкивается сознание. Предметом философии становится целое существование сознания. «Человек есть вся сумма его действий», — говорил Мальро, и это напрямую связано со знаменитой формулой Ортеги-и-Гассета: «Я — это Я и мои обстоятельства».

Мир есть только то, каким образом он проявляется через нас в структурах нашего понимания. Уникальность существования отвергает наличие «абсолютного существования», свидетельством конечности человека и его сознания является факт его пребывания в определённой «ситуации». Если же за счёт меня мир открывается, то я несу, по выражению Сартра, груз ответственности за этот мир, будучи его свидетелем. «Я не могу судить мир, ибо мои суждения являются его частью» (Ж.-П. Сартр).

Феноменология разрушила единый смысл бытия. Каждому региону сущего свойственно его собственное, уникальное существование, отличное от других регионов. Смысл интенционального анализа как раз и заключается в описании различных типов актов сознания, наделяющих смыслом и бытием (Э. Левинас).

Интенциональность преодолевает не только отчуждённость мира, но и отчуждённость Другого в границах феноменологического пространства. Мерло-Понти преодолевает парадоксы трансцендентального солипсизма, выводя основание интерсубъективности в доперсональный телесный опыт. Восприятие не связано с индивидуальным опытом отдельного субъекта, его активностью и является достоянием всех тел, способных к восприятию. Иная тенденция решения этой проблемы связана с герменевтикой (Рикёр). Человек всегда обнаруживает себя включённым в различные дискурсивные практики, где текстовая и языковая коммуникация перестаёт быть функцией субъективности, а определяется логикой контекста. Интерпретация, открывая контекстуальные границы как таковые, отталкивается от норм и правил самого контекста, который подчиняет субъекты, рассматривая их в изначальном со-присутствии. Именно нормативность контекста задаёт границы феноменологического метода. Я определен Другим в той же степени, в какой Другой определен мной. Отсутствие единого и всеобщего контекста рождает «конфликт интерпретаций», представляющий отношения между субъектами в их разнородности, множественности и взаимной открытости.

По пути деструкции субъекта движется и философская традиция французской мысли, возникшая в 60-е годы нынешнего столетия (Деррида, Делёз, Фуко, Лаку-Лабарт, Кристева). Этих философов вряд ли объединяет какая-либо связанная теоретическая концепция с определенным методом и конкретным набором аргументов. Возникают так называемые «серии», позиции и стили, которые сосредоточены вокруг наиболее важных тем: смерти «метафизики присутствия», трансцендентальной концепции истины, сущностной природы человека и целесообразности истории. Однако все они — деконструктивны. Деконструкция касается, прежде всего, авторитарных способов и форм мысли и дискурсивной практики. Французские мыслители не предлагают альтернативной философии, которая будет наиболее «адекватно» «решать» традиционные философские проблемы бытия, истины или субъективности. Скорее, они стремятся отговорить нас от задавания прежних вопросов и пытаются полностью изменить предмет разговора.

Автономия субъекта пропадает в тот момент, когда он оказывается во власти «миража» языковых структур, переписывании кодов и «перспективе цитат». Мышление в границах современного мира не имеет практического эффекта, не будучи вовлечено в сферу письма или «рассеянных» текстов. Любая манифестация и присутственность уже зафиксирована в языковой системе и следует за её игровой логикой. «Текстуализация» мира приводит к восстанию голоса Другого в противовес авторитарному голосу, захватывающему всю власть.

Постструктуралисты не выступают в качестве авторитетов, открывающих истину, а предстают перед нами в качестве заинтересованных участников интерпретативных игр, предлагающих читателю весьма неожиданные и оригинальные движения, из которых, или вопреки которым, возникает возможность дальнейшего движения. Их втянутость внутрь самого текста заставляет их двигаться параллельно их смысловым линиям, прочитывая и реконструируя внутритекстовые «следы», которые были подавлены и невидимы при его обычном прочтении. Происходит отклонение от традиционной герменевтики с ее идеей существования «единственного» и «глубинного» смысла текста, который может быть открыт «адекватной» интерпретацией и выступать стандартом для оценки других интерпретаций. Однако не существует единственного и корректного чтения — возможны вовсе даже противоречащие друг другу типы чтения. Вместо поиска «глубинного» смысла Ж. Деррида предлагает «рассеивание» — постоянное и открытое разрушение авторитета текста через вмешательства, творящие бесконечный поток интерпретаций и значений.

С разрушением тотальных логик, с их насилием и ассимиляцией связана надежда на возможность открытия таких пространств, в которых по-новому предстанет подавляемая разнородность, несоизмеримость, девиантность и чуждость, становясь при этом равноправным участником истории и метафизики. Уйти от гомогенности господствующего дискурса в тень альтернативных практик, отказывающихся от «истинных» утверждений и всеведущих авторов и читателей, — это значит принципиально отказаться от единой точки зрения, универсального субъекта и представления о такой истине, которая, в конце концов, сделает нас свободными. Тем не менее, деконструкция предлагает путь выхода из закрытости знания. Расширение текстуальности до бесконечности открывает как соблазн полной свободы, так и страх перед «полным крушением мира и языка».