В любую другую эпоху директива относительно святого XIII века могла оскорбить, испугать или даже вызывать ироническую улыбку, но в описываемое нами время уже не оставалось ничего, что способно было шокировать население, и еще меньше того, что вызывало смех. Комиссариат юстиции Союза коммун Северной области заявил о том, что мумифицированные останки таят в себе угрозу советской власти. Но это не единственная угроза новому режиму, и по большей части опасность исходит от живых, а не от мертвых. Директива комиссариата изобилует внутренними противоречиями и подвохами. Наркомат юстиции призвал проявить тактичность (“гарантировать соблюдение известного такта по отношению к религиозным чувствам сторонников православной религии”) и не расстраивать верующих. Однако сам он в последние месяцы едва ли руководствовался в своих действиях в первую очередь соображениями такта. Его увещеваниям было бы проще следовать, если бы каждую ночь во дворе так называемого Большого дома и возле Смольного не расстреливали тысячи людей и если бы прекратили арестовывать священников и монахов и выгонять монахинь на улицу. Да и сама по себе задача нарушала все представления о такте. Невозможно тактично ворваться в монастырь и захватить в нем святая святых. Вскрывая гроб, невозможно не потревожить мертвых. Даже медицинская часть этой истории – научное исследование трупа – святотатство. Не говоря уже о реальных страхах: а что, если тела святых и впрямь обладают сверхъестественными свойствами? А что, если на тех, кто осмелится вскрыть раку, падет проклятие? Городской совет подошьет директиву к делу, но в течение почти двух лет не предпримет никаких дальнейших шагов в этом отношении.

На дворе 1919 год. Петроград закован в лед. К западу от города лежит замерзший Финский залив. К востоку на десять тысяч километров простираются леса и степи, все еще покрытые толщами снега. Сам Петроград превратился в ледяной город. Его дворцы украшены фестонами льда, тысячами ледяных сталактитов. Лед скрывает от глаз изысканные архитектурные элементы фасадов: лепнина, карнизы и капители колонн скованы льдом. Под снежными заносами погребены великолепные мраморные ступени, каменные львы и балюстрады. На створчатых окнах и дверях, ведущих на кованые балконы, выросли ледяные узоры в виде пальм и лилий, делающих зимний свет более тусклым, а очертания нового мира, простирающегося за любым окном, в котором еще сохранились стекла, смутными и неясными. Лишь в редких окнах к тому времени оставались стекла. А во многих не было даже рам, потому что дерево хорошо горит, и замерзающим людям проще выломать небольшую оконную раму, чем вырубать паркет. Жители города хорошо усвоили эти премудрости: они научились ставить на пальто заплатки из старых занавесок, обменивать серебряные часы на соль, держать рот на замке. Тысячи петроградцев покинули город. На Невском проспекте больше нет толп и привычного оживления.

Возможно, жителями города даже на руку, что Петроград перестал быть столицей. Так проще оставить некоторые распоряжения центра без внимания и выстроить собственные приоритеты. Прошел уже год с тех пор, как большевики перевезли центральный аппарат новой власти в Москву. Главой Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов был оставлен Григорий Зиновьев, один из самых высокомерных политиков, когда-либо входивших в Белый зал Смольного института, где теперь уже не проводят балов. Многих рядовых сотрудников органов новой власти перевели в Москву. Кабинеты, в которых прежде обитало пять тысяч служащих, секретарей, заведующих, копировальщиц, инспекторов и посыльных, опустели. Горделивые здания наполовину заброшены, в слепых окнах самых больших залов и галерей чернеет пустота. Однако в помещениях поменьше и коридорах еще теплится жизнь: здесь, как пчелы в улье, теснятся сотрудники низовых инстанций – работники муниципалитета, мужчины и женщины, отвечающие за уличное освещение и водостоки и уже приступившие к налаживанию бытовой жизни в городе. Чиновники старого режима работают бок о бок с представителями режима нового, ревностные конторские служащие и обносившиеся бухгалтеры трудятся рядом с бывшими сварщиками, этими получившими повышение бенефициантами пролетарской советской демократии. Они с трудом находят общий язык. Однако поиски общего языка и перекладывание пустых бумажек, написанных на советском новоязе, – задача менее трудная, чем обдумывание той работы, которая им всем предстоит.

Кампанию в отношении почитаемых останков святых инициировали безбожные фанатики идеологического фронта. Даже в самые мрачные годы Гражданской войны эти люди осознают, что религия представляет собой опаснейшую угрозу идеям большевизма, мощнейший оплот старого мира. В их терминологии религия – это троянский конь реакции, монархизма и общественной инертности. В отчаянии люди обращаются к молитвам, больше им не на что уповать. В некоторых регионах коммунисты сами устремились в церковь – кризис сделал людей более суеверными. Повсеместно ходят слухи о чудесах, люди верят в чудотворные иконы, предзнаменования, божественные знаки. Даже ученые вроде Готье готовы поддаться всеобщей убежденности. “Сегодня случилось чудо, – пишет он в мае 1918-го. – Никольские ворота были задрапированы красным, причем завешена была и икона, уже разрушенная в октябрьские дни. Вдруг сегодня красная завеса начала распадаться и открыла икону; ткань разлезалась сама собою по волокнам, точно ее облили какой-нибудь кислотой; собралась толпа, гудевшая о чуде, молебен, стрельба в воздух, в результате, чтоб разогнать толпу”.

Иконы можно сжечь, и в итоге многие иконы постигла именно эта участь, однако со святыми расправиться не так просто. Опасность ситуации заключается в том, что святые способны вдохновить народное восстание. Прямая атака на этот культ была исключена: уже зафиксированы случаи – на бюрократическом языке “эксцессы” – когда разъяренные толпы, вооружившись вилами и факелами, вставали на защиту останков святых. Говоря современным языком, для “имиджа” новой власти это – катастрофа. Холодные, рассудительные головы в Москве решают, что на данном этапе лучший способ разрешить проблему – привлечь к делу науки. Всем известно, что тела святых не поддаются гниению и разложению. Они сладко пахнут, они плачут настоящими слезами, они охраняют и оберегают истинно верующих. Их власть и могущество священны, и дотронуться до них означает обрести благословение, излечение и защиту. Чиновники наркомата решают пролить свет рациональности на раки с мощами святых: вскрыть их, развернуть останки, содрать с них покровы магического.

Позднее большевики будут утверждать, что кампания, направленная против мумифицированных покойников, зародилась в гуще народной. Каждый раз, когда проводимая ими политика будет выходить боком, большевики используют народ в качестве козла отпущения. По официальной версии, властей интересуют только факты, благопристойность и сохранение порядка. Однако необходимы последовательность и системность. В Москве только что было произведено вскрытие мощей преподобного Сергия Радонежского, основателя Свято-Троицкого монастыря под Москвой (ныне Троице-Сергиева лавра), останки разобрали и публично исследовали. (В это время армии Колчака в Омске готовились к наступлению на Пермь, а Царицын на юге страны все еще подвергался ожесточенным атакам.) Вторая столица должна последовать примеру Москвы. Самая известная реликвия Петрограда – останки князя Александра Невского. В конце концов, и его гроб должен быть вскрыт, как и все остальные. Наркомат юстиции напоминает о необходимости исполнять циркуляры: “Опираясь не революционное сознание трудящихся масс, планомерно и последовательно провести полную ликвидацию мощей на местах, избегая вредной нерешительности и половинчатости мероприятий. Ликвидацию названного культа мертвых тел и кукол осуществить или путем помещения так называемых «мощей» в музеи и отделы церковной старины, или путем их захоронения”.

Эта политика борьбы со “святыми чучелами” – так озаглавлен большевиками протокол вскрытия раки Сергия Преподобного (Радонежского) 11 апреля 1919 года – принесет неоднозначные результаты. Церемония вскрытия раки и выставление останков для всеобщего обозрения – в Москве, в Твери и позднее в Петрограде – всегда привлекает огромные толпы народа, для которого это зрелище – хоть какое-то развлечение посреди мрачной повседневности. Большинство пришедших заворожены происходящим и сгорают от любопытства, многие готовы поверить, что вот-вот произойдет что-нибудь странное: последует божья кара или снизойдет откровение. На улицах выстраиваются длинные очереди изможденных людей, закутанных в пальто и шарфы, не слишком уверенных в том, какие чувства им полагается испытывать относительно происходящего. Однако кости и труха, которые они увидят, не убьют их веры. В апреле 1919 года Готье запишет в своем дневнике: “Были в Троицком соборе у обедни и прикладывались к обнаженному скелету преподобного Сергия; его оставляют в том виде, как он получился по вскрытии; как я сегодня узнал, это делается нарочно и, по-моему, правильно; говорят, что и врачи вскрывавшие признали скелет лежавшим 500 лет, а найденные желтые волосы – седыми, но пожелтевшими от времени; таким образом наши попы, взявшись за ум и оставляя мощи незакрытыми, правильно хотят показать: глядите, мы не скрываем того, что было и что есть, и этим они, конечно, не только не ослабят, но усилят религиозное чувство”.

Однако в общем и целом Гражданская война была временем духовной опустошенности и апатии, заморозившей все человеческие чувства. Большинство людей переживают полнейшее эмоциональное окоченение и слишком заняты повседневным выживанием, чтобы придавать большое значение кампании против мощей святых. В той же записи, процитированной выше, Готье добавляет: “[Н]ет во мне ни религиозного, ни исторического чувства; переживаемое вытравило во мне и то и другое”. Это общественное настроение сохранится вплоть до окончания войны весной 1921 года. В марте критическое положение постепенно отступает: на улицах городов вновь появляются жизнерадостные цвета, начинают возвращаться люди. Большевистское правительство объявляет об ослаблении правил, регулирующих частную торговлю: на смену политике военного коммунизма приходит НЭП (новая экономическая политика). НЭП легализует частные сделки и бартер, которые все три года Гражданской войны совершались подпольно. Прилавки магазинов снова заполняются хлебом, в рыночных лавках торгуют побитой молью мебелью, серебряными кружками, кроликами, цыплятами, лампадами – да чем только не торгуют! Из деревень приезжают со своим товаром: огурцами, мешками гречки, маслом, мясом и сальными свечами. По крайней мере, в крупных городах наконец-то можно свободно вздохнуть и снова строить планы, надеяться на будущее. Этот оптимизм набирает обороты вплоть до 1927–1928 годов. А затем правительство начнет создавать условия для нового кризиса, в основе которого будет лежать паника, и начиная с 1929 года это станет предпосылкой сталинского решения о коллективизации крестьянства и индустриализации, с тем чтобы догнать и перегнать остальную Европу и Америку.

Экономическое оживление начала 1920-х годов не будет стремительным, но люди сразу почувствуют себя свободнее, будто опасность миновала. Возможно, думали они, их мир раскололся не окончательно и бесповоротно. Люди пытались нащупать полузабытые слова и молитвы, снова доставали гражданское платье. Частная торговля не единственная привычка, которую они вновь откроют для себя. В апреле 1922 года Троцкий писал из Москвы: “Против моего окна церковь. Из десяти прохожих (считая всех, в том числе детей), по крайней мере, семь, если не восемь, крестятся, проходя мимо. А проходит много красноармейцев, много молодежи!” Это были те самые красноармейцы, которые теперь покидали Москву и возвращались в деревни. По прибытии они сбросят с плеч истрепавшиеся вещмешки, поцелуют детей, матюгнутся раз-другой, увидев запустение, в которое пришли поля, и, склонив голову перед иконой в углу избы, осенят себя крестным знамением. В феврале 1918 года Готье запишет в своем дневнике: “Кругом говорят, что козел революции обломает рога о церковную ограду. Так ли это? Хватит ли у православной церкви силы противостать гонению? Боюсь, что нет, и что самодержавие, и православие, и русская народность – все это один bluff, одно, как и другое. Все кругом продолжает быть в маразме и в ожидании каких-то провиденциальных перемен, которые, вероятно, никогда не придут или придут, когда [далее зачеркнуто: не будет никакого] давно иссякнут всякие надежды”. Большевики одержали победу в войне, но церковь готова была, словно облаком, окутать завоеванный ими мир своей благодатью.

Шаги, предпринятые революционерами в ответ, окажутся судьбоносными, и не только для самой церкви со всеми ее ритуалами и богатством. В этом потоке новшеств и нововведений всему, что связано со смертью, будет отведено центральное место. Часть большевистской партии вознамерится разбить оковы прошлого, изгнать духов предшествующей эпохи и контрреволюции и даже искоренить традиционный язык траура, особенно когда он обращен в прошлое, упивается воспоминаниями и реальностью потери. Новая культура будет сосредоточена на будущем, на материальных задачах, на долге каждого человека перед социалистическим обществом. Среди революционеров не было единодушия в том, какие из этих задач следует считать приоритетными. Те, кого особенно интересует вопрос власти, считают ниже своего достоинства задумываться о новом мировоззрении людей, в то время как другие размышляют и пишут только об этом. На практике политика нового режима будет отличаться непоследовательностью и окажется более успешной в том, что касается разрушения – “разоблачения” усопших святых или разрушения церквей, – нежели в области переустройства – создания нового мира, новых образов, новых ритуалов памяти и горя. Однако какими бы непоследовательными и неуспешными в своей собственной оценке ни были антирелигиозные кампании, в конечном счете они оказали влияние на каждого советского гражданина, заставив людей переосмыслить их отношение к смерти и навсегда изменив структуру и рамки их памяти.

Хотя рационалисты подчас действовали из лучших побуждений, их политика все равно оказалась жестокой. В других обстоятельствах светский ритуал, вероятно, и так бы пришел на смену сложным религиозным церемониям. Религия вовсе не пользовалась в России всеобщей популярностью, и в описываемое нами время традиция испытывала на себе давление и других факторов – таких, например, как изменение социальной структуры, связанное с урбанизацией и индустриализацией. Все это способствовало тому, что в общественном сознании старый мир уступал место новому. Если бы эти процессы продолжили развиваться поступательно и более или менее органично, старые устои могли бы быть незаметно забыты так же, как это случилось в индустриальных странах Западной Европы. В действительности же советская кампания 1920–1930-х годов, направленная против традиции, будет разворачиваться на фоне глубоких социальных потрясений и бедствий. Миллионы погибли, десятки миллионов оплакивали свои потери.

Подобного рода кризис, а точнее череда кризисов, должен был бы оттолкнуть уцелевших назад, в привычный и знакомый мир неисследованных, но утешительных верований, к той матрице переживания смерти и к тем словам, которые всегда предлагала церковь, к идее обетованной загробной жизни, сулившей вознаграждение за страдания жизни мирской. Спустя десятилетие, во время Великой Отечественной войны, даже Сталин признает ценность этого аспекта религии. Однако к тому времени и ритуалы, и храмы будут уже в значительной степени порушены – не уничтожены, но надломлены и разбиты, – и им на смену не придет ничего путного.

По большей части традиционные средства были способны облегчить боль и страдания, причиненные сталинизмом: люди продолжали читать молитвы, глушить горе водкой и смутно верить пусть не в ад, но в мир иной и загробную жизнь. Оглянувшись на события прошлого и увидев в нем такого рода преемственность, можно предположить, что в сущности мало что изменилось. Однако в то время каждая перемена в мироустройстве сразу бросалась в глаза и повергала в шок, и на тот момент было совсем неочевидно, что последующие поколения объявят погребальную культуру устойчивой к переменам. Пропуски, импровизации, вынужденные упрощения, сокращения и замены могли бы восприниматься как “начало конца”, как первая утрата в череде многих последующих, символизировавших крах целого мира. Базовые правила приличий, которые люди усвоили с детства и следование которым ожидали, больше не соблюдались, как бы им того ни хотелось. Новые коллективные церемонии не удовлетворяли и тех, кто предпочитал светские обряды и процедуры. Для миллионов советских граждан, задумывавшихся о смерти – своей или тех, кого они любили, – турбулентные годы сталинизма окажутся мрачными, суровыми, необъяснимыми, населенными призраками и не сулящими утешения.

Дела у советской погребальной индустрии с самого начала не заладились. Питирим Сорокин, как и несколько других авторов дневников, пишет с отвращением: “В наше время умереть в России легко, а вот быть похороненным очень трудно”. К такому выводу он пришел после того, как ему пришлось провести четыре дня, выстаивая часы в очередях и разговаривая с десятками чиновников, и все ради того, чтобы получить разрешение на захоронение дочери своего друга. В ноябре 1918 года Юрий Готье замечает: “Оказывается, что теперь и умирать неудобно”. “[Н]а иноверческом кладбище, которое всегда было организовано лучше всех, – продолжает он, – могильщики не хоронят более 7-ми покойников в день и не хоронят ранее часа дня. Когда хоронили К. А. Вилькена, могила была не дорыта и гроб пришлось поднимать опять на землю; крест, приготовленный заранее, потеряли и были грубы и недовольны; типичное проявление русской революции”. К 1922 году положение стало еще хуже: “Похороны М. М. Рындина продолжались шесть дней, т. к. только на второй день после его смерти мы добились разрешения похоронить его в Новодевичьем монастыре”. Ордер на погребение на престижном кладбище Новодевичьего монастыря удалось получить в обмен – “за пару калош из Главрезины”. Готье с дотошностью историка отмечает также то, как выросли расценки и затраты на погребение: “Похороны Ниночки в ноябре 1919 стоили 30 000; похороны дяди Эдуарда в декабре 1921 – 5 000 000; похороны М. М. в марте 1922 – 33 000 000. Хлеб стоит 60 000 фунт”.

Правда заключалась в том, что местные Советы были перегружены работой. Чиновники не справлялись. Правила менялись беспрестанно. Конечно, появились новые резиновые печати и штампы, но вот с бумагой было туго. Ни о каком чае речи быть не могло, и круг бюрократических обязанностей ширился не по дням, а по часам, по мере того как новое правительство переводило под свой контроль городские службы, которыми прежде занимались тысячи частных компаний. Военный коммунизм, режим существования государства в годы Гражданской войны, обеспечил национализацию практически всех сфер жизни и экономики, включая похоронную индустрию. 7 декабря 1918 года большевики объявили об установлении советской монополии в этой области. Сам указ был, что характерно, сформулирован в оптимистичных, нормативных терминах. С момента его принятия ранг покойного больше не влиял на выбор места захоронения или формы проведения похорон. Могильщики, ставшие теперь государственными служащими, должны были работать в соответствии с производственными нормами, что избавляло их от излишней эксплуатации. Теоретически ежедневная норма выработки на человека не должна была превышать двух могил стандартного размера или четырех “детских”. Цена гробов должна быть зафиксирована, а гробовщики получали список спецификаций – одна модель в трех размерах. Даже были приняты меры для начала массового производства венков из цветной бумаги.

Одна из проблем заключалась в том, что смертью и умиранием трудно управлять централизованно. Поэтому случались заторы, бюрократический недосмотр и оплошности; в Волоколамске во дворе могли скопиться горы гробов, в то время как в Москве их было невозможно достать. Взяточничество, как пришлось убедиться лично Юрию Готье, стало обыденной частью похоронных приготовлений. Коррупция, дефицит и неэффективность были неотъемлемыми элементами советской экономики, определявшими ее на следующие семь десятилетий. То, что происходило с 1918 по 1921 год, было исключением, результатом высокой смертности. К 1918 году в каждом крупном городе груды трупов в буквальном смысле высились перед воротами кладбищ. Инспекторы строчили неразборчивые, исполненные ужаса докладные записки и составляли анкеты: сколько тел и как долго ожидают у вас погребения? В каком состоянии находятся трупы? Ответственный работник должен был подписать анкету и сразу же отправить ее. Когда у инспекторов выдавалось свободное время, они совершали обходы кладбищ. Написанные ими отчеты откровенно свидетельствовали о том, насколько были потрясены их составители. Эти люди, чьи представления о приличиях сформировались в менее суровые времена, не могли сдержать тревоги относительно нового общества.

Так, группа служащих Петроградского совета посетила кладбище на окраине города, где в 1905 году были похоронены жертвы Кровавого воскресенья. Приехав в третью неделю февраля 1920 года для осмотра, они обнаружили 241 незахороненный труп. “Некоторые из них были в гробах, и некоторые гробы были частично разбиты, обнажая покойников… Все тела уже охвачены разложением, как будто бы уже успели долгое время провести в больничных моргах”. Согласно документам, некоторые из непогребенных тел, обнаруженных на кладбище в тот день, ожидали захоронения с 20 января! Другие тела были без всяких гробов штабелями сложены в сарае, который сам был в таком ужасном состоянии, что в него забредали бездомные собаки и глодали разлагающиеся конечности покойников.

По подсчетам инспекционной комиссии, для того чтобы справиться с уже существующей горой трупов, потребовалось бы по крайней мере двадцать пять могильщиков, и это без учета еще тридцати-сорока новых покойников, поступающих каждый день. Однако в день своего визита комиссия обнаружила, что на кладбище работают только семь человек, причем несколько уже продолжительное время не выходили на работу из-за болезни. Местные жители прекрасно знали, что происходит. Добрая их часть уже отвозила к воротам кладбища своих мертвых на саночках, потому что достать извозчика было трудно или вовсе невозможно. Люди препирались и торговались с могильщиками, умоляли, рыдали, а затем, когда отворялась дверь сарая, они в ужасе видели то, что за ней скрывалось. Рабочие с близлежащей фабрики не жаловались, но инспекция тем не менее отметила сообщения о “беспорядках” на самом кладбище.

В Москве ситуация была не легче. Инженер, составивший отчет о состоянии кладбищ в апреле 1919 года, обнаружил, что невозможно проследить весь путь тел умерших от тифа от местной больницы до кладбища. Трупы просто вывозили – без документов, без гробов, часто даже без одежды – и хоронили в общих рвах, часть которых была вырыта за пределами территории кладбища. Простые граждане даже не всегда могли быть уверены, что их родственник действительно скончался, а те, кто пытался наводить справки, никогда не могли выяснить местонахождение тела. “Подобные условия подпитывают обвинения и недовольство”, – отмечал инженер. В конце концов некоторые родственники стали брать похороны в свои руки и рыли могилы там, где могли найти для них место.

Большинство людей предпочитали думать о другом, и каждый пытался просто выжить, но периодически кризис, наблюдавшийся на кладбищах, просачивался и в жилые кварталы. В 1918 году в центральных районах Москвы чуть не вспыхнули беспорядки, из-за того что кто-то в местной больнице по ошибке сгрузил тридцать два трупа в обычный вагон с окнами вместо специального закрытого фургона. Этот “трамвай” громыхал через весь город к ужасу и потрясению горожан, а когда он остановился на оживленной остановке, вокруг собралось от трехсот до четырехсот зевак. Через замазанные окна они могли разглядеть горы тел, одетых в лохмотья и белье или полностью голых мертвецов, некоторые из них были в “ужасном, беспорядочном состоянии”. Люди напирали, толкались и вытягивали шеи, выкликали друзей. Толпа начинала выходить из себя. Кто-то заорал: “Ну-ка поглядим, как с нами обращается советская власть!” Для восстановления общественного порядка призвали шестьдесят призывников из расположенных неподалеку казарм Красной армии, но им потребовалось двадцать минут на то, чтобы прорваться сквозь толпу. Врач, ставший свидетелем произошедшего, подтвердил, что сцена произвела на него “отталкивающее впечатление”.

Похоронные отделы при Советах готовы были испробовать все возможные средства, чтобы покончить с этой ситуацией. О брезгливом отношении к общим могилам пришлось позабыть. Труднее было найти могильщиков. В Москве пытались было приставить к этой работе осужденных преступников, однако после того, как большая часть этих горе-могильщиков сбежала, эксперимент быстро свернули. Непросто было также копать большие ямы для захоронений зимой, так как промерзлый грунт покрывала толща снега. Некоторые кладбища в январе и вовсе прекращали функционировать. В результате в моргах росли груды тел, “одно на другом, на полу, на каждой полке, так что невозможно посчитать или задокументировать их все”. Несколько инспекторов отметили, что в районах вокруг центральных больниц в воздухе чувствуется сильный запах. Опасались и за чистоту грунтовых вод.

Неудивительно, что комитеты, ведавшие вопросами погребения, задумались о таком дешевом, гигиеничном и потенциально не требующем больших трудовых затрат решении, как кремация. Консультирующий эксперт в Москве был предельно откровенен в своем предложении. В апреле 1919 года инженер Гашинский завершил свой запрос на эту тему так: “Я предвижу, что введение крематориев как инновации может вызвать протест со стороны родственников или друзей умерших в силу религиозных или иных предрассудков”. Однако этих трудностей можно избежать с теми, чья смерть осталась неизвестной “их родителям или родственникам”. Если преодолеть это затруднение, то можно разработать проект московского крематория “или нескольких крематориев” ввиду одной первостепенной цели: быстрого избавления от трупов. Эстетическая сторона вопроса могла подождать: единственной реальной проблемой было разогреть печь до нужной температуры. Пробный эксперимент, который провел Гашинский, пытаясь кремировать труп лошади, оказался не слишком вдохновляющим, но разработчик был убежден, что, когда будет налажено массовое производство подобных печей, те проблемы, с которыми столкнулся он сам при ее индивидуальном изготовлении – неполное сгорание и чрезмерное количество пепла, – можно будет преодолеть. Он был так уверен в разработанной им конструкции, что даже предложил дополнительно использовать ее для сжигания мусора. Подходящие виды мусора, по его словам, в свою очередь, могут служить сырьем для производства великолепного топлива.

Религиозные проблемы, тревожившие Гашинского, были отнюдь не тривиальными. Православная церковь запрещала кремацию. Вся материалистическая структура ее учения о воскрешении и тех сокровенных связях, которые навсегда соединяют душу и плоть, была построена на обряде похорон. Да и более простые верования, например о земле, было не так-то легко отбросить. Тело должно вернуться в землю, а не в пламя, потому что скорбящим нужна могила, на которую они могли бы приходить. Именно об эти доводы разбился проект строительства крематория в Петербурге, который из соображений гигиены и удешевления похорон рассматривался в последнее десятилетие XIX века. Идея повсеместно вызвала отвращение. Однако к 1919 году потребность в быстрой утилизации тел стала очень острой. Более того, это решение открывало доселе невиданные возможности для агитации и пропаганды: в новом, промышленном и научном, мире огня и пепла церковь лишалась своей власти, а ее церемонии – актуальности.

Новаторы столкнулись с бесконечным количеством трудностей. Протоколы заседаний фиксируют множество слов и часов усердного планирования, но проходили месяцы и годы, а дело почти не двигалось с места. В Москве не было подходящего для крематория места. Планы строительства крематория подле одной из главных больниц для гражданского населения были заброшены, потому что едва не спровоцировали общественные беспорядки. Красноармейцы тоже не сильно помогли делу, когда выступили против идеи строительства крематория возле их военного госпиталя. Подкомитет в Моссовете, ведавший проектом строительства крематория, сформировал рабочую группу, которая должна была рассмотреть “психологические аспекты” этой затеи. В декабре 1919 года был уволен и сам Гашинский, спустя ровно год после того, как он начал заниматься проектом. Его преемниками потребовались годы на то, чтобы справиться с техническими трудностями, среди которых, например, была проблема поддержания и контролирования определенной температуры в печи. Наконец, в 1927 году на территории, реквизированной у Донского монастыря, открылся московский крематорий.

Специалисты в Петрограде были более успешны, по крайней мере, в краткосрочной перспективе, а кроме того, они куда более чутко уловили эстетические и нравственные пристрастия публики. Они даже провели публичный конкурс проектов комплекса крематория. Заявки, поданные на этот конкурс осенью 1919 года (а в это время армия Юденича уже достигла окраин города, в котором по-прежнему не было ни хлеба, ни колбасы), предлагали концепции в диапазоне от странных до абсолютно невыполнимых с архитектурной точки зрения. Каждая включала в себя элементы революционного китча, и многие были вдохновлены религиозными чувствами, которые со всей очевидностью проступают в других формах пролетарского искусства того периода. Проект инженера A. Г. Джорогова был среди тех, что заслужили одобрение (хотя ни одна из заявок так и не была реализована). Вот что этот конкурсант писал о процессе кремации: “Пусть все будет сделано величественно, художественно”. Его план исключал все “тяжеловесное, грубое, все, что напоминает о сожжении. ‹…› Пусть здание будет высоким, таким, чтобы доставало почти до небес”. Предложенный им проект был вдохновлен лестницей Иакова, соединявшей небо и землю, и на входе в этот “сад отдохновения” он предлагал начертать следующие слова: “Придите ко мне все труждающиеся, и я успокою вас”. Но Петроградская комиссия по строительству первого государственного крематория и морга, проигнорировала эти украшательства. Собственные официальные бланки Комиссии украшали ворона, человеческий череп и вьющийся дым.

Серьезное планирование продолжилось и в 1919-м, и в 1920-м. Как и в Москве, главным препятствием был поиск подходящего места. Комиссия считала, что крематорий должен быть расположен в центре, вблизи транспортных путей, а в идеале – в центре района с особенно высокой смертностью. В марте 1919 года члены комиссии остановили свой выбор на участке земли вблизи Александро-Невской лавры. Неподалеку был большой канал, а также проходила главная транспортная артерия города, тянущаяся через самый его центр. В нескольких минутах от этого места располагается и самый крупный железнодорожный вокзал Петрограда. Однако сразу же послышались возражения. Оказывается, Петросовет уже строил совсем другие планы на этот участок, собираясь превратить его в общественный парк. Члены Петроградского совета также выражали озабоченность тем, что дым, пыль и пепел от крематория будут загрязнять воздух в густонаселенном районе. Инженер, предлагавший альтернативный проект, заметил, что очевидным путем, которым для кремации ежедневно должны будут доставлять сотни трупов, причем по большей части в запряженных лошадьми телегах, окажется Невский проспект, по мнению многих, все еще самая прекрасная улица Европы. “Его станут называть улицей смерти”, – предупреждал он. По его мнению, следовало относиться к новому учреждению как к фабрике и расположить его изолированно на какой-то заброшенной, подходящей для этих целей окраине.

Меж тем, пока планировщики пререкались, в Петрограде разворачивался эксперимент, который сделает его первым в России городом, в котором будет работать крематорий для бесхозных, невостребованных трупов. Инженеры, используя труд заключенных, превращали баню на Васильевском острове в первый в мире крематорий, работающий на деревянном топливе. Переделывали здание с многочисленными заминками и трудностями, при строительстве печи возникали бесконечные технические проблемы. Однако главной проблемой была нехватка квалифицированной рабочей силы. Всем было известно, что вместе с тающим снегом каждую весну могла вспыхнуть очередная эпидемия. Желтая водичка капала с оттаивавших трупов – ворон, лошадей, собак, стариков, замерзших насмерть пьяниц – груды мусора нагревались и прели, в них размножались личинки, скрипучие трубы и канализационные водостоки протекали. Весна 1919 года преподала Петроградскому совету урок, однако с приближением зимы строительство печи крематория – прототипа, разработанного специально для того, чтобы сжигать по крайней мере шестьсот трупов в месяц, – все еще было далеко от завершения. К работе привлекли еще больше заключенных; нашли военных инженеров с опытом конструирования паровых котлов и механизмов подачи топлива в печь. К концу декабря, когда до начала роста смертности оставалось в лучшем случае четыре месяца, строителям начали раздавать бутылки коньяка в надежде ускорить их работу. И все равно стройка отставала от графика по крайней мере на девять месяцев.

В конце концов в декабре 1920 года Петроградский крематорий начал свою работу. Но его открытие не решило проблемы. Нехватка топлива делала его печь малоэффективной, так что в среднем удавалось кремировать 125 тел в месяц. Однако настоящую проблему представляла собой деревянная крыша здания. В феврале 1921 года перестроенная под крематорий баня перегрелась и здание сгорело. За все время работы в нем было сожжено менее четырехсот трупов. Комиссия не спешила обнародовать новости о том, какая участь постигла петроградское чудо инновационной инженерной мысли. Тела, которые с таким огромным трудом и так неоперативно превращались в обугленные кости и пепел, не принадлежали на все согласным добровольцам. Руководствуясь пропагандистскими целями, крематорий провел только одну церемонию прощания, в которой принимал участие обслуживающий персонал, одетый в униформу, и для которой был выбран красивый гроб. Однако на более поздних фотографиях работающей печи видны лежащие на специальном столе обнаженные трупы, подготовленные для кремации. Члены петроградской комиссии экспериментировали с эффективными способами избавления от всяческих маргиналов, беженцев и переносчиков чумы. Та же самая технология позднее использовалась и в Москве с тем, чтобы утилизировать тела, которые ночью партиями привозила в крематорий сотрудники органов для “немедленного сожжения” вне очереди.

А значит, крематорий не был решением проблемы огромного количества незахороненных трупов, по крайней мере не в масштабах той реальности. Власти были вынуждены тщательно обдумать ситуацию, сложившуюся на кладбищах. Естественно, наряду со сферой погребальных услуг и производством гробов кладбища были национализированы еще в декабре 1918 года. Но факт оставался фактом: многие кладбища по-прежнему были напрямую связаны с церквями и монастырями или, по крайней мере, имели часовню на своей территории. Это представляло собой определенное неудобство, не говоря уже обо всех надгробных памятниках, статуях и гравировках, которые напоминали о прошлом и об иной властной иерархии. Начиная с 1920 года Советы во многих городах начали обсуждать предложение о превращении старых кладбищ в парки. Говорили, что хотят убрать поврежденные, наводящие тоску камни, выровнять эти участки земли, озеленить их, превратив в образец городского ландшафта, чтобы способствовать развитию здорового пролетарского досуга.

Новое использование подобных пространств сулило свои выгоды. В Москве на освященной территории кладбища, которое прежде принадлежало Симонову монастырю, появился дополнительный корпус завода “Динамо”. Для строительства нового здания во множестве использовались надгробия, а на оставшейся площади кладбища были возведены многоквартирные дома для прибывающей рабочей силы. Куда менее привлекательный проект был реализован на огороженном пространстве вокруг Спасо-Андронникова монастыря, где в течение некоторого времени действовал лагерь для политических заключенных. Другие московские кладбища, например то, что соседствовало с Даниловым монастырем, были превращены в клубы и парки для рабочих, в то время как Покровское кладбище в 1924 году вообще сравняли с землей и разбили на его месте футбольное поле.

Политика уничтожения приносила свои плоды. Люди, игравшие в футбол на населенной призраками территории бывшего кладбища, вскоре забудут о том, что было на этом месте прежде. Рабочие-мигранты и те, кто недавно перебрался в город из отдаленных деревень, не помнили прежних ландшафтов и поэтому не чувствовали, что произошло осквернение этих пространств. Очень немногие горожане знали, что их дома были в буквальном смысле возведены на человеческих костях. А тем временем большевики присвоят себе избранных художников, поэтов и музыкантов прошлой эпохи. Эти “идеологически правильные” мертвые будут вырваны из исходного контекста: надгробия с их могил будут перенесены, а сами останки, как правило, продолжал лежать на прежнем месте. Памятники будут собраны в специальных мемориальных пространствах, эдаких “потемкинских деревнях” для мертвых, за фасадами которых не будет никакого содержания. Через год или два эти герои станут собственностью советской эпохи и будут выстроены по новому ранжиру. Так, например, Глинка превратится в советского композитора. Церковные хоры больше не будут петь в непосредственном близости от тех кладбищ, где нашли свое последнее успокоение придворные поэты и музыканты прежней эпохи. Советская власть аннексировала наиболее “полезные” памятники российского прошлого, не остановившись даже перед тем, чтобы до неузнаваемости изменить облик знакомых всем достопримечательностей, а все остальное предать забвению.

Памятники, которые не были признаны важными и ценными, переносили, обезображивали или разрушали. Однако ответственность за причиненный ущерб лежит не только на советском правительстве. Перегруженные работой служащие были не в силах контролировать происходящее на многих кладбищах, находившихся “в беспорядочном состоянии”. Кто мог остановить выпас на этих участках домашнего скота или цыплят? Мрамор и бронзу с надгробий растаскивали, а среди покосившихся надгробий сладко спали пьяницы. Однако к 1930-м годам последствия этого небрежения и запустения дали возможность Наркомфину прибрать к рукам и пустить в переработку все то, что еще имело смысл украсть. Местные Советы составляли перечень кладбищенского имущества, измеряя его ценность в тоннах камня и металла. Надгробия, особенно те, что были выполнены из мрамора прекрасного качества, вывозились для использования на различных строительных проектах. На старых станциях знаменитого московского метро до сих пор можно обнаружить изрядное количество мрамора из надгробий. Использовались также железо, бронза, гранит: иногда их прямо направляли на промышленные нужды, а иногда – на перепродажу. В составленном в 1931 году секретном отчете говорилось о том, что закрытие старых кладбищ даст стране более сорока тонн металла, который можно будет использовать в борьбе за индустриализацию. Наркомфин руководил доброй частью подобной деятельности, в которой безошибочно распознавалась двойная задача: помимо вторичного использования ресурсов, комиссариат был заинтересован в том, чтобы убрать из поля зрения населения неудобные напоминания о недавнем религиозном прошлом.

По нормам общественно-политической жизни, сложившимся к 1920-м годам, изъятие кладбищенских ценностей казалось не слишком вопиющим нарушением, поэтому оно не вызвало бурной общественной реакции. 1920-е и 1930-е годы были временем разрушения. Главными мишенями этой политики стали здания церквей. Их превращали в зернохранилища, сараи для скота, склады. У них срывали крыши, изымали камень для переработки, а самые ненавистные, мозолившие новой власти глаза церкви взрывали. Иконы вынимали из окладов. Золото и серебро из них исчезало в бюджете, дыры которого они призваны были залатать, а раскрашенные темные деревянные доски, почерневшие от накопившейся за столетия свечной копоти и отполированные поцелуями верующих, бесцеремонно отбрасывались в сторону. Некоторые иконы сжигали или использовали в качестве учебных мишеней для стрельбы, из других сколачивали ящики для картошки. Одна верующая позднее рассказывала, как из икон разграбленной церкви сделали кормушки для скота: “Бывало, стало лошадям корм давать, наклонишься над кормушкой, да и отшатнешься – жуть! Из кормушки на тебя либо Христос, либо Богородица смотрит. Лики строгие, глаза большие, жуть-то и возьмет”.

Такого рода эксцессы стали возможны (хотя большевики никогда не чурались подобных методов, и поиск подходящего предлога для их использования был лишь делом случая) из-за более масштабного кризиса и голода 1921–1922 годов и послужили прецедентом. До этого момента даже Ленин был непоследователен в вопросах отношения к церкви. С идеологической точки зрения он считал, что все религии обречены на уничтожение, а церковь как институт должна быть разрушена. Он испытывал отвращение к суевериям, да и к любым проявлениям чувств. Однако в отличие от его рядовых последователей и многих пропагандистов Ленина не интересовало создание нового типа человека или формирование нового мировоззрения. Он считал, что все это “кукольная игра, ‹…› забава кисейных барышень от социализма, а не серьезная политика”. Ленин также хорошо осознавал, какие издержки могут быть у антирелигиозной кампании с точки зрения пропагандистских рисков. Большевики заключили целую серию политических сделок с иерархами Русской православной церкви, готовыми пойти на контакт, и те оказались чрезвычайно полезными в самые мрачные годы Великой Отечественной войны.

Однако были моменты, когда ненависть Ленина к церкви и особенно к ее могуществу могла оказаться сильнее, чем его политическая прозорливость и мастерство государственного деятеля. Чаша весов перевесила к концу 1921 года, когда государство отчаянно нуждалось в золоте. Ему необходимо было богатство церкви. Большевики вступили в переговоры с компанией De Beers, намереваясь продать ей бриллианты. Голод 1921–1922 годов оказался удобным предлогом. Весной 1922 года Ленин пишет: “Все соображения указывают на то, что позже сделать это нам не удастся, ибо никакой иной момент, кроме отчаянного голода, не даст нам такого настроения широких крестьянских масс, который бы либо обеспечил нам сочувствие этих масс, либо, по крайней мере, обеспечивало бы нам нейтрализование этих масс в том смысле, что победа в борьбе с изъятием церковных ценностей останется безусловно и полностью на нашей стороне”.

Кампания началась в марте 1922 года. Высокопоставленные церковные иерархи, включая митрополита Петроградского и Гдовского Вениамина, испытывали двойственные чувства: наблюдали за происходящим настороженно, но не выражали открытого несогласия. Но Ленин все почувствовал верно: человеколюбивые, гуманитарные побуждения были пока не полностью искоренены. Сопротивление началось на местах. Самый печально известный случай произошел в Шуе, небольшом городке неподалеку от Иваново-Вознесенска. Слух о том, что будут изымать церковное золото, дошел до города прежде красногвардейцев. Для защиты драгоценных сокровищ собралась толпа, вооруженная вилами, дубинами, ножами и даже краденым огнестрельным оружием. Когда на место прибыли красногвардейцы, произошло столкновение, и к вечеру несколько человек были убиты, а несколько десятков серьезно ранены. Реакция Ленина, выплеснутая в письме в Москву членам Политбюро, была такой злобной, что Коммунистическая партия даже была вынуждена засекретить его письмо и держать в тайне вплоть до 1990 года. В нем Ленин, в частности, пишет: “[Я] прихожу к безусловному выводу, что мы должны именно теперь дать самое решительное и беспощадное сражение черносотенному духовенству и подавить его сопротивление с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого в течение нескольких десятилетий. ‹…› Чем большее число представителей реакционной буржуазии и реакционного духовенства удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать”.

ЧК с радостью взяла под козырек. Уверенности в цифрах у историков нет, но, по некоторым оценкам, в период с 1922 по 1923 год так или иначе “исчезли” 2691 священник, 1962 монаха и 3447 монахинь. Некоторые монастыри были и вовсе закрыты, как это произошло, например, с пользовавшимся народной любовью монастырем Святого Иоанна Кронштадтского. Видные церковные деятели, включая митрополита Петроградского и Гдовского Вениамина, были арестованы, допрошены и расстреляны. Верующие могли уповать лишь на чудо, и тут уж годился любой знак или знамение. Нынешние монахи Донского монастыря в Москве все еще рассказывают историю об офицере Красной армии, который выстрелил в упор в кладбищенскую икону и был убит наповал своей же собственной пулей, рикошетом отскочившей от гранитной подставки ему в грудь, – тут явно не обошлось без Божьего промысла.

Битва, развернувшаяся вокруг церковного имущества, была ожесточенной, однако в борьбе с религиозными ритуалами, как правило, силу не применяли, не вмешиваясь, например, в ход похоронной церемонии. Рьяные члены комсомольской организации могли ворваться в ряды пасхальных процессий или осыпать ругательствами и насмешками бабушек, торопившихся на службу в церковь, но к умирающим они все же относились с куда большим уважением. Бывали случаи, когда молодчики в кожанках оттаскивали священника от смертного одра какого-нибудь несчастного, однако подобное случалось настолько редко, что газеты сообщали об этом с возмущением и негодованием. Хотя партийные идеологи писали целые трактаты о необходимости введения атеистических, коммунистических, рационалистических похоронных церемоний, партийное руководство не поддерживало провокаций и провокаторов. В этом было очередное проявление лицемерия, жестокая непоследовательность. Пока вокруг закрывались церкви, партия продолжала на словах защищать частную свободу совести. Истинное существо дела прекрасно описал дьявол, навестивший Москву в литературной фантазии Михаила Булгакова “Мастер и Маргарита”: “Да, мы не верим в бога, – чуть улыбнувшись испугу интуриста, ответил Берлиоз. – Но об этом можно говорить совершенно свободно”.

Все, кому предстояло организовать похороны, оказывались перед выбором, который мог сбить с толку любого. В соответствии с Новой экономической политикой в 1921 году похоронные услуги были реприватизированы. Но закон предполагал выплату субсидий тем, кто выбирал одобренные сверху нерелигиозные церемонии погребения, регулируемые городским Советом. Значительное количество людей, кажется, предпочитало все-таки заплатить из своего кармана. Они охотно пользовались возможностью дать волю своей ностальгии по прежним церемониям и обрядам. Даже если они не могли пригласить священника и не помнили точно текст всех молитв, им страстно хотелось, чтобы на церемонии были фимиам и свечи, белый саван и традиционные песнопения. Они также жаждали персонального внимания. Как писали знаменитые сатирики Илья Ильф и Евгений Петров в 1928 году: “В уездном городе N было так много парикмахерских заведений и бюро похоронных процессий, что казалось, жители города рождаются лишь затем, чтобы побриться, остричься, освежить голову вежеталем и сразу же умереть”.

В 1923 году журнал “Безбожник у станка” сетовал, что “гражданские похороны – все еще редкость”. Целенаправленные попытки изменить ситуацию при помощи переубеждения населения, как правило, терпели поражение. За пределами столицы у Общества развития и распространения идеи кремации в РСФСР (ОРРИК), основанного в 1927 году, нашлось немного последователей. Старшее поколение сохранило верность религиозному похоронному обряду и никогда от него не отказывалось, однако произошедшие в 1930-е годы перемены украдут у них эту альтернативу. Очередная кампания по закрытию церквей началась в 1928 году и не прекращалась даже в ужасные годы коллективизации и голода. Самым тяжелым для верующих стал, вероятно, 1938 год, когда только в Ленинграде число действующих церквей сократилось с тридцати трех (что само по себе было лишь малой частью от их дореволюционного количества) до пяти. Один источник, который, похоже, дает заниженные цифры, сообщает, что в тот год по всей России нашлось бы немногим более сотни храмов, проводивших регулярные службы. Если в дореволюционной Москве насчитывалось шестьсот церквей, то к 1942 году их осталось лишь семнадцать (и это после того, как с началом войны для верующих заново открыли несколько прежде закрытых храмов). “Кажется, первый раз в жизни я не пошла к заутрене. Некуда идти. В городе осталось три церкви, все переполнены людом. Крестного хода нет, с улицы даже «Христос воскресе» не услышишь. И кроме того, я замучилась”, – записала в своем дневнике на Пасху 1939 года жительница Ленинграда Любовь Шапорина.

В рамках сталинской кампании индустриализации после 1929 года наравне с другими видами частных предприятий в стране исчезли частные похоронные бюро. Их функции были полностью переданы ЗАГСам, в которых регистрировались рождения, свадьбы и смерти, а также похоронным отделам местных Советов. Как и в 1918 году, это снова были государственные монополии, в чьи задачи входило обеспечивать население гробами и венками и распределять участки для захоронения на кладбищах, которые теперь в основном были в подчинении Горсовета. Тут уж выбирать не приходилось, оставалось только безмолвно принять положение вещей. В городах, где похороны были вотчиной бюрократов, скорбящие вынуждены были делать то, что им говорили. Они выстаивали очереди к еще одному окошку и ждали указаний. Подпишите здесь, заплатите столько-то, не курить, не кричать, не плевать на пол. В провинции старые обряды уходили медленнее, и хотя молодое поколение уже отказывалось от молитв, находились коммунисты, которые не спешили расставаться со своими иконами и держали их под рукой. Однако там, где в 1920-е годы нормой были религиозные похороны, с началом Великой Отечественной войны полноценный православный похоронный обряд стал большой редкостью. Молитвы никуда не исчезли, но их бормотали женщины и скорбящие, которые собирались на поминках и в удивлении качали головой, столкнувшись с “похоронами без священника”, и поднимали стаканы за упокой души, в самой форме, да и в существовании которой многие теперь отнюдь не были уверены.

Оставшиеся святые места люди предпочитали посещать почти тайком. Никто не знает точного числа посетителей. Официальная статистика относительно верующих ничего не сообщает нам о тех, чья вера была не слишком крепка, о тех, кто редко или вообще никогда не ходил в церковь, о тех, кто никогда не отважился признаться, что их до сих пор преследует то немногое, что еще осталось от прежней веры. Но люди точно посещали кладбища. Им нужен был покой, общество предков, хотя бы какая-то временная передышка. Более истовые верующие пытались нейтрализовать совершенные кощунства, принести любые обеты, которые были в их силах, чтобы выполнить свой долг перед Господом. Люди приходили даже на заброшенные кладбища, молились там и украшали могилы венками и еловыми ветками. Те же кладбища, что еще продолжали функционировать, часто заменяли собой исчезнувшую церковь. Если ворота были заперты, люди клали цветы, яйца и кусочки хлеба у кладбищенской ограды. Они не оставляли привычки регулярно посещать кладбища, если еще были в состоянии это делать, делились едой с мертвыми и даже разговаривали с ними – то есть воспроизводили все то, что в прошлом было так важно для их родителей и родителей их родителей. По традиции кладбища навещали по субботам, однако советские граждане в основном приходили по воскресеньям или в любой другой день, на который после введения десятидневной рабочей недели выпадал выходной. Идеи, лежащие в основе этих ритуалов, и даже само выражение “родительская суббота” не изменились. Атеистическая идеология не дала скорбящим, пережившим горе людям ничего, что могло бы столь же чудесно удовлетворить их нужды.

Возможно, новый режим и смог бы разработать подходящий атеистический ритуал для народных масс – партия, безусловно, приложила много усилий, для того чтобы создать такой ритуал, по крайней мере для партийного руководства, – но в реальности советские новшества и нововведения наводили на людей тоску. В центре этих нововведений был труд человека, его вклад в революцию, преданность партии. Смерть стала такой же унылой и бесцветной, как и жизнь, по крайней мере для обычных людей, такой же неважной, как обладание демократическим голосом или индивидуальностью. В феврале 1939 года Любовь Шапорина записала в дневнике: “Похоронили Кузьму Сергеевича. Если бы он присутствовал на своих похоронах, при его тонкой, возвышенной впечатлительности, он был бы потрясен”. Ее недовольство, возможно, можно отчасти объяснить отчаянием, но поведение кладбищенских рабочих его только усугубило: “Процессия приехала на Волково около 7 часов. Было почти темно и быстро темнело, так что скоро стало невозможно различать лица. Поставили гроб над могилой, открыли. Кругом в темноте на холмах могил, на разрытой земле толпа людей. Полное молчание и разговоры могильщиков. Зажгли один фонарик, воткнутый на палку, и кто-то держал его над могилой. Свет его падал, скользя, на лицо Манизера, который поддерживал Марию Федоровну. Она поднялась на груду земли, наклонилась над гробом и несколько раз ласково, ласково погладила лоб Кузьмы Сергеевича, я чувствовала, что она шепчет: «Папуся, adieu, adieu». ‹…› Гробовое молчание кругом и заглушенные всхлипывания. Опять переругивания могильщиков, как спускать гроб. Оркестр заиграл траурный марш. Взялись за веревки, потащили доски из-под гроба, стали спускать гроб, вдруг он соскользнул и стоймя обвалился в могилу, крышка открылась – у меня сердце захолонуло, я отскочила за толпу, отвернулась, мне казалось, что он вывалится из гроба. Опять же громкая ругань могильщиков, а оркестр шпарит бравурный «Интернационал». Стук земли о гроб. Извинения и объяснения пьяного могильщика. Все”.

Атеистический подход к смерти, если свести его до базовых представлений, был прост. Член Центрального комитета партии Михаил Степанович Ольминский объяснял его так: “Я давний противник похоронных обрядностей, принятых в партии. Я думаю, что все это пережиток религиозных обрядностей (гроб, похороны, прощание с трупом, могила или кремация и проч. чепуха). Мне приятнее думать, что мой труп будет использован более рационально, будет отправлен на утилизационный завод без всяких обрядностей, а на заводе жир пойдет для технических целей, а прочее для удобрения”.

В то время, когда были написаны эти слова, пропагандисты, занимавшиеся этим вопросом, с восторгом встретили бы инициативу Ольминского. Их исполненные серьезности коротенькие памфлеты бесконечно возвращались к темам необходимости смерти и разложения и к теории универсальной энтропии. Один автор объяснял: бессмертна только амеба. Все остальные живые существа обречены умереть. Такова цена индивидуальности, эволюции. Единственное, что мы можем назвать бессмертным, это наш труд. Однако и небеса настоящему большевику тоже не слишком подходили. “Окажется ли жизнь после смерти радостной или скучной, будет зависеть от вашего личного вкуса, – писал в 1923 году пропагандист Рожицин, – но нет сомнения, что картина неземного наслаждения может быть приятна только тому, кто не любит трудиться или думать. Только ленивый человек может хотеть небесного покоя”.

Ольминский умер в 1933 году. ЦК партии проигнорировал его рационалистическое завещание. В том, что касалось стиля проведения похорон, у партийной элиты выбора не было. Ей не дано было покоиться – и гнить – с миром, ее похороны становились делом государственной важности. Тело покойного выставлялось для прощания в окружении дорогих цветов и еловых ветвей так, как это было принято у большевиков. Гражданская панихида проходила по адресу Красная площадь, дом 3, в здании, которое занимали советские конторы и которое сегодня известно как ГУМ. Затем тело кремировали в новом московском крематории, а прах захоранивали в Кремлевской стене.

Правда заключалась в том, что большевизм не мог себе позволить обойтись без вечной памяти. Можно было уничтожить небеса, но не обиталище революционных героев, не эту коммунистическую Валгаллу. Помимо всего прочего, в обращение был введен новый календарь “святых” и праздников. И в довершение всего – какая гротескная ирония! – была создана новая нетленная святыня, чудо эпохи научных открытий: мумифицированные останки самого вождя.

Новый ритуал, включая язык и многие детали церемонии, в значительной части наследовал тем моделям, которые сложились до революции, в годы подпольного сопротивления и “красных похорон”. Каждый раз, когда умирал видный большевик, улицы украшали красными с черным стягами, газеты выходили с траурной каймой на страницах и публиковали нескладные вирши, воспевающие храбрость героя, его преданность делу революции, нежную любовь к детям и безжалостную борьбу с врагами. Проводились церемонии “красных похорон”, на которых непременно присутствовали длинные процессии людей, красные флаги с эмоциональными лозунгами и военные оркестры (часто на публичных похоронах, даже в 1918 году, оркестров было несколько, а еще приглашали хор). У самой могилы нередко произносились длинные речи об отмщении. Типичными образчиками этого жанра можно считать похороны видных большевицких деятелей М. Урицкого и В. Володарского, убитых в Петрограде летом 1918 года и похороненных на Марсовом поле рядом с “Жертвами Февраля 1917 года”. На похоронах Володарского на одном из стягов виднелась надпись: “ПУСТЬ ЗЕМЛЯ ТЕБЕ БУДЕТ ПУХОМ”, – а на других предупреждение: “УМРЕМ, НО НЕ СДАДИМСЯ”.

“Красные похороны” устраивали и для менее важным персон – тех, чьи смерти были особенно пронзительными или чьи жизни могли сложиться в революционные сказания. Власти не упускали ни одной возможности подпитать общественное воодушевление, страстный порыв или страдание, особенно если погибала молодая девушка, боец фронта, и ее можно было похоронить с подобающей церемонией и белым стихом. Так, 10 октября 1918 года газета “Петроградская правда” объявила: “Вчера мы похоронили Марию Яковлевну Богданову”. Она была коммунисткой, большевичкой, и ей было всего двадцать лет. Газета продолжала: “Она погибла на своем посту, на фронте в Саратове, на фронте, где сражалась против самого страшного нашего врага, величайшего врага рабочего класса и союзника всех контрреволюционеров – голода”. Молодая женщина была беременна, так что “она не только отдала свою молодую жизнь, но и жизнь ребенка, ребенка, которого носила под сердцем”. Похороны были организованы на Митрофаниевском кладбище в Петрограде. Тело привезли домой соратники Богдановой из той организации, в которой она работала. На погребении присутствовали два хора и оркестр, прозвучал артиллерийский салют.

Перевозка тела железной дорогой, цветы, стяги, оркестры и хоры стоили денег. Газетные колонки в прессе, которой управляло государство и которую контролировала цензура, были практически бесплатны, но не сама газета и не то время, которое государственным и партийным деятелям приходилось выкраивать в своем рабочем графике на посещение подобных мероприятий. Однако эти церемонии были настолько ценными, что соображения неудобства и занятости просто отметались. Такая же система приоритетов действовала, когда речь зашла о создании революционного календаря. В апреле 1918 года, в годовщину государственных похорон жертв Февральской революции, газета “Правда” попыталась найти пролетарский эквивалент традиционным православным дням святых. “Сегодня день, в который мы вспоминаем людей, отдавших свои жизни за освобождение эксплуатируемых классов. Сегодня мы вспоминаем о том, что их больше нет среди нас, но их дух, дух революционеров и борцов, остается с нами”. Не прошло и двух недель, как пришел черед жертв восстания 1912 года на Ленских золотых приисках. Заголовок был не меньше семи сантиметров в высоту: “СЕГОДНЯ ШЕСТАЯ ГОДОВЩИНА РАССТРЕЛА ЛЕНСКИХ РАБОЧИХ”. В статье возле стихотворения Демьяна Бедного говорилось: “Сегодня по старому 4ое апреля – день навсегда памятный для российского пролетариата… Тов. рабочим, погибшим на берегах далекой Лены в борьбе за лучшее будущее, российский пролетариат построил лучший памятник в великие октябрьские дни. И память о великих мучениках 4ого апреля 1912 г. не умрет никогда в сердцах рабочих”.

Власти также заказывали мемориалы из бронзы и камня, изучали и оценивали работу архитекторов и скульпторов. Летом 1918 года, приблизительно в самое то время, когда британские силы высадились в Мурманске, Зиновьев заказал строительство мемориала в Шлиссельбургской крепости под Петроградом, где еще до революции находилась известная суровостью своего режима тюрьма. Были построены пять гранитных могильников и высокий памятник из красного гранита, увенчанный щитом (идею водрузить на памятник крест отмели уже на стадии планирования). Большой участок брошенной за негодностью земли нужно было выровнять и огородить, пока не закончится строительство. Реализация проекта отставала от намеченных сроков, и в какой-то момент крепость чуть было не перешла в руки неприятеля. Однако на строительство бросили дополнительную рабочую силу, потому что публичная церемония в честь открытия мемориала должна была состояться 22 января 1919 года, в годовщину Кровавого воскресенья по новому стилю. В итоге общие затраты на возведение мемориала составили 18 681 рубль, что почти вдвое превысило первоначальную смету.

Зиновьев открыл величественный мемориал четко по расписанию. В это страшно холодное январское утро небо было сплошь затянуто облаками, и пронизывающий ветер швырял крошечные кусочки льда прямо в лица собравшихся людей. Ничего не поделаешь: официальные гости вынуждены были оставаться на своих местах и дрожать от стужи, пока Зиновьев зачитывал речь, образец жанра, изобиловавшую высокопарными повторами и длившуюся полтора часа. Революция, заявил Зиновьев, с гордостью отдает дань павшим. Сегодня легко быть революционером, объяснял он, худшее, что может ожидать революционера, только смерть, только расстрел. Для узников Шлиссельбургской крепости ценой сопротивления была “живая смерть” и полное забвение. Чем темнее ночь, тем ярче звезды, продолжил Зиновьев. Наконец-то некоторый отблеск подвига тех тридцати двух политических узников, которые, как было установлено, погибли в крепости в правление Александра III и Николая II, пал и на большевиков. Мало того что правительство, пришедшее к власти и использовавшее эту власть с разрушительными последствиями, пыталось сломить сопротивление и дух миллионов людей, противостоявших этой новой власти. Оно еще и воспользовалось возможностью оживить свое самое драгоценное пропагандистское достояние и навести на него глянец, возродить ощущение, что они, большевики, все еще сражаются в подполье, как Давид против контрреволюционного злобного Голиафа, что они все еще добродетельны, высоконравственны, не запятнаны политическим расчетом.

Подобно многим людям сходного происхождения, Юрий Владимирович Готье читал репортажи о таких церемониях с типичным для консервативно настроенного интеллектуала отвращением. “Вчера владыки праздновали Ленские избиения; по сему случаю мы были сегодня лишены газет”, – записал он в апреле 1918 года. Год спустя, в годовщину Кровавого воскресенья, он высказался еще более раздраженно и нетерпимо: “Справляем св. Гапона и их же с ним убиенных или без него, это все равно; в мертвой Москве все закрыто, что разницы не делает, ибо и в остальные дни тоже все закрыто”.

Нота цинизма в его словах вполне оправданна, даже более оправданна, чем мог предполагать сам Готье. Никто за пределами Кремля в то время не успел в полной мере оценить ту степень неравенства, которое уже успело разверзнуться между лидерами большевиков и так называемыми народными массами. Никто и вообразить себе не мог – ведь голодное и измученное воображение не способно на такие чрезмерные фантазии – сколько было показных, вымученных слез, с каким нетерпением люди в военных фуражках и начищенных сапогах думали об ожидавшем их банкете, о вине, о разговорах, о политических интригах. После того как толпы расходились по домам, лидеры по обыкновению собрались на ужин. Посещение мероприятия было обязательным, потому что для отсутствующих – тех, кто манкировал подобными ритуалами и не поддерживал нужные контакты, – всегда были наточены политические ножи.

Тот, в чьи обязанности входила организация приема, церемонии или ужина, мог играть роль хозяина, получать комплименты и похвалу и подолгу говорить с вождем. В силу всех этих причин Лев Каменев, который все еще был в немилости после того, как выступил с публичным осуждением Октябрьского переворота, был счастлив, когда ему поручили организацию похорон Якова Михайловича Свердлова, первого в череде видных партийцев, умерших в 1919 году. Он воспользовался ужином, чтобы наладить свои отношения с Лениным. Каменев и его жена Ольга Давыдовна (сестра Троцкого) сделали все возможное и невозможное, чтобы специально для ужина привезти в страну редкие, забытые и дорогие деликатесы из Европы. Далеко не в последний раз в советской истории страны кремлевские столы ломились под тяжестью угощения; кремлевская верхушка жадно толпилась вокруг. Ощущение сообщничества подогревалось тем, что все знали, что снаружи, за кремлевской стеной, голодает российский пролетариат.

Кончина Ленина и его похороны в январе 1924 года стали квинтэссенцией, эмоциональной вершиной десяти революционных лет. Широко распространенные в обществе чувства: горя, утраты, крайней усталости и опустошенности, благодарности за спасение и страха перед настоящим и будущим, – которые по большей части не имели адекватного выхода с 1914 года, внезапно бурным потоком вырвались на поверхность. Сотни тысяч людей рыдали. Николай Валентинов, ставший свидетелем народного прощания с вождем, отмечал: “В паломничестве к гробу Ленина было и это любопытство, но, несомненно, было и другое чувство: засвидетельствовать перед покойником свое к нему уважение, любовь, признательность или благодарность”.

Смерть была и политическим событием. Приготовления к похоронам Ленина стали важнейшим этапом в борьбе за назначение его преемника. Кремль гудел от интриг, от борьбы за влияние, от разнообразного соперничества, от злобы, зависти и политического недоверия. Самые близкие к Ленину люди уже больше года знали, что дни его сочтены. С момента его первого инсульта начала разгораться борьба вокруг выбора ленинского преемника. К 1922 уже вполне сложился культ личности Ленина, призванный заполнить ту зияющую лакуну, которую оставил бы его уход. Иными словами, инсульт, убивший его 21 января 1924 года, неожиданностью не был. К тому моменту группа большевистских деятелей уже многие месяцы обсуждала приготовления, которых потребуют ленинские похороны. Но никто не мог предвидеть того, что случится после смерти вождя. Потребовалось бы особенно мрачное воображение, чтобы представить себе, что в течение полугода группа наиболее могущественных вождей советской империи будет тратить долгие часы своего драгоценного времени, отслеживая состояние медленно разлагающегося трупа.

То, что произошло после смерти Ленина, подчас пугающе походило на то, что сопровождало смерти величайших русских царей. Ленин разделил со средневековыми королями и с фельдмаршалом Кутузовым, служившим императору Александру I, привилегию быть похороненным без сердца. Тело Ленина, как до него тело каждого умершего русского царя, подверглось вскрытию, проходившему в присутствии некоторых из его соратников. Результаты не были опубликованы немедленно – их требовалось проверить на предмет возможных политических последствий, – но после небольшой паузы их напечатали почти полностью, совсем как результаты вскрытия Александра III. В то же самое время для исследовательских целей из тела удалили мозг, сердце и часть шеи, в которую его ранила Фанни Каплан во время покушения 1918 года. Эти органы превратились в тотемные объекты. Институт исследований мозга, образованный в 1928 году из Лаборатории по исследованию мозга Ленина немецкого физиолога Оскара Фогта, для исследования особенностей мозга Ленина, объяснивших бы гениальность вождя, продолжал свою работу и тогда, когда Горбачев объявил в 1987 году о начале политики гласности.

Тело вождя не успело остыть, а первая комиссия, в которую вошел друг Ленина Владимир Бонч-Бруевич, уже в спешке собралась на заседание, чтобы руководить транспортировкой покойного с дачи в Горках, где он скончался, на Павелецкий вокзал в Москве. Для обсуждения похорон к Бонч-Бруевичу присоединились другие высокопоставленные лица, среди которых были Молотов, Дзержинский, Енукидзе и Красин. Им выпала задача спланировать саму церемонию: разобраться с приглашениями и расписанием, выбрать музыку, закупить венки, а также организовать пропагандистское сопровождение похорон. С аэропланов над городами разбрасывали листовки, на территории всей советской империи на стенах появились плакаты, объявлявшие о случившемся, на фабриках и заводах собирали траурные митинги, а газеты исходили трагическим пафосом. Некоторые из этих прощальных жестов были спонтанными. Однако соратникам вождя было прекрасно известно, что его смерть давала им отличную возможность выстроить очередной патриотический миф, в который, в отличие от прочих мифов, они почти верили сами.

Планирование похорон требовало от организаторов обостренного чувства идеологической корректности. Казалось, каждый коммунист в Москве стремится посетить похороны Ленина, и тысячи запросили разрешения нести его гроб. Комиссия по организации похорон делегировала задачу распределения подобных разрешений Московскому горкому партии. Была учреждена система пропусков и билетов, установлены часы посещения и тщательно продуман набор привилегий для разных категорий посетителей – одновременно появилась система, позволявшая за взятку обходить их. В конце концов Колонный зал Дома союзов, в котором под сенью красных стягов тело было выставлено для прощания, открыли для тысяч простых граждан, которые терпеливо ждали возможности увидеть тело вождя всю ночь.

Считается, что с 23 по 26 января сквозь Колонный зал Дома союзов прошло по меньшей мере полмиллиона человек. Люди день и ночь стояли в очередях, притом что температура в те дни опускалась ниже тридцати градусов мороза. Если оставаться на таком холоде столько времени, даже человек в валенках рискует получить обморожение. Моссовет сделал все возможное, чтобы скрасить ожидание тысячам собравшихся в траурных очередях. Вдоль всего маршрута разожгли костры, а на установленных на Тверском бульваре и рядом с образцовой столовой МСПО “Прага” прилавках можно было купить чай.

Очередь была дисциплинированной и бессловесной. У каждого в ней были свои воспоминания; покойный изменил жизнь каждого до неузнаваемости. И так они стояли, мерзли, толпились и каждый час передвигались вперед, заворачивая за очередной угол и постепенно приближаясь к цели. Это было долгое ожидание на морозе, но в конце концов у каждого из счастливчиков, кому удалось добраться до Москвы, был шанс. Их проталкивали вперед мимо караула, сквозь тяжелые двери, внутрь великолепного помещения, и это был как будто иной, “тот свет”. Внутри царил полумрак, горели сотни свечей, и на каждой поверхности отражался отблеск красных знамен. Воздух был тяжелым от дыхания тысяч людей, чеснока, старого табака, отсыревшей овчины, а также запаха лилий, сотен лилий – их терпкий сладкий запах соединялся с резким запахом вечнозеленых хвойных веток, украшавших катафалк. Сам Ленин, находившийся в центре всего этого, казался одновременно знакомым и незнакомым, был как будто бледнее и меньше. Он лежал, одетый во френч, с закрытыми глазами, бессловесный и неподвижный. Сотни людей были буквально ошеломлены. Заранее были заготовлено некоторое количество носилок, чтобы уносить из зала тех, кто потеряет сознание, не справившись со своими чувствами.

Стояние в очереди и похороны вождя стали своего рода вехой в жизни каждого из очевидцев. Даже семьдесят пять лет спустя Юдифь Борисовна Северная, чей отец к 1924 году уже переехал по работе из Одессы в Москву, все еще помнила, как расстроилась, когда ей не разрешили пойти на прощание с Лениным. В то время она только-только поправлялась после скарлатины, так что родители заставили ее остаться дома – а это был вполне привилегированный дом, – позволив лишь одним глазком взглянуть на костры с балкона их квартиры на Тверском бульваре. Она рассказала мне, как плакала, но родители не разрешили ей встать в ту очередь: “Конечно, наша семья всегда отдавала предпочтение Троцкому, потому что он был солдатом, человеком культуры и таким красавцем. Но как бы то ни было, Ленин был великим человеком. После его смерти Москва пять ночей не смыкала глаз”.

Сами похороны были назначены на воскресенье, 27 января. Для измученных членов комиссии хлопоты, связанные с планированием похорон, обернулись сущим кошмаром. Казалось, каждая деталь становилась причиной споров. Немалых трудов стоил даже выбор музыки для церемонии. Как многие хорошо образованные европейцы своего времени (а эти люди в большинстве своем провели несколько лет в изгнании в Европе), члены комиссии в основном были склонны думать об “обязательной программе”, подобающей случаю, – о великих и столь же хрестоматийных “Реквиеме” Моцарта, похоронном марше из Третьей симфонии Бетховена, некоторых частях “Реквиема” Верди или каком-нибудь торжественном произведении Шопена. Однако сразу же послышались возражения. Луначарский, народный комиссар просвещения, немедленно наложил вето на откровенно религиозные варианты. Он отверг Бетховена с формулировкой “слишком скучно для народных масс” и одобрил выбранную комиссией вагнеровскую “Гибель богов”, потому что она была “достаточно грандиозна”. Однако другие посчитали эту музыку слишком помпезной. Композитор из Петрограда предложил свое произведение, написанное специально для этого случая, но оно не понравилось Красину, и из программы его исключили. 23 января в ходе четвертого заседания члены комиссии одобрили короткий отрывок из Вагнера, “Интернационал”, первую часть “Реквиема” Верди и похоронные марши Бетховена и Шопена. Однако из последующих версий этого списка были вычеркнуты сначала Вагнер, а затем и Бетховен. Их обоих в финальной версии программы заменили на повтор “Интернационала”.

Другой проблемой было выбрать наиболее долговечный способ зафиксировать происходящее. Возможность создания пропагандистского фильма для последующего использования его как в стране, так и за границей, стала одной из главных тем, обсуждавшихся на первом заседании похоронной комиссии. Правильно выбранный ракурс способен был сохранить этот момент для истории, поспособствовав прославлению партии, однако слишком откровенная и объективная картина могла вызвать обратный эффект. В итоге было решено запретить неофициальные фотографии церемонии прощания с Лениным и особенно его лица. Советские фотографы получали разрешение снимать саму церемонию при условии, что ни один снимок не будут опубликован без предварительного официального утверждения комиссией. Иностранные фотографы и операторы не допускались внутрь Колонного зала на протяжении всей многодневной церемонии прощания. Врачам, навещавшим умирающего вождя и проводившим вскрытие, было запрещено разговаривать с журналистами. Комиссия взяла на себя труд самостоятельно опубликовать массовым тиражом “дневник” последней болезни Ленина. Были подготовлены официальные посмертная маска, бюсты, рисунки, а также фотовыставка. Институт Ленина, основанный при жизни вождя, был готов к появлению еще одной галереи выставочных экспонатов.

Столь детальное планирование и обсуждение выматывали участников, но в результате все эти решения не имели судьбоносного значения. Чего не скажешь о решении не захоранивать тело Ленина после того, как его “похороны” завершились. На встрече 25 января было постановлено, что тело вождя следует выставить для всеобщего обозрения на неопределенный срок во временной усыпальнице подле Кремлевской стены. Идея состояла в том, чтобы дать возможность большему числу людей – миллионам из российской глубинки и далеких республик СССР – совершить запланированные ими путешествия в Москву для прощания с Лениным и так же торжественно уехать обратно. Комиссия не установила никаких временных ограничений, но мало кто верил, что тело можно сохранить навсегда. Разработка проекта временной смотровой камеры была поручена архитектору Алексею Викторовичу Щусеву. Большевики, сами того не зная, загоняли себя в угол. Их отказ принять реальность смерти, в конце концов, не оставит им альтернативы: не будь принято решение забальзамировать тело, они, а не роковое кровоизлияние в мозг, выглядели бы той силой, что отдала тело вождя на съедение червям.

Начиная с 25 января строители в спешке – в их распоряжении было всего три дня – возводили усыпальницу, спроектированную Щусевым, в то время как комиссия практически денно и нощно проводила совещания, на которых обсуждала детали похоронной церемонии. Никто не мог себе позволить совершить ошибку. Упущение или оплошность, допущенные в ритуале, могли выдать некомпетентность. В конце концов, ответственность за проведение этих похорон была только первым шагом в принятии коллективной ответственности за будущее самой революции. И если одни не решились принять этот вызов, то другие, например Сталин, смогли разглядеть среди хаоса и горя открывающиеся возможности. Сталин сделал характерный для себя ход: считается, что именно ему удалось устроить все так, что подле ленинского гроба в тот январский день странным образом отсутствовал Троцкий, самый видный революционер в стране после Ленина, который также не принимал участия в организации похорон вождя. В то время Троцкий неважно себя чувствовал, и новости о смерти Ленина застали его по дороге на Кавказ, в санаторий. Некоторые считают, что его обвели вокруг пальца, другие – что Троцкий был слишком подавлен смертью вождя. В любом случае в Москву он вовремя не вернулся и на похороны не успел. Так он упустил важнейшую возможность встать во главе скорбящих соратников Ленина и укрепить свою репутацию ближайшего ленинского советника и его наследника.

Таким образом, честь перенести гроб с телом Ленина из Колонного зала Дома союзов во временную усыпальницу и произнести речи в память о не, которые запомнились всем свидетелям, выпала оставшимся в столице героям революции: Каменеву, Зиновьеву, Калинину и Сталину. Первым с надгробным словом выступил заместитель председателя Петроградского Совета Григорий Евдокимов, по общему мнению, обладавший самым зычным голосом в России. “Мы хороним Ленина. Всемирный гений рабочей революции отлетел от нее. Великан мысли, воли и дела умер”, – обратился он к замерзающим толпам собравшихся. Похоронный кортеж стал точным отражением той уродливой бюрократической машины, которую создал покойный. Тело сопровождали представители рабочих организаций, Красной армии, Московского гарнизона, Центрального комитета Коммунистической партии, Центральной контрольной комиссии, Исполнительного комитета Коммунистического интернационала, Центрального исполнительного комитета, дипломатического корпуса, организаций профсоюзов, Президиума Девятого съезда Советов, а также представителей партийных и государственных органов республик, регионов и крупнейших городов советской империи. Схожие списки фиксировали порядок, в котором скорбящие должны были следовать за гробом и то место, которое было отведено каждому из них, когда гроб помещали в усыпальницу.

Торжественный момент, когда тело вождя было опущено на место последнего успокоения, был отмечен одновременно артиллерийским салютом и очередным проникновенным исполнением “Интернационала”. Эхо разносило салют и музыку на тысячи километров. На Амуре пели “Марсельезу”. На Камчатке в январской тьме и морозе стояли до полуночи, обнажив головы в молчании в тот самый момент, когда в далекой столице тело вождя помещали в усыпальницу. В провинции прошли массовые митинги на месте братских могил, в которых покоились жертвы Гражданской войны. Народ, на долю которого за десять лет выпали невообразимые страдания, мог добавить еще один день холода и мрака к своим воспоминаниям. Позднее обнаружилось, что сто шестьдесят два солдата из числа тех, кого выстроили по всему пути следования гроба в Москве, получили обморожение конечностей.

Тело поместили в усыпальницу, но оно все еще было не совсем бессмертным. Его судьбу предстояло определить или тем плесневым грибам, что уже начали расти на носу и на пальцах, или Бонч-Бруевичу и товарищам, которых заваливали советами и рекомендациями. Из каждого города или региона империи на них потоком полились письма и петиции, большая часть которых призывала увековечить память величайшего человека в истории. Не все хотели, чтобы тело вождя забальзамировали. Некоторые авторы писем требовали кремировать его или просто похоронить. Некоторые хотели добраться до Москвы прежде, чем тело вождя исчезнет. В типичном письме, адресованном Калинину, говорилось: “Мы, дети ржевской деревенской школы… всего сорок человек, пишем Вам, чтобы выразить нашу самую заветную мечту, чтобы нам позволили посетить могилу нашего дорогого Ильича. Мы умоляем и надеемся, что наша заветная мечта сбудется”. Но большинство писавших желали создания в той или иной форме памятника, места, где люди могли бы встретиться с мертвым вождем и напрямую черпать силы из его энергии и материи.

Среди рядовых партийцев вновь воскресло старое представление о кладбище, о тесном общении с мертвыми как с реально присутствующими. Это время также отмечено сумбуром теоретических концепций о бессмертии, возможности воскрешения и космической пыли, основанных на теориях дореволюционного мечтателя Николая Федорова: набожного, безумного аскета, бежавшего всякой публичности. Приверженцы этих идей говорили, что тело Ленина должно быть сохранено до тех пор, пока не станет возможным его реанимировать, или, по крайней мере, до окончательной победы мировой пролетарской революции. Идея была неплоха, но все упиралось в одно: необходимо было сохранить тело вождя. Комиссия по организации похорон готова была возродиться под новым названием – Комиссия по увековечиванию памяти вождя. Ее заседания растянутся на многие месяцы.

Против идеи мумификации Ленина высказались самые влиятельные люди в стране, включая вдову вождя Надежду Крупскую, и высокопоставленные большевицкие деятели Каменев и Троцкий. Но благодаря целой череде совпадений эта идея все-таки стала возможной. Среди таких совпадений, без сомнения, оказался энтузиазм и воодушевление, с которыми ее воспринял Леонид Красин. Помимо коммунизма, он страстно увлекался техникой и космизмом. Его зачаровывала научная задача перманентной мумификации, и он был убежден в потенциальной пользе, которую она как кратчайший путь к физическому воскрешению мертвых способна принести. На похоронах Л. Я. Карпова в 1921 году Красин заявил: “Я уверен, что наступит момент, когда наука станет так могущественна, что в состоянии будет воссоздавать погибший организм. Я уверен, что настанет момент, когда по элементам жизни человека можно будет восстановить физически человека”.

Кончина Ленина подарила Красину возможность исследовать эту гипотезу, имея в своем распоряжении почти неограниченный бюджет. Он осуществлял руководство инженерной составляющей проекта, и в решающие моменты его энтузиазм оказывался способен переубедить сомневающихся. Другие сторонники мумификации Ленина, возможно, исходили из того, что вечный памятник мертвому вождю будет обладать чрезвычайно притягательной силой, а само бальзамированное тело даже сможет служить рекламой выдающимся успехам советской науки и техники. В своей истории советского культа Ленина Нина Тумаркин также упоминает открытие гробницы и мумии Тутанхамона в египетской Долине Царей за пятнадцать месяцев до смерти Ленина, которое вызвало широкий резонанс и могло способствовать возникновению идеи мумификации Ленина. Хотя за столь странным решением не обязательно должны стоять какие-то определенные причины. В конце концов, решающим стало то очевидное обстоятельство, что тело начало разлагаться.

Профессор Абрикосов, патологоанатом, руководивший вскрытием, сразу после похорон сообщил комиссии, что пальцы трупа немного пострадали от мороза. На лице во время церемонии публичного прощания с покойником тоже появились синюшные пятна (эксперты винили во всем толпу и ее тяжелое дыхание). Спустя несколько дней Дзержинский, Бонч-Бруевич, Красин и другие отправились в усыпальницу, чтобы изучить состояние тела и определиться с дальнейшими действиями. Никаких радикальных решений они не приняли. В течение нескольких недель члены комиссии надеялись, что морозильной камеры будет достаточно, чтобы сохранить тело. Но советский холодильник, в котором оно хранилось, оказался ненадежным (температура слишком сильно скакала, что негативно сказывалось на состоянии выступающих частей, например, носа), и Красину было позволено закупить немецкое оборудование, непревзойденное в своей надежности. Однако в начале марта появились тревожные симптомы: лицо стало терять прежний оттенок, состояние носа значительно ухудшилось, губы пошли пятнами, а глаза начали вваливаться.

Хотя Красин и надеялся обойтись только холодильником, к тому моменту он уже какое-то время консультировался относительно возможности мумифицировать тело. Теперь же он настаивал на том, чтобы решение о бальзамирование было принято как можно скорее, пока еще не поздно. 3 марта двое членов из команды экспертов, которые в итоге и претворят эту идею в жизнь, осмотрели труп и решили отказаться от участия в реализации красинского плана. Однако перспектива получить такую важную работу и способствовать научному прогрессу оказалась слишком заманчивой. Сначала втайне, а позднее под давлением официального сообщения о намерении забальзамировать тело вождя, команда медиков и ученых, многие из которых получили опыт, работая с ветеранами Первой мировой войны, начала экспериментировать с различными техниками бальзамирования. Свои идеи они тестировали на трупах, при этом работать часто приходилось ночами, а у тела вождя было установлено круглосуточное дежурство, чтобы предотвратить дальнейшее ухудшение состояния трупа. Их миссия была абсолютно беспрецедентна, и не было никаких гарантий того, что она увенчается успехом. Однако 26 июля 1924 года они заявили, что задача выполнена. Комиссия по увековечиванию памяти Ленина собралась вновь, чтобы насладиться триумфом.

Успешное сохранение тела означало, что теперь необходимо построить мавзолей, в котором оно будет выставлено. Усыпальница, спроектированная Щусевым, изначально задумывалась как временное сооружение. Однако те принципы, которые были положены в ее основу, главным образом выбор кубической формы как символа нового порядка, были сохранены и в новом деревянном мавзолее, который Щусев построил на Красной площади летом 1924 года. Рассматривались разные проекты. Был проведен обычный для таких случаев национальный конкурс, пропагандистский трюк для привлечения людей к делу. Среди присланных заявок были проекты гигантских планетариев, глобусов, дворцов и храмов электрическому свету. Однако концепция Щусева была более реалистичной с точки зрения ее выполнимости, и власть могла рассчитывать на то, что Щусев уловит все тонкости и деликатные аспекты проекта, в том числе политические. Забальзамированное тело было помещено в грандиозный деревянный мавзолей, который открылся для всего мира 1 августа 1924 года. Шесть лет спустя эта постройка была заменена гранитным аналогом. Во время Великой Отечественной войны тело Ленина было эвакуировано из Москвы и с огромными финансовыми и логистическими издержками перевезено для сохранения в Сибирь, в город Тюмень. Но все остальное время, за исключением периодов, когда тело вождя проходило профилактический осмотр и реставрацию, его можно было увидеть в установленные часы работы Мавзолея, хотя привилегированные посетители по специальному билету могли прийти и в другое время. Это продолжалось до тех пор, пока не рухнула коммунистическая империя.

Когда речь идет о Ленине, бессмертие и увековечивание подразумевают не только и не столько сохранение физической материи. Даже если бы большевики позволили его трупу разложиться, тысячи памятников, зданий и улиц, названных в честь Ленина, а также ленинских уголков сохранили и передали бы память о нем следующему поколению. В 1924 году Петроград, колыбель его революции, был переименован в Ленинград. Однако вплоть до конца XX века особенно наглядно присутствие умершего вождя будет ощущаться на Красной площади. Советская власть, стремившаяся разными способами низвергнуть власть смерти, фактически превратила сердце своей столицы, церемониальное ядро своего правительства в могильник. Бунтари, который вскрывали гробы с останками православных святых, теперь ревностно охраняли свою собственную раку с мощами. Они упорно отрицали какую-либо преемственность и связь с религией и с прошлым. Но ирония была очевидна. Империя была возведена на костях святого и при помощи своей самой большой тайны – науки – сохраняла его тело нетленным. Революция, низвергшая религию, отмечала свои главные праздники в присутствии всевидящего отца. Смерть победить не удалось. Большевики попали в ее сети. Содрогнувшись от просьбы Ольминского переработать его труп на удобрение и жир, они не могли признать, что жизнь жестоко рациональна и конечна. По крайней мере, не могли признать это в случае с теми, чья память была им необходима, с теми, чью память они почитали. Остальные – миллионы – проблемы не представляли. Они вполне могли обратиться в пыль.