В то время как данцигцы с серьезными лицами обсуждали новости с Бородинского поля, Шарль Даррагон, весь белый от покрывавшей его пыли, приподнялся на стременах, чтобы получше разглядеть купола московских церквей.

Утро было солнечное, и златоглавые церкви сверкали, как в сказке. Шарль доскакал до вершины холма и погрузился в молчаливое созерцание. Москва наконец-то. Все вокруг него кричали: «Москва! Москва!» Суровые седые генералы размахивали своими шапками. Стоявшие на верхушке холма призывали остальных. Далеко внизу, из долины, где пыль, поднятая войском, стояла как туман, разносился слабый звук, подобный рокоту потока. То было слово «Москва», доходившее до последних рядов умирающих от голода людей, которые два месяца брели под палящим солнцем, иссушенные пылью, по стране, казавшейся им Сахарой. Все дома, к которым они подходили, были брошены их обитателями, все амбары пусты. Даже созревший хлеб русские скосили и сожгли. Кучи золы около бедных лачуг указывали на то, что и тут нищенская обстановка была брошена в огонь, разведенный из годового запаса хлеба.

Повсюду было то же самое. На свете найдется мало стран, имеющих более печальный вид, чем местность, простирающаяся между Москвой и Вислой. Но непонятным законом определено, что самые прозябающие страны осчастливлены преданной любовью своих детей, между тем как люди, рожденные в прекрасной стране, всегда готовы эмигрировать из нее, и из них выходят лучшие переселенцы в новом отечестве. Если русского выгонят из его родного дома, он поедет в другую часть России – в ней всегда найдется место.

Перед мародерами, которым была дарована привилегия безграничного и открытого грабежа, русские, как крестьяне, так и дворяне, бежали на восток. Много раз авангард, спеша воспользоваться выгодой своего положения, подъезжал к воротам какого-нибудь помещичьего дома и, выломав двери, находил его пустым: мебель была уничтожена, запасы сожжены, вино вылито.

То же самое творилось и в крестьянских избах. Некоторые, наиболее ревностные, срывали даже солому с крыш и жгли ее. И на тот случай, если бы грабители принесли с собой зерно, все мельницы были разрушены.

Это было что-то новое для завоевателей. Это было непривычно для Наполеона, которого так часто встречали на полдороге; который знал, что люди, из алчности, с радостью уступают одну половину своего имущества, чтобы сохранить вторую. Наполеон знал, что многие, вместо того чтобы помочь соседу поймать вора, присоединятся к нему, чтобы он поделился с ними добычей, громко заявляя при этом, что они вынуждены были уступить силе.

Но так как каждый человек судит, руководствуясь собственным светом, то даже самый великий должен в конце концов очутиться в темноте. Ни один европеец никогда не поймет русских.

Наполеон думал, что русские поступят так, как неизменно поступали все его неприятели. Он думал, что, подобно его собственному народу, они окажутся крайне самоуверенными и начнут подстрекать друг друга к великим подвигам громкими словами и бесчисленным хвастовством. Но русские страдают отсутствием самоуверенности, они скорее застенчивы, чем слишком бойки, мечтательны, чем пылки. Наполеон думал, что русские начнут очень блистательно, а кончат компромиссом. Этот компромисс сперва не придется им по сердцу, но затем они примирятся с ним.

– На этих равнинах обитают дикие люди, – сказал он. – Первобытный и нелепый инстинкт заставляет их разрушать свою собственность ради того, чтобы стеснить нас. Когда мы подойдем к Москве, то увидим, что более цивилизованные жители ближних к ней селений, расслабленные легкой жизнью, не бросят своих владений, но будут торговать с нами и окажутся жертвами нашего могущества.

И армия поверила ему. Она всегда верила ему. Воистину вера передвигает горы. Она двигала четыреста тысяч человек без припасов по опустошенной стране.

И теперь, около златоглавой столицы, армия окончательно оголодала. Кроме того, солдаты были одеты в лохмотья. Они шли тремя колоннами, которые должны были сойтись у столицы гибельной для них страны, а перед этими колоннами летели казаки, всячески мешавшие продвижению вперед.

На холме, над веселой долиной Москвы-реки, завоевателям открылась неожиданная картина. Москва не была окружена никакими другими стенами. Город, сверкавший при солнечном свете, как в какой-нибудь арабской сказке, был безмолвен. Казаки исчезли, за исключением тех, которые окружали Кремль, возвышавшийся над рекой.

Армия сделала привал, между тем как адъютанты рассыпались во все стороны на своих усталых лошадях. Шарль Даррагон, обожженный солнцем, покрытый пылью, охрипший от криков ликования, был в первых рядах. Он осматривался по сторонам, отыскивая Казимира и не находя его. Шарль не видел своего начальника со времени Бородинского боя, так как сейчас состоял при штабе принца Евгения, который понес большие потери у реки Калуги.

Армия всегда делала привал перед осажденным городом, ожидая покорного прихода побежденных. Обыкновенно приходил мэр в сопровождении своих советников и заявлял, что их войска покинули город, который теперь просит позволения ему сдаться на милость победителя.

Этого армия ожидала и теперь, в солнечное сентябрьское утро.

– Он одевается, – весело говорили в армии Наполеона. – Для него еще незнакома капитуляция.

Но московский голова разочаровал их. Наконец войска двинулись дальше и на ночь расположились лагерем под кремлевскими стенами. Тут Шарль получил записку от Казимира.

«Я слегка ранен, – писал он, – но следую за армией. Под Бородином убили мою лошадь. Пока я был без чувств, меня обокрали, и я лишился всех денег и портфеля с письмами. Между ними находилось и то, которое вы написали своей жене. Оно, мой друг, пропало, и вам придется написать другое».

Шарль устал. Он отложит это дело до завтра и напишет Дезирэ из Москвы. Лежа на холодной земле, он стал думать о том, что напишет завтра Дезирэ из Москвы. Одна только дата и пометка, откуда придет письмо, заставит ее, думал он, еще больше полюбить его. Ибо, подобно Наполеону, он был ослеплен славой.

Когда Шарль засыпал, улыбаясь своим счастливым мыслям, далеко оттуда, в Данциге, Дезирэ прятала послание, которое было утеряно и вновь найдено. А на палубе военного корабля, плывшего к тому месту, где Висла впадает в Данцигскую бухту, Луи д’Аррагон в раздумье ощупывал в кармане еще непрочитанные бумаги, выпавшие из того же портфеля.

На следующий день пришлось окончательно убедиться, что московским гражданам нечего было сообщить завоевателю. Вскоре после рассвета армия двинулась к столице. Пригороды были покинуты. Ставни домов были закрыты, а двери заперты на замок.

Длинные улицы и ни одного живого существа, – вот что ожидало дерзкое триумфальное шествие, посланное вперед, чтобы расчистить путь и выстроить по обеим сторонам почтительных граждан. Но никаких граждан не было. Не было ни одного свидетеля триумфа великой армии, которую впервые в истории провели через всю Европу, чтобы покорить девственную столицу.

Многочисленные корпуса молча брели к своим квартирам, нервно поглядывая на закрытые ставни. Несколько солдат вышли из строя и отважились войти в открытые церкви. Свечи горели на престолах, но внутри никого не было. Это они рассказали своим товарищам.

Было выбрано несколько дворов для штаб-квартир генералов и начальников отдельных частей. Иногда завоеватели даже получали ответ. Услужливый привратник открывал двери и отдавал ключи тому, кто пришел первым. Но он не говорил по-французски и, когда к нему обращались, молча кланялся. Другие двери взламывались.

Все это походило на пантомиму, поставленную на громадной сцене. Это было непонятно даже для самых старых ветеранов и тревожило их, между тем как только что выпущенные из Сен-Сира молодые вояки были странно унижены всем этим. В воздухе носился едкий запах дыма – намек на неизбежную трагедию.

На Красной площади – центральном пункте старого города – солдаты уже покупали и продавали добычу, которую они успели вытащить из горящего здания биржи. Казалось, что все жители Москвы, прежде чем ее покинуть, сложили там свои товары, чтобы их сжечь. Для нижних чинов это было непонятной глупостью. Для образованных людей это послужило новым свидетельством того немого и угрюмого бесконечного самопожертвования, благодаря которому русские так отличаются от других народов и с которым мировой истории еще приходится считаться.

Шарль квартировал вместе с другими офицерами штаба принца Евгения в одном из дворцов на Петровке, на широкой улице, ведущей от Кремля на север, к бульварам и паркам. Идя на свою квартиру, Шарль прошел через рынки и торговые кварталы, где жадные грабители, точно армия тряпичников, переходили от одной кучи к другой. Все магазины, видимо, были разграблены, а их содержимое выброшено на улицу. Первые прибывшие поспешили отыскать что-нибудь более ценное, предоставляя следующим за ними рыться в отбросах, как собакам в куче мусора.

Петровка, эта длинная улица с большими домами, тоже была покинута своими жителями. Грабители нервничали и чувствовали себя так скверно, как чувствуют себя люди перед лицом того, чего они не понимают. Самые опытные из них (в авангарде Мюрата состояло несколько знаменитых мародеров) никогда не видывали пустого города. Они страшились неизвестного. Даже люди с самым неразвитым воображением вопросительно посматривали на пустые дома, на открытые двери покинутых церквей и старались держаться вместе.

Комнаты Шарля находились во дворце, где даже самому юному поручику отвели обширные апартаменты. В одной из этих комнат (дамском будуаре, где пыльный солдатский багаж был небрежно брошен на голубой атласный диван) Шарль уселся за стол, чтобы написать письмо Дезирэ.

Он был возбужден всем происходящим: первым видом Москвы, проходом через Святые Ворота (где каждый мужчина должен снять шляпу, и один только Наполеон дерзнул пройти с покрытой головой), ошеломляющим впечатлением триумфа и сознанием, что он участвует в великом историческом событии. Все чувства тесно связаны между собой, так что смех вызывает слезы, а горячая ненависть согревает сердце и переходит в любовь.

И здесь, в комнате неизвестной женщины, тем самым пером, которое она недавно бросила, Шарль с замечательной легкостью написал Дезирэ любовное письмо, такое, какого ему раньше никогда не приходилось писать.

Когда оно было закончено, Шарль позвал своего вестового, чтобы он отнес письмо офицеру, который отвечал за отправку корреспонденции в Германию. Но на зов Шарля никто не явился. Вестовой присоединился к своим товарищам, находившимся сейчас в наиболее бойких частях города. Шарль вышел на площадку лестницы и позвал снова, но с таким же успехом. Дом был сравнительно новый, построенный по знакомому образцу парижского hotel, с широкой лестницей в виде арки, через которую кареты выезжали во двор.

Спустившись с лестницы, Шарль увидел, что даже часовой покинул свой пост. Ружье, стоявшее у каменного столба ворот, указывало на то, что его хозяин находится недалеко. Прислушавшись, Шарль услышал, что во дворе кто-то стучит молотком. Он отправился туда и увидел, как часовой, стоя на коленях у низенькой двери, пытается ее взломать. Этот человек не терял даром времени: на веревке, перекинутой через его плечо, висело около дюжины часов. Они при каждом его движении гремели, как инструменты у странствующего лудильщика.

– Что вы тут делаете, друг мой? – спросил Шарль.

Часовой, не оборачиваясь, поднял палец и погрозил им, как бы желая предупредить, чтобы ему не мешали.

– Погреб, – ответил он, – всегда погреб. Это свойственно человеческой породе. Мы получили это в наследство от животных.

При этих словах он оглянулся и, заметив, что имеет дело с офицером, тяжело поднялся на ноги и проворчал какое-то проклятие. То был старый солдат, весь прожженный солнцем. Морщины на его лице были заполнены пылью. С тех пор как он покинул берега Вислы, ему, по-видимому, не представлялось случая умыться. Он почтительно вытянулся и шевельнул губами над беззубыми деснами.

– Отнесите это письмо дежурному офицеру на главную квартиру, – сказал Шарль, – и попросите присоединить его к отправляемой почте. Это, как видите, частное письмо моей жене в Данциг.

Солдат посмотрел на письмо и проворчал что-то непонятное. Потом он взял его в руки и медленно перевернул, как это делают неграмотные люди.