Дни стали короткими, и ноябрь уже подходил к концу, когда Барлаш вернулся в Данциг. Заморозки, не отступая перед солнцем, которое, казалось, мешкало в этом году на севере, держались почти до полудня, поднимая туман с низких равнин.

Старожилы давно не помнили такой осени. Она дала повод людям с пылким воображением шептать, что Наполеон – второй Иисус Навин и что он может даже солнцу приказать слушаться его. За месяц перед тем, как был отдан приказ об отступлении, ночи стали холодными, но днем стояла ясная погода. Реки покрывались белым туманом, а стоячая вода замерзала.

Барлаш, казалось, понял так, что направление на постой имеет силу в течение всей кампании. Но когда он повернул ручку двери дома номер тридцать шесть на Фрауэнгассе, то эта дверь оказалась запертой на ключ. Он постучался.

Дверь открыла Дезирэ. Дезирэ, которая стала старше и у которой появилось новое выражение в глазах. Барлаш, уверенный в том, что его впустят, уже снял сапоги, которые нес в руках, что придавало ему подозрительный вид. Левый глаз Барлаш перевязал носовым платком. На голове у него был надет старый кивер, но остальной костюм казался фантастичным: из-под светло-голубого баварского короткого кавалерийского плаща выглядывала крестьянская домотканая рубашка. Старый солдат не имел при себе никакого оружия.

Он несколько бесцеремонно протолкнулся мимо Дезирэ, довольный, что может попасть в дом. Он сильно хромал.

Барлаш заковылял к кухне, оглянувшись назад, чтобы убедиться, что Дезирэ заперла дверь; на кухне он сел.

– Voila! – произнес солдат и не сказал больше ни слова, но жестом дал понять, что наступил конец света.

Затем он пристально посмотрел на Дезирэ своим единственным глазом, а она вдруг отвернулась, как если бы ее совесть была нечиста.

– Что с вашим глазом? – спросила она, нарушая затянувшееся молчание.

Барлаш снял кивер, и совершенно белые, седые волосы упали ему на плечи. Вместо ответа он развязал запачканный кровью платок и посмотрел на Дезирэ. Перевязанный глаз был невредим и так же был ясен, как и другой.

– Ничего, – ответил он и подмигнул девушке.

Не раз кидал он горящий взор по направлению к шкафу, где Лиза хранила хлеб, и Дезирэ вдруг догадалась, что он смертельно голоден. Она подбежала к шкафу и поспешно поставила на стол все, что только нашла там. Немного это было – кусок холодного мяса и целый хлеб.

Барлаш снял ранец и начал рыться в нем дрожащими руками. Наконец он нашел то, что искал. Вещь была завернута в шелковый шарф, который, должно быть, приехал из Кашмира в Москву, а из Москвы попал в ранец Барлаша с кусками конины и грязными кореньями. Неуклюже Барлаш протянул Дезирэ маленькую квадратную иконку. Оправа у нее была из золота и вдобавок украшена бриллиантами, а лики Святой Девы и Младенца были превосходно и тонко исполнены.

– Это для того, чтобы перед нею вы творили свои молитвы, – угрюмо пояснил Барлаш.

Он делал огромные усилия, чтобы отвести глаза от еды на столе.

– Я встретил булочника на мосту, – продолжал он, – попросил его взять икону и дать мне взамен хлеба, но он отказал.

В его коротком смехе заключалась целая история человеческого страдания и человеческого падения. Пока Дезирэ в безмолвном восторге смотрела на сокровище, он внезапно обернулся и схватил хлеб и мясо корявыми руками. Его пальцы так стиснули хлеб, что затрещала корка, и на одну секунду лицо солдата приняло животное выражение. Затем он поспешил в комнату, которую когда-то занимал, как собака, желавшая скрыть свою добычу в конуре.

Барлаш поразительно быстро вернулся. С его лица исчез землистый оттенок, но глаза все еще сверкали голодным блеском. Он снова направился к стулу у двери и сел.

– Семьсот миль, – произнес солдат, взглянув на свои ноги и хмуро покачав головой, – семьсот миль за шесть недель.

Затем он посмотрел через открытую дверь в коридор, чтобы удостовериться, что его никто не услышит.

– Потому что я боялся, – прибавил он шепотом, – меня легко напугать. Я не храбрец.

Дезирэ покачала головой и рассмеялась. Женщины начала века верили, что мундир делает человека храбрым.

– Нам пришлось бросить пушки, – продолжал Барлаш, – вскоре после ухода из Москвы. Лошади падали от голода. По дороге встретился крутой холм, и мы оставили пушки у его подножия. Тогда-то я начал бояться. Некоторые солдаты шли с награбленным добром на спине, но с пустыми сумками. Они несли миллионы франков за плечами и печать смерти на лицах. Я струсил. Я купил соли… соли… и ничего больше. Тогда я случайно увидел императора. Этого было достаточно. В ту же ночь, пока все спали, я убежал от них. Наше войско походило на сборище ряженых для маскарада. На некоторых красовались меха. Ах! Я струсил, говорю вам! У меня была только соль и немного конины. Этого добра много встречалось по дороге. Да вот это. Я нашел ее в Москве, когда рылся в большом, как эта комната, погребе, наполненном такими предметами. Но приходится думать о своей жизни. Я унес только соль… и эту картинку для вас, чтобы вы творили свои молитвы перед нею. Может быть, милосердный Бог услышит нас, грешных.

– Но я не могу взять эту икону, – сказала Дезирэ. – Она стоит, наверное, миллион франков.

Барлаш свирепо посмотрел на нее:

– Вы думаете, что я хочу получить что-нибудь взамен?

– О нет, – ответила она. – Мне нечего вам дать. Я так же бедна, как и вы.

– Ну, так мы можем остаться друзьями, – решил Барлаш.

Он тайком посматривал на кружку пива, которую Дезирэ поставила перед ним на стол. Вследствие какого-то звериного инстинкта или, может быть, горького урока последних месяцев ему претило есть или пить на глазах у соседа. У него был плачевный вид, вид животного; и во время своего грустного путешествия он, может быть, приобрел инстинкт, заставляющий зверя есть тайком.

Дезирэ, отвернувшись от него, подошла к окну и стала смотреть во двор. Она услышала, как Барлаш одним залпом выпил кружку и поставил ее на стол.

– Вы были в Москве? – произнесла Дезирэ, обернувшись к нему вполоборота, так что он видел ее профиль и короткую верхнюю губку, которая шевельнулась как будто для того, чтобы задать еще один вопрос, но этот вопрос так и не прозвучал.

Барлаш медленно окинул Дезирэ с ног до головы пристальным взглядом, и в его маленьких хитрых глазах промелькнула подозрительность. Он взглянул на ее открытый рот с загнутыми вниз уголками губ – характерный признак человека, привыкшего смеяться и страдать. Затем он покачал головой, точно понял невысказанный вопрос.

– Да! Я был в Москве, – сказал Барлаш, заметив, как краска сходит с ее лица. – Я видел его… вашего мужа… там. Я стоял на часах за его дверью в ночь нашего прихода в город. Это я отнес на почту письмо, которое он написал вам. Ему очень хотелось, чтобы оно дошло до вас. Вы получили его… это любовное письмо?

– Получила, – серьезно ответила Дезирэ, нисколько не поддерживая внезапную веселость папа Барлаша, которая служила только доказательством застенчивости, с которой грубые люди всего мира приступают к любовным вопросам.

– И больше я не видел его, – продолжал Барлаш, – потому что мои часы забили тревогу. Я вышел на улицу и увидел, что город – в огне. В большой армии, как в большой стране, можно легко потерять из виду родного брата. Но он вернется, не бойтесь. Ему везет, этому красивому господину.

Барлаш замолчал и почесал в голове, смотря на Дезирэ с гримасой недоумения.

– Ведь я принес вам добрые вести, – пробормотал он. – Он был жив и здоров, когда мы начали отступление. Он находился при штабе, а у штаба есть лошади и кареты. Мне говорили, что у них имеется и хлеб.

– А у вас что было? – спросила Дезирэ, не оборачиваясь.

– Не все ли равно, – угрюмо ответил Барлаш, – раз я здесь?

– И все-таки вы верите этому человеку! – выпалила Дезирэ, оборачиваясь к солдату.

Барлаш поднял палец, как бы предостерегая ее, чтобы она не упоминала о предмете, о котором не способна судить. При этом он покачал головой и глубоко вздохнул.

– Говорю вам, – сказал Барлаш, – что я видел его в лицо после Малоярославца… Мы потеряли в тот день десять тысяч человек… И я струсил, потому что понял по лицу императора, что он собирается бросить нас, как сделал это раньше в Египте. Я ничего не боюсь, когда он рядом… самого черта не боюсь… Но когда его нет…

На лице Барлаша промелькнул животный ужас.

– В Данциге говорят, – сказала Дезирэ, – что он никогда не переберется через Березину, так как вперед посланы две русские армии, чтобы остановить его. Говорят, пруссаки тоже восстанут против него.

– А… уже говорят об этом?

– Да.

Барлаш гневно посмотрел на Дезирэ и резко спросил ее:

– Кто научил вас ненавидеть Наполеона?

Дезирэ снова отвернулась от него, точно не могла смотреть ему прямо в глаза, и ответила:

– Никто.

– Не хозяин, – бормотал про себя Барлаш, ковыляя к двери своей каморки и распаковывая багаж. Он был запасливым путешественником и имел при себе все, что было нужно в дороге. – Не хозяин, потому что о той ненависти, которую он питает, нечего и говорить. И не ваш муж, потому что Наполеон – его Бог.

Барлаш замолчал, потом поднял голову так резко, что чуть не вывихнул себе шею, и, пристально посмотрев на Дезирэ, произнес:

– Это потому, что вы стали женщиной с тех пор, как я ушел.

И снова показался его обвинительный палец, хотя Дезирэ стояла к нему спиной.

– Ах! – воскликнул он со смертельным презрением. – Я вижу, вижу!

– А разве вы ожидали, что я сделаюсь мужчиной? – спросила Дезирэ, не оборачиваясь.

Барлаш стоял на пороге и шевелил губами, точно пережевывал ее слова. Наконец, не придумав никакого достойного ответа, он тихо запер дверь.

Барлаш был не единственным старым ветераном великой армии, понявшим, откуда дует ветер. Многие другие после Малоярославца взвалили себе на плечи награбленное добро и отправились пешком во Францию. Ибо настали холода, а ни одна лошадь во французской армии не была подкована на острые шипы. Об этом даже не позаботились. Император, всегда все имевший в виду, позабыл об этом. Он, все предвидевший, не посчитался с зимой. Наполеон отдал приказ об отступлении из Москвы в середине октября армии, одетой по-летнему, без дорожных припасов. Единственной надеждой было то, что отступление будет совершаться по другой части страны, не разоренной громадной армией при ее вторжении в Москву, уничтожавшей весь хлеб до последнего зерна и всю траву до последней былинки. Но эта надежда была разрушена русскими, которые, окружив французскую армию, заставили ее идти тем путем, по которому она так победоносно шла к Москве.

В строю уже шептались о том, что при свете горящего города кое-кто заметил темные тени, мелькавшие на равнинах, – русскую армию, идущую на запад впереди французов, чтобы отрезать им путь к отступлению при переправе через какую-нибудь реку. Русские яростно сражались под Бородином. Они отчаянно сражались под Малоярославцем, который одиннадцать раз был взят и отдан, а затем превращен в пепел.

Великая армия уже не выбирала себе обратный путь. Ее заставили перейти обратно через Бородинское поле, на котором все еще лежали забытые тридцать тысяч трупов.

Но с нею все еще был Наполеон.

Его гений иногда еще вспыхивал тем огнем, от которого у людей пресекалось дыхание и который неизгладимо выжег его имя на страницах мировой истории. Даже при сильном натиске Наполеон никогда не упускал случая атаковать. Неприятель никогда не совершал ошибку, чтобы Наполеон не заставил его впоследствии в ней раскаяться.

Затаивший дыхание мир получил наконец известие, что столь долго замешкавшаяся зима запорошила Россию. В Данциге сотни слухов наполняли улицы, и с каждым днем Антуан Себастьян становился все моложе и веселее. Казалось, что с него сняли тяжесть, так долго давившую на него. Вскоре после возвращения Барлаша он съездил в Кенигсберг и вернулся оттуда с горящими глазами. Его корреспонденция была громадна. У него, по-видимому, были сотни друзей, посылавших ему новости и ждущих взамен совета. И все время передавалось шепотом, что Пруссия войдет в союз с Россией, Швецией и Англией.

Из Парижа приходили сведения о растущем недовольстве, ибо Франция среди множества добродетелей имеет один непростительный, с точки зрения северян, порок: она отворачивается от павшего друга.

Вскоре последовали известия с Березины – ничтожной литовской речонки, где судьба всего мира одни сутки висела на волоске. Но блеск умирающего гения преодолел сверхчеловеческие препятствия, и катастрофа превратилась в бедствие. Дивизии Виктора и Удино, сохранившие подобие военной дисциплины, были почти уничтожены. Французы потеряли двенадцать тысяч убитыми и утонувшими в реке, шестнадцать тысяч из них попали в плен. Но войско перешло через Березину. Однако же Великая Армия уже перестала существовать. Остались только умирающие от голода, барахтающиеся, проваливающиеся в снег люди, без следа дисциплины и надежды. Произошло бедствие таких же гигантских размеров, как и прошлые победы; бедствие, достойное великого завоевателя. Даже враги не ликовали. Они ждали, затаив дыхание.

И вдруг пришло известие, что Наполеон – в Париже.