Многие не понимают того факта, что в северных странах, особенно в таких, как Литва, Курляндия и Польша, путешествовать зимой легче, чем во всякое другое время года. Реки, часто больше похожие на болота, так замерзают, что мосты становятся излишними. Дороги, почти непроходимые летом (глубокие колеи на равнине), заполняются снегом в зимнее время, и путешественник едет прямо от места до места по замерзшему снегу.

Луи д’Аррагон, по-видимому, наметил себе путь по равнине, руководствуясь теми же приемами, к которым он прибегал, определяя по карте курс корабля.

– Каким путем вы возвращались из Ковно? – спросил он у Барлаша.

– Ах, черт возьми! – ответил тот. – Я шел по линии павших лошадей.

– Так я проведу вас по другой дороге, – ответил моряк.

А через три дня, прежде чем генерал Рапп вошел в Данциг, Барлаш продал с огромным барышом двух похожих на скелеты лошадей и сани офицеру штаба Мюрата в Гумбинене.

Д’Аррагон и Барлаш прошли сквозь армию Раппа. Они остановились в Кенигсберге, чтобы навести справки, и даже около Немана они все еще продолжали спрашивать, не видел ли кто-нибудь Шарля Даррагона.

– Куда вы едете, друзья? – интересовались встречавшиеся им по пути люди.

– Мы ищем брата, – отвечал Барлаш, который, подобно многим беспринципным людям, вскоре понял, что ложь гораздо проще объяснений.

Большей же частью встречные тупо смотрели на них, не задавая никаких вопросов или же только пожимая устало плечами. Они идут не в ту сторону. Они, должно быть, сошли с ума. Барлаш и д’Аррагон, правда, видели между Данцигом и Кенигсбергом несколько путешественников, шедших на восток: курьеров с депешами, разыскивающих Мюрата, шпионов, направляющихся на север в Тильзит и к генералу Йорку, который все еще договаривался со своей собственной совестью. Попадались и такие, которые говорили, что они – офицеры, получившие назначение принять командование отступающей армией.

Но за Кенигсбергом д’Аррагон и Барлаш оказались одни на своем пути на восток. Все лица были обращены к западу, и то была вовсе не армия, а бесконечная процессия бродяг. Без пищи и крова, без багажа, кроме того, что могли унести на спине, они шли (как каждый из нас должен будет перейти из этого мира в иной) поодиночке, без товарища, который помог бы преодолеть трудные места или поднять их, когда они падали. Среди этого сборища был только один человек, следующий своему долгу. И он шел последним.

Многие начали этот путь попарно, с верным товарищем, но в конце концов почти все рассорились друг с другом. У французов есть странная особенность – у них может быть только один друг. Давно, уже за Неманом, все узы дружбы были разорваны, а перед этим разрушилась дисциплина.

Они постоянно ссорились и дрались из-за места у огня, который разводил кто-нибудь третий. Они жгли дома, в которых провели одну ночь, хотя знали, что тысячи, тащившиеся за ними, могут умереть за неимением этого крова.

На Березине они дрались на мосту как дикие звери, и те, кто имел лошадей, топтали ими товарищей или безжалостно сталкивали их с моста. Двенадцать тысяч человек погибло на берегах или в реке, и шестнадцать тысяч было оставлено позади на произвол судьбы.

В Вильне народ пришел в ужас при виде этого нечеловеческого сборища, которое раньше вызывало восхищение. А командующий армией ночью выбрался из города со своим штабом, бросив больных, раненых и здоровых солдат.

В Ковно обезумевшие люди столпились на мосту и дрались из-за того, чтобы протиснуться вперед, между тем как они могли бы свободно перейти через реку по льду. Они вовсе перестали быть людьми и превратились в загнанных зверей, которые падали по дороге и которых грабили их же товарищи, прежде чем жизнь совершенно угасала в их телах.

«Прости, товарищ! Я думал, что ты умер», – сказал один солдат, когда умирающий стал упрекать его. И неохотно ушел: он знал, что через несколько минут другой завладеет добычей. Но в большинстве случаев они не были настолько совестливы.

Вначале д’Аррагон, который не привык к этим ужасам, пытался помочь тем, кто взывал к нему, но Барлаш только смеялся над ним.

– Да, – говорил он, – возьмите медальон и пообещайте ему отослать его матери. Царь Небесный! У них у всех есть медальоны и у всех есть матери. Всякий француз вспоминает о своей матери, когда уже становится поздно. Я раздобуду тележку, и завтра она будет полна этими портретами. А вот другой. Он голоден. И я тоже голоден, друг. Я иду из Москвы. Ба!

И так они пробирались сквозь поток. Они могли бы идти более быстро: д’Аррагон держал курс по замерзшей равнине, как по морю, но Шарль должен был обязательно находиться в этом потоке. Он, может быть, лежит у дороги. Каждое из этих жалких существ, полуслепое, почти замерзшее, закутанное до глаз в грязную шубу, каждое из этих одичавших существ могло бы быть мужем Дезирэ.

Д’Аррагон и Барлаш никогда не упускали случая узнать новости. Барлаш прервал последнюю просьбу умирающего, чтобы спросить его, не слыхал ли он когда-нибудь о принце Евгении. Поразительно, как мало знали солдаты! Большинство из них вообще не говорило на французском языке, и очень немногие слышали имя начальника своей дивизии. Многие общались на языках, которые даже Барлаш не мог понять.

– Он болтает, точно кофейная мельница, – объяснял Барлаш д’Аррагону, – и я не знаю, какого он полка. Он меня спросил: русский ли я?.. Я-то! Затем он захотел подержать мою руку. И наконец заснул. Он проснется среди ангелов, этот прихожанин.

Но никто ничего не слыхал о Шарле Даррагоне, и немногие знали имя начальника штаба, при котором он состоял в Москве. Ничего не оставалось больше делать, как идти дальше в Ковно, где, как они поняли, располагалась временная главная квартира.

Рапп сказал д’Аррагону, что в Ковно были посланы офицеры для образования центра – нечто вроде скалы среди потока, чтобы отклонить бурное течение. Еще поговаривали о Тильзите и о том, чтобы отвести поток на север к Макдональду. Но д’Аррагон знал, что Макдональд находится не в лучшем положении, чем Мюрат, ибо в Данциге уже стало известно, что Йорк с четырьмя пятыми армии Макдональда собирается покинуть его.

Дорога, ведущая в Ковно, была хорошо видна. По обеим ее сторонам лежали, словно упавшие верстовые столбы, трупы солдат, засыпанные снегом. Иногда д’Аррагон и Барлаш находили остатки костра, на котором был сожжен лафет, как на это указывали цепи и кольца, валявшиеся среди пепла. Деревья были срублены и ободраны. Видно, какой-то глупец содрал с них кору, думая, что она может гореть. Почти у каждого костра находился вечный страж, ибо раны почти всегда мертвели, когда оттаивало тело. Раза два путешественники видели лежавшую в пепле целую роту, которой никогда не суждено было проснуться.

Барлаш пессимистически осматривал эти биваки, но редко находил что-нибудь, что стоило бы унести. Если вдруг он узнавал ветерана по седым волосам, выбивавшимся из-под изношенного платка или шапки, или же замечал какой-нибудь остаток гвардейского мундира, то обыскивал более тщательно.

– Тут может быть соль, – говорил он и иногда находил немного соли.

Они шли пешком от самого Гумбинена: умиравшие от голода люди не оставили в живых ни одной лошади. Путешественники жили изо дня в день тем, что находили на дороге, а это было, в лучшем случае, замерзшей кониной. Но Барлаш ел удивительно мало.

– Приходится думать о своем желудке, – говорил он неопределенно и убеждал д’Аррагона съесть его порцию, потому что было бы грехом что-нибудь выбрасывать в такое время.

Наконец д’Аррагон, довольно хорошо понимавший простых людей, сказал:

– Нет, я не хочу больше. Остальное придется выкинуть.

А через час, притворяясь, что спит, он увидел, как Барлаш встал и осторожно прокрался к деревьям, где валялась выброшенная несоблазнительная пища.

– Только бы вы сохранили свое здоровье, – пробормотал однажды Барлаш. – Я старик… Я не мог бы сделать это один.

И это была правда: д’Аррагон один нес теперь весь багаж.

– Нам обоим нужно сохранить здоровье, – возразил Луи. – Я ел кое-что и похуже конины.

– Вчера я видел одного, – сказал Барлаш с жестом отвращения. – И у него на рукаве было три нашивки. Он скорчился в канаве и ел нечто гораздо хуже конины, mon capitaine. Фу! Меня стошнило. Я бы размозжил ему физиономию каблуком. А после этого у дороги я видел, как он или кто-то другой играл роль мясника. Но вы ничего этого не видели, mon capitaine.

– Это было у поворота реки, где сожгли ферму, – ответил Луи.

Барлаш искоса посмотрел на него.

– Если нам придется дожить до этого, mon capitaine…

– Не придется.

Они сошли теперь с дороги, и д’Аррагон держал курс по лагу. Даже среди соснового леса, казавшегося бесконечным, они часто находили остатки биваков, а иногда людей, скорчившихся на своем последнем холодном ложе.

– Это, – сказал Барлаш, указывая на то, что больше походило на несколько узлов со старьем, – даже у них есть женщина, умоляющая милосердного Бога… так же, как и у нас.

Понятие Барлаша о Боге не шло дальше представления Его в виде грозного командира, которому в горячее время некогда следить, чтобы офицеры как можно лучше обращались с рядовыми. В сущности, бедные люди во всех странах приходят к заключению, что Бог прежде всего думает о господах, разъезжающих в каретах.

Д’Аррагон и Барлаш увидели Ковно вечером, после тяжелого дня ходьбы по снегу. Когда Барлаш впервые увидел колокольню далекой церкви, он сел и прислонился к сосне. Здесь страна изрыта небольшими холмами, по которым речки стекают в Неман, и у каждой речки приходилось подниматься и спускаться по скользкому снегу.

– Voila! – произнес Барлаш. – Это Ковно. Я устал. Идите дальше, mon capitaine. Я лягу здесь, и если не сдохну к утру, то приду к вам в город.

Луи посмотрел на него и, натянуто улыбнувшись, сказал:

– Я устал не менее вас. Мы отдохнем здесь, пока не появится луна.

Голые лиственницы уже бросали длинные тени на снег, сверкавший вблизи, словно бриллиантовое ожерелье, но даль была бледно-голубого цвета, который постепенно переходил в серый. Все было туманно, серебристо и подернуто тонкой дымкой. Считается, что именно море – символ бесконечного пространства, но никакое море не говорит так ясно о дали, как равнины Литвы, абсолютно плоские, совершенно пустынные.

Луи тяжело опустился возле Барлаша. Насколько хватало глаз, они были одни в этом пустынном снежном мире. Им нечего было сказать друг другу. Солнце спускалось, и они смотрели на него с тупым недоумением, словно и души их замерзли и онемели.

По мере того как солнце садилось, серебристые тона медленно переходили в золотистые, серые – чернели. Вблизи небольшие углубления в снегу темнели, как глубокие заводи в прозрачной воде.

Наконец солнце скрылось, покинув коричнево-красное небо. И этот оттенок вскоре исчез, и стальной холод захватил, как в тиски, весь мир.

Луи д’Аррагон сделал порывистое движение и вскочил на ноги.

– Пойдем! – воскликнул он. – Если мы останемся, то заснем, и тогда…

Барлаш встал и сонно взглянул на своего товарища. У него на каждой щеке синело по темному пятну.

– Пойдем! – повторил Луи так громко, словно говорил с глухим. – Доберемся до Ковно и узнаем, жив ли он или умер.