История рядом с нами. — Великая вера. — Бывалый сержант Никита Гулый. — «Вся Европа прошла через мой перекресток»

Весна!

Она властно напоминала о себе каждую минуту. Дурманящий запах влажной земли, зеленое оперение деревьев и синее-синее апрельское небо. Вокруг столько света и тепла, что даже воины, давно забывшие о красотах природы, чувствовали весну всем существом.

Солнце своим всевидящим оком заглядывало не только в каждую щель, воронку и окоп, в которых становилось светлее, но и в душу солдата. Оно было так щедро, что гребень бруствера, кусты и деревья искрились золотом, а падающие от них тени казались прозрачными.

Млели сады в весенней истоме, и когда сквозь аллеи каштанов и пахучих лип проходили военные машины и танки, к броне прилипали клейкие молодые листочки.

Весна встала перед людьми во всем своем великолепии. И как ни злились пушки и автоматы, как ни бесновались пули и снаряды, — все равно повсюду виднелась ярко-зеленая трава, под легким ветерком шептались молодые листья кленов, и даже ветка сирени, заброшенная сюда силой взрыва, еще продолжала жить, раскрыв под солнцем свои нежные лепестки. И это все видели. Это всех убеждало, что жизнь сильнее смерти.

А рядом горели леса, и свежий ветер разносил запахи закипающей в огне смолы. Падали обугленные сосны и ели, земля покрывалась дымом и копотью.

Советские войска шли к Берлину, отбирая у врага метр за метром. На их пути лежали многие города, поселки, железнодорожные узлы. За каждый из них надо было вести жестокий бой. Гитлеровцы перегородили улицы городов баррикадами, частоколом надолб, залили водой все канавы и рвы, на пригородных дорогах устроили лесные завалы, повсюду отрыли траншеи, заложили мины.

Солдаты видели эти города, опаленные огнем, разрушенные, горящие. Они видели их в дыму, в дикой пляске огня и рыжей кирпичной пыли, осевшей на весенний наряд деревьев. Пробивая железо, камень, бетон, оставляя позади вражеские сожженные танки, опрокинутые зенитки, аэростаты воздушного заграждения, ломая отчаянное сопротивление гитлеровцев, Советская Армия упорно и настойчиво пробивалась вперед.

По всем дорогам — магистральным, шоссейным, проселочным — двигались к Берлину колонны людей, машин, пушек, танков. На кузовах, на броне, на стволах орудий было написано краской, мелом, углем: «Даешь Берлин!». Тут же шли дивизионные обозы — тачанки, повозки, кухни. Ездовые подгоняли коней. Торопились.

Но в этом нескончаемом потоке чувствовалась твердая рука, управляющая сложной машиной войны.

Две недели назад на совещании, где обсуждался план штурма Берлина, маршал Г. К. Жуков заявил, что сроки меняются, обстановка требует немедленных действий. Командующий фронтом поставил конкретные задачи перед каждой армией и закончил свое выступление словами:

— При любых условиях Берлин должен быть взят нашими войсками.

Мы понимали, что в эти дни история шла с нами рядом. Как ни старался водитель Гриша Мирошниченко — по обочине, через лесок, через овраг — вырваться вперед, нашу «эмку» затерло, и мы решили переждать. Вышли из машины, чтобы хоть немного размяться.

— Смотри, — сказал Борис Горбатов, — все на запад, на запад, ни одной машины на восток! — и он громко рассмеялся. — А помнишь в Донбассе, все на восток, на восток… Вот, брат, как меняются времена.

«На восток шли машины мимо Острой Могилы. На Краснодон, на Каменск, на Северный Донец и Дон. Все вокруг было объято тревогой, наполнено криком и стоном, скрипом колес, скрежетом железа, хриплой руганью, воплями раненых, плачем детей, и казалось, сама дорога скрипит и стонет под колесами, мечется в испуге меж косогорами». Так начинался роман Б. Горбатова «Непокоренные».

Мне припомнился один эпизод из тех дней. У переправы скопились машины, орудия, танки. Стоял невероятный шум. Стреляли то сзади, то впереди. И вдруг среди этой сутолоки раздалось пение. Мы увидели лодку, плывшую к южному берегу Дона. Сидевшие в ней бойцы под аккомпанемент баяна пели «Катюшу». Ветер рвал мелодию, и ее заглушали орудийные раскаты.

Веселая лодка была столь неожиданна и так не сочеталась с окружающей действительностью, что озадачивала. Молодые бойцы открыто бросали вызов неудачам. Их воля была сильнее окружавшей их невеселой реальности. Солдаты временно уходили за Дон, но душой и сердцем они не отступили ни на шаг. И в этом состоял великий смысл борьбы никогда не покоренных людей. Нужно было только время, чтобы она, эта живительная щедрость, как сжатая пружина, расправилась и показала свою силу.

Воспоминания, навеянные Горбатовым, постепенно улетучились, а наша машина тем временем перебралась на другую дорогу. И хотя она тоже вела к Берлину, но не была похожа на ту, которую мы только что покинули.

Со стороны фронта в тыл шагали длинные, серо-зеленые колонны пленных солдат германской армии. Уныло брели они по разбитой дороге, не обращая внимания ни на нас, ни на что другое. Обреченность чувствовалась в каждом их движении, опущенных плечах, в руках, повисших плетью.

— Ишь какие, — неожиданно сказал Гриша Мирошниченко, аккуратный, всегда подтянутый человек, не очень охочий до рассуждений. — Интересно, кто из них украл мою гармонь? — Он ехидно улыбнулся, словно бы уже держал за рукав вора.

Мы знали историю с гармонью. В начале войны фашистская армия, грабившая Украину, добралась и до поселка под Полтавой, в котором жила семья Мирошниченко. В их маленьком домике, под цветущими яблонями, грабить было особенно нечего. Тогда мародеры забрали баян — единственную ценность семьи, которую берегли как память о Грише. Он знал об этом и затаил в сердце злобу.

Гриша рассказывал о баяне, как о живом существе, расписывал его особые свойства, эластичность мехов, перламутровые, переливающиеся клавиши; а уж звуки, звуки издавал баян — божественные!

Когда мы вошли в первые восточно-прусские города, Мирошниченко сказал мне: «…баян я должен вернуть беспременно». Он бывал в разбитых особняках бежавших немцев.  Но, несмотря на обилие соблазнов, всегда покидал квартиры с пустыми руками.

— Что ты все ходишь по домам? — спросил я его.

— Баян ищу, — мрачно ответил он.

Мы прошли сотни прусских, померанских, познаньских, приодерских городов и сел, бывали в маленьких, одноэтажных особнячках и в больших домах, но нигде Грише не удавалось найти баян или аккордеон.

И вот однажды в каком-то разбитом магазине среди различных музыкальных инструментов Мирошниченко увидел черный кожаный футляр с синей бархатной отделкой. В нем была скрипка, сверкавшая желто-коричневым лаком.

Повертел ее Гриша, повертел и махнул рукой: «Нет, не заменит она мне баян».

…Колонны пленных солдат все шли и шли, вызывая в нас смешанное чувство любопытства и радости. Дожили мы до победных дней!

Спустя несколько минут мы догнали пеструю толпу беженцев, освобожденных Советской Армией от рабства. Именно здесь, на развилке, мы встретили нашего старого знакомого — пожилого бывалого сержанта-регулировщика Никиту Афанасьевича Гулого. У него на груди было два ордена — один, с облупленной эмалью, он получил еще в гражданскую войну из рук Григория Котовского, а другой — летом сорок второго, за сражение на Кубани. Ранение, да и годы не позволили ему находиться в действующих частях, но в тылу он оставаться не мог, и вот уже третий год нес службу регулировщика на военных дорогах.

Никита Афанасьевич едва успевал взмахивать красным и желтым флажками и делал это прямо артистически: четко, умело, с твердостью, не допускающей ослушания.

Увлеченный своим делом, он не заметил нас, а мы сознательно отошли в сторону, чтобы не отвлекать его внимания. Перед ним проходили десятки тысяч людей разных возрастов и национальностей, в грязных пиджаках, рваных пальто и мятых шляпах. Одни плакали, не поднимая головы, другие смеялись и с надеждой смотрели на веселых солдат Советской Армии, в том числе и на этого рослого регулировщика. И он тоже, незаметно для себя, менялся в лице: то хмурил брови, то растягивал усы в своей широкой, добродушной улыбке.

Люди шли с флагами, со значками в петлицах, с красными транспарантами, на которых на разных языках было написано одно слово: «Освобождение». В этом потоке видны были велосипеды, тележки, тачки с узлами, с ящиками и сундучками, детские коляски. Их сопровождали измученные, испуганные мужчины с желтыми, небритыми лицами, сгорбленные, в рваной одежде. Тут же шли худые женщины с детьми на руках, юноши, девушки, старики. У многих из них растерянные глаза, в которых и радость освобождения, и боязнь пока близкого фронтового огня.

Регулировщик привычными глазами смотрел на всю эту картину, изредка поглядывая на самодельную карту, командовал флажком.

— Иди ось туды, — показывает регулировщик мужчине с чемоданом на группу людей, стоящих под деревом. — Пийдете до Кульма.

Показалась колонна с французским флагом. Послышалась веселая песенка.

Гулый указывает на длинную, усаженную липами дорогу.

— До Шенфельда, — крикнул он им и улыбнулся.

— Мерси, — ответил какой-то человек в мятом костюме. Он театрально взмахнул серой, в пятнах, шляпой.

— Бельгийцы ось туды… До Розенталя.

Колонна свернула с дороги, и на ее место вышла другая группа шумных людей, тоже пестро одетых и тоже глядящих по сторонам.

— Голландцы, чуете, голландцы! Вам треба ось на ту дорогу, до Зоннеберга. Разумиете?

Зоннеберг, Зоннеберг, Зоннеберг… — послышалось из толпы.

Голландцы прошли. За ними двигались чехи, хорваты, русские, украинцы, поляки…

Когда мы подошли к Гулому, обнялись, а затем начали вспоминать Кубань и станицу Абинскую, он чуть было не просмотрел целую колонну, прошедшую мимо него.

— Бачите, уся Европа через мий перекресток пишла! Теперь моя работа ось яка велика, — и он поднял большой палец.

А по дороге все шли и шли люди, благодарно глядевшие на этого пожилого, но еще черноусого, доброго человека, ставшего для них олицетворением воина-освободителя.

Это было 19 апреля 1945 года.