Сдается мне, мелькал уже где-то этот Собакин!? Но чтобы так величественно и в полный формат, извольте. Словом, был, и не было его. И все же он жил и здравствовал. К обществу был вполне адаптирован. Полное имя его – Петр Иосифович Собакин. (Брат его родной фигурировал выше). Фамилия и многочисленные прозвища от школы и до устоявшейся личности – не аксиома его сути. Если нужна истина – она в осознании его внутреннего мира – это глубже, она полнее откроет его проникновенный образ. Если сравнить по значимости «Жизнь и смерть Фердинанда Люста» с нашим повествованием – жизнь этого Собакина по актуальности, даже с его обычной, бесхитростной биографией, куда для нас актуальнее.

«Петька», «Петруша», «Собакович» – эти обращения не выводили его из состояния равновесия – он оставался тем же: откликался, не менял ни мимику лица, ни интонацию голоса.

Это предыстория, а попросту – производные обычной среднестатистической биографии, обычного русского, окунувшегося, как и все его предки без исключения, в перипетии нашей тяжелой истории. Мы помним благоприятия, перемежавшиеся противоречивыми слоями десертного пирога. В нем нежным бисквитом был поиск очевидной истины; сладкими прослойками – кровавые распри, за ними всегда эйфория. Новый поиск очевидной истины – украсил его завершающую часть. Собакин вырос в личность с красками и содержанием злосчастного продукта.

Шоркая уставшими ногами, он брел с видом на озябших внезапным похолоданием воробьев. Аборигены подкрышных стрех, эти серые проныры, провожали Петра Иосифовича бусинками вездесущих глазок. Петруша взял одного из них, матерого крупного смотрящего, в перекрестье раздвоенных пальцев: хлопок резины и трепещущее в предсмертной судороге тельце добычи упало к ногам. В бесполезной наивности он дунул в раздвоение холодеющего киля – сбитый струей воздуха, легкий светлый подпушек оголил желтые вкрапления кожи. «Еще два таких и супец получится отменный». Холодный вихорок, внезапно возникшего сквозняка, громко трепыхнул жаркое пламя «Вечного огня». Прошлое и настоящее растворилось в многоцветьи радуги пляшущего пламени. Усилившийся в промежутке строений вихрь закрутил в смерче пыль, отсепарировал в глазах слезу – радуга размножилась, приобрела плывущие формы, притягивая взгляд завораживающими красками.

В сознании Петра Иосифовича наступил мистический рубеж, с которым последнее время не было никакого сладу. Его жизнь напоминала цирковое представление: хождение по натянутому тросу высоко над землей. Временами он с трудом возвращался в реальность.

Петр Иосифович остановился, завороженный стихией огня, – вопроса в глазах не было. Он жил сейчас две жизни: ту, другую, когда рос и мужал в первобытной мальчишеской страсти, и нынешнюю, осмысленными действиями выжимая из себя остатки былой активности. Жизни – той, безоблачной, и этой – хотя и полной устремлениями, но совершенно мрачной. Каким бессмысленным казался груз знаний на фоне остановившейся осени.

Хриплым воздействием, зигзагом выплывшим из-за броской рекламы о вкусной пище, Петр Иосифович оторвал глаза от магнита «Вечного огня».

– Мужик, дай десять рублей… Тебе это – «цвирк» под ноги, а мне, как понимашь, спасение от болезни.

В жалких слезящихся глазах преломлялась радуга огня. Посыл вперед шеи предполагал благодарный поклон.

– Хошь, на двоих? – удвоенной мольбой брызнули из глаз очевидные слезы.

Не этой неожиданности ждал Петр Иосифович – он стоял в нерешительности, пытаясь связать упавшего к ногам воробья с хриплым зигзагом. Когда избавился от оцепенения, сунул, лишь бы снять наваждение, в дрожащую нетерпением руку сотенную бумажку.

– Шоб ты жил и подавал мне такую роскошь…, добрый человек, двести лет, – расправил просящий, спрятавшуюся в трещинах лица, подсыхающую коросту.

Петр Иосифович брезгливо передернул плечами вслед ковыляющей согбенной фигуре. Он вернулся взглядом к пламени: свойство магнита и феерических красок пропало – оно трепыхало на все усиливающемся ветру всплесками благодарной памяти.

Вымученный за много напряженных дней выход на прогулку теперь не сулил лучшего продолжения. Хотя бреньканье струн отвлекло.

«…И Вена плясала и пела, как будто сам Штраус играл…».

Седая женщина, образца той Великой Победы, со сбитым на плечи платком старательно щипала струны в ритме вальса. Она пела свежим молодцеватым голосом, почти не фальшивя, стыдливо буравя глазами отверстие деки. Рядом на лавочке, образца того же Великого года, кверху пуговичкой, лежала габардиновая кепочка с одинокой блескучей пятирублевкой.

– «…Весна сорок пятого года…» – неподдельно страстно вывела голосом поющая. Взгляд ее гвоздем проткнул носок наблищенного туфля Петра Иосифовича.

– За Великую Победу можно и больше дать, но вот – что есть.

Петр Иосифович низко наклонился – сторублевка мягко накрыла одинокую затравку. Гуляющий низовой ветерок пошатнул летучую твердь купюры. Рука потянулась вернуть кепку в логическое положение, но бесстрастный взгляд, ушедший назад в деку, остановил. Изношенная до жировых отложений, в откровенной открытости, кепка имела сверхфактурный вид.

В манерности поющей, в низко опущенных глазах, чувствовалось замершее движение мысли.

«…Крутится, вертится шар голубой. Крутится, вертится над головой…» – проснулось ритмическое ощущение в движении ее головы и тут же потерялось в далеком веселье компании подростков, зависших в паре-другой метров от нее.

Свинцовость ног, мучившая Петра Иосифовича последние месяцы, отдалилась чуждым нелепым грузом.

Кафе «Любо» проплыло на ватных ногах в стороне затененностью скрытого содержимого. «Кому-то «Любо», а кому-то любо под скрип тренажера, неподалеку от балясин границ моря, вознестись в дали небесные упругостью обновленных мышц. Благо, крутые склоны Маркотха простерлись величественным трамплином из заоблачной высоты в продолжение реальной жизни.

Усиливающийся ветер мешал праздной мысли, назойливо лез к малодоступному, отбирал драгоценное тепло. По трамплину из бесконечности сбежали два белесых одиноких облачка – посланники вечного, и тут же обернулись свежими порывами усиливающегося ненастья.

«Делу – время, потехе – час», – огрызнулось, грозным всплеском негреющего луча, солнце.

Тягуче пересекал путь постинсультник – он явно и с надеждой ловил замедление встречного Петра Иосифовича. В другое время Петр Иосифович обязательно уступил бы, но проснувшийся в нем Петруша ускорился. Когда он набирался житейских мудростей от бабушки – та поучала: «Идешь куда-то – не позволяй пересекать свой путь с пустой посудой».

Петруша развил мудрость глубже:

«Всякое не жизнеутверждающее пересечение – твоя будущая дорога».

Петруша заспешил, но, узнав в несчастном шустрого всегда соседа, притормозил. Стон или возглас спешившего в никуда прошептал ему благодарностью, похожей на удовлетворение.

Мысли подогревались наивностью Петьки – в ракурс обзора попадали обтянутые изощренностями короткие и длинные, сомнительные и стройные конечности молодых женщин. Все, поголовно для него, откровенно играло бедрами. В сердце проснулся Собакович. И эта невидимая загрудинная грань остановилась в невесомости. И уже не Собакович, но еще не Петр Иосифович заспешил домой. В тишину комнаты ворвалось его отяжелевшее, ускоренное возбуждением дыхание. Он с ходу огробастал расплывшееся тесто ягодиц жены Настюхи. Повалил ее, слабую негодованием, на диван.

…Мучительно долго выплескивалась из него нелепая страсть.

– Кто я? Личность, или пустопорожний продукт случайного происхождения, – отвалив от безразличной к его ласкам Настюхи, крутануло скрипучим жерновом в голове.

Сердце Петра Иосифовича уколом пронзила другая мысль:

«Примитив! Для чего живешь, хомо сапиенс!?»

В наплывающем страхе он упорядочил наваждение:

«Я смогу – так было раньше, усилием воли угомонить недуг».

Боль становилась очевидней, она разрасталась до пронзительной. Когти чудовища в перьях впились ему в грудь – дыхание от боли завибрировало. Общий тон и белый потолок над ним потускнели наступившим сумраком. В сгущающейся темноте – коротко, мгновением, промелькнула его жизнь. Он ухмыльнулся себе:

«Надо же, как все последовательно и четко: он – маленький мальчик в шароварчиках и кепочке, длинный коридор коммуналки – перебранки теток на общей кухне, пьяный дебош Жорки – все, от начала и до конца. Над ним зависли скорбные лица родни – все промелькнуло живым кино. Незнакомая ему река – горная, пенная на перекатах, заливала лицо. От бьющейся в агонии воды брызги попадали в рот – мешали глубоко вздохнуть. Вдруг течение резко замедлилось. Петр Иосифович сделал над собой усилие, чтобы избавиться от досаждающей воды, попытался отвернуться».

Он увидел над собой клюв огромного воробья, который норовил извернуться и попасть ему в глаз – когти больно держали грудь. Петр Иосифович заискал одной рукой рогатку – нащупал ее, под другую руку подвернулся огромный булыжник. За спиной чудовища судорожно попытался вставить его в придаток из кожи. Натянутая резина дзинькнула и оборвалась – булыжник выскочил, ударив ему в лицо.

…Наступила полная темнота. Но как легко и беззаботно стало вдруг.