После свадьбы мы жили в Москве. Ника снял в Леонтьевском переулке две прекрасные солнечные комнаты у некой Марии Ивановны, дамы лет сорока, высокой, полной, голубоглазой обладательницы большой квартиры.

С первых же дней замужества я поняла, что совершила роковую ошибку. В своих силах просчиталась. Когда я вспоминала о своих намерениях начать новую жизнь, продолжить образование и работать, то могла только горько усмехаться.

Трудно представить себе, что за дикий и неуравновешенный Ника был человек, и не менее трудно описать его…

Может быть, он по-своему и любил меня, но обращался как с котенком или щенком, которого «завел» себе для забавы. Он то всюду таскал меня с собой, то оставлял и пропадал неизвестно где день, два или больше. Слово его никакого веса не имело.

Васильев всегда следил за тем, чтобы у меня на руках не было никаких денег, так как вечно подозревал, что я убегу.

— Если тебе что надо — скажи! Куплю! — говорил он.

Течения его мыслей и взгляды на жизнь я не могла постигнуть.

Если он заставал меня за чтением какой-нибудь книги, то с тревогой смотрел на заглавие, и если это оказывался роман, отнимал его:

— Глупостей набираешься! Читаешь о молодых красавцах и разных любовниках! К черту эту дрянь!

Тогда я стала читать книги на французском и немецком.

— О чем читаешь? — тревожно спрашивал он.

— Это описание путешествий, — лгала я, стараясь не улыбаться.

— Наверно, врешь, обманываешь, — уже добродушно замечал Васильев, так как к иностранным книгам питал какое-то необъяснимое уважение.

Однажды все-таки не выдержал.

— Нарочно нерусские книги читаешь! — вспылил он, хлопнув кулаком по столу. — Мне назло, чтобы я не узнал о чем.

— Я читаю, чтобы не забыть языки, — стараясь казаться спокойной, ответила я, — мне ведь не с кем говорить, а это практика…

Мой довод оказался убедительным, и иностранная литература, в которую я ушла с головой, была узаконена.

Я жила в Москве, где выросла, где все улицы были по-родному знакомы, где было столько друзей, но жизнь моя проходила словно в заточении, в чужих комнатах, с чужими семейными фотографиями на стенах, и окружал меня чужой, купленный за деньги уют. Мне была противна любезная до приторности и до крайности любопытная Мария Ивановна.

Обычно утром, прямо с постели, натощак мы ехали в ресторан, чтобы выпить чаю в безлюдном зале, глядя на еще заспанные, отекшие лица официантов. Парадные, сиявшие блеском в вечернем освещении зеркала зала казались мутными при свете утра, а золотые рамы потрескавшимися. Чай казался недостаточно горячим, четырехугольники сливочного масла и черной икры — казенными и невкусными. Вся эта обстановка была мне противна. Я вспоминала домашний чай, горячее молоко в фарфоровом молочнике и золотистое масло в большой масленке.

— Ника, умоляю тебя, купи мне примус, сковородку, кастрюлю! Я так мечтаю хотя бы иногда что-нибудь состряпать, ну хоть картошки простой отварить…

— Дурочка, — смеялся он, — всякая другая женщина на твоем месте чувствовала бы себя королевой, а ты стряпать… Ни иглы, ни кастрюли не должно быть в твоих руках… на! — Он совал мне в руки газету. — Читай, что сегодня на бегах, или посмотри и выбери, куда нам пойти вечером.

После театра — ужин в «Савойе», «Гранд-отеле», но чаще всего на Петровских линиях, в «Ампире», где столик номер тринадцать числился за Васильевым.

Ника любил кутить у «Хромого Джо» — в ресторане-подвале на Бронной, около бывшего ломбарда. Там почти не проходило ночи без какой-либо потасовки. Артисты кабаре у «Хромого Джо» исполняли номера между столиками.

Женившись, Ника продал трех рысаков, ходивших на бегах, и купил мне бриллиантовые серьги большой ценности. Однажды на рассвете, когда мы выходили из «Хромого Джо», на нас набросились трое бандитов, один из которых был убит Никой на месте ударом в голову, а остальные задержаны подоспевшей милицией.

У «Хромого Джо» собирались все поэты: Мариенгоф, Шершеневич, Есенин, Пильняк, Мачтет и Маяковский.

Однажды Шершеневич с «пьяных глаз» выдумал послать мне записку и, указывая на меня официанту, сказал:

— Вон та самая, червонна дама…

Этого было достаточно, чтобы Ника, прыгнув и перевернув наш столик, бросился бить Шершеневича, и, если бы товарищи по перу не окружили несчастного поэта стеной, неизвестно, чем бы это для него закончилось.

Минутами казалось, что от этой жизни я схожу с ума.

После ужина в ресторане мы обычно ехали в Петровский парк, в «Мавританию» к цыганам.

Возвращались от них ранним утром. После разухабистого, гортанного, рвущего душу цыганского пения, после диких плясок с конвульсивно трясущимися худыми черными телами цыганок, после топанья, выкриков и гиканья пустые, безлюдные аллеи Петровского парка вливали в душу благотворный покой. Я полюбила этот парк, склонившиеся ветви деревьев, зимой — в нахлобученных шапках искристого снега, летом — в трепетном кружеве листвы, кажущейся в полумраке совсем черной.

Рядом со мной, положив на мое плечо голову, дремал Васильев — утомленный зверь.

Напрасно я искала в сердце хотя бы каплю теплоты к нему. Я сознавала, что никогда не смогу к нему привыкнуть.

Даже во сне упрямое выражение не покидало его лица. Казалось, упрямство таилось где-то в складке рыжеватых бровей около переносицы. Золотистые ресницы плотно сжаты. Одной рукой Васильев обнимал меня, и на этой руке был тот же золотистый пушок. Все в нем было мне неприятно. Страшно было себе сознаться, что в лучшем случае этот человек меня удивлял или забавлял, в худшем — невыносим до отвращения, до тошноты.

Единственными часами моей свободы было время, когда Ника летал. Из-за своей совершенно непонятной и ни на чем не основанной ревности он скрывал от меня дни и сроки своих командировок, исчезая на дни, а иногда и на недели.

Это было тем более для меня унизительно, что он не скрывал их от нашей квартирной хозяйки Марии Ивановны, прося ее даже во время его отсутствия за мной «присматривать». И вот иногда просто для того, чтобы выйти подышать воздухом, я должна была войти в какой-то тайный контакт с противной мне Марией Ивановной. А последняя принимала какой-то покровительственный и многозначительный вид, точно я теперь у нее в руках и нас с ней связывает что-то нехорошее и темное.

Однажды тайно от Ники она с многозначительной улыбкой передала мне письмо, пришедшее прямо на мое имя в отсутствие Ники. Письмо от мамы. Она нашла меня, узнав на аэродроме адрес Васильева.

«У меня к тебе важное дело, тебя касающееся», — писала мама и просила меня о свидании.

В один из дней, когда Ника был в очередной командировке, я позвонила на Поварскую Дубову и попросила его передать маме день и час, когда я буду ждать ее на центральном телеграфе.

Когда в шуме и сутолоке телеграфа, среди десятков мелькавших людей я увидела безукоризненно прямую мамину фигуру, ее легкую походку, знакомую шубку, милое, тонкое лицо, мне захотелось броситься ей навстречу, обнять, прижаться, заплакать, рассказать о том, как я несчастна, — но ее холодное «здравствуй» и надменный кивок головы будто ушатом ледяной воды окатили меня с головы до ног. Я быстро справилась с собой и попала ей в тон.

— Дело в том, — прямо начала мама, — что твой брак недействителен: Софья Дмитриевна была у меня и у Пряников. Васильев с ней не развелся, а просто взял новый паспорт.

— Ну и что же?

— Как то есть «что же»? Я просто считала своим долгом предупредить тебя об этом. Софья Дмитриевна сказала, что даже ничего не знала о его браке с тобой.

— Странно… — я была удивлена. — Но почему же она не появилась тогда, когда Ника хлопотал о Петровском, когда он получил его? Почему не приехала к нему, когда мы с ним туда уехали? Где она вообще была до сих пор и почему теперь не придет к нам, не объяснится?.. Все ее поведение более чем странно…

На это мама не нашла что ответить. Поговорив еще немного, мы расстались так же холодно, как встретились. Что заставило маму пойти на это свидание? Какова была ее цель? Расстроить мой брак с Никой? Может быть, ей просто захотелось меня увидеть?.. Это осталось для меня тайной.

Я предупредила Марию Ивановну, и когда Ника вернулся из командировки, я передала ему полностью все сказанное на свидании с матерью.

Он ничуть не смутился.

— Она давно мне не жена, я с тобой венчался, а с ней нет. Значит, для тебя наш брак настоящий. А для моего сердца — ты мне настоящая жена.

Больше мы с ним на эту тему никогда не говорили. На мое свидание с мамой он ничуть не рассердился.

— Ты ее звала? — спросил он. — Почему она к нам не придет?

С некоторых пор я стала замечать, что Ника начал разочаровываться в Марии Ивановне. Ему стало казаться, что она за его спиной устраивает мне какие-то свидания, что я его обманываю, а она этому потворствует. Конечно, это было его очередным безумием и все подозрения не имели никакого основания. Стыдно сознаваться, но в душе я была рада его растущей антипатии к Марии Ивановне. Она все время старалась у меня что-то выведать, все предлагала свой адрес для чьих-то писем и выражала полную готовность мне услужить.

Прожив год, мы наконец выехали от нее и поселились у друзей Ники на Второй Брестской. Хозяйка квартиры, Александра Ивановна, черноглазая, миловидная, полуинтеллигентная вдова с двумя дочерьми — Тоней и Надей. Хозяин, Матвей Иванович, лет на десять моложе Александры Ивановны, был ее вторым мужем. Он очень важничал своей молодостью и сильно хамил бедной Александре Ивановне.

Квартирка бедная, сырая, грязноватая. Здесь часто собирались по вечерам какие-то люди, азартно играли в карты до самого утра, где-то рядом соседи варили самогон. Доселе совершенно незнакомый быт, нравы и характер этих людей были для меня интересными; я старалась их понять и узнать ближе.

Немало горьких, неутешных слез проливала несчастная Александра Ивановна от унижений и оскорблений молодого и эгоистичного любовника. Мне бывало ее очень жаль, я еще не понимала дикие законы страсти.

На этой квартирке что-то перепродавали, покупали, пили, играли, и я не знаю, насколько безукоризненными были грязные колоды карт. Странно, удивительно и даже как-то трогательно было видеть, как в этом темном, пьяном мире каждое утро открывали ясные, хорошие, еще не тронутые ложью глазки Тоня и Надя, напоминающие два слабых, нежных цветка.

И все-таки здесь было лучше, чем в Леонтьевском у Марии Ивановны.

Вновь меня окружали люди, с которыми у меня не было ничего общего. Кто они были? Бесконечное число летчиков, которых я путала и по внешности и по именам, да артисты эстрады, которых Ника приглашал к нашему столу в ресторане ужинать и выпить вина. Иногда они кутили до утра. Завсегдатаями нашего столика в «Ампире» был дирижер оркестра Фердинанд Фердинандович Криш и пожилой, остроумный, талантливый конферансье Плинэр. Ни с тем, ни с другим я не обмолвилась ни словом. В этот мир женщина могла попасть только благодаря своей внешности, которой я не обладала.

Многие, если не все, смотрели на жену такого знаменитого летчика, каким был Васильев, с недоумением, а иногда с плохо скрытым удивлением. Иногда это мнение высказывали мне прямо в глаза: «Какие красотки были у Николая Алексеевича, удивительно, право, как это он вас им всем предпочел!»

Многие сомневались в том, что я княжна.

«Прямо скажу, не такой я себе княжну представлял! — сказал мне как-то огорченно Матвей Иванович. — Да разве княжны такие бывают? В вас ничего высокопоставленного-то нет! Уж больно вы просты!»

Васильев пил. Правда, он не напивался до бесчувствия, но пил каждый день.

— Разве это называется пить? — оправдывался он передо мной. — Разве так я пью, как до женитьбы на тебе пил? Я данное тебе слово держу и не пьянствую, а только компанию поддерживаю. И что ты на меня нападаешь? Ведь ты от этого не страдаешь, у тебя все есть, и нужды ты ни в чем не видишь… Тебе все бабы вокруг завидуют!

Я же задыхалась в такой жизни и с ужасом сознавала, что изменить что-либо бессильна: так будет нынче, завтра и всю жизнь. Каждый день Ника удивлял или, вернее, ужасал меня какой-нибудь новой чертой характера.

К этому времени относится история с моим портретом. В 1921 году я с двумя подругами вздумала сниматься. Выбор наш пал на фотографию «Джон Буль», находившуюся на Тверской. (Теперь это небольшой театральный магазин в доме ВТО.)

Хозяин фотографии — средних лет, очень милый и культурный человек, в прошлом артист (как он сам себя нам отрекомендовал). Фотограф снял нас, через определенное время мы получили свои фотографии, которыми остались очень довольны.

Прошло некоторое время, и вдруг я услышала, что мой портрет, сильно увеличенный, выставлен на витрине Тверской.

Мы с мамой сейчас же пошли к «Джону Булю». Мою маленькую карточку хозяин увеличил в рост кабинетного портрета, который красовался в центре витрины.

Как мы с мамой ни просили продать нам портрет, упрямый хозяин отказывался и говорил, что сделал его для себя и продавать не желает. Никакие деньги упрямца не прельщали.

Настал день, когда и Васильев увидел этот портрет. Он буквально осатанел.

— Мерзавец! — взревел он, врываясь к «Джону Булю». — Портрет моей жены на Тверской улице выставил! — И не только снял с витрины и забрал себе портрет безвозмездно, но еще к тому же жестоко избил несговорчивого фотографа.

Конечно, Васильеву, как всегда, и этот поступок сошел безнаказанно, хотя «ввиду болезни хозяина» «Джон Буль» был закрыт на четыре дня.

Мне казалось, что я никогда не привыкну к нраву этого дикаря!.. На меня напала невероятная тоска, и я объявила, что не пойду больше ни в ресторан, ни в театр и с этого дня буду все время лежать дома и читать книги.

Сначала Ника был этим неприятно удивлен, потом рассержен, было крупное объяснение, которое, конечно, кончилось тем, что ни один из нас не понял другого. Я заявила ему, что от той жизни, которую он называет «счастливой», готова повеситься.

«Бежать. Бежать!» — горело теперь в моем сознании. Но как… А главное, куда?.. К маме?.. Это значит вернуться с повинной, сломить себя, чего я не в силах сделать…

И все же я решила бежать и привела свой план в исполнение.

Судьба играла мне на руку: вернувшись вечером из Клина, из командировки, Ника рано улегся спать. Поздно ночью я затаив дыхание тихонько вылезла из-под одеяла и стала одеваться. Написав на подоконнике при свете лампады записку Нике, чтобы он оставил меня в покое, я сняла его подарок — бриллиантовые серьги, — положила их на записку, затем надела шубу, шапочку, ботики и неслышно проскользнула в парадную дверь.

Я не могла поверить своему счастью, когда очутилась на улице, на свободе! Быстро пробежав Брестскую, выскочила на Тверскую и увидела сквозь стекло окна, что часы в аптеке показывали всего половину одиннадцатого. Какая удача! Не так еще поздно, и я зашагала по Тверской, перебирая в голове адреса людей, у кого могла бы переночевать хотя бы эту ночь. Но таких не находилось. Все это были те «друзья» и знакомые, для которых мое «бегство» было бы очередной сенсацией и долгожданным поводом к сплетням. Так, погруженная в мысли, я шла по Тверской, пока невольно не замедлила шаг около знакомого переулка. Дегтярный!.. Милый Дегтярный!.. Здесь ждали меня малыши в детском саду «Галочка». Сюда каждое утро провожал меня на работу Юдин.

Дорогие, милые сердцу воспоминания!.. Я свернула в знакомый переулок, остановилась перед большим серым домом, где, как и в те счастливые дни, висела доска: «Галочка. Детский сад при Коммунистическом университете имени Свердлова».

Малыши мои, наверное, выросли, и их место заняли другие, незнакомые… а руководительницы? Те ли, что работали со мной?..

Окна детского сада были темны, кроме самого крайнего, я знала — это горел свет у Софьи Артуровны, кухарки детсада.

Пожилая интеллигентная немка, жившая до революции в домах воспитательницей. Она была одинока, честна и устроилась в детсад благодаря своим исключительным кулинарным способностям.

Я робко позвонила, хотя рассудок мой и протестовал: «Поздно, может быть, Софья Артуровна рассердится. Удобно ли просить о ночлеге?» Но сердце подсказывало, что Софья Артуровна меня очень любит и не сможет отказать, приютит.

— Кто там? — испуганно спросила Софья Артуровна. Она держала дверь на цепочке, но, услышав мой голос, сразу узнала, обрадовалась, впустила, расцеловала…