Неделю я «нелегально» жила у Софьи Артуровны. Спала на сундуке за шкафом в ее маленькой комнатке на кухне. «Нелегально» потому, что в детском саду не имел права жить и ночевать ни один посторонний человек.
После первой же ночи под кровом «Галочки», встав утром, я пошла к Николаю Сергеевичу Понятскому. Он принял и обласкал меня, как родную, сейчас же дал работу — перевод, выдал авансом немного денег и обещал как можно скорее устроить на работу официально.
— Но, милое дитя, — сказал он, ласково глядя на меня, — дело-то не в работе! На нее я вас всегда устрою, вы мне нужны. Но дело идет о вашей, так сказать, легализации. Ведь для того чтобы устроиться на работу, нужно иметь твердую прописку, иначе говоря, постоянное местожительство. А вам, наверное, даже взять справку о выписке со старого адреса неудобно, ведь это значит идти туда и увидеть Васильева.
Я молчала.
— А потом, — уже тише продолжал Николай Сергеевич, — я со своей стороны посоветовал бы вам вернуться к матери на Поварскую. Раз вы решились разойтись с мужем, то вам нужны постоянный угол и твердая прописка.
Я не хотела говорить ему того, что мне рассказала одна из руководительниц «Галочки», которая через общих знакомых знала, что мама после моего ухода раздарила все мои вещи, вплоть до кровати, сожгла мои портреты и сказала всем, что я для нее умерла. При ней даже старались не упоминать моего имени…
Таким образом, я очутилась в самом безысходном положении.
В первый же день я сняла с руки обручальное кольцо червонного золота (больше у меня ничего не было) и продала его. А затем старательно засела за переводы. День мой начинался с того, что я как можно раньше, пока еще не пришли в сад дети, бежала из Дегтярного на Большую Дмитровку в библиотеку университета и принималась за переводы. Это было очень удобное место для работы. Но мысли мои были отравлены тем, что я не имела права стеснять Софью Артуровну, да еще, живя нелегально, подводить ее своими недозволенными ночевками. Знала я также и то, что Ника меня разыскивает — и разыщет.
Я не ошиблась. На двенадцатый день моей самостоятельной жизни он предстал передо мной в читальном зале библиотеки университета.
Оказалось, что он искал меня через милицию и уголовный розыск, побывал уже у мамы на Поварской, у Пряников на Арбате и обежал всех наших знакомых. Потом вдруг вспомнил о Понятском. С утра пришел к нему на квартиру, но не застал дома, а его сестра и брат сказали, что ничего обо мне не знают. Тогда Ника пошел в университет искать самого Николая Сергеевича. Тот читал лекцию, и, дожидаясь его, Ника зашел в библиотеку, где совершенно неожиданно увидел меня.
Ника стоял передо мною какой-то тихий, не похожий на себя и радостный. За эти несколько дней он очень изменился: одутловатость лица, мешки под глазами. Разговор был недолог. Я быстро собрала книги, торопясь покинуть стены университета: я боялась публичного скандала и трепетала от одной мысли, что Васильев может хотя бы намеком оскорбить дорогое и светлое для стольких людей имя Понятского.
Я стремительно последовала за Васильевым на улицу. Был сильный мороз, дыхание захватывало. Я задыхалась, доказывая, что все равно уйду от него, просила не только оставить меня, но и помочь мне в новой жизни, а он все упрямо тянул меня за рукав и звал с собой.
— Пойдем! — говорил он. — Ну не нравится тебе на Второй Брестской, будем жить в другом месте, уедем на другую квартиру…
— Ах ты, Господи! — уже в отчаянии сказала я. — Да не в этом дело: на той ли улице, на другой ли, у той или иной хозяйки… Хоть во дворце из золота — нигде не могу и не буду с тобой жить. Вот ты что пойми!..
Мы все шагали и шагали по улицам, ноги замерзли, я вся посинела. Ника это заметил и стал звать на горячий завтрак, на чашку кофе.
— Ладно! — вдруг зло отрубил он; его лицо помрачнело, и я встретила знакомый оловянный взгляд. — Я понял: я тебе противен, все это комедия была, но только не думал я, что ты с Богом будешь шутить и даже на венец плюнешь… Но уж коли среди ночи от меня убежала, коли так решила, что же, попробуй поживи самостоятельно… Но прошу об одном… И ты должна исполнить мое желание — ведь ты расстаешься со мной навсегда. Имею же я право попросить тебя о последнем?
— Проси, постараюсь исполнить…
— Сегодня вечером в последний раз отужинай со мной в «Ампире». Неужели так вот, сейчас на всю жизнь расстанемся?
— Зачем это? — Я испугалась. — Зачем?.. Все у тебя не просто, любишь ты помпы… не можешь иначе… и для чего?.. Или ты напьешься и будешь все вокруг себя крушить, или будешь мне сердце терзать разговорами.
— Даю слово, — торжественно сказал он, — не напьюсь, бить никого не буду и разговорами тебя терзать тоже не буду!
— Нет у тебя слова, — ответила я.
— На этот раз будет. Ты уходишь от меня… бросаешь… видишь, я не кричу, не скандалю, ни на чем не настаиваю. За что же обижаешь? В последний раз прошу тебя!..
Мне стало жаль его. Я обещала, и мы наконец расстались. Как ни странно, но ужас, сковавший мое сердце отчаянием, когда я увидела перед собою Васильева, вдруг прошел, уступив место чувству какого-то радостного удовлетворения. Мне казалось, я убедила его и, может быть, он поможет мне, не выписываясь со Второй Брестской, устроиться на работу. А пока не подыщу себе угла, поживу еще немного у Софьи Артуровны. Не зверь же он, в самом деле. Вот встретились, говорил он со мной по-человечески, и я не буду озлоблять его, исполню его желание, приду вечером в «Ампир».
В простом домашнем платье я неуверенно вошла в залитый яркими огнями зал «Ампира» и нерешительно остановилась. К моему удивлению, столик номер тринадцать был занят какими-то людьми; может быть, это были гости Васильева, а сам он еще не приехал?.. Но в это время откуда-то сбоку вышел и подхватил меня под руку Васильев.
— Удивилась? — спросил он. — Да, столик номер тринадцать уже больше не наш. Я отказался от него. Покидаю Москву года на два… хочу лететь на дальний Север… Не ожидала? — Ника вел меня к самому дальнему столику, стоявшему сбоку эстрады. — Здесь мы мало кому видны, — продолжал он, — посидим в уголке, насмотрюсь на тебя в последний раз и спокойно поговорим на прощанье…
Мне навстречу из-за занятого Никой столика встал его любимец бортмеханик, веселый, плотный, высокий и бесконечно преданный Васильеву украинец Гриценко. Я обрадовалась этой неожиданной встрече, так как присутствие третьего исключало интимные разговоры.
В душе я очень удивлялась необыкновенному спокойствию Васильева. «Неужели он так искусно умеет играть?» — думала я.
Мы сели. Он протянул мне карту заказов, и я стала машинально читать подряд названия блюд, плохо соображая, что они означают. Потом совершенно случайно взглянула на Нику, и сердце мое неприятно сжалось: его взгляд, точно пойманный на чем-то плохом, быстро метнулся в сторону, затем Ника потупил глаза, скрыв от меня их выражение, но я уже успела поймать в них недобрый огонек. «Уж не задумал ли он что-нибудь?» Я передала ему карту меню.
— Что хочешь заказывай, — сказала я упавшим голосом, чувствуя, как какое-то зловещее предчувствие неприятно холодит душу.
Но Ника уже по-доброму улыбался, шутил. Подали ужин. На столе появилось серебряное ведерко с запотевшими от холода бутылками вина.
Зал наполнялся народом. Москвичи приезжали после театров, концертов, оперетты — поужинать. Гриценко был весь поглощен эстрадными номерами, а мы разговаривали о Севере, о научной экспедиции, климате.
— Договор подписал на два года. Тебе не скучно будет без меня? — неожиданно спросил он.
— Я могу быть только рада за тебя, — ответила я, — два года без ресторанов, без бегов, без цыган пойдут тебе только на пользу.
— «Рада, рада», — передразнил он, — конечно, рада, вижу, что от счастья сияешь… ты даже скрыть этого не умеешь. Еще бы! Думала ли ты, что я так легко и быстро откажусь от тебя?.. А?.. — Он заговорил медленнее: — Да… бывает так… вот любишь, любишь, горишь, ну прямо сгораешь от любви, а потом вдруг… посмотришь — все и сгорело… и любви как не бывало… и за что только я тебя любил? Разве только за то, что ты никогда меня не любила?..
Мне почему-то от его слов становилось по-настоящему страшно, а он продолжал:
— Ты не сердись на меня, что так говорю, это я со зла… тебя есть за что любить. Вот, например, за твою храбрость! Помнишь, как я тебя на второй день нашего знакомства на разведочный аппарат посадил, в лодочку, и ты не дрогнула?.. Или вот сейчас: не побоялась прийти на «последнее свидание», ведь со мной шутки плохи, а ты пришла. Или, может быть, ты думаешь, я, как твой теноришко Юдин, сделаю?.. Прощусь с тобой, а как уйдешь, так от любви и застрелюсь?! Нет!.. Фрак и белая хризантема в петлице — это нам непонятно… Мы, тверские мужички, как дубы крепкие, нас не проймешь… — Его глаза внимательно и пытливо всматривались в меня.
Не скрою, что его туманные, насмешливые запугивания были мне неприятны.
— Не люблю твоих прибауток, — сказала я. — Все на испуг берешь?.. А это значит — слаб. Ты бы лучше дал мне слово писать, я отвечать тебе буду.
Я была счастлива, когда под бурные аплодисменты вышла на эстраду пестро одетая толпа цыган. Концерт заканчивался. «Слава Богу, все прошло благополучно, теперь скорее, скорее вырваться наконец отсюда».
— Мне пора! — решительно сказала я. — Уже поздно, ведь я живу не у себя, хотя и предупредила…
— Шампанского! — громко крикнул, перебив меня, Ника. Он схватил меня за руку. — Мы еще не простились! Подожди, без шампанского не отпущу!
В это самое время к нашему столику подошел официант.
— Вашу жену к телефону! — сказал он, обращаясь скорее к Нике, нежели ко мне.
Я была изумлена.
— Не может быть… это ошибка, мне некому звонить…
— Вас, вас… — Официант энергично кивал головой. — Спросили сначала: у вас ли ужинает летчик Васильев с женой?.. А потом, как узнали, что здесь, так и говорят: попросите, мол, его супругу… женский голос просит…
— Иди-иди! — Ника смеялся. — Это мама! Ведь я тебя разыскивал и у нее был, а сегодня специально заезжал, сказал, что нашлась пропажа, она знает, что мы сегодня здесь ужинаем, прощаемся… иди-иди!
Мама!.. С бьющимся сердцем, не веря своему частью, я выбежала в вестибюль, схватилась за телефонную трубку, как за якорь спасения.
— Мама! — крикнула я, но… трубка была безгласна, пуста… никто мне не ответил.
Почему? Неужели мама не могла подождать?.. Как жестоко с ее стороны. Зачем же было вызывать?..
Расстроенная, я вернулась в зал. Цыгане пели, плясали. Шампанское было уже налито в бокалы.
— Скорее, скорее! — торопил Ника. Он протянул мне бокал, мы чокнулись.
Чокаясь с Гриценко, я заметила, что он как-то странно на меня смотрел.
Потом мы снова чокались и опять пили. Ника подсел очень близко и стал уговаривать поехать по старой памяти в «Мавританию», где стояли цыгане. Он задерживал мою руку.
— Пусти! — уже строго, стараясь освободиться от него, сказала я. — Уговор дороже денег. — Я чувствовала, что выпила лишнее, — во рту был какой-то неприятный вкус, но старалась не показать вида и продолжала: — Ведь вечер кончился, ты обещал, это нехорошо… — Я говорила еще что-то, с ужасом ощущая, как от самых ног поднимается холод, все выше, выше, к самому сердцу. Голова сразу отяжелела, язык не слушался и деревенел. «Умираю!» — хотела я крикнуть, но горло заледенело. В то же самое время мне показалось, что я слепну, глаза наполнялись чернотой, судорога сдавила горло.
Пение и крики цыган звучали все отдаленнее, все тише. Последнее, что я осознала, меня куда-то несли. «Паралич!» — подумала я, прежде чем потерять сознание. Но сознание возвращалось через какие-то промежутки. При этих возвращениях к жизни я не могла открыть глаз, не могла вымолвить ни одного слова. Страшный гул и шум наполняли голову, я слышала голоса: «Скорую помощь! Скорую помощь!» Потом голос Ники: «Жена моя, у нее порок сердца, это припадок!» Потом вновь наступило беспамятство, которое прерывалось какими-то свистками, гудками паровозов… Потом чьи-то пальцы осторожно приподняли мои веки, и я увидела женщину в белом, с красным крестом на рукаве, склонившуюся надо мной, но подступившая к горлу рвота снова бросила меня в небытие.
Потом мною овладел длительный и неотвязный кошмар. Я неслась по каким-то ледяным волнам, и лапа, большая и мохнатая, ежеминутно, но довольно ласково касалась моего лица…
Наконец я стала чувствовать свое тело и поняла, что лежу. Мохнатая лапа по-прежнему ласково касалась лица, но теперь ко всему этому в ушах еще стояло знакомое, приятное, напоминавшее мне далекое детство в Петровском поскрипывание. Это были полозья саней, скользящие по твердому, оледеневшему снегу… Конечно, я в санях, вот и знакомый звук: встряхивают вожжами, ударяя по бокам лошади…
Я открыла опухшие, отяжелевшие веки. Хотела пошевельнуть рукой, но она мне не повиновалась. Я лежала закутанная в знакомую оленью доху Васильева. Нависший над самой головой пушистый воротник, мерно раскачиваясь от езды, ежеминутно мягко касался моего лица. Я различила впереди, на облучке саней, спину ямщика, а рядом фигуру Васильева.
Хотела позвать Нику, но у меня вырвался хриплый стон. Ника быстро обернулся, нагнулся ко мне.
— Ты видишь меня? Слышишь? — спросил он с тревогой.
В ответ я кивнула головой. Он поправил поудобнее сено, отвел от моего лица мех воротника, и я вдруг увидела над головой почти черное небо морозной ночи с яркими мелкими звездами.
Я вновь закрыла глаза. Никак не могла понять, где я, что случилось… Передо мною носились какие-то отрывочные и беспорядочные воспоминания. Путаясь в различных предположениях, я вдруг вспомнила ощущение телефонной трубки в руке, вспомнила, с какой надеждой ее схватила… И мгновенно мне все стало ясно: мама и не думала звонить, и вообще никто меня не вызывал. Официант «Ампира» был подкуплен Никой и вызвал меня нарочно к телефону на мнимый звонок. В это время Ника влил мне в шампанское что-то, от чего я чуть не умерла. Его план был заранее обдуман; отсюда и занятый сбоку около оркестра столик, такой незаметный для большинства сидевших в зале. Оттого и присутствие преданного Гриценко, услужливо помогавшего вынести жену Васильева, с которой так некстати в ресторане сделался вдруг сердечный припадок.
Теперь понятно, почему, чокаясь со мной, Гриценко был такой растерянный и виноватый.
Но где же мы теперь?.. Куда он везет меня?.. Меня мучили догадки.
А полозья саней все скрипели, веселой рысцой бежала деревенская лошаденка, а рядом со мной сидел человек, от которого я не могла уйти живой.
И чем яснее мне это становилось, чем невыносимее болела голова, чем больше ныло все тело, чем беспомощнее и слабее я сама себе казалась, тем сильнее рос в моей груди бунт: «Все равно убегу!»