Однажды я приехала в Москву и, как всегда, остановившись у Александры Ивановны, бегала и рассматривала витрины любимых улиц. Кто-то схватил меня за рукав.

— Киттинька! Киттинька!

Зов милого детства! В душе встрепенулось что-то теплое, живое…

Передо мною стояла Анна Георгиевна Телегина, или просто Анюта, племянница нашей няни Пашеньки, зеленоглазая хохотушка, которая ездила с нами по Волге в детстве. Теперь она была заведующей детским садом, энергичной, полной сил женщиной.

Анюта смотрела на меня с нескрываемым недружелюбием.

— Стыдно вам! Стыдно вам!.. — сказала она строго. — Вы выросли на моих глазах, я знала вас всегда доброй девочкой, я не предполагала в вас такой жестокости, злобы, такого бессердечия к собственной матери!

— Матери?! — удивилась я, — у меня ее нет. Она прокляла и навек отказалась от меня.

— Прокляла?! Вы что, с ума сошли?! — теперь настала очередь удивляться Анюте. — Она плачет о вас, не осушая глаз, день и ночь говорит только о вас! Посмотрели бы вы, как она изменилась, похудела, мне кажется, она скоро с ума сойдет от тоски!.. Кто только мог выдумать такую глупость?

Тогда я рассказала Анюте, как тетка захлопнула передо мной двери дома.

— Киттинька, я хочу вам верить и не могу!.. Все, что вы рассказали, чудовищно. Анатолия Прокофьевна просто преступница, это какой-то уголовный тип!..

Анюта ни за что не хотела меня отпустить, она буквально вцепилась в меня и требовала, чтобы я немедленно, сию минуту шла к ней.

— Я сама схожу за вашей мамой, — говорила она, — вы сейчас же должны увидеться, объясниться… нет, нет, я не могу, я просто не имею права отпустить вас!

Тогда я объяснила Анюте, что должна предупредить Нику и Алю, и помчалась на Вторую Брестскую известить Нику о моем предстоящем свидании с мамой и о том, что могу задержаться. Сердце так билось, что, казалось, разорвется.

Анюта жила в маленькой комнатке на втором этаже деревянного, в старинном стиле домика под номером три в Староконюшенном переулке.

Здесь и состоялось наше свидание с мамой.

Не в силах произнести ни звука, обняв друг друга, мы безутешно плакали. Потом говорили, перебивая друг друга, смеясь, все еще со слезами на глазах.

Роль тетки была ясна. Она не только не сказала маме о моем посещении, но все время расстраивала ее всякими выдумками. То она передавала ей из «достоверных» источников, что я в каком-то обществе говорила о моей ненависти к матери, то якобы в каком-то доме смеялась над мамой и т. д.

Придя в себя, мы простились с Анютой и отправились на Поварскую.

Анатолия, хотя и имела отдельную комнатку, все дни проводила у нас, где мы ее и застали. Она стояла перед туалетом и расчесывала роскошные, до колен волосы.

— Ну? — сказала мама, как мне показалось, даже с каким-то торжеством (она обняла меня одной рукой). — Ну? Как теперь, Таля, ты будешь смотреть мне и Китти в глаза?

— А что? — Тетка невинно улыбнулась. — Уже успели где-то помириться? Ну что ж, милые бранятся — только тешатся…

— И это все, что ты можешь сказать в свое оправдание? — спросила пораженная спокойствием тетки мама. — Нет, ты ответь мне, — все взволнованнее говорила мама, — как могла ты, которая почти насильно, против нашей воли поселилась здесь, вошла в нашу жизнь, живешь на мой заработок, выгнать вон ночью, в мороз мою дочь из-под ее же крова?!

— Она не приходила, я ее никогда не выгоняла и ни о каком проклятии не могла сказать, потому что я ее не видела. Она все лжет! — спокойно и нагло глядя мне в глаза, ответила Анатолия.

— Как?! — вступила я в объяснение. — Вы еще вдобавок ко всему теперь обвиняете меня во лжи?!

— Если ты сейчас же не сознаешься в том, что выгнала Китти в ту ночь, — мама совершенно вышла из себя, — то с завтрашнего дня я перестану тебя кормить, поить, одевать, платить за уроки шитья. Я откажусь от тебя навсегда, живи чем хочешь, зарабатывай на все сама!

Это оказалось единственной угрозой, которая подействовала на Анатолию и напугала ее.

— Хорошо… — Она заговорила медленно, словно выжимая из себя каждое слово. — Хорошо, я сознаюсь: да! Я выгнала ее, когда она пришла во втором часу ночи. У нас еще сидели гости. Я не пустила ее и не могла пустить, да и ты, если бы в ту ночь увидела ее, то тоже не пустила бы…

— Почему? — вырвалось у нас в один голос.

— Потому, — еще тише прошипела тетка, — что твоя дочь пришла совершенно пьяная, и, когда я открыла дверь, она, куря папиросу, нагло спросила меня: «Что, моя мать еще не сдохла?» Она силой хотела пройти к тебе в таком виде, пройти, чтобы ее, пьяную, увидели твои гости. Ну, скажи теперь, должна я была ее пустить? Да?.. Оттого я и скрыла от тебя ее нахальное, скандальное вторжение среди ночи…

Мама закрыла лицо руками, словно от удара бича. Анатолия стояла перед нами с бесовским торжеством на лице. Я же была настолько поражена, что не могла и слова вымолвить.

— Китти, это правда? — вдруг, отняв руки от лица, спросила мама.

— И вы могли хотя минуту этому поверить?.. — грустно сказала я. — Ах, мама, мама…

Воспользовавшись минутой, Анатолия выскользнула из комнаты.

Я бросилась к маме, стала целовать ее.

— Мама, мама, разве я лгала вам когда-нибудь! Кого вы слушаете?.. Когда вы умирали от тифа, вспомните, как обе ваши сестры вас бросили. Разве не я одна выходила вас? Как боролась за то, чтобы не отдать вас в больницу, разве не доказала я, насколько мне дорога ваша жизнь? Только один раз я провинилась перед вами: сказала ужасные слова, когда ехала венчаться, только в них я виновна.

Но в это время вошла Анатолия. Волосы ее были по-прежнему непричесаны. Лицо торжественно. В руках — польская Ченстоховская Богоматерь, икона прадеда, когда-то графа Подборского. Этот образ перед смертью передала тетке бабушка, поскольку Анатолия одна из трех сестер носила эту фамилию.

Увидев сестру, гордо выступавшую с родовой святыней, мама переменилась в лице и теперь стояла бледная как смерть.

Расчет на мамину религиозность был верным.

— Ченстоховска Матка Бозка! — медовым голосом, нараспев начала тетка читать молитву Богоматери по-польски.

Мне казалось, что я на сцене, где разыгрывается что-то бесконечно глупое. Я с грустью видела беспомощность мамы.

Анатолия уже прочла молитву.

— Теперь, — со слезой в голосе сказала тетка, — я клянусь перед нашим родовым образом, перед тенями всех умерших Подборских, что все, что я говорила, правда и все, что говорила твоя дочь, ложь!

Тетка перекрестилась и поцеловала образ. Воцарилось гробовое молчание. Потом мама закрыла лицо руками и горько зарыдала.

И вдруг у меня мелькнула мысль.

— Мама! — радостно воскликнула я. — Сейчас вы узнаете, кто из нас лжет. У меня есть свидетель. В ту ночь мне отпирала дверь наша лифтерша Даша, она со мной разговаривала, запирая двери, когда тетка меня выгнала. Позовем ее сюда, пусть она вам расскажет, в каком виде я была. Наша клятвопреступница не учла этого обстоятельства и поторопилась дать клятву.

Я хотела выйти из комнаты, но тетка, положив икону на стол, бросилась к дверям, не пуская меня. Мама стала умолять меня не звать Дашу.

— Это публичный скандал, пощади! — говорила она. — Прошу, не ходи!

Тетка кричала:

— Кто будет нас судить? Хамка? Мужичка? Лифтерша, которую твоя дочь уже успела подкупить васильевской водкой?!

Вдруг совершенно неожиданно для себя я налетела на тетку, повернула лицом к двери и вышвырнула за дверь, которую тут же закрыла на ключ.

Задыхаясь, я повторяла одну и ту же фразу:

— Выбирайте, мама: или она, или я!.. Кто-нибудь из нас…

Мама все плакала. Я стала целовать ее, успокаивать, уговаривать. Потом напоила валерьянкой и уложила в постель. Она вся дрожала.

Вдруг в дверь посыпались удары: сначала кулаками, потом ногами.

— Впустите меня! — дико кричала Анатолия. — Впустите! Вы не смеете меня не впустить, а если не отопрете, то я выведу вас на чистую воду! Я всем скажу, какие вы обе преступницы! У вас обеих руки в крови. Ваше место в тюрьме!

Мы только перекидывались недоумевающими взглядами.

— Она сошла с ума! — испуганно сказала мама. — Кого мы убили? — И она улыбнулась.

В то же самое время мы услышали, как в коридор отворяются двери всех комнат. Потом услыхали Грязнову, которая упрашивала тетку уйти к себе и не скандалить. Но Анатолия не унималась и продолжала кричать, что засадит нас в тюрьму.

— Китти, — наконец сказала мама, — мне совершенно ясно, что во всем виновата Таля, я верю каждому твоему слову. Я поняла, какую подлую роль играла моя сестра, стоя между нами и ведя такую преступную интригу, но… пойми, мы должны ей отпереть только для того, чтобы прекратить этот крик, эти ругательства, эту неприличную сцену!.. Я боюсь, что Алексеев приведет сюда милицию, составит акт о том, что мы никому не даем покоя… ведь он ищет любого предлога или случая…

— Отпереть — значит испугаться ее угроз, — сказала я, — наша совесть чиста, пусть кричит себе на здоровье, ее же и выселят за хулиганство. Ведь только из-за нее у нас так испорчены со всеми в квартире отношения. Она корень зла!

— Китти, Китти! — мама укоризненно покачала головой. — Ты очень зла… Положа руку на сердце, скажи, разве эта несчастная нормальна? Христос учил прощать врагов…

Мы обе замолчали… Я чувствовала, что мама жалеет Анатолию, а может быть, и даже наверное, узнав теперь до конца ее сущность, все же продолжает любить.

Но как же, думала я, как мама, такая религиозная, может простить Анатолии клятвопреступление, ее ложный крест перед иконой?! Но я молчала. Ведь, продолжая спорить, могла так далеко зайти, что опять почувствовала бы себя в своем доме одинокой, чужой, и мне ничего не оставалось бы, как снова уйти и потерять родной кров, на пороге которого очутилась после стольких мучений… Поэтому я не протестовала, когда мама подошла к двери и повернула ключ в замке.

Потерявшая всякий человеческий образ, Анатолия буквально на четвереньках вползла в комнату. Она оббила об дверь руки и ноги и теперь плакала, подвывая, как настоящий дикарь. Ворот ее платья был разорван, видимо в припадке ярости, волосы так и остались распущенными, и она дрожащими пальцами то утирала ими слезы, то начинала их теребить, тревожно вглядываясь в наши лица.

Я отвернулась и услышала за спиной голос мамы:

— Приведи себя в порядок… причешись, наконец… умойся!

Анатолия хотела целовать ей руки.

— Оставь… — холодно сказала мама. — Проси прощения у Китти, ты перед ней больше виновата.

— Это совершенно безнадежно, — спокойно улыбаясь, сказала я, — если б была моя воля, то я выгнала бы вас из нашего дома. Прощать я не умею, но нам надо жить здесь, около мамы, и ради нее я буду по отношению к вам вполне корректна.

— Киттинька, — залепетала было тетка.

— Замолчите! — оборвала я ее. — Ведь я не мама и вашей игре не поверю. Давайте кончим всякие объяснения.

Мама очень просила меня остаться и погостить дома хотя бы недельку. Но на улице уже стемнело и стрелка часов приближалась к семи вечера.

— Мама, я не могу остаться, — сказала я с грустью, — в половине восьмого Ника будет ждать меня против наших окон. Вечером мы уезжаем в Кораллово, поезд отходит в девять вечера.

На это мама ничего не ответила, и из ее молчания я заключила, что она еще сердится на Васильева. Но я ошиблась.

В назначенный час мама подошла к окну и стала усиленно махать Нике рукой, чтобы он пришел к нам.

Вскоре Ника уже стоял в комнате, и мама плакала у него на груди. Мы все целовались. Вошла тетка, и этот день, полный объяснений, слез, клятв, обвинений и всякого рода волнений, закончился наконец всеобщим примирением.

Ника был растроган до слез и проявил необыкновенное великодушие.

— Мне необходимо ехать сегодня же, — сказал он маме, — а Курчонок пусть поживет у вас недельку, а если хочет, то и больше… только мне позвольте ее навещать…

Большего счастья я не могла желать. Родные стены… вещи, которые помнишь с детства, портреты…

Мама рассказала мне, что продала лучшие фамильные драгоценности, обегала все антикварные магазины и подобрала прекрасную старинную парчу, которой обили всю мебель, обновив таким образом обе комнаты. Рояль «Бехштейн» был заново отполирован и настроен. Обе комнаты блестели и сияли, паркет натерт. Мама умела содержать дом в чистоте и порядке.

Первые два дня мы без умолку говорили, смеялись, перебивали друг друга и целовались.

На третий день, в ночь, забрали на Лубянку Анатолию. Утром туда же вызвали маму и меня.

Этот вызов был вполне оправдан. Ведь наши враги своими ушами слышали, как тетка кричала о том, что мы преступницы, и обвиняла нас в убийстве каких-то людей…

На допросе тетка объяснила, что из-за моей матери несколько десятков лет тому назад застрелился ее жених, режиссер Иван Гардинский, а из-за меня в 1921 году застрелился певец эстрады Владимир Юдин.

Нас допрашивали по отдельности, но через какие-нибудь сутки мы снова были у себя на Поварской.

Мама просила меня сохранить этот вызов в тайне от Васильева, чтобы не настраивать его против Анатолии.

Последняя же пришла в свое прежнее беспечное настроение. Она опять звала свою сестру мамочкой, причесывалась в две косы, громко топала в коридоре и говорила о себе сюсюкая, в третьем лице:

«А скоро Таличкин день Ангела. Что ей подарят?», «А Таличке дадут денег на кино?», «А кто даст Таличке сдобную булочку?», «А разве Таличка сегодня не хорошенькая, разве она не душечка?» и т. д.

Она продолжала учиться кройке и шитью на мамины средства. Она резала и кромсала целые кучи материи, а когда садилась за шитье, то порола один и тот же шов десятки раз. Совершенно бесталанная, она сорила зря деньги, портила материю, но при этом с гордостью говорила: «У маленькой Талички трудолюбивые ручки!» Иногда, устав от бесплодных трудов, она, вздыхая, прикрывала глаза и говорила: «Надоела проза… хочется музыки», — и, сев за рояль, начинала петь сильным, совершенно фальшивым голосом, беспрестанно ошибаясь в поиске нужных клавиш.

Любимым романсом Анатолии были «Хризантемы» Харито:

Ты хочешь знать, зачем теперь, Я умираю. О, поверь, Что стр-р-расть к тебе мне сердце глож-ж-ж-жет!

В нашу дверь стучался побелевший от злобы Алексеев, за ним барабанили в стены Кантор, Мажов, Поляков:

— Умоляем! Умоляем! Пусть хоть целый день поет и играет Екатерина Прокофьевна и Екатерина Александровна, но не подпускайте к роялю Анатолию Прокофьевну… Мы с ума все сходим!

И я сочувствовала нашим врагам…