Итак, я доверилась во всем Нике, который пошел на розыски «скромной комнатки и старушки», которую я себе воображала доброй и славной, вроде нашей незабвенной няни Пашеньки.

Но как «скромненькая комнатка», так и «старушка» оказались преоригинальными. Мы переехали на Сергиевскую близ Литейного. Войдя в подъезд небольшого, довольно сумрачного каменного дома, мы позвонили в дверь на третьем этаже. Сначала женский голос долго пищал за дверью, нас впускать не хотел.

— Да я уже сегодня был у вас, — уверял Васильев, — и задаток дал… Я должен был поехать за вещами и женой… Я Васильев… Ну, вспомните хорошенечко!

После этих уверений за дверью захихикали, потом открыли, нас обдало запахом коптящей керосинки и перегоревшего лука. Женская фигура, кокетливо кутаясь в пуховый платок, метнулась в сторону.

— Ах, извините! — провизжала она. — Я не одета, ах, не смотрите на меня… проходите в зал, располагайтесь!

— В какой зал? Почему зал? — удивилась я.

— Я снял для нас зал! — торжественно объявил Ника и, широко распахнув дверь, втащил чемоданы.

Этот зал, может быть, и можно было назвать зальцем, так как на это претендовала мебель и то, как она была расставлена, а может быть, на это больше всего претендовала сама хозяйка, желавшая во что бы то ни стало иметь «зал».

Ряд убогих, с покривившимися ногами стульчиков, обитых дешевым, блестящим шелком ярко-кумачового цвета, важно стоял вдоль стен. Неправильное стекло большого зеркала противно искажало комнату, предметы и лица. Его овальная рама была густо окрашена золотым порошком под старинную бронзу.

На пианино букет из батистовых, когда-то, наверное, хорошо сделанных хризантем выцвел, посерел, и каждый цветок был теперь похож на пучок сморщенных мертвых гусениц.

— Чья это квартира? Кто здесь живет? — спросила я Нику.

— Одна дама, из бывших, — ответил он, — муж ее был, кажется, полковником царской армии.

Олимпиада Степановна Золотухина, или Пискля, как я ее мысленно окрестила, принадлежала к особой породе людей. К счастью, их мало. В царское время они жили ни бедно, ни богато, но сводили концы с концами. Зато всю свою жизнь тянулись к знати, которую видели только издалека. Они бредили, завидовали ей и презирали себе подобных.

Пришла революция. После бури и чистки, которой подверглась вся человеческая масса, эти люди вынырнули уже не с подобострастными лицами и заискивающими улыбками, а с лицами гордыми, заносчивыми, вечно на что-то обиженными и с печатью бесконечного зазнайства на физиономии.

Они сами объявляли себя «бывшими». Если их фамилия не была столь звучной, чтобы приклеить к ней несуществовавший ранее титул, то они намекали на то, что это «не совсем» их фамилия, что они незаконнорожденные и, конечно, не от кого-нибудь, а от самих Романовых, не меньше.

Эти психопаты доходили до того, что покупали в комиссионных магазинах портреты чужих людей, выдавая их за своих бабушек и дедушек, присваивали фотографии чужих имений и дворцов, не говоря уже о фамильных преданиях. Такому человеку ничего не стоило, идя с вами по улицам, указать на любой понравившийся особняк и шепнуть на ухо, косясь при этом с опаской на милиционера: «Между прочим… это секрет… я надеюсь на ваше полное молчание. Ведь этот дом принадлежал до революции моим родителям… я в нем вырос…» Такая форма истерии доводила несчастных до тюрьмы и высылки, которую они претерпевали с особым чувством удовлетворения, даже, пожалуй, сладострастия. Их гонор, их вымысел, их собственный язык были источником их несчастий.

К таким именно людям и принадлежала наша новая квартирная хозяйка.

Когда она предстала передо мной без платка, то оказалась женщиной лет тридцати пяти, с немного одутловатым, но хорошеньким личиком.

Вспомнив мужа, полковника старой армии, она закрыла глаза, прикрыла их наполовину ладонью и прошептала:

— Ужас! Ужас! Не спрашивайте! Не спрашивайте! — Из чего каждый слушатель мог заключить, что или ее мужа расстреляли, или он сам кого-нибудь укокошил.

Пискля сдавала три комнаты по объявлению, а сама жила в комнатке при кухне.

Пискля с участием Ники ввезла в зал и поставила в угол двуспальную кровать, которая превзошла все ожидания.

Когда-то в деревенских чайных блюда подавали на больших металлических подносах, окрашенных в черный цвет и разрисованных яркими букетами. Такова была кровать Пискли. Только вместо букетов бездарный художник намалевал всюду пузатых, больных рахитом амуров, о чем свидетельствовали их несоразмерно большие головы. А между ними масса цветочных гирлянд, в которых преобладали розы, очень напоминавшие кочаны капусты.

— Правда она очаровательна? — искренно спросила меня Пискля, поймав на моем лице улыбку, которую я при всем желании не смогла скрыть.

— Да-а-а, — протяжно ответила я.

— Это мой дедушка привез из Парижа! Ах! Французы умеют делать такие изящные пустячки!

Наслушавшись до одурения рассказов Пискли, я стала стелить постель и совершенно неожиданно прочла внизу одного из аляповатых медальонов мелкую надпись: «Санкт-Петербург, Литейный проспект. Мебельный магазин купца Лапушкина с сыновьями» — и невольно покраснела за Писклю.

На другой день, когда Ника ушел на поиски работы, я подошла к пианино и открыла крышку. Пожелтевшие клавиши легко подались под пальцами, издав расстроенный, но довольно приятный звук.

«Какое счастье! Какое утешение!» — подумала я и села поиграть.

Нот не было, и я стала играть то, что помнила наизусть, а затем подбирать любимые, забытые вещи.

Дверь без стука приоткрылась.

— По слуху играете? — благосклонно улыбаясь, спросила Пискля.

Я кивнула головой. Тогда она влезла в комнату и села против меня на один из стульчиков.

— У вас способности есть, — продолжала она поощрительно улыбаясь, — могли бы учиться.

Я молчала, продолжая играть, надеясь на то, что она уйдет.

— Все хочу вас спросить, — не унималась Пискля, — кто ваш муж? Чем занимается?

— Он шофер. Сейчас без работы, — не моргнув глазом ответила я, испытывая даже какое-то удовлетворение от того, что в свою очередь могла лгать этой врунье.

— А вы?.. Простите… — Пискля замялась. — Вы какого звания?

— Я? Я тоже, как и он, из простых.

— Я так по вашей личности и приметила. Муж ваш из себя видный мужчина… а как посмотреть, так на совсем простой девочке женился… вы учились где?

— Четыре класса церковно-приходского училища кончила, — отрезала я.

— А я вот в институте училась, в Смольном…

— Я это тоже сразу заметила.

— Да что вы! — Обрадованная, Пискля окинула себя взглядом в кривом зеркале. — Ах!.. — сладко потянувшись, мечтательно сказала она. — Чего я в жизни видела, то вам и во сне не приснится. На выпускной бал к нам великие князья приезжали!.. Один за мной так ухаживал, так ухаживал, вот только не помню, как звать… весь вечер от меня не отходил. «Прошу вас, мадмазель, — говорит, — на тур вальса и на бокал шампанского!»

День ото дня Пискля надоедала мне все больше. Все ее знакомые были или бывшие губернаторы, или предводители дворянства, на меньшее она не была согласна.

Она презирала меня от души. Все началось с того дня, когда Пискля, случайно войдя в нашу комнату, застала меня за переделкой черной бархатной шляпы. Она стала считать меня модисткой.

Еще одно обстоятельство уронило меня навеки в ее глазах: бегая целый день по городу, Ника проголодался, съел где-то несвежие сосиски и немного прихворнул.

Несмотря на примус, сковородку и кастрюлю, мои кулинарные способности не простирались дальше яичницы, поджаренной колбасы, готовых котлет или картошки.

Никина болезнь позволила мне наконец блеснуть и показать себя настоящим кулинаром. Я решила сделать куриный бульон и курицу с рисом на второе. Бульон должен был быть, конечно, с гренками.

Курицу я купила чудную, бело-розовую, вложив в нее стоимость двух наших обедов. Помня мамины наставления, я выбрала молодую курицу, с нежной мелкой чешуей на лапках, беленькими коготками, совсем еще «не пожившими».

Невероятно начадив в кухне подгоревшими гренками, я привела в негодование Писклю и квартирантов. А я воскрешала в воспоминаниях картины того, как приготавливала курицу мама. Согласно этому, целый журнал «Огонек» пошел на опаливание курицы.

Вскоре бело-розовая курочка закипела в кастрюле, окруженная луковицей, морковкой и петрушкой. Гордости моей не было границ. Прикрыв кастрюлю крышкой, я вернулась в комнату и пока что решила сесть за пианино.

Ника лежал и читал газету, терпеливо дожидаясь обещанного бульона.

Через полчаса в нашу дверь постучалась Пискля.

— Екатерина Александровна, — сказала она, — свежую ли вы купили курицу?.. Что-то в кухне очень странно пахнет…

— Не беспокойтесь! — рассердилась я. — Нюхайте, пожалуйста, свои собственные кастрюли. — И я даже не встала из-за пианино. — Она совершенно свежая, это вам кажется!

Но слова Пискли как-то встревожили меня. Я не хотела бежать в кухню тут же, но, поиграв с полчаса, все-таки пошла.

Действительно, странный запах шел от моей кастрюли. Когда я подняла крышку, то с отвращением отпрянула. В нос мне бросился тошнотворный запах грязного курятника. Что это? Вместо золотистого прозрачного бульона я увидела отвратительную грязную жидкость, на которой пузырилась зеленовато-желтая пена. О ужас!.. Я сварила курицу, забыв ее выпотрошить, с кишками, желчью и прочими внутренностями… Большего стыда я никогда больше в жизни не испытывала! Ника остался без бульона. Он вместо обеда пил чай с подгоревшими гренками и смеялся до упаду. Моя готовка привела его в умиление, и казалось, большей радости в жизни я не могла ему доставить.

Этим же вечером, не зная о том, что я была в ванной комнате, Пискля в коридоре возмущенно рассказывала одной из своих квартиранток:

— Женился на серой девчонке! Она, кроме чугуна картофеля в русской печке да ржаных лепешек, ничего на свете не видела, а туда же! Бульон куриный варить!.. Ну и дураки же эти мужчины!..

Наши деньги кончились неожиданно и гораздо раньше, нежели ожидалось.

Ника пропил их остаток с каким-то «старым путиловцем», которого случайно встретил на улице. Он явился домой среди глубокой ночи пьяный, дерзкий и начал упрекать меня за брак с Красовским, за то, что я намеренно «вскружила голову» Михайлову. Я поняла: конечно, он страдал внутренне оттого, что пропил деньги, да еще какие деньги… От продажи моих золотых вещей. И чем стыднее ему было, тем больше он зверел.

Можно легко себе представить сладострастное любопытство Пискли, приникшей ухом к нашей двери, мой стыд и отчаяние от всего происходившего!..

А на столе лежала длинная бумажка, исписанная корявым почерком Пискли. Жизнь у нее оказалась вдвое дороже той, на которую мы, въезжая, согласились. За месячный прокат пианино мы должны были платить почти ту же плату, что и за комнату, в то время как она говорила мне: «играйте, пожалуйста, все равно инструмент стоит, и я сама не играю». Чайник, вскипяченный после одиннадцати вечера, считался «ночным» и стоил столько же, сколько билет в кино. Каждая принятая ванна стоимостью своей равнялась цене кресла первых рядов Мариинского театра.

Словом, жить не на что было, а на нас уже лежал долг.

Напрасно Ника, протрезвившись, стоял передо мною на коленях, просил прощения, уговаривал не волноваться. Все было напрасно… Я плакала горько и неутешно, потеряв надежду, ради которой уехала в Ленинград. Кто пережил, тот знает, как бывает страшно и сладко поверить, простить, очиститься от всего темного, недоверчивого, злопамятного и обрести надежду… а потом вдруг увидеть, что это было глупо, смешно по-детски и сентиментально?.. Я вновь увидела лицо «зверя», «свинцовый», тяжелый, мутный взгляд пьяницы… и продолжала плакать. Тогда Васильев быстро встал с колен, схватил свою штатскую меховую шапку, подбежал к окну, рывком распахнул форточку и выбросил шапку на улицу. Потом вытащил из-под кровати чемодан и вынул замшевую фуражку летчика с черным орлом.

— К черту все! — решительно заявил он. — Ты мне всю голову задурила, я точно идиот стал, точно скрывающийся преступник какой! Довольно с меня! — И, хлопнув дверью, вышел.

А я все плакала. Безумный человек! Ведь меховую шапку можно было бы продать, все-таки были бы хоть какие-нибудь деньги…

Три-четыре дня мы питались одним хлебом. Пискля терпеливо ждала уплаты долга. Ника искал другую квартиру.

— Да как же ты переедешь без всякого задатка? И не расплатившись здесь? — недоумевала я.

— Да если я вновь стану летчиком Васильевым, а не той штатской фигурой которой ты меня сделала, я все устрою! На то я и я!

Мне оставалось только махнуть безнадежно рукой. В сердце не было ни капли надежды.

Но вот однажды днем Ника пришел с улицы возбужденный и веселый.

— Идем! — сказал он. — Скорей одевайся, и идем. Я нашел комнату!

— Как, без денег? — изумилась я.

— Идем, идем скорей! — Ника не хотел отвечать, было похоже на то, будто он нашел клад.

Ника привел меня с Сергиевской на улицу, находившуюся рядом. Название ее было Моховая. Одно название согрело уже сердце. Моховая… Такая улица есть в Москве… и совсем недалеко от Поварской…