Рассказ об авторе этого рассказа

Летом прошлого года в «Аврору» зашел американец, который предложил нам рассказ, написанный по-русски и, мало того, на питерскую, «василеостровскую» тему.

Из разговора выяснилось: Джордж Мещерский родился на острове Антигони, рядом со Стамбулом, в семье русских беженцев. Приемный отец вывез его с матерью в Россию — сначала в Астрахань, а потом в Ленинград, где отец директорствовал на заводе «Политкаторжанин» (после 1937 года — Витаминный). После блокады молодой Мещерский несколько лет работал в цирке, затем много учился: на биофаке ЛГУ, в Институте имени Лесгафта и заочно — в Институте имени Репина.

Последние шестнадцать лет Джордж Мещерский живет в Соединенных Штатах, в Нью-Йорке. Содержит офис по обслуживанию дорогих отелей. Пишет для русских и американских газет и журналов о буддийской бронзе и нефрите.

Своеобразие взгляда американца Джорджа Мещерского на город своей юности побудило нас предложить его рассказ вниманию читателей «Авроры»: когда сердца людей, живущих на разных континентах, соединены некими духовными нитями, это всегда обнадеживает.

Кто опишет достаточно и оплачет наше окаянство, нашу великую, громадную суету, наше великое бедствие?..
О. Иоанн Кронштадтский.

Не смешивай человека — этот образ Божий — со злом, которое в нем, потому что зло есть только случайное несчастие, болезнь, мечта бесовская…

1. МАНХАТТАН

Утром, после кофе, он, как обычно, просматривал газеты. Это было как бы разминкой перед рабочим — нет, не рабочим, а, скорее, творческим — днем.

Джордж Дж. Мещерски «делал свои деньги на жизнь» не выходя из дома. После одиннадцати дня его телефон, по его словам, нагревался. Джордж звонил на аукционы «Кристи» и «Сотби», звонил в какую-то занюханную «Любин гэлери». Ему звонили — с предложениями — мелкие артдилеры, православные священники, богатые собиратели предметов искусств, эксперт по резному нефриту китаянка Агата, пустомели и бездельники, доктора философии, новые эмигранты из России, чудотворцы с «электрическими руками» (этих он боялся: приставучие!). Прижимая телефонную трубку плечом к уху, он листал энциклопедии, каталоги аукционов, журналы. Отвечал на вопросы. Связывал такого-то с таким-то.

Но это — после одиннадцати дня.

Утром же, после кофе, он просматривал газеты.

В этот день вместо солидной «Таймс» или жлобоватой и склочной «Ньюс» швейцар вынул из его ящика «Вилладж Нойс». Видно, по ошибке попала. Левацкая такая газетенка. Остропроблемная и зудливая. Может ли гомосексуалист-священник Бенджамин Красавец пасти свою паству в епископальной церкви на Лонг Айленде? Сколько миллионов обязан выделить своей жене при разводе миллионер Доналд Трамп? Жена Трампа, в прошлом учительница физкультуры из светлого города Праги, требовала двадцать миллионов, имение в Коннектикуте, яхту и еще кое-какую мелочишку. Муж Доналд просил скостить, ссылаясь на материальные трудности. Газета печатает мнения по этому поводу — домохозяек, парикмахера, школьников, инвалидов войны.

На последней странице — объявления. Одно привлекло внимание Джорджа:

«Хотите ли вы побывать в своем детстве?

Лучший путь адаптации в современной жизни —

еще раз пережить прошлое,

встретиться с друзьями, которых давно нет.

Мы гарантируем вам две недели вашего детства,

как бы давно вы с ним ни расстались»

Телефон и адрес. Где-то в Нижнем Манхаттане. Не очень далеко.

«Детство, — подумал Мещерски. — Васильевский остров… Графские дома… Старушки-француженки, бывшие гувернантки, гуляют по парку у Французского дома… 12-я линия… Завод „Политкаторжанин“…»

Он посмотрел на стенку, где — рядом с русскими миниатюрами XIX века и раскрашенными гравюрами Санкт-Петербурга работы Валериани и российских мастеров, гравировавших по рисункам его подмастерья Михайлы Махаева (опять-таки — Васильевский остров!) — висела увеличенная фотография девочки.

Самая обыкновенная довоенная ленинградская девочка. Платье ниже колен, чулочки «в резиночку», косички-бантики, чуть раскосые глаза. Сжимающее сердце чудо на стене: Нора Лазарева. Сквозь кофейную сепию старой фотографии Джордж словно бы видел голубые глаза девочки, ее школьное — вероятно, много раз стиранное — полушерстяное платьице.

Если бы она жила сейчас, была бы немолодая, может быть, толстая тетка…

Он запрещал себе об этом думать.

Еще тяжелее было представлять ее умирающей от голода рядом с остывшей печкой-буржуйкой.

Каждую ночь, засыпая, он молился за упокой души Норы Лазаревой, погибшей в блокаду в свои четырнадцать лет.

Да, он понимал, что объявление идиотское и для идиотов, но позвонил — и поехал в Нижний Манхаттан.

Проклиная нью-йоркскую нумерацию домов, он нашел эту обшарпанную гостиницу. В вестибюле от прежней роскоши осталась только мраморная лестница с мраморными перилами.

Швейцар-пуэрториканец в фантастической униформе колумбийского генерала (впрочем, довольно грязной и с оборванными пуговицами) объяснил ему, что офис находится на четырнадцатом этаже, налево.

Лифт со скрежетом поднял его. Дверь была свежепокрашена по старой краске. На ней — две сияющие латунные накладки с каллиграфическими гравированными надписями. На верхней:

«Корпорация „Ностальгия“»

На нижней:

«Джереми Лоустон, младший.

Пи эйч Ди [4] , Президент»

Джордж постучал и вошел. Офис представлял собою угловую комнату в одно большое окно с видом на задворки сквозь мутное стекло. Прямо у окна стоял письменный стол потертого красного дерева с намеком на стиль чиппендейл и такое же кресло с высокой спинкой. В кресле сидел господин, лица которого Джордж рассмотреть не мог, ибо тот сидел спиной к свету. Человек за столом поприветствовал Джорджа, помахав ему рукой и тем самым дав понять ему, что он заметил визитера, но просит его немного подождать. Джордж сел в угловое кресло и принялся рассматривать один из журналов, уютной кучкой лежавших на стеклянном столике.

Мистер Джереми Лоустон продолжал разговор с ранее явившимся к нему посетителем — восточного вида человеком в нескладно сидящем костюме. Президент говорил с ним на каком-то непонятном языке.

Журнал быстро наскучил Джорджу — и он начал исподволь рассматривать президента Лоустона. Одет тот был странно даже по американским стандартам. Из-под стола высовывались его ноги в кроссовках «нью-баланс». Носки грубой деревенской шерсти. Мятый дорогой пиджак из харрис-твида. Дешевая и старомодная рубашка без галстука. Клочковатая рыжая борода и усы. Золотые очки «кортье». Когда Лоустон протянул посетителю папку, Джордж заметил на его руке характерный голубой циферблат часов «патек-филипп» в белом золоте.

Ошибиться было невозможно: обнищавший миллионер — или безразличный к своей одежде человек с большими деньгами. Нью-Йорк — странный город.

Посетитель встал и, прижимая обе руки к сердцу, начал кланяться, пятясь к двери, которая и закрылась за ним.

— Мистер Мещерски? — президент привстал и протянул Джорджу руку. — Чем могу быть вам полезен? Присаживайтесь ближе, — и вдруг — на чистом русском, даже с вологодским оканьем: — Объявлением нашим заинтересовались?

— Вы догадались, что я русский, по фамилии? — улыбнулся Джордж.

— По акценту. Когда вы звонили по телефону, договариваясь о встрече. Русский железобетонный акцент неистребим. Хоть сто лет в Америке проживите, от акцента не избавитесь.

— А сами вы, извините за любопытство, на каком языке говорили только что с этим господином? — спросил Мещерски.

— На арамейском. На старом добром арамейском языке. Я и диссертацию свою защищал по сравнительной фонетике арамейского и древнегреческого языков. С оппонентами, как говорят в России, было туго… О’кей, — произнес после паузы Джереми Лоустон, — перейдем на английский. О вашей поездке. Она будет бесплатной: все затраты корпорация «Ностальгия» берет на себя. Поощрение нового вида туризма — как бесплатные сигареты или шоколад новой марки. Видели, как девушки раздают на углах Пятой авеню? Более того, до подписания контракта вы можете поторговаться и даже выбить из нас некоторую сумму денег. Скажем, за использование вас в опытных целях. Ну, вроде гвинейской свинки. Русские еще называют ее «морской свинкой»… Будете торговаться?

— Нет, не буду, — ответил Джордж. — Выкладывайте ваши условия.

— Ну, во-первых, мы не несем ответственности за возможные последствия ваших эмоциональных стрессов. Во-вторых, за вами будет вестись наблюдение. Неназойливое — с целью подстраховать вас. Некий Вергилий будет сопровождать вас на всех кругах. Вам будет трудно — психологически трудно. Даже — в мелочах. Вы ведь не забыли: тридцатые годы. Полное отсутствие элементарной, но привычной для нас гигиены. Люди в те времена мыли тело раз в неделю. Неделями ходили, а по ночам и спали в грязном, пропотевшем нательном белье. Извините за подробности, подтирались в сортире скомканной газетой. Женщины пахли отнюдь не «шанелью». Ели обильно, но зелень видели лишь несколько месяцев в году. Привычный авитаминоз… Вам трудно будет в той жизни любить своих родителей, друзей по школе, самую школу. Вам будет трудно в роли подростка, — и вдруг, переходя на русский, с какой-то извозчицкой интонацией: — Подумали бы сначала, господин хороший…

Примерно через полчаса они подписали контракт, включавший в себя семьдесят четыре пункта.

Совершенно разбитый, Джордж поймал на углу такси. Желтая машина довезла его до угла Сорок второй стрит и Второй авеню. Первое, что он сделал, войдя в квартиру, — взял в руки «Вилладж Нойс» и еще раз просмотрел последнюю страницу, отдел объявлений. Он прочел:

«Хотите ли вы побывать в своем детстве,

попасть в мир фильмов Уолта Диснея,

встретиться со своими друзьями

Микки Маусом и Доналдом Даком?

Мы гарантируем вам неделю вашего детства»

Телефон и адрес. Где-то в Нижнем Манхаттане. Не очень далеко.

Было и еще много других объявлений.

Но того объявления не было.

Не было…

2. ВАСИЛЬЕВСКИЙ ОСТРОВ

Школа была сущей мукой.

Мотяша, толстая молодая домработница, будила его. За окнами стояла глухая темень. Хрипло гудели заводские гудки.

Десятилетний мальчик не любил эти ранние вставания с мокрыми от дождя стеклами и мутными отблесками уличных фонарей.

Но больше всего он не любил и боялся школы. Мерзостный класс со смешанными запахами хлорки, дурных чернил и небрежно мытых с утра детских тел. Одного в школу его не пускали, а в сопровождении кустодиевской Мотяши ходить было стыдно. Мотяша, белотелая деревенская развратница, водила его в школу «за ручку»: так приказала мама, Лидия Владимировна.

Надо вставать. Оттаивая, плакала сиротскими слезами вязанка дров на медном листе у кафельной печки: из-за сырости директорскую квартиру решили протопить раньше, чем обычно.

Мальчику не хотелось подниматься по скрипучей лестнице на второй этаж в общий туалет. Занимать очередь. Потом мыться, вдыхая ужасные запахи человеческих испражнений… Он пописал в горшок. Почистил зубы и ополоснул лицо у рукомойника-мойдодыра на кухне. Эти «вафельные» полотенца…

Сам дом был замечательный.

Голубой деревянный особняк выходил фасадом на мощенную булыжником 12-ю линию Васильевского острова между Средним и Малым проспектами. Дом построил некогда веселый шоколадный фабрикант Жорж Борман. Поставщик двора Его Императорского Величества.

Этот дом мальчик Юра не забудет до конца своих дней.

Два резных деревянных сфинкса кокетливо поддерживали лавровый венок, обрамлявший овальное окно чердака под крышей, окруженной строем точеных балясин — поздний ампир. Ампир во время чумы — предвоенной и военной. Дом построили перед самым концом мирного времени. Мирное время кончилось в роковом 1914-м.

После революции завод, протянувшийся за домом до 11-й линии, и сам дом отдали бывшим политкаторжанам.

Дом заселили заводскими служащими. Первый этаж — директорская квартира (без туалета), большая комната заводского бухгалтера Зайцева с женой. Старорежимно благообразный Зайцев курил трубку с ароматным табаком. Жена его — бывшая «дама из хорошего общества» — разводила на подоконниках экзотические растения, цветы. Иногда она музицировала. Садилась за рояль — и Юра пел модный тогда романс Оскара Строка:

Ах, эти черные глаза Меня пленили. Я позабыть не в силах их — Они стоят передо мной…

Второй этаж заполняла всяческая политкаторжанская шелупень, а вместе с нею и просто скобари — выходцы из псковских деревень. И еще — размножающаяся за счет вновь появляющихся рахитичных детей семья Дворяновых, а также какие-то Брумеры из Бобруйска, Медущенки из-под Полтавы и безродный Хона Дворсон.

Сонная Мотяша надела после завтрака на Юру тулупчик-поддевку, и они вышли через заводскую проходную на улицу…

С Мотяшей у него были особенные отношения.

Несколько лет тому назад мама, Лидия Владимировна, выписала ее из голодного колхоза. Тощая и испуганная городом двадцатилетняя деревенская девка откормилась и обзавелась свекольно-красными щеками и задом, про который бухгалтер Зайцев говорил, что на него можно ставить самовар с чашками.

Работы по дому у Мотяши было немного. К тому времени, когда Юра возвращался из школы, ей практически делать оставалось нечего. Они вместе обедали, после чего Мотяшины глаза соловели — и она говорила всегда одно и то же:

— Отчего солдат гладок? Поел — и набок!

Она заталкивала мальчика на большой ковровый диван. Приваливалась к Юре — и он чувствовал сквозь ситцевый халат тяжесть ее тугих грудей, живота. Мотяшины ладони и пальцы были удивительно мягки. Она играла с ним «в петушка». Раблезианская игра… Вероятно, Мотяша была девственницей. Много раз прижимала она его бедра к своему влажному лону. Что-то было. Но вонища! До конца перебороть омерзение к запахам Юра не мог ни раньше, ни теперь…

На улице светало. Громадные кони-битюги, запряженные в платформы на резиновых шинах, завозили в ворота завода горы плетеных корзин с мороженой до окаменения клюквой. Из клюквы выпаривали экстракт, который продавали в Америку.

Над проходной завода вывесили флаг. Красный с черной каймой. Такие же красно-черные, поникшие под дождем флаги висели на всех домах вдоль линии. Дворник Еремей, приятель Юры, в белом фартуке и с метлой, сказал, что убили Кирова. Бывшего «мальчика из Уржума».

Еще сказал Еремей: «Отцы наши грешили: их уже нет, а мы несем наказание за беззакония их».

Волна наказаний за «грехи отцов» приближалась.

Перед уроками их построили на общешкольную линейку (какие отвратительно казенные слова: «построили на общешкольную линейку»!). Директор школы Маркслена Поликарповна взошла на трибуну под портрет Павлика Морозова и прочитала передовицу газеты. В ответ на убийство Кирова и другие происки злобных врагов она предложила школьникам взять на себя новые социалистические обязательства и учиться только на «хорошо» и «отлично». Кто именно был злобным врагом и как произошло убийство, она не сообщила.

Потом детей развели по классам — и затарахтело рутинное колесо уроков.

Первый урок: немецкий язык. Сорок пять минут. Учитель Гидеон Францевич, из петербургских немцев, — высокий и подтянутый, водянисто-голубые глаза. Первая страница учебника: «Эс лебе геноссе Сталин, дер фюрер дас коммунизмус». Кажется, так; могут быть ошибки, но фюрер точно имел место. В 1943 году выселенец Гидеон Францевич умрет от брюшного тифа в Казахстане, в Усть-Каменогорске.

Второй урок: история. Сорок пять минут. С помощью двух учеников преподавательница криво прикнопила на доске большую литографию: солдаты с изможденными и несколько ошалевшими лицами тянут лошадей и пушки через снежный перевал. Переход Суворова через Альпы. Победа русского оружия. «Над кем? Ради чего?» — подумал Юра. Ведь когда изнуренное и оборванное воинство свалилось с гор на плодородные долины Италии, оно было никому не нужно. Российские победы вечно кончались как-то печально. Но — стоп! — остановил сам себя мальчик. Уроки надо заучивать, а не обсуждать. Меньше неприятностей…

Звонок: большая перемена. Двадцать минут.

В длинном коридоре девочки играли в какие-то чудом сохранившиеся дореволюционные игры: «Царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной… Кто ты такой?»

«А кто я такой?» — подумал Юра.

К мальчикам он не подходил. Мальчики диковато шныряли вдоль стен. О чем-то шептались у радиаторов отопления. Потом убегали в уборную — докурить охнарик «Памира».

Юра был непонятным и чужим в их компании.

Его друзья обитали за пределами школы: тихий и голубоглазый Лерик Ядринцев, веснушчатый и круглолицый Юра Федоров — собиратель старых каталогов по оружию, сосед по 12-й линии Вава Косов — юный романист в духе Жюля Верна.

А одноклассники его были тем, что в их доме называлось «дети подземелья». Будущие блатняги и хмыри у пивных ларьков. Он боялся их. Тогда и теперь.

Он боялся их драк. На их жаргоне это называлось «стакнуться». Совсем недавно, на заднем дворе его школы, его прижали к кирпичной стене сарая. Сперва шел самоподогревающий и какой-то трусливый разгон: «А ты кто такой?» — «Гогочка!» — «Гусар!» — «Слабо!» — и так далее. Морлоки издевались. Но Юра чувствовал себя как в зверинце — отделенным от будущих ханыг решеткой. Решетка дала трещину, то есть он получил затрещину. Джордж Дж. Мещерски потерял контроль над собой: стыдобище, он ударил это быдло, второгодника Сеньку Лобушкина! Ударил болвана — от отвращения. Рубанул кистью руки по переносице. Второгодник Лобушкин (убит в штрафбате в 1945 году) упал в грязный снег и схватился за лицо. Из носа его обильно потекла кровь.

Мимо помойки прошел дворник Еремей в мятом пиджаке из харрис-твида. Он нес пустые ведра. Мальчик Юра испугался: он не должен был пользоваться приемами взрослого человека. Он — только мальчик, и драться Юре полагалось, нелепо размахивая руками, некоординированно…

Иногда кто-то стремительно прокручивал время вперед или назад — как подматывают пленку на магнитофоне, — и тогда все окружающие Юру люди становились лет на пять — шесть старше или младше. И Юра шел в другой класс, на другой этаж школьного здания. Менялись учителя. Кое-кто из одноклассников исчезал. В классе появлялись новые, но знакомые лица. Некоторых он припоминал с трудом.

Сегодня, когда он стоял на перемене у кабинета биологии, подошла к нему Нора.

— Аня Безбородко, — сказала она, смущаясь и теребя одну из косичек, — говорит, что ты стеснительный. Еще Аня сказала, что ты смотришь на меня все уроки. Помнишь, как в третьем классе ты подарил мне бисерный пояс своей мамы? Хочешь, будем дружить?

Она стояла перед Юрой в своем полушерстяном застиранном платье. В чиненых-перечиненных туфлях. И в аккуратно подштопанных ее мамой чулках «в резиночку». Маленького роста, но длинноногая, с лопаточками, собранными, как у балерины. Прямые плечи. Почти незаметные груди. Он посмотрел на них. Нора вдруг ссутулилась, стесняясь своего нового девичества.

Джорджу Дж. Мещерски стало страшно и томно. «Я разглядываю покойницу, — подумал он. — Много десятилетий она лежит в общей могиле на Пискаревском кладбище. Совсем недавно бульдозеристы в противогазах аккуратно переместили железными ковшами захороненных в ровные траншеи. Теперь туда возят туристов».

Время утекало струйкой, как песок из песочных часов.

Свет его очей, его царица Савская, но с гладкими ножками

в чулочках «в резиночку». Раскошенные татарские

глаза твои и синие бантики в косичках

твоих — Нора Лазарева, первая любовь.

Юра и тогда, и сейчас любил ее.

И боялся, что она догадается.

Куда деть глаза? Тяжело

быть маленьким мальчиком

и взрослым мужчиной

воедино

— Нора Лазарева!

А ЗЕРКАЛО ВРЕМЕНИ ОТРАЖАЛО С РАЗРЫВАМИ:

Лазарева Нора!

Воедино мужчиной

взрослым и мальчиком

маленьким быть тяжело.

Глаза деть куда?… … …

Любовь первая, Лазарева Нора —…

…бантики синие и твои глаза

татарские раскошенные…

…Савская царица его, очей его свет

Умрут тою же блокадной зимой и Вава Косов, и Юра Федоров, выживет один Лерик Ядринцев. И останутся старые пожелтевшие фотографии: Вава, Юра, Нора. И бывших политкаторжан — наивных стариков и старух — скоро увезут на их последнюю каторгу. Большое кладбище — Васильевский остров!

И говорил дворник Еремей: «Рабы господствуют над нами, и некому избавить от руки их».

Бесстрашен и странен был этот дворник.

Звонок: конец перемены. Девочки входили в класс чинно. Нора Лазарева — за руку с серьезной девочкой Аней Безбородко. Мальчики же прорывались в дверь, нарочно толкая девочек.

Третий урок: география. Сорок пять минут. Учитель (без имени) врет об Америке. Он маленький и вне возраста. В стоптанных башмаках и с засаленным скрученным галстуком. «Аляска сдана в аренду на сто лет — это наша русская земля!» Порол привычную чушь. Называл Найэгеру — Ниагарой, а реку Хадсн — Гудзоном. Американских фермеров — хлеборобами; «Хлеборобы Мичиганщины»…

Четвертый урок: русская литература. Сорок пять минут. Учительница Софья Моисеевна прочла былину о богатыре, который пролежал на печи тридцать три года, потом вскочил (без пролежней и атрофии мышц) и всех супостатов победил.

На пятом, последнем уроке у мальчика Юры разболелась голова. В медпункте ему дали две таблетки и отпустили домой.

Он еще раз подошел к двери класса и посмотрел сквозь разбитое стекло на Нору Лазареву, Нору Лазареву.

Он шел домой. Моросил дождь. Дома и тротуары осклизли. В конце улицы показалась похоронная процессия. Медленно наплывали траурные звуки Шопена. Два мортуса в белых балахонах вели лошадь с плюмажем на голове, накрытую белой попоной. Жалобно пела труба, бухал барабан. Все ближе и громче.

Катафалк с гробом поравнялся с Юрой. Закрытый гроб с кистями возвышался между фигурными колонками. Музыканты в черных мокрых пальто вышагивали по грязи. Большой черный человек дул в валторну. Второй, с калмыцким лицом, бил в барабан. Трубач — знакомый Юры, Толя Беневоленский. Сгибаясь под тяжестью баса-геликона, шаркал галошами по грязным выбоинам мостовой маленький музыкант с лицом гарлемского замученного негра. Буу-буу-буу! — давил низким басом геликон.

Весь Васильевский остров словно бы продолжил Смоленское кладбище и потянулся к Пискаревке. И вот уже у 8-й линии, на углу Малого проспекта, рядом с керосиновой лавкой, возникла часовня св. Ксении Петроградской, блаженной утешительницы бедных людей. Тогда мальчик Юра повернул назад и пошел вверх по 12-й линии. Дошел до Графских домов. Последний раз поздоровался (а вернее — попрощался) со знакомыми старушками-француженками, доживающими свой долгий девичий век в доме напротив. И пошел к своему голубому ампирному особнячку.

У ворот дома, у проходной Витаминного завода, на чугунной тумбе сидел дворник Еремей, поправляя и затягивая прутья метлы алюминиевой проволокой.

— Ну, что, Джерри, — сказал ему Юра, — пора домой. Моя ностальгия скончалась. Я устал. Я удручен их нищенским тщеславием, их лживостью. Кто объяснит мне, чем может быть оправдана будущая (или, вернее, бывшая) смерть Норы Лазаревой, Юры Федорова, Вавы Косова?

Профессор Йельского университета и президент корпорации «Ностальгия» Джереми Лоустон встал с тумбы и прислонил метлу к воротам.

Они уходили. И говорил дворник:

— Друг мой, Джорджи, во всей этой нелепости и безалаберности, жестокости и любви есть своя исторически сложившаяся закономерность. Не суди свой народ строго. Все это — за грехи лжепророков его, за беззакония священников его, которые среди него проливали кровь праведников. Нет, не суди свой народ строго! Он дик и склонен к пугачевщине. И он вряд ли когда поймет, что демократия это не форма правления, а форма мышления граждан… Но Россия всегда была и всегда будет. Она горька, как запах полыни, но запах полыни сладок мне. И как куст полыни нельзя пересадить в ухоженный сад, так русский негоден для пересадки на чужую землю. Русский поэт, писатель, актер, художник стонут от чугунной российской несвободы. Но на чужбине каждый творчески увядает. Вспомни Бунина… Да и любой русский стонет от рабства, но, получив относительную свободу, мечтает о хозяине, который «строг, но справедлив». Правдолюбец ищет свою Голгофу (это — элемент славянского мазохизма: желание «пострадать за идею»), но обретя власть, не знает, как ею пользоваться. И либо сам становится деспотом, либо приглашает издалека Рюрика, либо власть подбирает случайная личность. Твои бывшие политкаторжане добились своей мечты — сбросили царя, — но сами стали помехой для своей власти… Или — вот еще: исторически русский не любит и даже презирает полицию, милицию, ЧК, КГБ, Охранное отделение, но всё это — именно те обручи, которые не дают развалиться российской бочке… Странный народ и странная страна! Салтыков — историк ее. Достоевский — диагност ее болезни. А каждый русский — все братья Карамазовы вместе… Я, уроженец Азии, люблю эту землю, как и ты любишь свой Васильевский остров. Я люблю этих людей. Их история много раз повторится. Будут падения — и будет величие. Но Россия всегда была и всегда будет…

Так, разговаривая о народных нравах и обычаях, о грустном русском фадо «Шумел камыш, деревья гнулись…», о чеховском «злоумышленнике»-«демократе», о паскудном маркизе де Кюстине (гомосек!), об «Истории города Глупова», о Рюрике и Труворе, о странной книге Сергея Нилуса и стамбульском меморандуме Парвуса, о грузинских королях и брюссельской капусте, они перешли Дворцовый мост, миновали Александровскую колонну и побрели по бывшей Миллионной улице.

Внезапно дождь и слякоть исчезли и небеса прояснились.

3. МАНХАТТАН

Показался знакомый перекресток Пятьдесят седьмой стрит и Пятой авеню. Толпы людей в самых разных одеждах. Самые разные лица. Роскошные витрины знаменитых на весь мир магазинов.

Был полдень, время ланча. На углу Сорок второй стрит, у библиотеки со львами, играл маленький джазовый оркестрик. Огромный черный человек оттягивал струны контрабаса: бамм-бамм-бамм! Саксофон-сопрано — Толя Беневоленский, давний знакомый Джорджа. Гитара — бразилец из Байи. И ударник — гарлемский негр Папай Сейлер. Контрабасист играл и почти шепотом пел в микрофон: «Леди, би найс! Леди, би найс…» Ему подыгрывала на электрическом органе тощая девица Аливе Ойл. «Леди, би найс! Леди, би найс…»

Две девочки в форменных костюмах частной школы, держась за руки и перепрыгивая через ступеньки, спускались навстречу Джорджу по широкой каменной лестнице библиотеки.

Аня Безбородко и Нора Лазарева…

И тогда бывший мальчик с 12-й линии заплакал.

— Почему все — им, а нам — ничего? — сквозь слезы бормотал он.

Дворник-профессор обнял его за плечи. Дворницкий тулуп его пах ленинградской сыростью и полынью Самарии.

— Тэйк ит изи, олд бой Джоджи, тэйк ит изи! Будет праздник и на твоей 12-й линии! — говорил Иеремия-Джерри.