Посетители, которые так нервировали Тараса, зачастили в монастырь после статьи в газете “Дикоросс”. В качестве слогана на первой странице популярного издания значилось:
Служебная карьера пожилого журналиста Бубукина клонилась между тем к закату. В престижную рубрику “Понаехали!” его не пускали недоброжелатели, владелец “Дикоросса” требовал от него хоть какой-нибудь сенсации, в противном случае грозил увольнением. Но по условиям своей социализации сочинять про ушной секс или ежей-вампиров у Бубукина не хватало ни выдумки, ни мужества. Поножовщина и иные бытовые убийства уже никого не пронимали. Конечно же, Бубукин был приучен врать, но совсем на другие темы. В прежние времена он заведовал отделом внешней политики на телевидении, его лицо примелькалось. Как только оно появлялось на экране, люди нажимали другую кнопку или попросту отключались.
Ах, как все было тогда уютно и просто: красная роза вела нешуточную борьбу с черной; самому Бубукину сказочно повезло — раз и навсегда он родился в стране алых роз, потому всегда оставался в выигрыше. Словом, о холодной войне Бубукин вспоминал с грустью: раньше великая страна экспортировала революции, а теперь только нефть с газом. А уж про импорт и говорить нечего. Люди в очередях за сопливой колбасой давились, он же итальянские сапожки для жены в распределителе под расписку получал. А теперь сапожки эти на любом рынке эверестами высятся, даже противно. Сам же он за ненадобностью был отлучен от экрана и сослан в газету. Глаза застилал ностальгический туман, от этого они постоянно слезились, он ходил в перелицованном костюме гадкого неопределенного цвета, с обвисших щек капала горькая старческая слеза. Едкая эта слеза попадала в горькую складку, вызывая нешуточное воспаление.
Решив с горя: “Сегодня или никогда!” — Бубукин ткнул пальцем в только что отпечатанную карту, которая восстановила географическую справедливость: на ней снова появилась Егорьева пустынь. Ткнул и попал прямо в нее. “За эксклюзивом отправился”, — сказал он в редакции. “Смотри, шею не сверни, в тамошних чащах, говорят, лешаки пошаливают”, — напутствовали его доброжелатели. А недоброжелатели воскликнули: “Ну и пусть свернет! Все равно ему на свалку пора, не вписаться ему в современность”.
Заслышав издалека шаги Бубукина, кот выгнул спину и зашипел.
— Сидеть! На цепь посажу! — рассердился Шунь.
Тарас действительно сел и стал похож на копилку. Только кончик хвоста нервно колбасил по лапам. Пустой глаз был теперь культурно прикрыт куском кожи на перевязи. Чего-чего, а кожи в библиотеке было с избытком.
— А это что еще за Полифем одноглазый? — опасливо спросил Бубукин.
— Не Полифем, а Тарас, — поправил его Шунь и заключил посетителя в свои снегоуборочные объятия. Он решил, что журналист явился сюда не сам собой, а благодаря его, Шуня, возросшим телепортическим способностям. Взрослый человек, у которого подросли зубы, способен, наверное, и не на такое.
Честно говоря, Шунь подсоскучился в одиночестве. Конечно, он рассказывал Тарасу разные истории из своего детства, делился соображениями о ситуации в мире, но это было не то. Он мечтал: когда-нибудь настанет день, когда его знания востребуют. И тогда у него возьмут настоящее интервью. И тогда он явится всем этим вялотекущим интеллигентам во всей красе, разъяснит, наставит, научит. От неизбывности этой мечты он вечерами накрывал стол на двоих и ставил на него свечу. Как для большей доверительности в общении, так и потому, что электричества в монастыре не было. Но никто не приходил, нетронутые макароны приходилось вываливать в Тарасову миску. Кот людской еды не любил, но, демонстрируя лояльность, дочиста вылизывал посудину. Иногда он даже имитировал чавканье.
И вот теперь Шунь наконец-то сидел с Бубукиным за травяным чаем с твердокаменными сушками, поставленными хозяином для стачивания зубов. Шунь говорил, говорил, говорил… Магнитофонные батарейки уже давно сели, и теперь журналист писал, писал и писал… Когда рука у Бубукина начинала отваливаться, а горькая складка становилась еще горше, Шунь доставал швейные иголки, наборматывал над ними понятные только ему мантры, прокалял на свече и пребольно втыкал в обвисшую кожу журналиста. И хоть втыкал он их в живот и в ступни, краснота в горькой складке бледнела, и Бубукин ощущал прилив оптимизма и жизненных сил.
Шунь в основном выказывал неудовольствие неправильным устройством мира. Родное правительство обличал за продажность (“У них денег столько, что и дантистам не снилось”). Западные — за нежелание делиться (“У них денег хоть жопой ешь, а в Африке дети от голода пухнут”). Дальневосточные — за забвение национальных устоев (“Гамбургеры жрать стали, за последние сорок лет — ни одного харакири”). Народы всего мира — за непротивление злу неограниченного потребления (“Нормальных компьютеров им мало, шибко-кристаллический экран им подавай”). Крупным компаниям доставалось за порчу международного воздуха (“Устроили из атмосферы газовую камеру”), мелким — за то, что за деревом не видят леса (“У них в мозгах одни опилки”). А Америку осуждал за все в совокупности, да еще и в квадрате (“Креста на них нет! “In God We Trust” на своих долларах написали, в церкви распродажу сраных подгузников устраивают”). И много чего еще для человечества обидного сказал. “Клонироваться хотим, а зачем такую дрянь, скажите на милость, клонировать? Даже я, человек, казалось бы, порядочный, и то один раз пункт по обмену валюты ограбил”.
В общем, Шуня прорвало. Выходило мизантропно и путано. “Вот поэтому я сюда и переселился”, — завершил он свои инвективы.
— И это, извиняюсь, все? — недоверчиво спросил Бубукин.
— Нет, извиняюсь, далеко не все, я про все это сколько хочешь говорить могу, — гордо отвечал хозяин.
Природа между тем уже приступила к своей фотолабораторной работе: на густеющем небе наливались нездешним светом планеты и звезды.
— Не могли бы вы тогда про валютный пунктик поподробнее рассказать? — чуя возможную поживу, вкрадчиво спросил Бубукин.
— Кому это может быть интересно? Что у вас — воров без меня мало? — ответил Шунь и широко зевнул в качестве доказательства.
Бубукин записал много, но читателям его рубрики “Гадкие люди” все это было совершенно неинтересно. Подумаешь! Тоже мне… биография — ни одного преднамеренного убийства, ни одного изнасилования, ни одной расчлененки. За что его тогда уважать, этого Шуня? Самих себя читатели, правда, тоже никогда не уважали, слова “честь” и “достоинство” считали принадлежностью отсталого галантного века, произносить вслух считали конфузным. А про мировую закулису Шунь выражался, по стандартам “Дикоросса”, чересчур нежно. Одни передовицы Швиблова чего стоили! “Намотаем американские кишки на ихний же флагшток!”, “Размажем жидомасонов по стене плача!”. Шунь, конечно, бледнел перед такими артикуляциями.
В общем, несмотря на оказанный ему теплый прием, предоставленный ночлег, бесплатное лечение, экскурсию по территории монастыря, сушки без мака и сасими из полуживого судака, Бубукин назвал свой спецматериал “Исповедь негодяя”, обвинив Шуня в черной магии, несанкционированном целительстве, китайской японщине, японской китайщине, гробокопательстве и незаконных археологических раскопках, в результате которых в его ухе появился серебряный кукиш. А незаконные раскопки на государственной территории тянули, между прочим, на больший срок, чем преднамеренное убийство. Можешь воровать, убивать и насиловать — составителям уголовного кодекса это было по-человечески понятно. Но вот недра, мать-сыра-земля — это совсем другое, это совсем святое, руки вместе с лопатой до плечей оторвут. Досталось от Бубукина и Тарасу, который был представлен в качестве вампира. Не забыл журналист и про крест с зашифрованными буковками на котовом боку, назвав их сатанинскими знаками. Кончалась публикация ударно: “Как можно оставить без внимания этого негодяя, который имеет наглость называть себя именем древнекитайского императора Шуня? Ведь Шунь, как известно, являлся средоточием всех мыслимых добродетелей: детей по головке гладил, заботясь о стариках, повышал им прожиточный минимум, подоходные налоги снижал, НДС отменил, базарных менял и пальцем не трогал, казнил с разбором. Он искренне выступал за добрососедские отношения с россами, частые войны с ними непременно кончались заключением вечного мира, аннексии и контрибуции были редки”.
На сей раз владелец газеты Очкасов остался Бубукиным доволен.
— Есть еще порох в пороховницах! — воскликнул он, рассматривая фотографию героя репортажа. Фотография была отвратительного качества. — Непонятно даже, сколько ему лет, — поморщился Очкасов. — Впрочем, нашему читателю на все насрать, — закончил он свою мысль.
Следует иметь в виду, что своей публикацией Бубукин преследовал не только корыстные цели. На самом деле Шунь журналисту понравился, он чувствовал в нем обиженного человека своего поколения и был готов подписаться под каждым его заявлением. Была б его воля, он добавил бы еще и про распад Советского Союза, и про итальянские сапожки, и про отвратительных олигархов вроде Очкасова, и про собственный страх перед смертью.
Бубукин тайно захаживал в штаб-квартиру Партии национального несогласия, но, опасаясь бандитского наезда со стороны очкасовцев, только захаживал, обязательств на будущее не брал, взносов не платил. Таким же манером поддерживал он отношения и с Партией будущих обманутых пенсионеров, и с Партией будущих обманутых вкладчиков, и с Партией сексуального большинства. Обладая опытом общения, он видел, что Шунь в монастыре мается от одиночества, и хотел облегчить его страдания. В глубине души журналист рассчитывал: русские люди гонимых и ругаемых по-прежнему любят, и после публикации лесная тропа станет торной дорогой. И оказался прав: наиболее тренированная часть публики газете не поверила. “Зажимают, как пить дать — зажимают хорошего человека”, — шептались люди и собирали котомки в дорогу. Тайных обществ в защиту Шуня, правда, не возникало, каждый был по-прежнему сам за себя. И все-таки печатное слово свое дело сделало. Как это ни странно с точки зрения размера, буковки на грязноватой газетной бумаге оказались больше жалкого автора с его стариковскими проблемами.
Среди уверовавших в Шуня особенно много оказалось людей хворых и нервных. Официальная медицина от них отказалась, обвиняя в симуляции. Что до Шуня, то он не отказывал никому. Памятуя о том, сколько там находится полезных акупунктурных точек, мучившейся зубами бабусе Шунь повесил на мочки ушей бельевые прищепки. Боль как рукой сняло. Застарелого язвенника он отчитал буддийскими мантрами и налил в доказательство самогону: опьянение произошло согласно описанной многими бессмертными литераторами схеме — стакан пошел мелкими пташками, без скандала и блевотины. Остеохондрозному профессору Шунь водрузил на спину котяру, тот слегка покогтил его — и маститый ученый из положения лежа удивленно обернулся на Шуня: до этой минуты он не был способен даже к взгляду искоса. А его малахольной супруге целитель налил в чайную чашку неразбавленной кошачьей мочи — и она стала на глазах расправлять красивую голову, словно подзасохшее комнатное растение после обильного полива.
Снедаемым безответной страстью девицам Шунь неизменно советовал вести исповедальные дневники — и получал благодарственные письма. “В результате проведенного самоанализа теперь-то я поняла, что люблю другого, по имени Федор, а Петр меня недостоин, он потенциальный педрила… и вообще — слабо разбирается в современном вокальном искусстве, песни группы “Телячья нежность” не вызывают в нем ответного отклика. Да здравствует Федор, я дам ему сразу!” — написала одна из них.
Правда, одной англоязычной синечулочной даме дневники так и не помогли обрести себя — по той причине, что их следовало вести на русском языке, которым она не владела. А может, ей хотелось чего-то совсем другого — вот и явилась на дополнительное обследование. Шуню пришлось уложить ее на шелковую траву. “Трах, трах, трах!” — барабанило небо. “Ах, ах, ах!” — откликалась земля. Природа разговаривала междометиями, и тут уж ничего не прибавишь.
После сеанса на лоне природы дама не стала надевать свои синие колготки, оставив их в качестве сувенира на вечную память. На прощание она с нежностью произнесла странную фразу: “Yellow blue bus”. Шунь поначалу принял ее за непереводимую игру слов, но, понаблюдав с минуту за удаляющимися голыми лодыжками, уяснил, что имелось в виду: “Я люблю вас”. Дамочка испытала потрясший все ее тело оргазм, хотя, будучи хладнокровной, с удивлением отметила, что эякуляции не наблюдалось. Впрочем, несмотря на испытанный языковый шок, Шунь тоже остался ею доволен. Колготки же оставил до нового урожая — цедить яблочный сок. Точно так же — продуктами и вещичками — благодарили его и другие пациенты. Денег с них целитель не брал, считая это безнравственным. Да и магазина на сто верст окрест тоже открыто не было.
Благодарственные письма шли в монастырь потоком. Натаскавшись их, почтальонша тетя Варя объявила забастовку: “Что я тебе, нанятая, что ли? Ишачу, как подорванная, а мне картошку окучивать. Объявляю тебе почтовую войну”. Помолчала от несвойственной ей резкости и добавила: “Тоже мне, устроил в монастыре блудилище!” — “Так я ж в лечебных целях!” — воскликнул Шунь, приобнял ее и поделился заработанной им натурой — насыпал полную почтовую сумку сахарного песку. Трудовой конфликт разрешился без всяких последствий. “А может, он юродивый — и ему все можно? И поста не соблюдать, и богохульствовать, и с царем ругаться…” — думала почтальонша тетя Варя, волоча в монастырь очередную порцию писем.
Ничего худого для людей Шунь не проповедовал, но все равно был взят на заметку соответствующими инстанциями как сомнительный элемент. Читая подробное донесение синечулочной дамы и благодарственную корреспонденцию, ребята в Вычислительном Центре восхищались его художествами, но, досадуя, разводили руками и хмурили брови: “Дискредитация дипломированных здравоохранителей получается, грош им цена. Да будь он трижды эскулап, все-таки зря он с нами не посоветовался. И налогов на добавленную стоимость со своего рафинаду не отстегивает. Пожалеет еще”.
От этих заочных наездов Шуню могло бы стать по-настоящему плохо, но он, слава богу, про них не знал. Зато знал Очкасов, который имел доступ к секретам государственной важности.