Учредитель газеты “Дикоросс” Очкасов поначалу принял художества Шуня за элементарное знахарство для извлечения сверхприбыли. Вообразить это ему было легко — сам когда-то людей по мелочи дурил. До поры до времени он безжалостно драл в поликлинике зуб за зубом, коньяк лимончиком закусывал. Но натура все-таки взяла свое — уволился “в связи с непредвиденным обстоятельством”. Непредвиденное обстоятельство заключалось в том, что вдруг все стало можно — совесть была упразднена как коммунистический предрассудок, “комсомольский прожектор” и партийный контроль с готовностью обоссались прямо посреди наступившей свободы. “Свобода приходит нагая…” — этот куплет Велимира Хлебникова зажил второй жизнью, в газетные киоски поступили в продажу порнографические журнальчики. Армянский коньячок как-то сразу выдохся, а лимончиками теперь торговали среднерусские бабки в облупившихся электричках. Несмотря на резковатый вкус, следовало переходить на “Хеннесси” с круассанами.
Уволившись, Очкасов стал захаживать к своему корешу на центральный почтамт, подмигивая и вручая плотный пакет с синтетической дурью. Без пошлин и вскрытия пакет улетал к верным людям в Амстердам, Париж и Нью-Йорк. Иногда в пакете оказывались рассыпное золотишко и мелкие алмазики. Ворованные из северных храмов иконы Очкасов собственноручно записывал сверху чахоточными березками и декларировал народным промыслом. Получалось убедительно — в школе ему ставили по рисованию тройку исключительно из гуманизма. Эти иконы покупали все кому не лень: исламисты, буддисты, католики, не говоря уже о жидомасонах. Православных, правда, среди покупателей почему-то не было. Не брезговал Очкасов и инкунабулами из центральных библиотек. Упомянутые жидомасоны покупали их, не торгуясь.
Словом, Очкасов обрастал связями и раздвигал границы личной порядочности. В анонимной социологической анкете правдиво написал, что из всех мыслимых ценностей для него важнейшей является дружба. Результаты репрезентативной выборки показали, что соотечественники думали в ту же сторону. “Честность” откатилась у них на восьмое место, уступив место и “коммуникативности”, и “деловой хватке”, и “физическому совершенству”, и, естественно, “духовности”. “Порядочность” же обнаруживалась только в третьей десятке.
С обретением первоначального капитала Очкасов скакнул выше: стал набирать целевые туры в Индию. Половину составляли беременные сумасшедшие, половину — полуобморочные старики с билетом в один конец. Первая половина по-передовому рожала в священную воду, то есть прямо в мутный Ганг, вторая рассчитывала помереть подальше от родины, чтобы быть сожженной и развеянной там же. Продолжительность тура “HalfHalf” составляла неделю, не справившихся с целью насчитывалось не так много. Кроме того, Очкасов организовал фирму “Возрождение России”, которая занималась оживлением покойников. Здесь он столкнулся с косностью и непониманием — далеко не всем родственникам это было приятно. Но относительная неудача не отменяла главного: своей сильной стороной Очкасов продолжал считать системный подход.
Но все это было бесконечно мелко, едва-едва хватало на жизнь, достойную бывшего дантиста. Очкасов призадумался, перечитал “Золотого теленка”, с друзьями, конечно, посоветовался — и запустил проект “Народный автомобиль”. Интервью по телевизору дал, сделав для начала пару релаксирующих обывателя пассов.
— Как дела у вас во рту? — поприветствовал он сограждан и немедленно перешел к делу. — Преступный режим всегда вас дурил, а у нас все будет по-честному.
Так прямо и сказал, даже побожился в экран, оставив на напудренном лбу пятно из трех православных точек. “Далеко пойду!” — подумал в этот момент он про себя. “Далеко пойдем, теперь вместо социализма со свиным рылом капитализм с человеческим голосом из себя выведем!” — глядя на его подвижное лицо, одушевлялись соотечественники и пылали от национальной гордости. “Вы, коммуняки бывшие, хотели по поэтическим соображениям деньги отменить, а вышло все равно по-нашему. Всех теперь обсчитать можно, всех купить — как в Америке. И не в какой-нибудь, а сразу в Латинской”, — подумал Очкасов в камеру и с трудом удержался, чтобы не показать зрителям длинный-предлинный “нос”.
И недаром: нос был особенной очкасовской гордостью. Его отличительной особенностью являлось то, что он все время менял форму и казался приставленным. То он оттопыривался рязанской картофелиной, то свисал греческой оливкой, то вставал кавказским Монбланом, то горбатился вульгарным еврейским шнобелем. Неизменным оставалось одно: при любых обстоятельствах нос оставался таким огромным, что сторонним людям было трудно заглянуть в очкасовские глаза. “Плохо ли это?” — спрашивал он сам себя. И отвечал отрицательно.
Перед арендованным на недельку московским Манежем Очкасов повесил растяжку “Газанем? Так пахнут мечты!”, в самом здании посадив пенсионеров в убедительных бухгалтерских нарукавниках и со счетами. Они сидели в этом стойле и брали деньги всего за два колеса, обещая, что ровно через год можно будет придти сюда же за настоящими ключами. Доверчивая публика мелко дрожала от возбуждения и занимала очередь с ночи. Явившись на то же самое место ровно через четыре ненастных времени года, удивленные вкладчики обнаружили, что в Манеже происходит выставка эротической порнографии. И больше ничего. Пообнимавши друг друга с расстройства, они пили водку на брудершафт, решив, что и поделом им. Очкасов же в очередной раз убедился, что русский народ по-прежнему любит топать в сторону светлого будущего, где по справке из ЖЭКа все дают в порядке живой очереди и задарма. И топает народ не куда захочет, а куда позовут. Эту непоседливость Очкасов считал положительной чертой его национального характера.
С тех пор у Очкасова пошло-поехало полной чашей: беспошлинный ввоз сигарет и крепких напитков с благословения самого патриарха, вывоз черной икры под видом гуталина, долевое участие в приватизации стратегической авиации и принадлежащих ей бомб. Корпуса бомб умельцы из ВПК распиливали рашпилем на сверхпрочные ромбики и толкали иностранным борцам за мир. Открытые всем сквознякам, умельцы сидели на щелястых ящиках в переходах метро. На груди у них болталась картонка с надписью “Подайте на разоружение!”. Для начинки из бомб Очкасов подыскивал клиентов посерьезнее.
По кремлевскому ящику Очкасов больше не светился — подозревал, что носители эгалитаристского гнева способны преодолеть любые препятствия, включая его высоковольтный забор. Они сердили Очкасова своей слепотой. На закрытых заседаниях Ближней Думы он от отчаяния всплескивал сильными руками: “Ну как эти апельсиновы не поймут: не оранжевая у нас страна, не цитрусовая у нас республика, а полноценная банановая держава! Фатально неправ был покойный Вертинский, валивший все фрукты в одну помойную кучу. “В бананово-лимонном Сингапуре”, — сказанул тоже. Ладно, это он в эмиграции от тоски по родине ошибочно утверждал. А вот мы, обитатели средней полосы немаркого цвета, бананы с лимонами не путаем, тщательно их разделяем. И главное, властвуем, Господь нам в помощь, ветер нам в спину”.
Вообще-то газетное дело было для Очкасова непрофильным бизнесом — теперь он владел протянутой проклятым им режимом трубой. А это уже была гарантия обеспеченной старости. В этом бизнесе Очкасову особенно нравилась равномерность получения прибыли: тек газ, текли и деньги. У него даже развилась привычка частенько поглядывать на часы. Окружающие принимали ее за знак нервного устройства организма, но дело было совсем в другом. Просто каждую минуту на его счета поступало 1286 долларов.
Очкасовская труба была прокинута от Тюмени до самой Великой китайской стены. По этой стеночке он гарцевал не однажды, но без всякого толку: китайчата придерживались мнения, что за стеной ему делать нечего, в ее приватизации — даже какой-нибудь пары метров! — ему решительно отказывая.
— Да что вы меня боитесь! Я же вам не кочевник какой-нибудь! — горячился Очкасов.
— Нет, нам и так хорошо, не первый век за стеной рис палочками кушаем.
Для национального престижа это было обидно. Мелкими, очень мелкотравчатыми оказались китайчата — как по росту, так и по душе. Из чувства ущемленной гордости великоросса и родилась газетенка. Нажитый капитал просто обязывал Очкасова быть патриотом. Его и вправду потянуло к духовности, основой которой, как каждому известно, является русский разговорный язык.
В своей монографии “Мистический опыт пользователя великого и могучего”, защищенной в качестве докторской диссертации, Очкасов, в отличие от упоминавшегося много раньше дряхлого маразматика, отмечал: “Родной язык — это такая великая прачечная, в которой отмываются вовсе не деньги, как могут подумать некоторые. Эта прачечная отмывает нас, грешных, от всего наносного”. Это был основной тезис, выставленный к защите. У членов ученого совета не хватило для возражения слов. Защищая родной разговорный язык от недобросовестных пользователей, Очкасов, естественно, заинтересовался и изящной словесностью — основав благотворительный литературный фонд “Идиот”. Подавляя брезгливость, литераторы принимали чеки из очкасовских рук с низким поклоном. Справедливости ради следует заметить, что поклон получался у них вполне естественным.
Наряду с фотографиями, на которых Очкасов предъявлял себя вместе с другими членами Ближней Думы, стены служебного кабинета украшала и писанная маслом картина находившегося ныне в фаворе художника Ваяшвили: Очкасов в обнимку со Львом Николаевичем Толстым. Оба были реалистично нарисованы в полуторную величину. Толстой был в толстовке, а Очкасов — в “очкасовке”, рубашке с открытым воротом вальяжного гавайского типа. Очкасов утверждал, что у него часто болит душа за Россию — вот и носил такую рубашенцию, чтобы было удобнее держаться за сердце. Толстой привычно засунул мозолистые руки за поясок, Очкасов же спрятал их в карманы мятых шортов. Очкасов что-то шептал старику в бороду, Толстой навострил уши и внимательно слушал. Именно внимательно, а не с недоверием, как утверждали думские остряки. При этом художнику непонятным образом удалось достичь поразительного эффекта: нос у Очкасова как-то скукожился, и зритель наконец-то смог заглянуть ему в глаза. Впрочем, это не совсем так. Скорее, Очкасов заглядывал тебе в душу: сколько ни кружи вокруг него, глаза неотступно следовали за зрителем. Так что зритель ощущал себя уже не зрителем, а дичью. Или “объектом”, как, потупив глаза, выражаются сотрудники спецслужб.
По совокупности достижений картина Ваяшвили тянула на государственную премию “Большая картина”. Увидев двойной портрет, тайные недоброжелатели Очкасова, а их насчитывалось немало — почитай вся Ближняя Дума в полном составе, — оставшись в кулуарах без портретированного, хохотали в голос и даже шипели. Очкасов по их поводу не испытывал никаких иллюзий, но мысль его всегда работала на перспективу: “Ничего, лет через двести все будет казаться не таким однозначным. Лет через двести даты рождений и смертей подзабудутся, подсотрутся, и тогда все мы перестанем казаться круглыми идиотами”. При этой мысли он потирал свои большие хирургические ладони друг о друга.
Что бы ни говорили о нем злопыхатели, мысли о далеком будущем и вправду согревали Очкасова. Все-таки было что-то и в нем от мечтательности настоящего русского человека. Он уже и завещание составил, распорядившись положить в пуленепробиваемый гроб письма, которые пришлют ему соотечественники в благодарность за его многогранную деятельность.
Эта мечтательность и произвела в Очкасове переворот: может, и вправду есть в этом Шуне что-то недооцененное? Может, имеет смысл приспособить его к какому-нибудь важному и полезному для страны делу? Да и жалко его — в глуши, бедняга, гниет.
На заседаниях Ближней Думы частенько судачили о том, что у народа не осталось ничего святого за душой. Некоторые облыжно утверждали, что это якобы от бедности он стал таким вором, разбойником и убийцей. А потому следует якобы поделиться и отстегнуть ему от природной ренты на водку с чаем — вот он, болезный, и войдет в берега. Эти некоторые гундосили про национальные прожекты, даже скинуться на них предлагали из личных средств, но Очкасов им не верил и яростно спорил.
— Разговоры в пользу бедных следует немедленно прекратить. Лично я народу своего не отдам. Россия никогда никому контрибуций не платила. Даже после поражения в бесславной Крымской войне, даже после ужасного разгрома, учиненного нам японцами в Цусимском проливе. И я, как образцовый представитель родины, тоже налогов не плачу. Кроме того, все мы прекрасно знаем, что не в деньгах счастье, а народ наш глуп, как младенец. Деньги — прах. Они губят душу. За примерами далеко ходить не надо, — выразительным взглядом Очкасов обвел залу, отделанную под орех. — К тому же деньги легко истрачиваются. Настоящее счастье помещается в мозгу, а не в каком-нибудь другом органе. Вот и надо дать народу национальную идею, чтоб ему шибануло в голову газировкой. А он вокруг этой идеи, я уверен, сумеет сплотиться, объединиться и слиться. И скажет спасибо. Тогда и только тогда он перестанет петь заунывные протяжные песни, позабудет про свою тяжелую долю, выучит слова величественного российского гимна и затянет его. Национальную идею не пропьешь и не продашь — она никому даром не нужна. Именно в этом и заключено ее главное достоинство, — ораторствовал Очкасов.
Возразить ему было трудно. Беда заключалась в том, что подходящей идеи как-то не находилось. На последнем заседании думский председатель Николаев устроил Очкасову настоящую выволочку. У председателя было незапоминающееся лицо разведчика-нелегала — стертые черты на яйцевидном черепе с шевелюрой умеренной густоты. Лицо не раздражало взгляда ничем личным, в связи с этим его обладатель и оказался в председательском кресле — многие другие члены Ближней Думы, включая Очкасова, напоминали актеров характерных ролей или просто уродов. Кроме внешности, сыграла, разумеется, свою роль и фамилия Николаева, намекавшая на династическую преемственность. В народе его и вправду прозвали Николашкой, но он находился выше народа. Намного выше. Он искренне полагал, что сам Бог поставил его и над гадами земными, и над зверями лесными. Не говоря уже о двуногих мерзавцах, так и не сумевших избавиться от желаний.
Председатель энергично растер ладонями приятно свисавшие щеки, заполировывая последние следы узнаваемости. Бывалые думцы хорошо знали: этот жест не обещал положительных эмоций присутствовавшим. Председательские ноздри раздулись, обозначая аллегорический гнев.
— Что ты конкретно, Очкас, предлагаешь? Я тебе эту идею рожу, что ли? Вертикаль власти мы уже в шеренгу построили и выборы отменили на всех уровнях. Так что про демократию, даже с национальным специфическим суверенным душком, нам никто не поверит. Свободу слова, слава богу, под корень извели. Думать, конечно, не запретишь, но вслух уже мало кто выражается. Отдельные недостатки еще, правда, вскрывают, но с тотальным охренительством мы покончили, экстремизму поставив надежный заслон.
— Все-таки нельзя же за слонами остальную фауну не замечать! Может, про равенство утку запустим? — робко спросил Очкасов, смутно припоминая безобразия великой французской революции.
— Хоть у тебя язык и без костей, а тезис твой все равно не диссертабелен. Ты из своей трубы сколько замков кирпичных выстроил?.. Молчишь? А у меня записано. Дочка твоя где?.. Молчишь? А я тебе прямо скажу, как брат брату, — по италиям блядует. А сынок твой где автомобилестроительный гигант прикупил?.. Молчишь? А я тебе скажу — в Туманном Альбионе. Что ты носом воротишь и мне зубы заговариваешь… ты лучше посмотри народу в глаза! Да и все мы, правду сказать, одного поля ягоды. Так что про равенство ты даже не заикайся. Ты что, хочешь в вагоне метро без мигалки в Думу ездить?
Очкасов попытался представить себя в вагоне метро посреди своей нации, но так и не смог.
— Тогда давайте православие поактивнее задействуем, — предложил он, но заглянуть ему в глаза все равно не удавалось.
— Опыт работы с населением у них, конечно, порядочный накопился, но попы однозначно требуют реституции. А это означает внеочередной передел собственности. Это нам надо? Вон мне вчера митрополит телегу накатал: верните, мол, Егорьеву пустынь. А в качестве аргумента грозится окропить всю местность из брандспойта святой водой. Коты свою территорию метят — это ладно, но чтобы духовное лицо… Нет, не по сану это! А этот памятник архитектуры, между прочим, разрушен самим государством и им же охраняется. Я там уже запланировал рекреационный центр для всех нас возвести. Городошная площадка там уже, говорят, имеется. И это правильно, я хочу, чтобы там было так же хорошо, как в моем босоногом детстве. А я ведь по городошному спорту — мастер. Если быть честным — кандидат в мастера. А из тамошнего метеорита мне наши умельцы обещали выковать бронированный автомобиль с автоматической коробкой переключения скоростей.
Тут Николаев осекся — нить рассуждений на вольную тему завела его куда-то не туда. Зачем он делится заветным и личным с этой сворой негодяев? Впрочем, Николаев быстро нашелся, определился на местности и вернулся к развилке.
— К тому же патриарх мне в духовники набивается, а я, знаете ли, никому исповедоваться не желаю. Чтобы от греха подальше. Да и всем вам откровенничать не советую. Конечно, нынешний наш патриарх — человек неплохой и даже в комсомоле состоял, но в душе и он в никоны метит. А Никон что нам в наследство оставил? “Царь здешним вверен есть, а аз — небесным. Священство боле есть царства: священство от Бога есть, от священства же царства помазание”. Нам это помазание надо? И самое главное: ихнее Евангелие однозначно утверждает, что воровать не следует. Хорошо ли это? Это уж совсем никуда не годится.
— А как насчет патриотизма? — упорствовал Очкасов.
— Ксенофобия у нас и вправду развивается неплохо, про Америку много гадкого и справедливого говорится, тут твой “Дикоросс” однозначно позитивную роль играет. Особенно мне понравилась взвешенная статья Швиблова, в которой автор призвал отказаться от закупок импортной донорской крови. “Что у нас, своей крови мало? Сдохнем, но не позволим чужеродным тельцам в наш генофонд вливаться!” — очень правильное утверждение. Не спим, однако, и мы. Только за последнее время ролевую игру на Куликовом поле провели победно, чучело Марины Мнишек всенародно сожгли дотла, ноты разгневанные от иностранных правительств получаем исправно и гордо на них не отвечаем. Но одного этого слишком мало, требуется хоть какой-нибудь положительный идеал. Что-нибудь трепетное, жалостливое, красивое, на худой конец. Как ты, брат, таких простых вещей не понимаешь? Все мы только благодаря монархическим иллюзиям живы, то есть благодаря лично мне. Меня народ любит, а тебя — нет. Это я тебе авторитетно заявляю. А если иллюзии вдруг рассеются — и народ увидит, кто вы есть на самом деле? Думай, голова, и чтобы придумал мне поскорее. Мы ведь как договаривались? Я тебе — трубу, ты мне — национальную идею. А ты слова не держишь. Ты, между прочим, учти: посадить тебя — проще простого. Посадить на кол и расстрелять с конфискацией. Тут уже не заблядуешь. И народ мне только спасибо скажет. А я на твое место другого возьму, вон у меня людишек-то сколько! — произнес Николаев и окинул зал недобрым взглядом.
Тут Ближняя Дума одобрительно загудела, обличительное слово председателя вышло убедительным. Напряженная работа ума выплеснулась наружу: лысоватая голова Николаева покрылась бисеринками пота и стала похожа на яйцо Фаберже.
— А вы все, люди и джентльмены, — царственно махнул он в зал и сверкнул всеми своими имплантатами, — навсегда запомните: Дума, даже Ближняя — не место для дискуссий. Заседание закончено, мне на уколы в Вену пора.
“Тебе в вену, а мне в жопу прикажете? Нет, все-таки я тебя когда-нибудь сварю всмяточку, яйцо тухлое. Зубы повыковыриваю, яйцо сварю и собакам на поругание кину. Попробую с Шунем посоветоваться, хоть китайчата его мне и подгадили, — окончательно решил Очкасов. — Чистый все-таки человек. И денег вряд ли много запросит. Не нам, грешным, чета”.
Очкасов настолько разволновался, что забыл принять необходимый его организму американский поливитамин “For Active Honest Life”. Тем не менее его “Дикоросс” сменил пластинку, взял благожелательный тон и стал регулярно информировать об отросших в монастыре руках и ногах. Дело приобретало православный оборот. Бубукин повеселел и перестал надоедать сослуживцам своими ностальгическими бреднями о золотом веке. Не желая отстать от жизни и завидуя тиражу “Дикоросса”, другие газеты пересказывали статейки Бубукина, которые обрастали ненужными подробностями.