Сюжет
Два приятеля юности встречаются на приеме у кардиолога в больнице Каплан. Не виделись лет пятьдесят, говорить особенно не о чем, слишком разная была прошедшая жизнь. Один пацаном приехал в Израиль, учился в школе, воевал, учился потом в университете, участвовал в студенческих волнениях начала 70-х, женился, отец троих, дед пятерых, трое из тех пятерых уже сами в армии служат, один в Америке, еще один в Австралии. Старший сын командует его проектной конторой.
Другой в те же годы решил забыть и не думать. Вступал в комсомол, учился от завода на архитектурном, женился, общага, партийная карьера, двое детей, один внук-школьник, на пенсию вышел третьим секретарем горкома, партию упразднили, пенсия мизерная, сын ведет какой-то мутный бизнес с кавказцами, плюнул на все, уехал в Израиль, терять нечего.
Вот встретились. Треплются о болезнях, о детях, о внуках, о школьных годах.
О делах ни слова. Разные у них дела и их восприятие.
Обмениваются телефонами, прощаются.
Первый умрет через неделю, в начале месяца нисан, обширный инфаркт от перепадов температуры и колебаний давления, второй будет жить еще долго и, насколько позволяет пенсия и потребности, счастливо. Их жены познакомятся, сблизятся, насколько позволяет русский одной и иврит другой.
У них-то была общая жизнь. Роды, детские болезни, куцый месячный бюджет, покупки, уют, варенье. Варенье… Нет, я давно уже не варю, что вы, с таким артритом… А я варю, такие фрукты дешевые и сахар тоже… Мужья росли по службе и умом, дети росли, начинали курить и растить волосы, сейчас кто где, дома пустые у обеих. Старухи с разной, но общей жизнью. Из России, Йемена, Польши, Марокко, Алжира, Румынии, Аргентины, Канады…
Которым всегда и во всех концах света при любых режимах надо было варить еду и стирать, ждать мужа с войны и с работы, объяснять своим деткам, что такое хорошо и что такое — плохо, бояться надо было, чтоб ничего с их близкими не случилось.
Вот о них я когда-нибудь напишу.
Следуя вышеизложенному сюжету.
А может, кто-нибудь более трудолюбивый и методичный сопрет эту заметку и напишет. Какая разница?
Свадьба на ночь глядя в рабочий день
Марио и Клаудиа Бреннер женили младшего сына Густаво, красавца-блондина, невысокого, тонкого сложения и улыбчивого, двадцати семи лет. Люди российского происхождения, родом из Аргентины, куда их предков забросила судьба в осуществление территориалистских идей Зеэва Жаботинского.
Дело было в нанятом для этой цели зале «Краун Плаза» в ашдодской промзоне. Гостей была тьма, так уж водится на еврейской свадьбе: чтоб никто не обиделся, приглашают почти всех, кого сумеют припомнить. Количества народу из-за этого на свадьбах просто пугающие. Я туда попал с женой, коя работает с Марио на кибуцном заводике. Тем более с Марио и Клаудией я знаком, почему б нет? Когда начали съезжаться гости, я понял, что я знаком с половиной Израиля или хотя б встречался где-то, у меня хорошая память на лица.
Я вообще-то не люблю свадьбы, с их бестолковыми и никому в точности не известными ритуалами и обычаями, с массой незнакомых людей, от которых не знаешь чего ожидать, с шумом и гулом, с почти обязательной дракой ближе к концу. Тут все было иначе. Все было очень прилично и на уровне. На входе стояли красивые и счастливые родители жениха и родители невесты, парами, со всеми обнимались и говорили «спасибо, что пришли». С родителями невесты мне даже знакомиться не пришлось, оказалось, они в моем квартале держат пекарню с хлебной лавкой и я с ними встречаюсь почти каждый день, знаю по именам и перебрасываюсь обычными в Израиле «как-дела-все-хорошо-слава-Богу-благословен-Он».
Первыми — родители жениха. Марио был в черном костюме, с темно-красным галстуком и в белой праздничной кипе, в очках в золотой оправе и благоухал каким-то классным одеколоном, Клаудия, в голубом платье с покрывалом, в украшениях и по случаю причесанная в салоне, была тоже велоколепна. Обнялся с Марио, жена поцеловалась с Клаудией: «Мазаль тов! Тода раба!» (Счастья вам! Большое спасибо!)
Теперь родители невесты, Рафаэль и Мириам.
Она из Аргентины, он — турецкий уроженец с испанской от предков, изгнанных во времена Реконкисты из Кордовы, фамилией Толедано. Рафаэль с подкрученными вверх усами, кипой, лихо сидящей на блестящей, как самовар, смуглой лысине, и рыжая тихая Мириам. Тот же обмен приветствиями, объятия-поцелуи, идем дальше.
Дальше девочка с ящиком для приношений в виде живых денег и чеков, вылитой урной для тайного голосования и машинкой для считывания кредитных карт, если кто захочет вбросить денег молодым в таком виде. Мы опускаем свой конверт и поднимаемся по лестнице в зал для фуршета, где будем тусоваться до прибытия молодых.
Там, понятное дело, всякая еда, горячая и холодная, салаты-малаты и бар, полный всякой простой и замысловатой выпивки. Так мы шляемся, едим себе и выпиваем, треплемся со знакомыми и знакомимся с незнакомыми, осторожно спрашиваем, кто от кого, улыбаемся — короче говоря, отлично проводим время.
Прибывают молодые, поднимаются по лестнице в громе аплодисментов, открываются двери главного зала, и зажигаются прожекторы вокруг стоящей посредине хупы (хупа — свадебный шатер, установленный на возвышении, называемом бима, где происходит собственно обряд еврейского бракосочетания, неторопливый и некороткий). Появляется рав — красивый высокий мужчина с громовым басом и здоровенной бородищей, в черной шляпе. Народ охватывает хупу, и начинается веселуха.
В еврейской религии чуть ли не самое главное — не попутать ни слова и, Б-же упаси, не попутать что за чем идет, иначе обряд может быть признан недействительным, а молодые супруги смогут провести его вторично только после формального развода, а в некоторых запутанных случаях, тоже связанных с религией, это и вовсе невозможно.
Все замирают, чтоб не сбить рава с панталыку (как же, собьешь его! Он переженил народу на пару кварталов Бруклина), и пошло-поехало. Рав говорит слова, говорит, что сказать молодым и в какой очередности, говорит, что сказать и когда и тем и другим родителям. В паузах поет освященные тысячелетиями мелодии с такими же древними словами, наливает вино в бокал, дает кому надо отхлебнуть, опять поет, опять говорит…
Долгая музыка, я никогда ее от начала до конца не могу запомнить. Наконец главное. Густаво должен произнести слова: «Этим кольцом ты посвящаешься мне по закону Моше и Израиля!» — поцеловать невесту, откинув покрывало, под которым она парится всю процедуру, и все — поженились. Гости и родители обеих сторон замирают и даже дышать перестают, апофеоз же, Густаво произносит слова, по лицу обоих отцов катится пот волнения, мамочки заливаются рыданиями…
Дело сделано.
Царь вошел в шатер свой, поцелуй, и летят в потолок ракеты, народ орет от ликования освобождения от напряга, музыка гремит, и теперь начинается свадебный ужин с танцами. В эту секунду я всегда слегка всплакиваю. Тоже, наверное, от облегчения. А может, мне нравятся слова про закон Моше и Израиля и я их всегда жду? Не знаю.
Еда была хорошая, годная еда. Музыка была не очень злая и громкая. Жена плясала до упаду, Борух солидно и неспешно трепался и выпивал с ее сослуживцами и многочисленными родственниками брачующихся, молодые обошли каждый столик вместе и раздельно, со всеми обнялись, спросили, все ли в порядке. Борух наконец рассмотрел невесту. Конечно же, я знаю ее, она временами работала на кассе родительской пекарни, рыжая красавица Синтия с небесной голубизны глазами и с улыбкой покруче, чем у Дженнифер Лопез. Совершенно замечательная в своем белом платье, славную девицу уженил юркий аргентинец Густаво.
А потом я засобирался на работу и по дороге все думал, что свадьба — неплохое развлечение, просто я не знал раньше, что у евреев полно родственников, несмотря на все войны, в которых им всегда доставалось. Думал об испанской речи русского когда-то Марио и ладино когда-то кордовского Рафаэля, о том, как раскидывала нас жизнь в разные отдаленные друг от друга точки мира, а мы все равно вот собрались здесь в обетованной лично Господом земле, находим друг друга, женимся и заводим детей, которые снисходительно относятся к знанию нами самых другой раз забавных языков стран исхода, поют другие песни и нас, по большому счету, ни во что не ставят, а может, просто так себя ведут. Открыто, не заморачиваясь хорошим тоном, тут все дети, по нашим чинным европейским понятиям, наглые как тараканы, зато не злые, и пускай так оно и будет. Жизнь продолжается, хорошо, что при нашем участии.
Так думал я, подремывая в машине февральским дождливым вечером по пути к городу с названием Первый-в-Сионе, и мелькнул сине-белым огнем в заштрихованном брызгами окне освещенный указатель с направлением на Иерусалим.
О независимости уличных котов Страны Израиля
Коты в Стране Израиля — это вам не то что коты еще где. Хитрые, пугливые и незаметные коты — это не наши коты. Наши коты — отдельный вид и род кошачьих. Худые, ободранные и независимые, они переходят улицы пешком или неспешной спортивной рысцой, не обращают внимания на собак, а собаки, крепко наученные предыдущими попытками восстановления мировой справедливости, делают вид, что котов не замечают. Или, если уж совсем нельзя сделать вид, что не заметили векового врага и дичь, делают вид, что именно этот кот не вызывает у них кровожадных инстинктов.
Правильно вообще-то делают. Не тронь говна, и так далее. Я лично видел, как кот рвал на лоскуты незнакомую с местными нравами собаку. Нет, как кот защищается, я видел и раньше, но, как кот нападает, увидел впервые. И лучше бы не видел, это было ужасно. Собака нападает со страстью, с боевым задором, с желанием снискать славы и битвы, а кот… ой, страшно вспомнить. Равнодушно и методично, ни один мускул не дрожит на этой роже, с тихим рычанием, как работу работает, полосует в кровищу, в месиво когтями. Уже собака и убралась бы с визгом, а он дерет, вбивая ей, чтоб и внукам заказала и отвадила приставать. Нехотя дерет, но с сознанием, что надо работу доделать как следует.
С едой в Израиле не то чтоб тяжко, и они чаще всего не голодают. Помоечные контейнеры с наглухо закрывающимися крышками стараниями зеленых запретили, и угроза голодной смерти от бродячих котов отступила. Да я думаю, и так бы не передохли. На котов люди ворчат, но подкармливают, подбрасывают и, в общем, с пониманием к ним. Коты этого не ценят, считают, что так и надо, они б и сами себе нашли, что сожрать или стащить. А больше им ничего и не надо. Чтоб их оставили в покое и немного еды. И ходят себе по нашим улицам пешком. Давят их, конечно, водители, налетев сослепу или сдуру, в вечернее и ночное время, когда все кошки серы и незаметны на сером асфальте.
Еще у наших котов есть такое свойство, они мало дерутся между собой. Орут, конечно, в свой срок как ужаленные: сколько перевел картох, в них швырямши в темноту парка под окнами. А дерутся мало. Поорут с кайфом, по разу врежут друг другу лапой, ритуально попреследуют побежденного десяток метров, и вся тебе схватка, никакого зрелища. Не знаю почему, но такая у наших котов манера.
Любятся часто и с удовольствием. Скрытно от постороннего глаза, но издавая звуки любви, бравурные и радостные. Сам пару раз слышал, как из кустов доносятся соответствующие моменту мяуканья и вскрикиванья, а проходящие мимо люди, мотнув головой в направлении той Песни Песней, проговаривают: давай, браток, давай. Одобряют, стало быть. Котяток плодится в количестве. Растут как травка, шляются где попало. Частью, конечно, вымирают, частью попадают под машины, а частью уже смолоду, с мальства шляются пешком, такие ж спокойно-независимые, как и мамы их с папами. И ничего они тоже не хотят. Только чтоб не приставали и еды малость. И потомство оставить в свою пору.
Они на вид все разные. Больше всего длинноухо-длинношеих, одноцветных, египетской крови, но хватает и вполне привычных на вид серо-полосатых и рыже-пятнистых мурзиков.
Интересный зверь — израильский уличный кот. Они все такие себе расслабленно-спокойные, неторопливые и вечно будто занятые чем-то важным. А кто их там знает, чем они заняты? Может, и правда важным.
Они на нас смахивают. Смешанных кровей, разных пород, единые своей независимостью и желанием, чтоб к ним не приставали. Оставить потомство, похожее на себя. Ну и еды чтоб было. Всегда я о ней.
Ципора и милость Небесного Отца
У нее есть австрийское гражданство. Само по себе это ничего особенного не представляет, у нескольких миллионов людей есть такое же, если б не одна тонкость. Ципора родилась в австрийской тюрьме. Если б не повезло еще сильней, она б родилась в австрийском же концлагере, но Господь был милостив, и она родилась уже после капитуляции, хотя и в тюрьме.
По дороге из Румынии в Израиль, которого тогда еще не было. То есть он был, но тогда еще не назывался Израилем. Вернее назывался, но англичане называли его не так. Англичане вообще забавно себя вели и ведут в тех местах, где они думают, будто они главные. Ну ладно, не об англичанах речь, хотя без них и тут не обошлось.
Так вот, Ципора родилась в австрийской тюрьме и какое-то время была заключенной. Заключили еще не рожденную Ципору, ее маму и ее папу за нарушение паспортного режима. Нарушение заключалось в отсутствии у семьи каких бы то ни было документов, подтверждающих их право пересекать Австрию. Любопытно, что никаких других документов у юных Ципориных родителей тоже не было, немецкого они не знали, а папочка, несмотря на молодость, еще и был как следует глуховат, поэтому полицейские, заинтересовавшиеся наличием документов у потрепанного вида молодой пары, были довольно справедливо возмущены нечленораздельными воплями молодого человека и на всякий случай отправили парочку в участок, а там уж суд им и припаял, сколько положено, за нарушение паспортного режима. Итак, Ципора родилась в тюрьме и некоторое время была заключенной. Со всем, что заключенным положено. С номером, пайкой, местом на нарах и положенной ей, как заключенной, тюремной робой, из которой Ципорина мама, Хая, нашила ей в свой срок пеленок.
Врача, когда мама затеяла рожать, не полагалось, но Господь был милостив, и поблизости оказалась понимающая по-румынски акушерка. Так что Ципора появилась на свет даже с некоторыми излишествами и под наблюдением медработника.
Ципорин папочка, Хаим, сидел в той же тюрьме, но в другой ее части и узнал о том, что он уже папочка, с некоторым опозданием. Нет, конечно, не с окончанием отсидки он об этом узнал, австрияки не были жестокими тюремщиками, просто они очень уважали приказы. И если б приказ велел им отправить Хаима, его жену и новорожденную Ципору в газовую камеру, они б так и сделали, но, слава Господу, приказ ничего такого не велел, и они просто вызвали Хаима в канцелярию тюрьмы и поздравили его с рождением дочери. А потом отправили обратно в барак. Так оно какое-то время и шло.
Немного времени спустя суд признал семью Ципоры достаточно посидевшей в австрийской тюрьме и достойной выдачи временного разрешения на пересечение Австрии в обратном направлении, а именно в ту ж Румынию, из которой Хаим и Хая стартовали, а конкретно — до Констанцы, из которой ходят корабли до Кипра. Дальнейшее возлагалось на милость Господа, и так они и сделали.
После недолговременных мытарств они отплыли-таки из Констанцы и добрались до Кипра, и даже сели на пароход, плывущий с Кипра в Эрец-Исраель, но, как выяснилось, у них не было документов на отплытие с Кипра, да и нахождение на Кипре было противозаконным, ибо, как мы помним, австрийцы дали бумаги только до Констанцы. Короче, семейку ссадили с парохода, и, как выяснилось, это было еще одним жестом Божьего благорасположения, поскольку англичане расстреляли и затопили тот пароход. Не знаю, по какой такой причине они это сделали. Может, побоялись, что эта скорлупка привезет оружие для Хаганы и Пальмаха, может, решили, что и так уже многовато евреев, обезумевших от европейской бойни, накапливается на подконтрольной территории, может, питали какую-нибудь специальную неприязнь к переселенцам из вражеской Румынии, но вряд ли они догадывались о Ципоре. Да и какое им до нее было дело, когда только закончилась такая ужасная война, и царил чуть ли не более ужасный послевоенный бардак.
А тем временем семью Хаима снова посадили в тюрьму. Вернее, в накопительный лагерь для переселенцев на Кипре, и это было ужасно. К тюрьме-то они попривыкли за последнее время, но к мысли о бессрочном заключении привыкнуть было трудновато. Бессрочном, потому что в лагерь заключали до получения разрешения на въезд в подмандатную Палестину, а оно могло прийти спустя неведомо какое время или не прийти вообще, вот как к семье Фогельсонов, тоже из Румынии и торчащих тут уже второй год, или к семье Равинских из-под Варшавы, которые добрались до Кипра чуть ли не пешком, и пока что полугодовое ожидание не кажется им катастрофой, после того, что они повидали по дороге.
Долго ли коротко, Хаим, Хая и Ципора получили необходимую бумажку, подтверждающую их право проследовать на землю, обетованную их далеким предкам лично Всевышним, и на каком-то суденышке добрались-таки до яффского порта.
Ну а тут что? Да можно и не гадать особенно. Тут опять лагерь. Но уже не так страшно все. Вывески писаны знакомыми буквами, люди говорят на идиш и по-румынски, можно записаться на работу в городе или ближних кибуцах и не умереть с голоду. А главное: теперь-то они дома! Что ж им бояться?
Бояться, как выяснилось, было чего. Начиналась война за Независимость. Хаим, сугубо мирный человек, с профессией парикмахера и в жизни ни в какие партии не вступавший, оружия в руках не державший, да и побаивался же он того оружия, застегнул вытертое полупальто, надел кепку, крикнул тонким голосом на застонавшую и заголосившую молодую жену и пошел записываться на Краткосрочные курсы пулеметчиков в Хагану. Закончил он войну в Эйлате, на красноморском побережье, усатым красномордым бойцом только что народившегося ЦАХАЛа и весело матерясь на нескольких ранее ему не известных языках, получил у нового, уже израильского правительства, бизнес-льготу на открытие парикмахерской в поселении Ашдод, где только что заложили большой порт и начали строить город.
Дела у Хаима шли так себе. То есть стричься-то людям было надо, а вот платить бывало и нечем. Но Господь был милостив, и несколько постоянных клиентов, в основном лавочников с ближнего рынка и строителей порта, давали возможность сводить концы с концами. И когда государственная компания «Амигур» построила в Ашдоде новый современный район, с новым рынком и детским садом, Хаим даже стал гордым обладателем собственной крыши над головой, в виде полуторакомнатной квартиры. С опцией на достройку, важно говорил он, поднимая к небу палец и демонстрируя тем самым новые поразительные возможности, несомненно существующие для энергичного человека.
Конечно, никакая энергия и никакое трудолюбие Хаима не спасло Хаю от подкравшейся малярии, которой заболела и трехлетняя Ципора. Врачи в больнице Каплан как могли лечили их обеих, вместе со всеми заболевшими в тот год, но выжили не все, и Хая, благословенна ее память, упокоилась на кладбище в Ашкелоне, а своего у Ашдода тогда еще не было.
Господь милостив, и Хаим не спился, не прекратил работать и даже не привел в дом мачеху, хотя по всем законам и порядкам должен был, а растил дочь сам, привязывая ее к ножке кресла в парикмахерский днем, кормя незамысловатой пищей и отмывая от базарной пыли по вечерам. Тогда он и перестал ходить в синагогу, ибо суровый еврейский Б-г не допускает пребывания мужчин и женщин во время молитвы в одном помещении, а что делать в случае, если ты вдовец с малолетней дочерью, было равом обрисовано довольно расплывчато. И Хаим решил молиться дома, пока что сам зажигая субботние свечи и произнося над ними благословение.
Ципора со временем, после бат-мицвы, взяла это дело в свои руки, и теперь Хаим мог чувствовать себя полноценным главой семьи и домохозяином, приходя домой в канун субботы и заставая дочь за готовкой шаббатней трапезы и шепчущей положенную скороговорку при зажигании свечей.
Потом была шестидневная война 67-го года, и призванный в армию пулеметчик 101-й десантной бригады Хаим Шаушу погиб на Голанских высотах смертью храбрых, оставив по себе единственную дочь в возрасте теперь уже невесты.
Ципора вышла замуж без родительского благословения и с посаженными, вместо настоящих, родителями, на ее свадьбе с Роном Эшелем, саброй из первой, еще начала века, волны алии, и в положенные сроки Господней милостью родила двоих мальчиков и девочку, всех троих с черными как смоль волосами от их отца и с небесно-голубыми, как у самой Ципоры, глазами.
Она ничего в жизни не боялась, сначала по непониманию, а потом — поняв, что мало что сможет изменить, даже если очень сильно захочет. И поэтому ей надо жить, надеясь на Господа и не опуская рук, и тогда Он не оставит своей милостью.
И дети будут здоровы, и Рон будет зарабатывать достаточно, чтоб в доме каждый день была еда, и одежда на каждый день и на шаббат. И враги не погубят ее и ее семью, не войдут в ее маленький дом. Да и кто ж им даст войти в него, если раньше ее отец Хаим, а теперь муж Рони, а еще через пару лет и старший сын Моше, каждый в свое время, получая повестку, идут служить в армию и всегда, ну почти всегда, потом возвращаются.
Я с ней познакомился, когда она уже была вдовой. Мужа ее я не застал, он умер в 94-м году от сердечного приступа в хамсин между месяцами нисан и ияр, за два года до моего вступления на землю Израиля. Ципора у нас вроде управдома. Собирает деньги на мелкий ремонт и садовника, бегает в городскую управу, если что-то у нас во дворе случается по коммунальной части, вешает объявления о выборах в совет района, счета за свет на лестнице и воду для полива общего палисадника приходят на ее имя.
Она любит поговорить, как и все пожилые одинокие люди, и в конце почти каждого предложения добавляет: «Господь милостив».
Она говорит это с железной уверенностью ребенка, что все будет в порядке, потому что за всем наблюдает Тот, Кто Знает, Как Должно Быть. Или с железной уверенностью пожилого человека, который знает, что чужое к нему уже не пристанет, а свое не минует. По той же самой причине. И ее глаза светятся таким нестерпимым небесным светом, что я, глядя в них, готов поверить, что так оно и есть. Или хотя бы будет в скором будущем, что, собственно, не так уж и мало для такого плохого еврея, как я.
Мирьям. Дорога к дому
Полдень, жара со всех сторон, даже снизу от асфальта. Плетусь, высунув язык, с рынка. Ряд блочных домов постройки середины шестидесятых. От них тоже пышет жаром. На скамейке возле дома сидит толстая, даже не толстая, а монументальная старуха в платке на голове, словно в короне, и подремывает. Даже во сне не теряя царской гордости осанки. В окне над ее головой оглушительно звонит телефон.
Не раскрывая глаз, а только чуть приоткрыв их и величественно изогнув шею в сторону звука, способного напугать до смерти, роняет четко и раздельно:
— Шток! Шток, бен-зона! (Тихо! Ша, сукин сын.)
Натуральная, со многими поколениями благородных предков, королева, роняющая презрительное замечание опростоволосившемуся слуге.
Это Мирьям.
Она родилась в Марокко, корнями из Испании, жила во Франции и на Корсике. Воевала в Европе, бывала в Киеве.
Она просто чудо. Пока я этого не знаю, но сейчас я с ней познакомлюсь.
Я засмеялся, и она открыла глаза пошире, чтоб рассмотреть, кто это смеет далее нарушать ее покой.
— Шалом, — говорю я, немного успокоившись.
— Шалом, — отвечает она с паузой и, похлопав по скамейке рядом с собой толстой рукой с кольцами на пальцах, говорит — Иди сюда, присядь со мной на минутку.
Иду. Она не просит, не приглашает, приказывает. Ослушаться нельзя.
— Ты из России.
Утверждает — не спрашивает. Она вообще спрашивает утверждая, возразить нельзя, можно осторожно поправить, но осторожно. Поправку она примет, со снисхождением, но примет.
— Из России, — спрашивает-утверждает она. — Дети. У тебя есть дети.
— Да, двое. Мальчику — пятнадцать, девочке — шесть.
— Хорошо, — и продолжает с резкого поворота — Когда мы сюда, в Ашдод, приехали, тут ничего не было. Домов не было, деревьев не было, порта не было, нашей синагоги не было, рынка не было. Песок был досюда, — она проводит черту на земле палкой себе под ноги. — Досюда был песок. Ты когда приехал, все уже было.
Не поняв, что это был вопрос, я спохватываюсь, когда чувствую, что пауза затянулась.
— Да, — говорю я, — все было, слава Б-гу.
— Слава Б-гу, — подтверждает она с заметным кивком. — Ты с бородой. Соблюдаешь заповеди. Или не соблюдаешь.
— Я… это… ну так, кое-что…
— Все мои дети соблюдают заповеди и внуки тоже, — тут она ненадолго застывает в нерешительности, продолжать ли, вдруг я неправильно пойму такую интимную подробность — Кроме Ицика, он в Австралии, — она переводит взгляд на меня, и на лице у нее написано, что в Австралии неимоверно трудно, почти невозможно соблюдать заповеди, вот Ицик и ударился в отход от традиции.
Мы на пару минут задумываемся о людях, которых жизнь заносит невесть в какую даль от их семьи и от их народа и заставляет забывать традиции. Я киваю, понятное дело, Австралия, что с них взять, бедный Ицик.
Мы еще некоторое время ведем такую неспешную беседу, в ходе которой выясняется, что не закончившая школу Мирьям твердо знает пять языков и пытается с соседями-эфиопами говорить на амхарском, побывала в куче мест в мире и знает о чем говорит, когда имеет в виду разрыв с традицией. Сама она разрывала с традицией дважды. «Дважды!» — поясняет она, подняв два слегка скрюченных пальца в перстнях, чтоб я не подумал, что Традиция такое пустяковое дело, которым можно пренебрегать сколько угодно, и ничего это не значит.
Первый раз, когда во Франции вышла замуж за инженера-корсиканца и переехала с ним на Корсику. Там среди соседей-итальянцев она выучила итальянский, а по-французски она говорила с детства. Ее муж не был ревностным католиком, но в их жизни не стало места ее иудейству. Не знаю, что там было в подробностях, но ее муж, когда началась война, вместе со многими корсиканцами поддержал Муссолини, и Мирьям вернулась в Касабланку, к своим родителям, братьям и сестрам.
Время шло, война отгремела, почти не затронув семью Мирьям, разве что французская текстильная фирма, где работали отец и старший ее брат Морис, свернула свои дела в Северной Африке. Но дело шло к независимости, страна стремительно исламизировалась, и многие евреи засобирались в Израиль. Семья Мирьям тоже.
Они приехали в пятьдесят четвертом году. После сияющей оберточной фольгой Касабланки Израиль казался заброшенным и провинциальным, никакого блеска и никакой степенности, работы для ее отца не было, братья работали на стройках и в порту, арабский и французский семьи Фалачи были чужими посреди ашдодских песков, а иврит они знали плохо, в основном из Торы и Сидура, а на идиш не говорили совсем.
Отец Мирьям купил приемник и слушал почти одни только арабские станции, где передавали арабскую музыку, главным образом египетскую. Отец ее очень любил модную тогда певицу Ум-Культум, знаменитую, в зените славы, подпевал ее голосу по радио и много спорил с соседями-сионистами, которые считали, что арабской музыке нет места в новом Израиле, хотя сильные тогда коммунисты и социалисты много говорили о союзе с арабскими рабочими.
Все-таки они были чужими и одинокими, мало чего понимали в «правильном» сионизме. Там все очень отличалось от того, к чему они привыкли, на чем выросли сами и на чем пытались растить собственных детей. Такая важная в Марокко для их самоопределения религия и осведомленность в ней были не сильно в почете, всякие «восточные» проявления подавлялись, незаметно, но марокканцы чувствовали себя где-то позади голубоглазых ашкеназов, упорных и более образованных, которые относились к ним как к младшим в семье, принятым и желанным, но мнение которых не первостепенно и от которого можно отмахиваться.
И Мирьям второй раз отошла от традиции. Подстригла волосы, стала ходить в ярких платьях, поступила, не спросясь отца, в организацию «Бейтар» и играла за «Бейтар» в волейбол. Это, по мнению ее родителей, ни в какие ворота не лезло. Не ходила в шаббатнее утро в синагогу с родителями, а отсыпалась после танцев накануне, что было вообще немыслимо — танцы в ночь субботы.
Сначала они жили в палатке, потом в вагончике, а потом построили маленький домик на берегу, тогда земля в этих местах ничего не стоила. Можно было ходить по субботам в марокканскую синагогу, Мирьям надоели шум и толкотня танцулек. И напряженное ничегонеделание в «Бейтаре» тоже надоело. Можно было купаться в море, как в Касабланке, можно было даже возражать и спорить с родителями по поводу новых нарядов, в Касабланке показавшихся бы неприличными для девушки из хорошей семьи. Можно было жить. И они жили. Врастали в землю.
Постепенно все как-то устроилось, поблизости начали селиться приезжие из Марокко, особенно много их стало появляться после получения независимости. Иврит из священных книг стал главным языком в доме, Мирьям пошла работать в мэрию, в отдел водоснабжения, снова вышла замуж, за парня из марокканцев, конечно, соблюдающего традиции. Она любила своего мужа, родила семерых детей, включая моего ровесника Ицика, отошедшего от традиций и умотавшего в Австралию. Чтоб он был здоров.
— Вот так жили, — продолжает она, — хорошо жили, у нас тут дом, Святая Земля. И у тебя все наладится. Мало-помалу, с Б-жьей помощью.
При словах «мало-помалу» я уж хотел вскинуться. Уж другого чего, а этого «мало-помалу» я наслушался до глотки. Но я не стал ничего говорить, в любимом присловье израильтян есть правда. Для жизни у нас надо много терпения, больше, чем во многих других местах. Но тут наш дом, у таких разных людей, как я и Мирьям, и надо терпеть и верить. Куда деваться.
Домой я явился, когда солнце уже перестало так несносно печь и жарить. Сильно опоздал — из покупок у меня всего-то было немного овощей и фруктов, а пробродил я несколько часов. Жена меня, конечно, отругала, но, послушав рассказ о знакомстве с Мирьям, утихла, ворча полезла куда-то в кухонные шкафы и достала оттуда валявшиеся без дела шаббатние свечки, которые раздают бесплатно религиозные женщины со словами «шаббат шалом», стоя в конце недели у супермаркета. Одаривают ими выходящих с покупками женщин, те берут их и небрежно кладут в тележки, а потом зажигают их в своих домах для освящения субботы или складывают и забывают, как вот мы до сих пор.
Пока не придет время узнать, что мы не первые здесь, и до нас было так же. Пока не придет время почувствовать, что мы дома, и присоединиться хотя б своими небольшими двумя огоньками к обычаю своего народа.
Я Мирьям давно не видел, давно уже не заглядываю на рынок и мало хожу пешком по городу. Но все время о ней вспоминаю, старой женщине в платке, как корона, которая нашла свой дом и помогла мне найти мой.
Стул работы мастера
Этот стул привезли с собой близнецы Козловы, вернувшись с войны. Теперь говорят «Еще с той войны», ибо с той войны, которая тогда казалась последней, произошло еще несколько войн подальше от дома и временем покороче, но все же сделавших «ту войну» уже не единственной на памяти и, увы, не последней.
Братья Козловы примерно через неделю бурных празднований пропили стул с золочеными накладками, благородного темно-вишневого цвета, и он переехал этажом ниже, к бабке Катерине, женщине не то чтоб недоброй, но прижимистой и своего не упускающей. Да и как иначе? Муж бабкин, Тимофей, получил в лихие предвоенные годы десятку без права переписки, за то что назвал лезвия «Нева» говном при большом скоплении народу и тут же вслух рекомендовал покупать у спекулянтов золлингенские опасные бритвы. Скопление народу произошло в очереди за керосином, и, похоже, неподалеку оказались глаза и уши Партии, своим гневным заявлением «куда надо» оборвавшие бабки-Катеринин брак. А от брака было у бабки четверо деток в возрасте от пяти до четырнадцати лет, и их надо было кормить и одевать и чтоб не позорили семью. Старшая дочь Ирина, красивая, хотя по дворовым меркам и худая, вышла замуж где-то через год после окончания войны, и бабка отдала ей стул в приданое.
Ирка вышла замуж очень удачно, за здоровенного и веселого орденоносца Якова, сына школьного завхоза Зямы. Жили молодые хорошо, Яков пил до потери сознания примерно пять раз в год, что выгодно отличало его от соседей, и бабка Катерина на зятя-еврея не обижалась. А когда Ирка начала беременеть и разрождаться один за другим рыжими горластыми внучатами, то и вовсе оттаяла, утратила строгость и холодность в обращении и затевала им то оладушки из картошки, то пирогов из добытой по случаю муки. А стул перекочевал к Зяме, в его школьную каморку, ибо перестал уже радовать глаз своим гордым видом и покрылся многочисленными царапинами и порезами от неугомонных игр Зяминых и Катерининых внуков.
Зяма подремонтировал стул и в один из дней, когда в кабинете исторички Светланы Тарасовны разлетелось под ней вдребезги еще дореволюционной работы канцелярское кресло, перетащил его к ней, с утешениями ее стенаний на женскую нелегкую судьбу. Кресло возродить к дальнейшей жизни не удалось, и стул остался в историческом кабинете на долгие десять лет, до самого конца хрущевской «оттепели».
В шестьдесят восьмом году завод дал школе деньжат на новую обстановку, и стул очутился вместе с древними партами и рассохшимися грифельными досками в огромной куче, которую потихоньку растащили по дворам запасливые жители близкого частного сектора. Стул после тщательного осмотра оказался в летней кухне семьи Шаповаловых, приехавших в город после войны. Там он дождался переселения Шаповаловых в новый дом на другом конце города, а сам попал под разграбление окрестными пацанами, вместе с другим брошенным за ненадобностью добром.
Я и мой приятель Серега обнаружили его вместе с книжками, среди которых была «Сильна, как смерть» Мопассана с ятями. «Сильна, как смерть» досталась мне, а Серега потащил домой старинный стул с блестящими накладками на углах и замысловато изогнутой спинкой и ножками. Мать, конечно, погнала Серегу с этой грязной рухлядью, и Серега отволок стул в другой подъезд, к деду Семену Козлову, одному из братьев-близнецов, притащивших его за невесть какой надобностью из далекой Европы.
Видно, чем-то памятен был деду Козлову тот стул или стал памятен теперь, когда оказался перед глазами после тридцатилетнего отсутствия, потому что в свое время расстался он с ним довольно легко, не жалея. А может, просто поразился дед Козлов путям, которые свели его с этим куском обработанного дерева, развели и свели вновь, на излете его жизни, в которой всякое бывало, в том числе и не менее удивительное.
К чему я вспомнил всю эту древнюю историю? Да к тому, что точно такой же старый и гнутый, растерявший бронзовые накладки стул увидел я под торговцем овощами на рынке Кармель в Тель-Авиве, мужиком сильно немолодым и явно не европейского происхождения. А рядом с ним стоял его черноглазый внук и с интересом, должно быть, размышлял, чего это толстый «русский» дядька так уставился на его деда. Хотел я было спросить, какими путями прибыл сюда тот мужик в черной кипе и стул под ним, да раздумал. Какое нам, в сущности, дело до извилистых путей, которыми Всевышний сталкивает и разводит во времени и в пространстве людей, их вещи, их непростые и нелегкие жизни? И зачем Он беспрестанно помешивает ложкой в этом густом и крепкопахнущем супе, который мы привыкли называть Бытие.
Да разве нам понять, когда мы и друг друга-то понимаем редко?
Чайник для госпожи Мадждали
Я всегда в это время сплю. Дети в школе, жена на работе, а я дрыхну. Я работаю ночью, потому я, где присяду, там и дрыхну, а уж если на улице разверзаются хляби небесные, да сам я в кровати, да тихо кругом, то я дрыхну особенно свирепо. С шумом и присвистом.
Так и вчера. Детей проводил в их школы, перевернутое ими в процессе сборов вернул в исходные позиции, на посуду в раковине махнул рукой, пусть у меня будет выходной от посуды, попил чаю и затеял дрыхнуть. Хорошо было, но недолго.
Изобретение старика Белла звонило настойчиво и многократно. Ну точно какой-то продавец чего-то звонит. Нет, не отвечу, пошли они все. Я с ним, с неизвестным мне, на его счастье, продавцом, некоторое время боролся, делая вид, что не замечаю его звонков, может, отстанет? Но нет, настойчивый попался и недоверчивый. Неубедительно я храпел в ответ на его звонки. А может, и правда пионер какой попался, думающий, что самоскладывающийся пылесос со встроенным словарем и развивающей игрой для дефективных спасет человечество в целом и нашу маленькую страну в частности. Короче, устал я с ним пассивно бороться и все-таки поднял трубку, подумав и сквозь сон испугавшись, что вдруг с кем чего случилось, а я делаю вид, что я не здесь и не я это вовсе.
Ладно, думаю, в конце концов ты сам этого захотел. Видит Бог, я пытался сделать тебя счастливей, но некоторые не ценят того, что у них уже есть.
— Алё, — говорю. — Чем могу помочь в вашем затруднении, раз уж вы нам позвонили?
Такая у меня формула для начала активной фазы борьбы с продавцами всего по телефону.
Они по простоте душевной думают, что это они мне звонят с целью разрешить все мои возможные затруднения путем всучивания за бешеные деньги какой-нибудь хрени. Ага, не тут-то было, я уже перехватил инициативу, и им теперь понадобится перегруппировка войск.
В трубке помолчали, очевидно задумавшись о собственных затруднениях (а у кого их нет, и уж точно не у человека, вынужденного кормиться анонимным вешанием лапши на уши соплеменников), и на пару секунд им там было не до моих бед. Даже побольше, с полминуты невидимый противник приходил в себя, перебирая в мозгу свои затруднения. Видимо, затруднений он имел в количестве, бывает.
— Ну? — продолжил я. — Так и будем молчать или займемся делом? Давай начинай уже побыстрей, я занят вообще-то. (Что означает: я не как некоторые, я честно и много работаю и плачу бешеные налоги, а не высиживаю пособие и малую необлагаемую копеечку трепом по телефону.) Давай рассказывай скорей, чего там у тебя случилось.
Продавцы всего по телефону — ребята, привычные к тому, что звонят они всем и всегда некстати (ну, может, их старушка-мама светится от счастья, не знаю точно), поэтому там обрадованно засопели, вспомнили кодовую фразу, которой их обучил ихний Главный Начальник на курсах Начинающих-Всучивателей-По-Телефону, и начали, приободрившись:
— Мир! Я не займу долгое ваше время, когда я представляю международную фирму … (дальше было какое-то название, я их, не дослушав, забываю, пусть будет «Супер-тек»), чтоб рада сообщить вам о появлении для твоей продажи … (тут название товару, не имеет значения какого, я ж все равно не куплю, пусть будет «Супер-дил»), способного изменить ваша жизни от начал и до конца!!!
Ага, так я и дал тебе менять мою жизнь, засранец. Не говоря уж, что к началу ты малость опоздал.
Тут надо бы сделать лирическое отступление. Совершенно верно, призванное пояснить, как вы уже догадались, мои внимательные читатели.
Кодовая фраза вбивается в головы Начинающих-Всучивателей-По-Телефону на иврите, доступном как минимум студентам-филологам университета Бар-Илан, и призвана не представить фирму и чем она там торгует, а выяснить степень владения ивритом у слушателя этой любительской пародии на Песнь Песней. Естественно, курсисты им владеют, ну примерно как вы высокогорным диалектом языка майя, а предполагаемые жертвы должны, по идее, владеть еще хуже, иначе кирдык бизнесу с лохами.
Клиент, надеясь, что от него отвяжутся, должен сокрушенно и запинаясь произнести пароль: не иврит, с просьбой… и тогда Начинающий Всучиватель перейдет на русский, которым тоже владеет в массе не блестяще, но все ж покруче языка Книги. Клиент испытает облегчение и непременно выслушает в благодарность, а некоторые сердобольные даже купят. Такая техника — напрячь пациента, потом дать расслабиться и тут его и окучить по полной. Поэтому совершенства звучания на курсах не добиваются, главное — общий звуковой поток. Который в исполнении среднего Начинающего Всучивателя звучит как я уже описал. Главное тут же не заржать, вспомнив анекдот про двух чукчей, решивших потрепаться на малознакомом русском для упражнения извилин.
Допустим, что Борух не взял бы главного приза на конкурсе знатоков языка его предков, но приглашение к диалогу на русском я все ж твердо отклоняю непроизнесением пароля. С гордостью должен сообщить, что я не ведусь на их стремление быть мне понятными. Я подозреваю в нем стремление самим не запутаться. Может, я и не прав.
Всучиватель еще не в ужасе, однако начинает волноваться и чувствует смутное беспокойство.
— О, — продолжаю я, резко меняя тон, — расскажите мне поподробней о вашем предложении, поскольку волей случая я как раз ищу что-то подобное, по подходящей цене и с хорошими условиями оплаты, а в стране Израиля очень редко с устройствами такого качества и назначения. Да и приятно пообщаться с коллегой. Несмотря на круглосуточную занятость. Я очень тяжело работаю!
Ощущение подвоха у Всучивателя обретает определенность. Ему-то известно, что подобную хренотень продают еще примерно двести четырнадцать лохоуловителей только в нашем с ним небольшом городе, а специалистов в этой области не бывает в принципе, поскольку данная область знаний вообще отсутствует.
«Какая, на хрен, редкость, какой, в жопу, коллега?» — думает он своей одной незасохшей извилиной, одновременно испытывая некоторые муки совести, что избрал легкий путь обогащения, и наконец находит, как ему сдается, способ повернуть разговор в нужном направлении.
— Спрашивал я вопрос, какое имеете у вас образование?
«Есть!» — ликую я и лениво переспрашиваю:
— Вам какое, израильское или за границей?
У-у-у-у-у-у-у, тоскует продавец, уже жалея, что связался, и в отчаянии бросает последний резерв:
— А сколько время ты в стране?
«Тю, — думаю про себя, — какие вы предказуемые, каз-злы, хоть бы кто чего нового придумал», — и отвечаю:
— Ах, как летит время. Восемнадцать лет. Если не считать тех десяти, что я провел в США. Ну давайте, рассказывайте, раз я уже все равно не сплю.
Теперь он уверен, что счетчик телефонных разговоров мотает его шекели бессмысленно, он знает, что ничего не продаст, дичь слишком велика и проворна для него, но он же не знает, что я не запомнил названия его лохконторы и не позвоню туда пожаловаться, что агент бросил в меня трубкой. А что такого можно ожидать от разочарованного плохим обхождением израильтянина со стажем, ему о-го-го как известно, не раз его на курсах шугали таким поворотом, натаскивая ни в коем случае не грубить. Поэтому ему приходится терпеливо и безнадежно грузить мне весь репертуар полностью на неудобном ему языке и за его собственный счет, который теперь никому не выставишь.
Так, за разговорами, мы мило проводим минут двадцать, я уточняю мелкие частности, рассказываю ему о своих проблемах с недвижимостью и на бирже, потом мне надоедает, и мы расстаемся. Счастливые оба. Причем в его словах прощания я отчетливо слышу надежду более никогда не сталкиватья со всякими до хрена умными и сожаление, что за эти полчаса (ага, уже полчаса он меня веселит и сам за это платит) он бы уже накидал в ягдташ с десяток доверчивых пенсионерок из Бердичева.
Я, удовлетворенный беседой (разве я не спас нескольких старушек?), рысцой отправляюсь обратно в супружескую койку, мой дневной приют, но заряд бодрости, полученный от общения с перспективным полиглотом и заодно представителем международной фирмы, не дает мне отрубиться. Я берусь за книжку и, постепенно успокаиваясь, изящной рыбкой сползаю в нежные глубины сна, где лазурная пена и тепло, тепло, тепло, я пускаю пузыри своими розовыми жабрами и лениво помаваю плавниками…
Следующее мое пробуждение случилось часа через два с половиной. Звонили в дверь. Позвонят, подождут реакции, опять позвонят. Спросонья я подумал, что меня настигла кара за издевательства над телефонными продавцами. Они долго терпели, крепились, а сейчас собрались большой толпой с дрекольем и решили надрать мне задницу отныне и навеки. Поглядев не до конца открытым оком в прицел глазка, я даже слегка удивился, разглядев там старушку в очках и платке. Чего, думаю, пришла благодарить за спасение от супостатов? Могла б и подождать, пока я сам отскребусь от постели, а потом уж.
Крикнув «Секунду!», я пошел натягивать штаны. Даже очень благодарная бердичевская пенсионерка не так меня поймет, если я распахну перед ней дверь, облаченный в красные трусы до колен, расписанные рыбками и поплавками. Думаю, вид моей спальной майки тоже никого не восхитит до слез, но все ж без штанов — это крутовато. Натянув треники и глянув на часы, я со вздохом пошел открывать.
В проеме двери стояла пожилая женщина в платке, кофте и цветастой юбке. И в огромных шелковых шароварах под. Она тут же разразилась руладой, в которой множество шипящих пересыпалось мягкими знаками. И что это означает?
Надо помнить, что я еще не совсем проснулся и в первую секунду мне помстилось, что я мгновенно забыл иврит. От потрясений и переживаний жизни, ага. Я слышал, бывает такое.
Но чу, что это? Я смутно различил слова «господин», «электричество», «на минуточку» — и снова все сплелось в мелодии, напоминающей дуэт соловья и змеи.
Тут я ее припомнил.
Некоторое время назад в квартире под нами жила чета выходцев из Ирана, парсим по-нашему. Они долго были бездетны, потом обзавелись двумя чудными, черноглазыми и вихрастыми девочками-погодками и поменяли квартиру. А в этой поселили свою пожилую родственницу, вроде мать кого-то из них. А может, и нет, кто их разберет, это ж парсим, у них все не как у людей, вон на каком языке говорят.
Госпожа Мадждали, припомнил я ее фамилию, соседкой была недокучливой. Не заводила попсу на весь дом, не устраивала пьянок с вызовом полиции в три часа ночи, не просила занять денег навсегда и не бросала мусор под окнами. Чудо, что за соседку оставили по себе супруги Мадждали, покинув наш дом и район.
Между прочим, был у меня с ними раз инцидент. Приходит ко мне сосед и говорит, что хотел бы перенести канализационную трубу в кухне, не буду ли я против? Нет, я не был против, так я ему и сказал и закрыл дверь. И думал, что закрыл дело.
Через пару недель является он опять и говорит, что все готово и он договорился с сантехником, он трубу перенесет, с тебя, господин Борух, полштуки шекелей.
Э-э-э-э-э, не понял? Ну как же, он говорит, ты ж собираешься канализацией на кухне пользоваться? Собираюсь, говорю, но трубу-то ты переносишь у себя на кухне, твоя идея, мне она ничего не печет. Моя идея, не спорит сосед, тоже, между прочим, довольно смирный по жизни, но заплатить надо пополам, поскольку выше труба уже твоя.
Тут я понял, что анекдоты об экономности выходцев из Ирана, по-нашему парсим, содержат в себе толику правды. Немалую толику правды даже.
Чтоб не отнимать время, скажу, что трубу мы все-таки потом перенесли, обошлось мне это в три сотни, и, беря эти три сотни, он мне сказал раз двадцать, что исключительно из любви ко мне и желания сохранить добрососедство он не подал на меня в суд. Ну ладно, он же парси, чего с него взять.
В общем, сон улетучился, стоит передо мной госпожа Мадждали и хочет чего-то на минуточку, связанное с электричеством. Ну пойдем, пойдем, говорю ей и делаю приглашающий жест рукой, поскольку на иврите бабуля ни здрасте ни до свидания. Совсем то есть. Как прямо из Бердичева приехала.
В щитке был непорядок. Предохранители упали, а поднятые не хотели так оставаться и снова падали как подкошенные.
— Непорядок, — говорю я госпоже Мадждали, чтоб она была здорова, а то она сама не видит, что дела хреновые. Иллюстрирую качанием головой и поджиманием губ.
Она с готовностью соглашается и исполняет короткую арию на фарси.
Ладно, пойдем поглядим, что у нее там включено. Вроде ничего. Так-так. Опять пытаюсь придать предохранителям боеготовный вид. Нет, не хотят браво торчать вверх, сволочи, что ты будешь делать, не их день.
Она мне опять щебечет что-то, невнятное мне, делая ничего не поясняющие жесты.
И этот танец с саблями продолжается минут десять. Такой вот у нас происходит диалог путешественника Миклухо-Маклая с папуасом, причем каждый уверен, что папуас — это не он.
Хорошо, думаю, и вслух произношу: «Хорошо». Кивает согласно, знает, значит, такое слово. Говорю ей, сопровождая жестами:
— Тут. Ждать. Я щас.
Подкрепляю слова жестом и двигаю в трениках и в своей ненаглядной майке прямым ходом на рынок, он у нас неподалеку. Должен же там хоть кто-то говорить на фарси и на иврите одновременно. Или хотя б на фарси и на русском. А то мы с госпожой Мадждали так до вечера друг друга не поймем. А электричеству вообще по фигу, оно не спешит, и отсыпаться перед ночной ему не надо.
Останавливаюсь посреди рынка, он не очень большой, и громко спрашиваю:
— Эй, кто-нибудь тут говорит на фарси? Надо человеку помочь, он иврита не знает.
Такая причина всегда вызывает сочувствие и желание содействовать. Откликается моя знакомая торговка зеленью из своей лавки. Говорит, что сейчас даст мне своего сына в качестве переводчика. Зовет:
— Шломо, Шломо!
Является здоровенный Шломо. Как есть с автоматом. Он у нее солдат, они в увольнение к мамам с автоматами ходят. Такой закон у нас. Наверное, чтоб мама видела, что они там делом заняты и вообще уже большие, автомат им дают.
— Пойди, сынок, с этим господином. Как тебя? С господином Борухом, ему надо помочь человеку на фарси.
Шломо кивает и топает за мной, со своим автоматом, по дороге я ему рассказываю, какая незадача у меня с госпожой Мадждали, он кивает солидно.
Ну отсюда дело у нас пошло на славу. Шломо в два счета растолковал старушке, что у нее с электричеством непорядок, надо звать электрика. За деньги. Здесь госпожа Мадждали сделала попытку не понять фарси тоже, но Шломо несколько раз ей строго повторил. А мне сказал:
— Ладно, иди, я сам позвоню электрику-парси, другой ей не подойдет.
Вернувшись домой, я вспомнил, что госпожа Мадждали должна в общий счет за электричество, которым ведает моя жена (счетом, а не электричеством, черт бы по его душу), вкинуть двадцатку за свет на лестнице и во дворе, но не стал уже возвращаться. И так уж попала старушенция на электрика, который бесплатно не придет и не уйдет, раз пришел. Электрик-парси, подумать только, чего только не создаст Господь в Своей бесконечной мудрости. Двадцатка — небольшие деньги, потом как-нибудь. Не горит.
Такой вот был случай. Верней даже два. Что характерно, оба связанные с коммуникативными проблемами. Не знаю, в чем и какая тут мораль, может, мне напрасно показалось, что они между собой связаны.
Да нет, связаны. У нас тут все связано, страна потому что очень маленькая. А в маленькой стране надо помогать соседям, хотя б и посматривая, чтобы они тебя не развели на какой-то чудо-продукт международного значения.
Посматривать, чтоб не развели, но и помогать же. Без злобы. Кто ж нам, кроме нас, поможет и кто ж нас, кроме нас, захочет понять? Ну а когда захочешь кого-нибудь понять, не проблема найти кого-нибудь, говорящего на его языке.
Послесловие
А, забыл, что у нее выяснилось с электричеством-то. У нее на кухне стоит здоровенный такой чайник, не чайник, а прямо титан или водогрейная колонна, такого ж почти размера, как на железнодорожных станциях в русской глубинке. И он постоянно подогревается. Жрет энергии, что тебе трактор. Он у нее предохранители и выбивал напрочь. Я его за чайник не признал с недосыпу. А то б выдернул его из розетки, да и пошел досыпать. Вечно у меня все кружными путями.
Идише татэ
Пап, она говорит, ты только не пугайся. Само собой, я тут же испугался насмерть, сердце заныло, что, думаю, скажет сейчас такого, что мой мир утащит в воронку этого сообщения. Ну вот, она говорит, ты испугался.
Да нет, говорю, ничего я не испугался, ты помни, что мы тебя любим и всегда-всегда будем любить, что бы ни случилось. Да я знаю, говорит, но все же. Короче, говорит, есть один парень. Ну все, думаю, или беременна, или скажет, что они думают снять квартиру в какой-нибудь дыре в Тель-Авиве, и я буду видеть ее пару раз в месяц при удачном раскладе. А школа, думаю, ну ладно сейчас каникулы, а вообще-то, что со школой. Вот вечно так, они тебе говорят, что есть один парень, уходят в съемный клоповник на улице Алленби или еще в какой-нибудь жопе мира, ладно если хоть не в Иерусалиме, там вообще ни хрена не разберешь, все вьется и завивается, да не знаю я Иерусалима, вдруг приехать надо будет, чего-то привезти или ее забрать, а я города не знаю, буду там плутать, перезваниваясь с ней и непрерывно чувствуя, что я идиот, а она взрослей меня и знает жизнь, и знает мир, и знает, как надо жить в этом мире, а я старый, усталый, ничего не знаю, ни как жить, ни даже Иерусалима не знаю, а ведь когда-то я хотел жить в Иерусалиме, дышать этой смесью пыли от белого камня и соснового запаха, с чуточкой автомобильного выхлопа и горячего горького ветра с Мертвого моря.
Пап, ты слушаешь или нет, спрашивает она. Конечно, я слушаю, я весь внимание. Я ее всю жизнь слушаю, со дня как мы ее привезли из больницы Каплан, а я из младенческих хворей знал лишь о синдроме внезапной остановки дыхания и просыпался ночью несколько раз, чтоб послушать, дышит ли. Конечно, я ее слушаю, пускай уже говорит что-нибудь, а то у меня крыша поедет к чертовой матери. Эх, детки, маленькие детки — маленькие бедки, взрослые детки…
Ну давай, выкладывай, чего у тебя там. Самое страшное, я готов. Короче, она начинает еще раз, есть один парень, так его родители празднуют серебряную свадьбу в Мицпе-Рамоне, и он приглашает меня с ними. Ну, сейчас она мне начнет говорить, как сложно приехать из Мицпе-Рамона вечером, а у родителей того парня большой дом и ей уделят комнату, а я типа дай добро на ее ночевку в большом доме родителей неизвестно кого, что это, кстати, за парень такой.
Она, как услышав, говорит: это брат Номи, зовут его Боаз. Привет, думаю, марокканец у нас парень, эти марокканцы, черт бы их взял, быстрые такие. Вон у меня на работе один Эйтан, в двадцать три года четверо детей, и я отдай свою доченьку, свою кровиночку, свою маленькую, в жадные волосатые лапы этого Боаза, брата Номи, что за Номи, ни хрена не помню, а потом я буду дедушкой сразу четырех внуков в неполный полтинник, еще до своей собственной серебряной свадьбы.
Мы, когда женились, надеялись, что у нас будет много детей, мы были юные, ни черта не понимали, не знали, что это дорогое удовольствие, дети — это не просто так, родил и только целуй потом на ночь, это все ваше время, вся жизнь, дети. Они сначала пугают синдромом внезапной остановки дыхания, а потом приходят к тебе и заявляют, что двинут с Боазом ночевать в Мицпе-Рамон, а потом делают тебя дедом.
Я — дед, каково. И где у меня деньги на пышную и широкую марокканскую свадьбу. Но это ладно, у меня долгов в банке куча, будет еще один, большое дело, так с этими марокканцами не выпить ни хрена, они ж почти не пьют, дикость какая, треплются под пакет орешков и кофе, а у меня давление, сколько того кофе я выпью. И вот так вся жизнь под хвост козе. Ну почему, почему, Господи, это все происходит со мной…
Пап, в общем, Сергей, папа Боаза, привезет нас оттуда часов в одиннадцать, ты не против, что поздно?
Опа-па.
Тьфу, блин.
Папа Сергей. Так, значит, она не уходит на съемную квартиру, не думает пока рожать мне четырех внуков, папа у нас с Боазом — Сергей, если что, можно с ним и выпить небось. Моих лет мужик, из СССР, как я. Кофе ведрами пока отложилось, уже хорошо. Кажется, жизнь налаживается. Понапридумывал себе. Вот я дебила кусок, нервы ни к черту и слишком беглое воображение. Уфффффффф.
Да, дочерь, конечно езжай, только позвони, пожалуйста, когда вы будете выезжать обратно, чтоб мама не волновалась. Чтоб ее мама не волновалась, мне-то что, мне все как с гуся вода, я никогда не беспокоюсь. Я разрешаю, я ж не мама, та б подняла панику. Правильно она у меня сначала спросила, не запереть же ее.
Она уже взрослая, не о чем беспокоиться.
Прямые пути
Лох (на идиш это слово означает нечто неприличное) — это такой человек, которого вечно посещают неосуществимые стремления, в том числе его донимает желание жить «по-умному». Понятие «по-умному» включает в себя, кроме прочего, «не тратить лишнего», например, в гараже не платить механику за заказанную по телефону деталь, а потом за установку, а купить деталь в магазине и попытаться установить самому, и лох пытается начать, как ему кажется, с простого.
Наш герой решительным шагом заходит в магазин запчастей и, потолкавшись для вида среди стеллажей и полок со всякой блестящей и матовой ерундой, ловит за рукав потного парня в футболке с логотипом заведения. Пойманный парень обычно в такие моменты занят перетаскиванием аккумуляторов, и ему конкретно недосуг задумываться о лоховских заботах, тяжело ж, ужас как.
А лох, раскрыв рот, внезапно соображает, что не знает названия детали ни на русском, ни, само собой, на иврите, и испуганно мямлит: «Ну такая кривая железная хреновина из резины…» Потный парень в футболке с логотипом заведения и с аккумулятором на восемьдесят ампер в руках на долю секунды задумывается, что за такая хреновина, затем лицо его освещается улыбкой понимания, и он радостно сообщает лоху: «А-а-а-а, да это ж хренобобина! Вон у Шмулика спроси». И убегает счастливый, что за время беседы не уронил этот долбаный аккумулятор и не послал сгоряча клиента к чертовой матери. Шмулик стоит у стеллажа с неизвестного назначения пластиковыми загогулинами и ведет неспешную беседу с другим клиентом. Видно, что они понимают друг друга почти без слов, как новобрачные, и готовы не расставаться вечно. Лох им сочувствует, но он надеялся, что процесс покупки детали займет пару минут, и намерен уже покончить с этим. Тем более теперь он вооружен знанием названия детали на иврите. Он останавливается в некотором приближении от Шмулика с его визави и начинает подавать сигналы всем телом, перемежая их сдавленными звуками.
Когда приседания лоха в боковом секторе обзора становятся нестерпимыми, Шмулик складывает пальцы руки в национальный знак «одну секунду!», встряхивает знаком в сторону полюбившегося клиента и обозначает бровями в сторону лоха «ну чего тебе уже?». Гордый и приосанившийся лох с бывалым видом озвучивает слово «хренобобина», лишь слегка его переврав и погрузив Шмулика в мгновенную задумчивость. «Хренобобина? — произносит он тягучим от навалившихся мыслей голосом — И что за машина?»
«Не уверен, что такая у нас есть, — говорит он, выслушав ответ, что машину зовут „рено“, она 1997 года рождения, цвет белый с искрой, — …но пойдем посмотрим, щас я только закончу тут», — и возвращается к клиенту, с которым он так славно до появления лоха беседовал. Они перешептываются еще секунд двадцать, после чего рассстаются с сожалением, разве что не обняв друг друга на прощание. Лох чувствует, что оказался здесь не совсем кстати, но с чего-то ж надо начинать жить по-умному.
«Значит, тебе нужна хренобобина… — бодрым голосом заговаривает Шмулик. Таким голосом спасатель в голливудском фильме-катастрофе с хорошим концом говорит безумной от ужаса мамаше, передавая ей потерянного пару дней назад младенца: „Решать проблемы — наша работа, мадам!“ — Хренобобина, хренобобина, — приговаривает Шмулик, размашисто шагая по лабиринту и бросая влево-вправо беглые взгляды, лох семенит за ним в счастливом предвкушении скорого окончания мытарств. — Хренобобина!» — выкрикивает Шмулик особенно бодро и жестом престидижитатора выдергивает откуда-то запаянный пластиковый контейнер со штукой, ничуть не похожей на то, что лох представлял себе в качестве кривой железной хреновины из резины.
«Нееееее», — тянет он, мотая головой для убедительности, и без паузы начинает описывать словами и жестами то, что ему хотелось бы сейчас держать в руках, одновременно уже сожалея, что, кажется, выбрал для начала жизни «по-умному» не очень удачный момент.
«Ааааааа! — Лицо Шмулика озаряется пониманием. — Так бы и сказал. Это ж не хренобобина, а вовсе хренотень! — и выдергивает малюсенькую упаковочку с чем-то шевелящимся внутри, уже больше похожим на предполагаемый объект приложения усилий. — Тыщу денег плати в кассу и забирай, сносу не будет!» — торжествующе шмякает упаковку перед лохом и, махнув рукой, бай-бай, мол, беби, устремляется по другим делам.
«Тыщу денег? — думает лох, холодея от наползающего ощущения необратимого попадалова. — Ой, нет, кажется, я не готов», — думает лох и, воровато оглядываясь, кормой вперед сдает в сторону двери.
«Нет, точно не сегодня! — думает он, оказавшись на улице, и ищет, где он оставил машину на этой чертовой стоянке. — Не сегодня!» — продолжает он думать, проезжая по пыльным улицам и притормаживая у знакомого гаража.
«…Слушай, Сема», — начинает он, чувствуя за собой вину сродни той, которую испытывает неверный муж, только что совершивший попытку измены брачному обету. «Заезжай, шо, я посмотру, — хмуро выдает бритый налысо Сема, вытирая тряпкой руки. Открывает капот, по чем-то там в недрах постукивая, что-то подергивает и что-то нюхает, потом захлопывает капот и говорит — Там одна это самое сломалася, так я ее… в общем, в другой раз напомни посмотрэть, шо в тэбя с помпой. Пока, бывай здороу».
«А деньги?» — лепечет лох, не веря, что на сегодня отделался легким испугом и помня, как только что чуть не заплатил тыщу денег звонкой монетой в целях экономии. «Та ладна, там и делоу усео на минуту», — машет рукой Сема. Счастливый лох грузит приободренную тушку в авто и едет домой в исправленном автомобиле, радуясь солнышку, прохладному ветерку, своему везению.
И думая, что деньги — это всего лишь деньги, они не главное.
Черт с ними.
Олива и клен
— А ты знаешь, что Зэев и Малка развелись?
— Как развелись???
— Да, развелись. Малка забрала детей и вернулась в Канаду к родителям, а Зэев остался здесь, в Реховоте, у мамы.
— И как он?
— Да ему-то что? Малку жаль.
Ситуация настолько же элементарная, насколько идиотская. Вообще, когда старые знакомые разводятся, чувствуешь себя идиотом, хотя твое какое дело, если подумать. Ты ни в их браке, ни в их разводе не виноват, подледных течений, приведших к крушению, не знаешь, кивни с умным видом, передай жене, что слышал краем уха о разводе старых знакомых, и забудь. Помочь и помешать ты не можешь, да и все уже случилось, чему можно помочь или помешать. Теперь в твоей новой реальности нет Зэева и Малки Селзнер, а есть отдельно Зэев и отдельно Малка. Хорошие люди, которые разонравились друг другу настолько, что теперь даже в одной стране они не могут жить, а понадобилось им разбежаться максимально далеко, чтоб продолжать жить.
Особый идиотизм ситуации в том, что родители в Канаде вовсе не Малкины, а мама в Реховоте совсем даже не Зэева, а Малки и ее сестер, Леи и Эстер. Я ж говорю, ситуация идиотская.
А было так.
Зэева фамилия Селзнер. Собственно, Зальцнер, а не Селзнер, Селзнером стал его прадедушка, когда приехал из Галиции в 1911 году в Квебек, спасаясь от погромов. Чиновник-француз по буквам переписал прадедушкину фамилию из польского паспорта и прадедушка стал Селзнером, а заодно и его разветвленное потомство, среди них и Зэев. Зэев — это такое у него еврейское имя, второе, а в паспорте у него написано Джонатан. Имя тоже вполне еврейское, Зэев, представляясь, говорил: Зэев, но меня можно называть Йони.
Черт, вот еще ничего не рассказал, а уже путаница страшная. У евреев всегда так — напутано, что потом не разберешься, если не начать от Адама и Евы. Ну ладно, я потом еще по ходу дела растолкую, чего непонятно. Зэев, закончив колледж, приехал из Монреаля послужить в израильской армии, обычное дело, многие евреи из Канады приезжают пожить в Израиле, поучаствовать в обустраивании земли Израиля во исполнение заповеди и многие — послужить в армии. Взяли Зэева в авиацию, и он, закончив курс молодого бойца, начал учиться летать. Ну не совсем вот начал, он уже умел немножко, у родителей Зэева в Канаде есть небольшой самолетик, и на нем он уже умел летать, начал он учиться быть военным израильским летчиком.
А Малка Даири уже к тому времени служила второй год, уже научилась быть военным авиадиспетчером и с успехом свои служебные обязанности выполняла, на салаг смотрела свысока, чего ей там Зэев, который и полгода еще не прослужил. Да и был он не первый парень на той базе. Невысокий, черноволосый и черноглазый, не весельчак и не затейник, да и салага ж, я уже говорил.
Жизнь и служба у них шла у каждого своим чередом, Малка отслужила и начала готовиться к поступлению в университет, Зэев парил где-то под облаками, ходил в увольнения к родственникам, которых в Израиле живет уймища, не вся прадедова многочисленная родня поехала из Галиции в Канаду, некоторые в Америку, некоторые в Палестину, а некоторые — в Германию, благословенна будь их память. Ну неважно.
Мало-помалу, закончилась и служба Зэева. Он подумал, что, пожалуй, поживет в Израиле еще немного, ему нравилось на Земле обетованной, но в армии остаться не захотел и подыскал себе работу. Иврит, изученный в воскресной еврейской школе, отшлифовался за годы армейской службы, диплом колледжа, английский и французский на уровне носителя, отличник боевой и политической, младший офицер, страна исхода — Канада. Ну какому работодателю не надо такого парня? Всякому надо, и работу он нашел быстро, сменным преподавателем на компьютерных курсах и преподавателем же на курсах английского.
Лицо белокурой красавицы в одной из групп английского языка показалось ему знакомым, он подошел к ней уточнить, где они могли встречаться, разговорились, и Малка увидела его другим. Зэев был тот же, но эти девушки, вы ж знаете, верней, вы ж не знаете, что у них на уме. Почувствовала она в Зэеве пружину, которой раньше не случилось ей заметить.
Начали они встречаться. Сначала довольно редко, Зэев так и не стал хватом, стеснялся за руку взять. Знал, что в Израиле нравы посвободней, чем в строгом Квебеке, но стеснялся — воспитанный мальчик, из хорошей семьи. Малка посмеивалась над ним и его старосветской (или новосветской?) учтивостью, но, кажется, она уже влюбилась.
Тут призвали его на сборы. Обычное дело, летчик же, переподготовка или операции какие-нибудь, в стране всегда не очень спокойно. Где евреи — всегда не очень спокойно, такая жизнь. Малка не расспрашивала особенно, все равно толком ничего не скажет. Ну и что, что у нас все обо всем от всех знают? Он серьезно относился к секретности.
Позвонил он из госпиталя и сказал, что немножко ранен, и не может ли она ему привезти книги и плеер, потому что тете тяжело и…
Малка примчалась к нему как ужаленная, по дороге плакала в автобусе, прижимая к себе сумку с книгами, плеером, фруктами, думала об ужасном. Примчалась и увидела, что он с ногой в гипсе сидит в коридоре, играет в шиш-беш и смеется, наверное, выигрывает.
— Ты что? — спросила она, поставив тяжеленную сумку на пол и подняв одну руку ладонью вверх ему навстречу. — Ты что, думаешь, будто я фраерша, несусь сюда как угорелая с этой сумкой, думаю, он умирает? Ты не ранен, сработал меня, сукин сын?
— Вообще-то, я не совсем ранен, — выговорил Зэев. — Я в автобусе поскользнулся, когда ехал с занятий вот…
Ну ладно. Помирились они, а через полгода поженились.
Малкиной маме он не очень нравился. Кто их там знает, в Канаде, он небось вообще из ашкеназов. Из ашкеназов? Я так и знала, у тебя, милая, совсем нет мозгов, и чего хорошего замуж за ашкеназа? Ты посмотри на него, разве он как Шмулик или как Эзра? Ну и что, что я с отцом познакомилась в армии? Это было совсем другое время, и семья твоего отца тоже из Марокко. Ну из Туниса, ой, какая разница, Тунис-Марокко… Не нравился он маме Малки, и все. Эти ашкеназим из Канады, знаете их.
Ну, нравился не нравился, а поженились они. Все как положено, хупа, кольца, раввин из Иерусалима, целая куча родственников. Из Канады, Америки, Аргентины, Марокко, Франции, из Германии только никого не было, не осталось там родственников. Постепенно Малкина мама, Ошрат, привыкла к Зэеву, привыкла, что он живет в их доме. А еще через год Малка родила Ицика, и уехали молодые Селзнеры с ним в Канаду. О переезде они не спорили. Как-то само собой вышло, что они будут теперь жить в Канаде. Университет Малка закончила, стала психологом, в Израиле не очень щедрое предложение по ее специальности, отец Зэева время от времени прибаливал, и надо было помочь бизнесу, ну они собрались и поехали.
Малка подолгу за границей никогда не жила, бывала на каникулах у теток во Франции и у родственников деда с материнской стороны в Марокко, ездила в школьные годы в Польшу. Конечно, ей было интересно, как там в Канаде, если там жить.
B Канаде ей и понравилось, и не понравилось. Понравилось, что ее действительно любят родители Джонни — так Зэева звали дома. Понравился французско-американский Монреаль, хотя по-французски в Квебеке говорят несколько необычно, на взгляд Малки. Понравилась работа в частном детском саду, с некрикливыми и воспитанными ребятишками. Малка ж детский психолог, специалист по коллективному поведению, забыл сказать, на кого она училась. Понравилась ей рыбалка на озере, где у старших Селзнеров был большой деревянный дом, понравилось, что в Канаде тихо и чисто. Понравилось, что летом иногда идет дождь. И всегда мир.
Не понравилось Малке, которая считала себя нерелигиозной, что по субботам считающие себя религиозными родители Зэева чинно садятся в машину и едут (едут!) в синагогу, до которой, собственно, и пешком недалеко идти, но все почему-то туда едут (едут! Вот чудные евреи в Канаде) и, помолившись, спускаются в еврейский клуб в подвале синагоги. Там мужчины курят сигары, пропускают по рюмочке, играют в бильярд и беседуют.
Почему-то Малку слегка обидело такое отношение к их религии, но она привыкла. Не понравилось Малке, что, когда случается упомянуть, что она из Израиля, люди, с которыми встречаешься в субботу в синагоге, как бы начинают ожидать от нее чего-то. Ну вроде как она сейчас запоет «Атикву» или покажет татуировку с магендавидом на плече. И слегка расстраиваются, что она ничего такого не делает. Не оправдывает ожиданий от своей экзотичности. Но она привыкла и к этому и перестала обращать внимание.
Малке не понравилось, что к подружке не стоит просто забегать ненадолго, а надо сначала позвонить. Не понравилось, что за покупками не стоит выскакивать в шортах, а лучше одеться поприличней. И полицейским, если они остановят тебя на дороге, не стоит говорить: «Привет, брат, как дела? Что случилось?» Но она привыкла.
Не понравилось Малке, что Зэев слишком много работает. Он и в Израиле не сидел без работы, но она там заканчивалась, когда он выходил из офиса или из аудитории, а тут она продолжалась. Иногда не сразу и поймешь, когда он работает, а когда они развлекаются. Ей не нравилось, что она не понимает такой важной детали. Потому что ужин в ресторане, куда они с Зэевом отправились, оказывается, очень важная для бизнеса встреча, и нельзя бесшабашно отплясывать, нельзя громко смеяться, нельзя называть соседку по столу Лиззи, а надо называть ее миссис Хеннинг, а то как бы не совсем прилично. Вообще не понравилось, что надо соблюдать массу незнакомых раньше довольно строгих правил. Но постепенно она привыкла.
А что совсем сильно ей не понравилось, так это зима. Долгая, очень долгая, Малка в жизни не бывала так подолгу в закрытых помещениях, не видя неба. Зима сначала слякотная, потом морозная и снежная, солнце показывается редко, и от него еще холодней. Зэев расчищает широкой лопатой дорожку перед домом, надо долго греть машину, все время кутаешься, на гололеде может занести. Дети кашляют несколько месяцев подряд, а младший, у них уже двое детей стало, почти все время сидит перед телевизором.
Но она привыкла.
Нет, временами было здорово и зимой. Она научилась ловить рыбу из-подо льда, кататься на лыжах, не спеша и не паникуя, подрабатывая рулем, тормозить в дорожных пробках в ранней темноте. Рождество, когда город заполняется елками, и гирляндами, и Санта-Клаусами. Научилась не выскакивать на задний двор в одном свитере и не выходить из дому без перчаток.
Любящий муж, здоровые детки, большой и красивый дом, интересная работа, что еще нужно ей? И она привыкла. И не обращала внимания на досадные мелочи.
А Зэев что? Да ничего. Ему-то что? Он среди всего этого родился, в Израиле жил не очень долго, ему все привычно и понятно.
Оказалось, что не все. Он первый заговорил о возвращении в Израиль. К морю, долгому лету, к армейским сборам раз в несколько месяцев, к жизни, протекающей в основном под открытым небом, в тесноте, скученности, шуме, безалаберности. К хождению на работу и в банк в шортах, к друзьям, которым можно покричать в окно и они помашут рукой — заходи, мол, и к полицейским, к которым можно обращаться «привет, брат». Да, и к полицейским тоже. А еще к постоянно открытым окнам, несущемуся из них шуму жизни, от которого чувствуешь, как жизнь происходит вокруг тебя и сам чувствуешь себя более живым.
А еще к беспокойствам за родных и знакомых, к ожиданию войны, к сообщениям о терактах, склокам в правительстве. К нехватке денег, да, в Израиле они оба будут зарабатывать меньше. Она почти забыла это все, но Зэев заговорил об этом, и надо было что-то вместе решить. Они решили вернуться.
Вернулись. В дом Ошрат в Реховоте. Не такой большой и красивый дом, как у старших Селзнеров в Монреале, но все же дом, где их ждали. Сестры Малки вышли замуж и зажили отдельно, в Рамле и Петах-Тикве, Ошрат осталась одна, и ей было скучно. Все-таки она привыкла к большой и шумной семье, готовка, стирка, уборка, дети играют и ссорятся, а тут вдруг тишина и бездействие. Нет, она не то чтоб совсем прямо тосковала в четырех стенах, но с прежним временем, а особенно со временем, когда еще был жив Малкин отец, Ицик, сравнивать нельзя.
Ошрат просто расцвела по возвращении старшей дочери с двумя внуками и зятем. Снова ее жизнь наполнилась. Она играла с внуками, возила их купаться в море, в Ашдод, и водила в местный музей науки смотреть всякие диковины. Сначала дети почти не говорили на иврите и стеснялись всего, а потом постепенно стали такие же заводные и горластые, как соседские ребятишки, и перестали говорить с ней по-французски. Вот оно, счастье еврейской бабушки. Зятя она не то чтоб полюбила, но за столько лет привыкла и даже не вздрагивала внутренне, вспомнив, что ее дочь замужем за ашкеназом.
Ну а у Малки с Зэевом что-то не очень ладилось. Верней, у них-то все ладилось, но между ними что-то было не так. Малка отмалчивалась, а Зэев — он всегда такой. У него о чем ни спроси, все всегда в порядке. Да он и получил то, чего хотел, свое место в мире, свое осознание в нем, а Малке показалось в Израиле тесно, в Канаде было просторней, верней, там было тесно иначе.
К примеру, на конференции по детской психологии собирались каждый раз сотни, даже тысячи незнакомых и малознакомых людей, а тут — несколько десятков знакомых лиц. Встреча выпускников университета просто вогнала ее в депрессию. Все, все поголовно работали где-то за границей, защищали там диссертации, преподавали, а ты что, вернулась в Израиль? И какая-то вынужденная пауза после кивка. Как будто какая-то бестактность сама собой совершилась. Как будто что-то не удалось.
Объездив школьных и армейских подруг, Малка тоже почувствовала какую-то паузу после своих слов, что она вернулась с мужем и детьми в Израиль, живет в доме матери и работает психологом в начальной школе. Какой-то запах неудачи чувствовался им всем в ее возвращении, а ей не хотелось вдаваться в подробности. Да и как объяснить чувства и мысли, которые привели тебя из благополучной и устроенной Канады в родной, любимый и привычный, но сильно в стороне от всех мировых дорог Израиль. Да и зачем объяснять ей и самой-то непонятное?
И они развелись. Малка уехала в Канаду, к науке и простору, а Зэев остался у Ошрат, которая, кажется, с ним вполне стерпелась и жалела его. И ворчала на свою дочь, что никуда это не годится, бросает мужа и тащится с детьми невесть куда, и что тебе в науке, кому от нее счастье, тоже мне наука, да я в два раза лучше тебя знаю, как с детьми обращаться, вон они какие здоровые и веселые… Но Малка все ж уехала.
Вот так. Евреям вечно не сидится на месте. Страсть. Горячие ветры равнин и холмов сообщили их крови какую-то запредельную страстность, даже истовость. Буквально во всем. Со стороны это может показаться примитивным из-за такой вот избыточности. Какая-то постоянная, слегка нелепая драма сопутствует им, какая-то сверхмотивированность.
Ну и что дальше? Дальше Зэев переехал из Реховота на север страны, в какой-то кибуц, который затевал развивать компьютерные технологии и нуждался в специалистах со связями в большом мире, погрузился в новое большое дело, вокруг кипела обычная, избыточная в проявлениях израильская жизнь. Кажется, он общался по телефону только с детьми, ну и позванивал в Реховот Ошрат. О Малке он не говорил ни с ней, ни со своими родителями. Мать пыталась что-то рассказать, однако Зэев мягко, но недвусмысленно дал понять, что не стоит, и вроде б к этому больше не возвращались. Дурацкое положение их развода узаконилось, устоялось и стало нормой. Так все какое-то время и шло, когда я об этом узнал.
— Да, кстати, ты слышал, что Селзнеры опять вместе?
— Что?! Нет!
— Да, Малка с детьми вернулась из Канады, они теперь живут на севере. Зэев большой человек в хайтеке, а Малка преподает в Хайфе.
— О Господи, они ненормальные, эти двое!
Малка отправила ему на электронную почту рисунок Йони, где они оба, Малка и Зэев, нарисованы под деревьями. Малка под кленом и Зэев под оливой. Зэев позвонил в Канаду и сказал, что он, кажется, ранен, не хочет ли она привезти ему книги, а то тетя неважно себя чувствует…
Израильская вечеринка в начале осени. Во дворе стоит мангал, Зэев носит охапками из холодильника в доме вино и пиво, Малка сидит под оливой и режет помидоры, время от времени оборачиваясь к манежу, в котором среди цветных мячиков и плюшевых медведей ползает их дочь. Среди мягких и каких-то грустных линий гор на юге скорей угадывается, чем видится оранжево-розовое закатное отражение солнца в водах Кинерета. Гости жуют, пьют, треплются о политике, пританцовывают под музыку по радио. Такие нормальные израильские развлечения при большом скоплении народу. Вся жизнь у нас так, при большом скоплении народу.
Я сижу рядом с Ошрат и киваю, почти не слушая ее рассуждения. Да ей и не надо, она таким способом приводит мысли в порядок, ей не нужен собеседник, ей не нужен слушатель, ей нужно присутствие. Она не может приводить мысли в порядок в одиночестве. Мы оба блаженствуем, она со своим кофе и разговором, я со своим вином и закатным Кинеретом далеко внизу. Мы среди наших друзей, чего нам еще?
Стоп. Погоди-погоди, Ошрат, что? Я говорю, медленно повторяет мне она, никуда не годится, сколько головной боли, таскают детей по всему миру, женились-разженились, надо было ей выходить замуж за нормального израильского парня, как Эзра, Шмулик… или как ты.
Я давлюсь вином, кашляю, по щекам текут слезы. Ошрат с ворчанием хлопает меня по спине. Подняв голову от манежа, на меня смотрит Малка. Зэев, остановившись с бутылками в руках, смотрит на меня, a я кашляю от этого внезапного удушья, и слезы у меня текут и текут.
Еда что надо!
Когда мы сюда приехали, местное население уже вполне себе представляло, с кем имеет дело, в отношении нас на многое не рассчитывало, поэтому мы не застали взволнованных и радостных встреч аборигенами, визитов соседей и добровольцев с целью помощи в привыкании и обзаведении. Зато не застали и дурацких расспросов вроде «правда ли в России всегда зима и совсем нету по этой причине холодильников?». И наивных разводок почти не застали. Много мы чего не застали, привыкали и обзаводились сами, сами знакомились с соседями, сами обнаружили, что находимся во в целом доброжелательном и незлобивом месте.
Застали зато уже сходящий постепенно на нет, a тогда еще традиционный вопрос аборигенов к новоприбывшим из России: «Еш ба-арец охель тов?» (Дословно: есть ли в этой стране хорошая еда? А в контексте: хороша ль еда в Стране?) Объяснять тонкости взимоотношений еды, наличия денег и слабого знания, где, чего и в каком виде продается, было лень, и мы коротко и честно отвечали: «Да-а, есть. Еда в порядке!» — отвечали мы.
Да чего там, еда и в самом деле была хороша и доступна, заработать на нее не составляло труда, море фруктов, короче, с едой в Израиле был порядок, и это радовало после постоянных в последние предотъездные годы опасений, что на нее не хватит денег или она может прекратиться. Опять же водка была по смехотворной цене, и ее не страшно было пить. Опять же пиво дешевое и годное на вкус. Фрукты почти даром и круглый год. Впрочем, уже говорил об них.
— Еш ба-арец охель тов! — отвечали мы бодро и посмеивались про себя над аборигенами, такими примитивно-незамысловатыми с их вопросами о еде и удовлетворенностью нашими согласными ответами. Мы посмеивались и поглядывали на них с горних высей наших когдатошних музыкальных и математических школ, последующих вузовских дипломов и последипломных «приличных» должностей, мы такие все из себя продвинутые посетители музеев, и театров, и выставок, и концертов знаменитостей, гордящиеся (не без оснований) причастностью к великой державе и великой культуре. Посмеивались над их способом одеваться в неглаженое и обуваться в сандалии.
— А как они на тротуаре сидят, вы видели?
Дураки.
А они, в свою очередь, посмеивались над нашими университетскими дипломами, наличие которых не совмещалось у них в головах с неумением говорить ни на одном языке, кроме великого и могучего, посмеивались над нашим чувством причастности к великим культурам, не побывавших притом ни в одной стране мира, кроме той, где родились, и над нашей предполагаемой продвинутостью в отвлеченных науках в сочетании с беспомощностью в обращении с банкоматом и счетом за воду. Посмеивались над нашей манерой пасти детей почти круглосуточно. Они-то в массе своей закончили только среднюю школу, зато побывали в самых разных странах и говорят на нескольких языках, даже по-русски честно пытаются. А дети у них свободно шляются где попало, даже и в темное время, чего им сделается.
— А вы видели, как они одеваются, эти русские? Как будто на прием идут.
И что?
Да ничего. Кто-то в ностальгическом опупении влился в маленькую Россию внутри Израиля. Со своими детсадами, парикмахерами, ресторанами, магазинами, докторами и таксистами, с приличными и культурными знакомыми. С собственной шпаной и мафией, телевидением и газетами, с пенсионерами, демонстративно корчащими рожу, когда к ним пытаются обратиться на иврите. Кто-то плюнул на какую-либо Россию и двинул жить в еврейской стране, отрастил бороды, переименовал себя и детей, обзавелся постоянным местом в ближней синагоге, запретил в доме говорить по-русски и выкинул к чертовой матери привезенные русские книги. И делает теперь вид, что он не из нас.
Кто-то, как я вот, продолжает жить с русским именем и фамилией, зажигает свечи в канун шаббата, с детьми говорит по настроению или от случая к случаю на двух языках и смотрит какие попало телепрограммы. И еду покупают какую попало, кошерную и нет, отмечают Песах и Первомай, читают газеты и книжки на двух языках и не напрягаются, что дети вряд ли затеют читать в подлиннике Достоевского и вздыхать под Чайковского. Не в энтим щастье. Как-то все постепенно устроилось, все постепенно и незаметно для себя нашли, чего им надо, или хотя б привыкли. Или уехали. Дальше, в Америку, Австралию, Европу, или вернулись к родным березам, или у кого что вместо них.
Дело такое.
Мы все отравлены. Израиль расслабляет. Его безумный климат расслабляет. Его небольшие размеры расслабляют. Его семейно-междусобойная атмосфера расслабляет. Привычка не встречать по одежке расслабляет. Иврит с его карканьем и рубленой графикой, как ни странно, тоже расслабляет. Обычность быть евреем среди таких же расслабляет. А больше всего расслабляет мгновенно почти образовавшаяся и за годы въевшаяся привычка не думать о еде, не думать, откуда на нее возьмутся деньги, не думать, что упаковка обманет и чем-то траванешься.
Есть, есть в Стране хорошая еда. Мы на нее, слава Богу, зарабатываем и дальше будем, мы, чтоб она и дальше была, ходим на армейские сборы. Чего греха таить, мы и из-за нее сюда приехали и не в последнюю очередь из-за нее остаемся.
Вот вам и весь сионизм. Не беспокоиться о еде и быть среди таких же.
Может, у кого получше есть, а меня такой вот вырос.
Впечатления о заграничной жизни
Ездил в Эйлат на пару дней и такое привез оттуда впечатление о заграничной жизни. Вернее, их два.
Первое. Для среднего израильтянина купальный сезон заканчивается, как только исчезают с пляжей спасатели. Нормальный житель еврейского государства не представляет себе морских купаний без истошных воплей спасателей в матюгальник и периодических со спасателями же перебранок. Да и температура ниже 35 по Цельсию, видимо, несовместима в голове простого Ицика или Шмулика с водными процедурами. Между тем бассейн в отеле был полон народу до краев, похоже, наличие спасателя на его берегу как-то примиряло народ с низковатой (31 градус) температурой.
Второе. Средний израильтянин не представляет себе путешествия на автобусе без периодических остановок для еды и танцев. Ехать из Эйлата до Тель-Авива километров триста. За это время мои спутники тормозили всю колонну автобусов раз пять, каждый раз не менее чем на полчаса. И каждый раз они радостно что-то ели и плясали под любые звуки, напоминающие музыкальные. На заправке в Димоне, похожей на захолустный городок из фильма «Разворот», никакой музыки не обнаружилось, и они взялись отплясывать под собственное хлопанье в ладоши. С каждым, кто выходил из автобуса, чтоб отправиться домой, прощались так долго и бурно, будто это их любимый родственник, с которым они не увидятся долгие годы. Между тем все работают в одной компании «Суперсаль», а большинство даже в одном здании. И с утра им на работу. Боруха, свалившего без получасовых объятий со всеми пассажирами автобуса, на следующий день долго укоряли в черствости и рассказывали, что беспокоились, не заболел ли он, что так скоро свинтил.
Резюме. Нет, этот народ положительно непобедим. А всякие Европы нам похрен.
Совсем не страшно
Заснув, видел во сне море и звезды и темную, чуть припыленную зелень, а проснулся от неуместного среди всего этого крика сойки. Выплывая из сна, вслепую выруливая в реальность, почувствовал хвойный запах из окна, слегка приоткрыв глаз, увидел в окне ели, или кедры, или это все-таки ели, не поймешь спросонья, нет, это ели, а за ними голубым контуром каменная башка горной вершины в снежной шапке еще более нежного оттенка.
Где я? Повести нерезкими еще глазами слева-направо и справа-налево по комнате, увидеть старенькую кружевную занавеску, бьющуюся о темное некрашеное дерево оконной рамы, портрет смутно незнакомого мужика в деревянной простой раме, шляпа на гвозде, пошарпанный, но внушительный комод, заваленный сверху книгами в стопках, закопченный камин из серого камня, приоткрытая дверь и, наконец, собственные ноги, покрытые лоскутным, или как это называется, ах да, пэчворк одеялом. И грядушка кровати с медными шишками.
Мгновенный приступ радости. Сбылось! Я там, где мне всегда хотелось быть! К запаху хвои примешивается легкая нотка запаха Большой Воды. Да это ж озеро! Ого! Все как я хотел. Есть и собака? И тут же отдаленное хриплое взлаивание.
И мгновенный испуг. А где все? Где жена? Где Лейка? Где Арсений? Он же вообще в армии служит на другом конце земли? Или нет?
Голос жены, с веранды, что ль:
— Лея, иди уже сюда, ноги по колено мокрые, и перестань гонять пса!
— Минуту, мам, щас!
Лейка никуда не идет сразу, а даже если идет, ей надо обозначить неодновременность требования и исполнения. Ага.
На тумбочке звонит черный здоровенный телефон, я осторожно говорю в него «але» с вопросительной интонацией и слышу в ответ:
— Привет, пап.
Все здесь. Совсем не страшно, раз все здесь, можно жить.
Какой-то странный свист. Что это свистит? Сработала у кого-то сигнализация в машине на соседней улице. Откуда тут соседняя улица, мы ж тут одни. Откуда тут чужая машина?
Телефон, однако, не дает додумать, взрывается жестким «Rainbow». Обычный «Сони-Эрикссон». Але?
— Привет, пап.
В окне жесткие листья бенгальского фикуса, желтый отсвет фонаря. Отдаленно взлаивает не моя крупная собака. Тьфу блин, приснилось.
Пол-одиннадцатого ночи, жена заерзала, Лейка у себя скрипнула кроватью. До подъема пять часов.
— Привет, сын. Как дела?
Можно жить. Совсем не страшно.
Продолжение еще следует
Небо — сине-розовое неровно отрезанное по нижнему краю черно-синей кромкой гор, в свою очередь нижним краем плавающей в киселе низких облаков.
Рассвет на верхних ночевках холоден и ветрен. Я нервно роюсь в многочисленных карманах, пытаясь спросонья определить, что именно я забыл и чем это чревато. Чтоб я совсем ничего не забыл, еще ни разу не случалось, и я не надеюсь, что случится сегодня.
Мысль об обреченности и одновременное такое чувство бесшабашности: да мало ли без чего человек может обойтись.
С этим чувством и этой мыслью я просыпаюсь, и до меня медленно доходит, что я не в горах, мне не двадцать лет, я ничего не мог забыть на восхождение, поскольку ни на какую гору я не иду.
Я у себя дома, в Ашдоде, в Израиле, в своей маленькой полутемной спальне, мне слегка за сорок, я обременен проблемами другого рода.
Сегодня выходной, и мне не надо идти на работу. Я сегодня буду не спеша завтракать, степенно погружусь с женой и детьми в нашу машину. Я сегодня буду гулять по теплым холмам вблизи Бейт-Шемеша, вполне себе диким и напоминающим кавказское низкогорье.
Мне уже давно не надо беспокоиться о забытом в путь, ибо, что б я ни забыл, в грустных горах Израиля не бывает лавин, камнепадов, обвалов ледовых карнизов, внезапной перемены погоды, и везде близко дороги и люди.
Так что гулять там легко и приятно, нюхая ароматы цветущих трав, любуясь полетом птиц и насекомых, зная, что неподалеку машина, которая вернет меня домой, хоть мокрого, хоть грязного, хоть с подвернутой ногой и расцарапанными руками, к моему небольшому дому посреди зеленого двора. У нас тут другие заботы, отличные от когдатошних сборов на восхождение в ледяной темноте, не имеющие ничего общего с лихорадочным ощупыванием карманов — не забыл ли чего, от чего может зависеть жизнь. Легче? Труднее? Просто другие заботы и страхи. Но они не мешают иногда просыпаться в таком состоянии озабоченности и наплевательской бесшабашности, как сегодня. Никуда не делась, не ушла с переменой климата и утеканием лет та рассветная дрожь и веселость.
И потому в колыхании горячего воздуха над тропой, в густом запахе цветущего окончания зимы будут мне чудиться вид рассветного неба и острые края высоких гор, режущих его на две неравные половины.
Обычное дело
Обычное дело для человека — взять и помереть. Взять и помереть в свой срок посреди этой жары и пыли и суеты конца израильской летней недели. Делаю покупки в супермаркете, никуда не спешу. Друг позвонил и сказал, что отец умер, не могу ли я приехать и помочь. Конечно, я могу, напротив, был бы обижен, если б он ко мне не обратился. Надо ехать в Реховот к полудню.
Переодеваюсь дома в длинные штаны, вешаю на башку кипу и еду в Реховот на кладбище. Там тихо и сонно, жара жуткая, еще несколько семей ждут своей очереди на отпевание и захоронение. Никто не вопит, не ревет белугой, не бьется в судорогах, никакой музыки, все предельно функционально и размеренно, как в присутствии.
Иудейский похоронный ритуал, как и все иудейские ритуалы, строг, небросок и не допускает отсебятины. Позвали друга и его сестру посмотреть на их отца и проститься, прежде чем его завернут в саван и талит. Потом тело, недавно бывшее Эрнестом Певзнером, здоровенным дядькой семидесяти лет, запакованное в белую материю, вывозят в специальную комнату, где друг прочтет Кадиш и рав скажет положенные слова. Другу после положенных слов надрежут и порвут ворот рубашки в знак траура, и мы двинемся в сторону приготовленной могилы.
Солнце печет, рав поет что-то заунывное и мелодичное, горячий ветер метет красноватую пыль, скрипит колесо у каталки, на которой тело Эрнеста совершает свой последний путь, мы следуем в отдалении, атеисты, несведущие в собственных обычаях. Все малость обалдевшие от жары и от незнания кому, что и как делать. Забывшие свои порядки и своего Бога, возвращенцы к незнакомым истокам. Незадолго до поворота к приготовленной могиле рав останавливает процессию и велит четырем мужикам, в том числе и мне, поднять тело с каталки и последние метры донести его на руках. Несем. Рядом с могилой останавливаемся на несколько минут, рав допевает, что положено, и вдвоем, я и мой подручный, опускаем мертвое тело другова отца в узкую яму, забетонированную по бокам. Подручный накрывает тело в саване без гроба несколькими поперечными бетонными блоками, и мы все по очереди засыпаем могилу.
Цветы, венки, временная табличка с именем, пока не установят памятник. Рав говорит всем, что вернуться к воротам надо другой дорогой, чем пришли на место захоронения, и мы двигаемся обратно. Тишина, жара и спокойствие. Памятники в основном белые, без фотографий, плиты с камешками от посетителей, несколько тут и там посаженных деревьев. Вот и все.
Я-то человек сторонний, но как-то успокаивает и примиряет с миропорядком деловитость и выверенность обряда, понимаешь, что умирать не так и страшно, дело обычное — лечь в свой срок в землю под пение молитв, вернуться к началу, к праху, к миру. На иврите так и говорят «ушел в мир его». А мы пойдем, выпьем водки, поговорим об усопшем, о том о сем и продолжим пока жить. Пока не придет время каждому уйти в его мир. Обычное дело для человека — лечь в землю неподалеку от его давних предков и поблизости от святынь своего народа. Всего-то пара тысяч лет нам для этого понадобилась. В сущности, это немного.