Там, где нас есть

Мещеряков Борис

Род безумия

 

 

Что-то, чего не было

Самые радостные события — ожидаемые. Праздник ожидания праздника — праздник больший, чем праздник как таковой. Пережитое событие стирает свою позолоту о реальность, а настоящий фейерверк совсем не так заполняет все небо, как его ожидаемый собрат.

У нее были потрясающие воздушные волосы. Солнце наполняло их светом и дыханием ветра. Они пахли полем и бегущими над полем облаками. И цвет их был цветом августовского поля с облаками в небе над ним. Не знаю, как еще точней сказать.

Мы работали поблизости друг от друга и время от времени сталкивались на улице. Со временем начали здороваться и улыбаться друг другу. Она была быстрая и летучая, с прямой спиной и ладным шагом легкоатлетки, с довольно крупными ступнями. Я пригласил ее в кафе на той же улице в центре, мы поговорили, я смотрел на ее полевые волосы и прозрачные глаза цвета бегущего в чаще ручья, слушал ее низкий голос с восходящим смехом и думал, что, когда мы наконец окажемся в подходящей обстановке, она, наверное, будет коротко с голосом вздыхать, и терял на миг нить разговора. Смотрел на ее кисти с розовыми ногтями и прозрачным пушком на тыльной стороне ладони и думал, что такой же пушок, наверное, у нее на животе и на спине, и кожа ее теплая и ласковая. Мы несколько раз встречались. Она не была преувеличенно стыдливой, мы целовались, мы обо всем говорили, нам нравилось быть вместе. Как-то весной наши конторы проводили совместный субботник, я сел рядом с ней обедать, она наклонилась налить мне компота из термоса, и я увидел в вырезе зеленой блузки ее нежно-розовый сосок. Летом я уехал в горы, потом уехал судить соревнования в еще Куйбышевскую тогда область, потом я уходил с вечернего отделения института, пошел работать во вторую смену, чтоб освободить дни для связанных с прерыванием моей никому не нужной учебы ненужных никому дел, а потом случайно узнал, что она умерла. По-дурацки. Как в книжке про любовь. Загноилась ранка на натертой ноге, и случился сепсис. Стыдно признаться, но я даже не удивился особенно. Она была такая, что я не верил в возможность ее долгого рядом присутствия. Что-то в ней было такое, что, бесконечно приближаясь, она не оказывалась рядом.

Так я и не знаю, как бы у нас все было, но до сих пор кажется, что это было б немыслимой силы переживание и цветной фейерверк заполнил бы все небо, разверзлись бы хляби небесные, и нас бы затопило невозможной больше ни у кого нежностью и восхищением.

А так я даже не знаю, где она жила, в какой школе училась и где занималась спортом. Не знаю, есть ли у нее братья и сестры, и сколько их. Не знаю, чем занимались ее родители, не знаю, от чего она приходила в бешенство и от чего могла заплакать. Не знаю, был ли у нее пушок на животе и на спинке, и какой он.

 

Свой

Говорили ему, говорили: не иди за ней, Леха, не пара она тебе, чего тебе в ней? Страшная, худая, глаза разные, руки в цыпках. А Леха не спорил, кривой улыбкой улыбался, и глаза у него были, как у сбитой грузовиком кошки — нездешние, и крик в них. И Леха шел за ней, ждал ее у проходной часами, чтоб увидеть и словом переброситься, а она, сука, даже не смотрела в его сторону, может, не могла поверить, дура, что такой парень на нее запал. Наверное, поверить не могла. Говорят, бабы сердцем чуют, брехня, не чуют они ничего такого или поверить не могут. А Леха, красавец, десантник, непьющий, на гитаре знаешь как, да другая б сразу, а эта…

Он из армии сразу на завод пришел. Бросил Политех и пришел на завод. Неинтересно мне, говорит, за партой. Взяли учеником в штамповочный, а уже через полгода стал он передовик и на Доске Почета с ветеранами, потому что непьющий парень, серьезный, глаза такие, знаешь, твердые, девки за ним табуном, деньжата водились, передовик же. А эту он на субботнике заметил. Она ж мало что страшная, так еще и слабенькая и криворукая, поставили ее воду разносить, жара, июль месяц. Поднесла Лехе воды напиться, Леха напился и смехом так спросил: ты кто, котенок? А она пискнула: из седьмого, раздатчица, повернулась и пошла, а Леха пропал.

Пропал, в общаге книжку читает, а видно, что не читает он, чего-то думает, а уж все знали, о ком он все думает, на гитаре играть забросил и песни про чужие жаркие горы перестал петь, никуда не ходит. Мы его уж по-всякому тормошили, звали с собой в кино, на танцы, в гости, а он рукой машет, не, мол, идите, я побуду тут, почитаю, устал, мол. Серега Забродный, через свою уж пытался как-то с этой мосты навести, чтоб обратила внимание, нельзя ж, чтоб так человек убивался, а эта смеется, да не нравится он мне. Вот так вот, не нравится. Кто ж тебе, заразе, нравится, если Леха тебе не нравится, принцесса, блин, на горошине.

А Леха один день встал на смену, а на завод не пошел, пошел в Политех восстанавливаться. Восстановили его, не знаю, как дело было, может, за то, что афганец, какая льгота или чего, но восстановился, досдал что-то там, на третий курс пошел, общага политеховская рядом с заводской. Видали его, как дела, Леха, какие переживания? Говорит: все в порядке, ребята, учусь, как там на заводе? Нормалек, говорим, а глаза у него такие ж тоскливые. Что ему тот Политех, мужику с пацанами после школы сидеть. А к проходной шляться так и не перестал вроде, ага.

Видим раз, стоят у киоска «Союзпечать», разговаривают чего-то. Леха два метра ростом, косая сажень в плечах, и эта пигалица, ростом ему по пояс. Отсюда видать, что глаза у Лехи другие, как раньше глаза, от пленки чистые, человеческие глаза. Видно, добился-таки, заметила она его, пошла масть. Да ладно, что страшная и глаза разные, пускай. Зовут как? Да черт ее разберет, не то Ая, не то Майя, не помню, не по-нашему как-то.

Говорили ей, говорили: ты не смотри на него, не пара он тебе, пускай ходит, ты не смотри. Она и не смотрела. Она б и так не смотрела. Ну красавец, ну на гитаре играет, передовик и душа компании, ей-то что? Да, в общем, не нравился он ей. Слишком большой, шумный очень, какой-то слишком складный, правильный. А он, вон стоит у проходной, ждет. Сейчас шуточку какую отпустит, а она что ему ответит. И чего привязался на ее голову. Ей Олька из диспетчерской говорила, мол, Мирка, любит он тебя, а она отмахивалась, не верила. Какая любовь, видала она за два года в общаге всякое, эти красавцы двух слов связать не могут, в кино под кофточку лезут, пыхтят как слоны, руки в заусеницах. Любовь.

После школы поступала в пед, на физмат не взяли, сказали, оценки хорошие, но не проходит по конкурсу, враки, какой там конкурс, полтора человека на место, не универ. Из-за отца не взяли, город небольшой, сколько тут диссидентов. Пошла на завод, а там мать заболела, надо помогать. Так и шло. Привыкла, но все равно чужое все на заводе, они тут почти все с Поселка, своя жизнь, общие знакомые, куча родни, а она посторонняя им. Ты грузинка? — спрашивают. — Ааа, еврейка. Можно тебя звать Майей? Да зовите, ладно.

А потом он пропал. Узнала краем, что бросил завод и учится в Политехе. Вот, подумала, а не дурак, хоть и красавец. Смотрит раз, а он опять у проходной появился, спрашивает: не ждала? Ответила: не-а. Легко ответила, ведь не ждала, чего ей ждать. Мать больная в райцентре, отец совсем свихнулся, только пьет и о правде рассуждает, у самой зарплата маленькая, чего ей ждать? Привязался. Вспомнила, Лехой его зовут. И тут глаза его увидела, раньше не интересовалась разглядеть. И ужаснулась. И поняла. Поняла смысл выражения «как за каменной стеной». Вот каменная стена, которую зовут Лехой, защита навечно, свой, не посторонний. Голос низкий, мягкий такой. Навсегда, навсегда, подумала.

А он сказал: у нас в Политехе послезавтра концерт. А она сказала: пойдем. И еще сказала: меня Мира зовут. И он кивнул: да я знаю. И взгляд его стал бездонным, как небо.

Это ничего, что красавец, она привыкнет, привыкнет.

 

Фантомные боли

Был у меня от армии отпуск. Между прочим, командующим войсками МВО объявленный, за отличное несение караульной службы. Заместителя его я в штаб, за загородку, не пустил, а аккуратненько уложил на снег, угрожая автоматом. Прям кино, как он лежал и злился и обещал мне страшные кары, вплоть до расстрела. Ну да песня-то не о том.

Был, короче, у меня отпуск. Ну начало весны, ну молодой был, друзья-приятели. Пиво каждый день. А перед пивом надо было их встретить. Встречались, как правило, в техноложкином «аквариуме». Приперся раз, а еще полчаса ждать. Ну, думаю, поднимусь, где они там учатся. Поднялся, а там совершенно как есть пустая аудитория, а в ней девушка. Неземной красоты, в красном платье. У меня голос пропал и морда покраснела, надо б спросить, кто такая, чего сидит тут. В общем, как положено гвардейцу в отпуске, пора грамотно начинать разведку, а я стою, как дятел, с пропавшим голосом и только глаза таращу.

Она на меня так мельком посмотрела и, как у молоденьких девиц водится, сделала вид, что я не здесь. Тут голос ко мне вернулся, и я таки спросил, чего это она тут забыла. Она ответила, что ждет СТЭМ, и мои друзья-приятели скоро сюда заявятся. Потом друзья-приятели явились, начали меня по плечам хлопать, она мной вроде заинтересовалась, но был я в отпуске, а он короток. Ничего такого не было, в общем.

Потом, в положенное время, в начале лета, вернулся я из армии, встретил ее, не помню где, случайно встретил, и попал я. То есть с потрохами, костями и жилами. Такая любовь была, не рассказать и не передать словами. Я б за ней в зубах сумку с книжками носил, если б она намекнула. Ничего из этого времени толком не могу вспомнить. Как будто и не жил. А ведь жил же, что-то происходило, учил, сдавал, на хлеб добывал где-то, читал, какие-то песни пел, на какие-то тусовки ходил. Была какая-то жизнь, но в ней не было никакого смысла, пока я бывал не с ней. Довольно долго я так протянул. Почти год. А потом все кончилось. Жизнь кончилась. Казалось, что дыхание прервется и больше не смогу вздохнуть ни разу. Сейчас-то я понимаю, что жизнь тогда как раз началась, начал дышать, жить, помнить происходящее, обнаружил, что институт бросил и где-то уже работаю. Друзья, как оказалось, у меня есть, они меня помнят и даже вздохнули с облегчением, видя, что у меня все кончилось, и взгляд у меня опять стал осмысленный.

В общем, все удачно получилось-то. Не представляю, как бы я такой охреневший с ней бы жил и сколько она б еще могла это вытерпеть. Моя любовь, она нелегкая, и ей, наверное, было непросто со мной. Ну да ладно.

Так вот, какое-то время я учился жить в новых условиях. Ходить, есть и говорить, сам себе напоминая космонавта на чужой планете, где все странное и непривычное, а надо все это начать принимать как норму, потому что корабль разбился, связь потеряна и ничего, о чем только и думалось, уже никогда не будет. Не будет, не будет, никогда не будет, никогда, никогда, никогда…

Затвердил себе, как молитву, что время пройдет, я привыкну, и все вылечится само. Год пройдет — и вылечится, два пройдет, три…

Да нет, правда, все забылось. И взгляд ее, и запах, и как голову держала, все стерлось.

Я к тому, что в телевизоре увидел какого-то мужика, а фамилия его… ее фамилия. Прочитал подпись под «говорящей головой», и все, вот оно, как никуда не уходило. Опять я без голоса, в пустой аудитории Техноложки, перед неземной красоты девушкой в красном платье.

Вот хрен его знает, где у человека спрятаны болевые точки и что на них действует, как кислота на нервы обезглавленной лягушки. Такой термин есть научный — фантомные боли. Вот и у меня они есть, оказывается. Не прошла даром-то ампутация.

 

Скрещивающиеся прямые

Преподаватель начертательной геометрии и черчения, доцент Виталий Ильич Петляков, начинал знакомство со студентами фразой: «Моя фамилия происходит от слова „петля“, но при должном прилежании экзамен не должен вас пугать». Уютный, грушеобразный средних лет человек, неизменно в строгом костюме с неброским галстуком, говоривший с неуловимым дефектом речи, скорей с таким непривычным своеобразием интонирования.

Как многие преподаватели, Петляков малость привирал, но привирал как бы в «нашу» сторону, экзамен у него не пугал никого, даже самых неприлежных. Человеком Петляков был беззлобным, прекрасно видел, что мы скорей всего последнее поколение студентов, всерьез относящихся к разрезам и секущим плоскостям, и уж мы точно последнее поколение студентов, которым умение эти разрезы с помощью тех плоскостей строить понадобится в будущей инженерной практике. Он был святой.

Мы его любили, старались не подводить и старательно пыхтели над ватманами с изображениями прямых и загогулин, с пометками из латинских заглавных и строчных букв со штрихами, двойными штрихами и звездочками, напоминавшими чертежи старинных парусников или мореходные карты своим изяществом и тайною осмысленностью каждой черты.

Не стану врать, что результаты наших бессонных трудов мы приносили всегда вовремя. Пунктуальных студентов тогда еще не изобрели, не знаю, что изменилось в этом смысле в теперешнее время. Некоторые, как вот ваш покорный слуга, приносили эту красоту в последний день последнего окончательного срока, и, как правило, приносили не все, а часть — клялись всем святым принести на экзамен, честно глядя в армянские черные глаза Петлякова. И он, как бы раздумывая некоторое время, верить ли, некоторое же время сосредоточенно мелко водил перьевой ручкой над нужной строкой в зачетке и наконец со вздохом каллиграфически выводил: «Зачтено. Петля». Я ж говорю, он был святой, обманывать Петлякова считалось неприличным, все знали, что он поставит тройку в любом случае.

Не таков был завкафедрой Сабанеев. Семен Валентинович Сабанеев был поджар и хищен профилем, одевался в модные рубашки, душился экзотичными одеколонами, на работу ездил на велосипеде, дорогом уже на вид, по-моему немецком, переоблачаясь в раздевалке спортзала. Ездить было довольно далеко, он жил недалеко от меня тогдашнего, на Поселке, в старинном «учительском» четырехквартирном доме. К плоскостям и разрезам он относился серьезней некуда, опаздывающих с чертежами рубил и шинковал в мелкую капусту и еще к тому обладал редкой памятью на лица. Пропустить лекцию у него было почти смертельным аттракционом отчаянной храбрости, а сдавать ему экзамен после исполнения такого номера — вылетом камикадзе.

Кафедра начертательной геометрии и технического черчения была невелика, требующая усидчивости и точности движений наука уже в те годы тихо истаивала под задорным натиском компьютерного проектирования, поэтому вы с железной вероятностью попадали либо под незлобивую руку Петлякова, либо под железную десницу Сабанеева. Они меняли друг друга на посту заведующего, в мое время знамя держал Сабанеев.

Как-то, уже учась на втором курсе, после армии, мой приятель меня помладше попросил меня сопроводить его к Петлякову домой, ибо порядки ужесточились и несданные чертежи надо было физически предоставить до экзамена. Подозреваю, ущучил-таки кровожадный Сабанеев противозаконное петляковское потворство студенческой безалаберности, и последним шансом задолжников получить зачет без деканатского направления был визит к доценту домой, на тихую улицу с громким названием в Центре, в дом из красного кирпича с двумя или тремя звонками у каждой двери. Коммунальный быт не был еще побежден, не знаю, побежден ли он сейчас.

Покрутив полускрытую геологическими пластами краски пимпочку, подписанную «Петляков. Крутить», мы некоторое время дожидались, потом нам открыли. Петляков был облачен в вязаную, растянутую везде, где возможно, кофту, повернулся и махнул нам следовать за ним расслабленным крестьянским жестом.

Комната Петлякова была просторною, с лепным потолком, в три огромных окна, с гигантским черным письменным столом, освещенным лампою с абажуром, с кожаным, придвинутым к столу полукреслом. В тени просматривались фотографии в разнообразных рамках и пара картин с ускользающим от внимания сюжетом. Поодаль у стены — незастекленный книжный шкаф с темными корешками книг и торчащими из распухших папок бумагами. Видавший лучшие времена диван, укрытый клетчатым поношенным пледом, и совершенно неуместная в этом холостяцком убежище в дальнем углу детская железная кроватка, каких уж и не делали, кажется, с пыльным тюлевым балдахином над ней.

Никаких младенцев поблизости и духу не было, а петляковские соседи почему-то представились мне людьми еще более пожилыми, чем сам наш преподаватель. Я удивился, но пришли мы не за тем, и, отдав приятелевы чертежи, кои доцент бегло просмотрел и кивнул благосклонно, мы попрощались.

Незадолго до моего отъезда в Израиль я случайно встретился с моим одногруппником, Мишей Пряхиным, мы в годы учебы неплохо друг к другу относились, поскольку ни в чем не соперничали. Поэтому, встретившись, взаимно обрадовались и решили выпить по кружке пива где-нибудь неподалеку, благо таких заведений расплодилось в те годы достаточно.

Как водится, кружкой не кончилось, разговор постепенно свернул в сторону общего, или кажущегося таковым, прошлого. Мы говорили о студенческих годах, институтских друзьях-приятелях, широко уже распространившихся по миру. Уличкин уехал на Байкал, у Семенцовой трое детей, а Горюхин, помнишь, как он спьяну принял доцента Скобаркина за девушку и пытался завязать с ним беседу на темной улице? Горюхин в Париже, да, в Париже! Говорили о преподавателях, упомянули, само собой, и Петлякова с Сабанеевым.

И такую историю поведал мне Миша Пряхин между другими разговорами.

Тогда им было примерно по тридцать лет, они оба были новоиспеченными кандидатами наук, а предмет их разногласий училась на технологическом факультете и на тот момент была беременна неизвестно от кого. Девушка с Поселка, сам черт их не разберет с их сложной жизнью. Чем уж она так приглянулась им обоим — неведомо, да и неважно уже. Факт, что оба за ней с переменным успехом ухаживали, оба с серьезными намерениями, дело отлагательства не терпело, и она приняла руку Сабанеева.

Была шумная свадьба. Долго ли, коротко, разродилась она благополучно здоровеньким мальчиком, приняла от сабанеевской матери в подарок на рождение внука рубиновые серьги. Но отношения со свекровью все ж оставались прохладными, и на этой почве супруги постоянно вздорили, Сабанеев пытался оставаться хорошим сыном. Как-то раз, декабрьской ветреной ночью, они повздорили особенно серьезно, и она, будучи дамой порывистой, запахнулась в пальтецо, завернула ребенка в одеяло и ушла.

Сабанеев ждал до утра, потом начал звонить друзьям и знакомым, потом обратился в розыск пропавших в милиции. Розыск ничего не разыскал. Мишин отец много лет приятельствовал с Сабанеевым, и Миша в отдаленные годы бывал в том учительском доме на Поселке. Миша отдельно упомянул в рассказе железную детскую кроватку в комнате Сабанеева, кою он упорно хранил, сначала нерационально надеясь на возвращение супруги, а потом, видимо, в силу сложившейся привычки иметь ее перед глазами. Сабанеев никогда больше не женился и вроде бы романов со студентками не заводил, хотя, как я уж говорил, был хорош собой, зол и остер на язык.

Потом разговор естественным образом перескочил куда-то и унесся в другом направлении, а когда уж мы расстались наконец и я плелся, расслабленный пивом и воспоминаниями, к трамвайной остановке, я вдруг с киношной отчетливостью вспомил о детской кроватке за границей света от лампы на столе, увиденной с удивлением в жилище доцента Петлякова. Она ушла к нему? А куда, если нет? Почему не пришла? Впрочем, рубиновые серьги, идти через Поселок. У них все было договорено и подготовлено? Почему она не позвонила из автомата, чтобы он ее встретил? Он на всякий случай подготовился и не ждал ее именно в тот день? Что это вообще было, что за история на самом деле? Как они, Петляков и Сабанеев, много лет были рядом после этого и не перемолвились словом о происшедшем? Или перемолвились, но делали вид, что между ними все обычно и ничего не случилось? А эти две пустые детские кроватки?

На самом деле в голове моей кипело гораздо больше сложных вопросов и догадок, и не все из них возможно было выразить словесно. Так бывает, когда неясные фигуры, составляющие узор задника вашей жизни, внезапно обретают свой самостоятельный облик и голос, меняется тогда вокруг вас и весь привычный вам мир.

Незаметно для себя, занятый этими размышлениями, спустился я уже к реке. Было самое начало весны, верней, был самый конец зимы, и с моста, обонянием и кожею, чувствовал я скрытую от меня темнотою и несовершенством человеческого зрения борьбу ломающихся толстенных льдин далеко внизу, сырой и крепкий запах рвущейся своим путем меж них темной воды, а надо мной взрезанным бандитской финкой стеганым одеялом, висели тяжелой слипшейся массой клочья туч, совершенно скрывающие редкие в эту пору звезды.

 

Род безумия

Варвара Семеновна служит старшей медсестрой в районной больнице, в инфекционном отделении, слывет строгой и нелюдимой, очень уравновешенной женщиной. Обязанности свои выполняет педантично, и больные почему-то ее любят. Хотя домашние дела с ней не обсуждают, но букетами и шоколадками не обижают. Подарки она принимает так же строго, как и все делает, кивает и говорит спасибо. Родственников у нее — престарелая мать, с которой она живет в квартире на улице Малаховского, да еще сестра в соседнем районе, с которой поддерживаются аккуратные, но не слишком теплые отношения. Так решили соседи, зорко приметив, что Варвара Семеновна никогда не ездит к сестре в гости, только та к ней.

Она любит вышивать, читать и возиться с цветами в палисаднике. Каждый день варит в синей эмалированной кастрюле борщ, который большей частью пропадает зря, им вдвоем с матерью не съесть столько. Из прочих странностей имеет пристрастие к мытью окон. Зимой ли, летом, все равно. В остальном: размеренная, спокойная жизнь. Вся на одном и том же месте, никаких таких потрясений, вон у других то сын запил, то у мужа со спиной нелады, то еще что. Можно позавидовать.

 

* * *

Они недавно поженились и жили на втором этаже так назваемого «румынского» дома. Румынского, потому что строили его пленные румыны в уже далеком теперь сорок шестом году. Таких домов тогда множество понастроили во всех уголках России, разве что кое-где они назывались «немецкими», а кое-где «итальянскими». Я скоро, сказал он, ставь борщ греться, сказал он, поцеловал ее в лоб и ушел покупать елку. Она подбежала к окну кухни, чтоб увидеть, как он выйдет. Он обернулся и помахал ей рукой, она обрадованно замахала в ответ через мутные дождевые штрихи на стекле. Надо б окно помыть, да подождет до весны. Он свернул в подворотню новостройки и пропал из вида.

Где-то через неделю она смогла согласиться, что он не вернется, начать мыться и причесываться и связно отвечать на вопросы, а до этого не хотела никого слушать, только кричала на одной высокой ноте. Мать вздохнула с облегчением. Психиатра в городке не водилось.

 

Многодневная экскурсия

Тогда, в семидесятые годы прошлого века, было много зимних экскурсий для школьников.

Не знаю, кто придумал собирать ободранные и плохо отапливаемые вагоны в составы, грузить в них огромные табуны разновозрастных школьников и отправлять во внеграфиковые поездки по странным маршрутам. Надеюсь, ему это зачтется, когда он предстанет перед Всевышним.

Объяснение характерных особенностей движения поезда вне графика, следующего по маршруту, например, Воронеж — Минск — Брест — Вильнюс — Рига, заняло б слишком много места, поэтому ограничимся сообщением, что такой поезд движется рывками, подолгу стоит в неожиданных местах, сортир, и так-то небезупречный, во время этих стоянок наглухо закрыт, буфет не работает, что называется ни пожрать, ни… в общем, школьникам потом обычно есть что вспомнить. Иногда маршруты внеграфиковых поездов пересекаются, и происходят странные встречи.

Они встретились на какой-то станции в Брянской области, позже ни он, ни она не могли вспомнить ее название. Не то Голодуны, не то Пожарище, черт его знает, не хочу врать. Станция была из крупных в тех местах, с вокзалом, идти туда с запасных путей, где дремали, вяло перетопываясь и выдыхая облачка пара, их поезда, было близко, всего минут пять-семь, оскользываясь на смерзшейся щебенке и погромыхивая мелочью в карманах. Зато внутри станции был настоящий рай. Там было тепло от огромной чугунной печи с колоннами и завитушками, светло от здоровенной люстры с висячими стеклянными гирляндами, даже чисто. И работал станционный буфет.

Женщина в красном платке с искрой бодро и без обычной для буфетчиц ненависти торговала подсохшими пирожками с мясом неизвестных животных, каменными коржиками, конфетами в разноцветных обертках, бочковым чаем доброй выдержки и лимонадом в бутылках. Школьники, отдышавшись от мороза, по свойственной детям логике, скупали лимонад, как мыло перед войной, с давкой перед прилавком и страхом, что на всех не хватит. Если б не надпись на этикетке «Дюшес», вам бы никогда не догадаться, из какой фруктовой эссенции произвели тот лимонад, да школьников это и не интересовало. Они все равно не знали, что такое дюшес. Главное, лимонад был сладкий, шипучий и очень липкий, если его пролить.

Ой, сказала она, с разбегу налетев на него. Простите, сказала она и покраснела. Прости, сказал он. Те, добавил он. И тоже покраснел. Люди четырнадцати-пятнадцати лет в те времена краснели, столкнувшись с людьми такого же возраста противоположного пола. Даже со знакомыми людьми противоположного пола, столкнувшись на уроках физкультуры, чего уж говорить о столкновении с незнакомцем в невесть какой дали от дома.

И между ними возникла тайна. Людям четырнадцати-пятнадцати лет в те времена немного было надо для возникновения между ними тайны. Буквально через пять минут после столкновения ей казалось, что она под низко надвинутой пятнистой кроличьей шапкой хорошо разглядела его дивные черные глаза с пушистыми ресницами, а ему казалось, что он почувствовал предплечьем прикосновение упругой ее маленькой груди — не помешали ни пальто, ни два свитера под пальто. Он был уверен, что она блондинка, хотя отчего, не смог бы сказать, на ней была плотно сидящая пегая цигейковая шапка с завязками.

Они никогда больше не встретились. Не могу сказать с точностью, вспоминали ли они позже о том столкновении или нет, но отчего-то я уверен, что вспоминали. Может быть, оттого, что сам был когда-то человеком их тогдашнего возраста, не обремененным чрезмерным опытом контактов с противоположным полом.

Они жили долго, счастливо, имели детей, и он успел даже увидеть внуков. Они умерли в один день. Она в Пензе, он — в Чикаго. Она от инфаркта, дожидаясь очереди в поликлинике, куда зашла по пустяковому поводу. Он в кегельбане, отмечая день рождения приятеля, тоже от инфаркта. И в Пензе, и в Чикаго был безоблачный апрельский день, щебетали птицы, автомобили гудели клаксонами, позванивали трамваи, и деревья были в изумрудной листве.

Не знаю, пронеслись ли в последнее мгновение перед их глазами все их жизни и отдельным эпизодом то столкновение на занесенной снегами станции с утраченным названием, но отчего-то хотелось бы, чтоб да.

 

Вся правда

Я, помню, лет в тринадцать была с мамой на юге. Море, солнце, скрипучие доски веранды, выглаженные как палуба, шевелящаяся белой травой степь до горизонта на севере, красные скалы в стороне моря. Его дыхание, всякую минуту различимое, хоть и неслышимое. Мы ловили бычков в прибое, привязав леску к пальцу, купались, загорали, дремали в самую жару после обеда, гуляли по пыльной степи. В деревенском магазинчике был хлеб, светло-серый, не по-нашему пышный, чай, сахар, вафли, подсолнечное масло и вермишель, за всем остальным надо было ехать на автобусе в Город.

Однажды на рынке привязалась к матери цыганка, вся бренчащая серьгами и браслетами, в цветных ярких тряпках: дай, красавица, погадаю, да дай погадаю, всю правду скажу, все будешь знать. Мама сначала отшучивалась, а потом протянула ладошку. А цыганка глянула мельком, отодвинула, нет, говорит, дай дочке погадаю, на картах погадаю, вон какая у тебя дочка, позолоти ручку, бриллиантовая, а то карты правды не скажут. Мама, порывшись в кошелечке, вынула зеленую трешку. Цыганка каким-то одним слитным движением повернула трешку туда-сюда, поцеловала и всунула куда-то в глубину своих развеваемых свежим ветерком цветастых одежд. Сильно и быстро привлекла меня к себе за руку и зашептала, заговорила, запела-забормотала:

— Вижу, красавица, будет у тебя много счастья в жизни, муж будет высокий и красивый, большой человек будет в казенном доме, много будет горя через это, но ты переживешь, переживешь, богатая станешь, золотые перстни с рубинами носить будешь, детей родишь красивых, много сыновей, все богатые будут, дом богатый, счастливая будешь. Будешь счастливая, золотко мое, — выбросила ладонь в сторону матери, почти крикнула — Позолоти еще ручку! На камне погадаю… — Мать положила ей в протянутую руку рубль, та, не глядя, его спрятала, приказала — Стойте здесь, я сейчас, — и метнулась в переулок.

Минут через пять мама сказала:

— Пойдем, моя хорошая, она не придет.

Я еще некоторое время оглядывалась в сторону переулка, куда цыганка метнулась птицей, так интересно было слушать ее шепот-песню, просто мурашки по спине, а потом мама купила нам мороженое, мы над чем-то смеялись, выбирали черешню, пупырчатые огурцы и красные, как закат, помидоры. Я рассматривала в рыбном ряду огромного, с чемодан, каменного окуня, и, когда мы подремывали, обняв кошелки с нашими помидорами и черешней, в обратном автобусе, я уже и не помнила о цыганке.

На море мы больше не бывали. Через год мама тяжело заболела, а еще через год — умерла, оставив нас с отцом заботиться друг о друге и горевать. А потом надо было поступать в институт, учиться, выходить замуж за Вовку, переезжать с квартиры на квартиру, растить своих девочек. Потом отец женился, и слава богу, повеселел, выпрямился, начал опять ездить на рыбалку и по грибы, потом много всякого было. Жизнь. Уж Машка собирается замуж, шьет платье и подыскивает ресторан, а Ольга задерживается до полуночи, звонит: через минуту буду — и приходит еще через час. Жизнь.

Шла из магазина с сумками и увидела молоденькую цыганку.

— Дай погадаю, красавица-девушка!

— Да что ты мне нагадаешь, милая? Бубнового короля в казенном доме? Я уж сама о себе все знаю, спасибо, милая.

И та отстала.

А дома я поставила сумки в прихожей, размотала шарф, стянула шапку и вспомнила о цыганке там, на приморском пыльном базарчике, и ее предсказаниях. Села на диванчик.

Вовка учился со мной на одном курсе, одного роста со мной, верткий и суетливый и к тому ж брюнет. Я мечтала о высоком блондине и сохла по Роману, капитану лыжной сборной института, разговаривающему солидным баритоном, сыну замдиректора большого завода в одном из городов области, а он на меня даже не смотрел. Первый раз мы с Вовкой встретились, ну знаете, свидание у нас случилось, когда я, преодолев гордость, позвонила после занятий Роману на квартиру, он жил на снятой в городе квартире с телефоном, и пригласила… да не помню куда, какая теперь уж разница. Он сказал, что тренировки и вообще занят. И я со злости и от унижения тут же согласилась пойти в кино с Вовкой, подвернувшимся в раздевалке и натягивавшим куртку.

— Привет, — залпом выдохнул он высоким его тенорком, — я иду в кино, хочешь, пошли со мной, мороженого купим, новый французский фильм про бандитов.

— Пойдем.

В другой бы раз не пошла, не особенно нравился мне Вовка, что это за парень, низенький, разговаривает тоненько, как ручеек журчит, вечно растрепанный, вечно хвосты досдает, живет в общаге. А тут он удачно подвернулся, так мне было плохо.

Кино было румынское, черно-белое, пленка пару раз рвалась, такой он был старый, этот фильм, но мы с Вовкой ржали до слез, он перевирал реплики героев, в том числе томной красавицы с черными и глубокими, как осенняя вода в пруду, глазами, он удивительно смешно их всех изображал. Потом нас выгнала из зала билетерша, и мы до темноты бродили по улицам, я ужасно мерзла, но признаться не могла почему-то. Он был похож на воробья, смешной, растрепанный и непобедимый.

А еще через пять месяцев мы поженились. Чего тянуть, сказал Вовка, и мы подали заявление.

Потом было по-всякому. Вовка никогда в большие начальники не вышел, но жили всегда не то чтоб бедно, на все хватало. Квартиру получили от его института довольно быстро, а когда началась вся свистопляска, Вовка пошел работать на стройку, тоже не выскочил в большие начальники и сейчас не главный там, но мы с девочками никогда не голодали, не ходили в обносках, хотя было время — боялись, я ночью просыпалась и плакала от страха, а теперь и вовсе все хорошо, всего всем хватает, и с Вовкой я ничего не боюсь.

Цыганка. Думаю я. Цыганка-цыганка-цыганка-цыганка. Цы-ган-ка.

Я всегда в юности думала, что у меня будет высокий муж, красавец-блондин, а у меня Вовка, с меня ростом, уже даже не брюнет, а соль с перцем.

Я всегда хотела большую собаку, дога или боксера, у нас кошка по имени Кошка, и у Ольги безымянная черепашка.

Я всегда в юности хотела большой дом и красивую, стильную мебель, у нас трехкомнатная квартира с вещами, собранными с бору по сосенке, только книг полно.

Я всегда надеялась, что у нас будут сыновья, три или больше, а у нас две девочки, Машка и Ольга.

Я надеялась, что у меня будет большая шкатулка с драгоценностями, дорогими цацками для любования и ношения по всем случаям и просто так. У меня только обручальное кольцо, еще маленькое колечко с кораллами, с кулончиком-белочкой цепочка на шее, серьги с аметистом и бабушкино кольцо с рубином спрятано в шкафчике.

Я мечтала ездить в отпуск летом на море, а зимой — в горы. В нашем отпуске мы удим рыбу на речке в черте города, ездим навестить отца на даче и роемся там в огороде. Иногда выбираемся в Питер, к моей подруге Лидке, или в Москву, к Вовкиным одноклассникам Егору и Сереге.

Я мечтала ходить на все премьеры в театры и на концерты знаменитостей в филармонию, а мы и в кино-то не были лет десять. Вовка играет на гитаре, и мы поем иногда старые песни, новые некогда выучить. Машка не интересуется, а Ольга слушает с удовольствием. Приткнется ко мне под бок, сопит и слушает.

Наврала цыганка тогда в жару, выманила деньги, кстати не очень маленькие по тем временам. Много можно было купить на рубль, не говоря уж на трешку, наврала и сбежала? Смотри-ка, сто лет я не вспоминала о ней и ее гадании.

Я всегда мечтала жить счастливо. Только это и сбылось.

Наверное, случайно совпало.

 

Летать не можем

Серегу девушка бросила. Сказала что-то положенное о том, будто он слишком хорош для нее и найдет себе лучше. А Сереге не надо было лучше, Сереге было надо ее. Расстроился, понятное дело, теперь все соберутся куда-нибудь, будут со своими девушками, а Серегу спросят, с кем он будет, а он ответит: ни с кем. Кому и дела нет, один так один, а кто-то начнет расспрашивать, что да почему, придется объяснять, а как ни объясни, выйдет, что он лопух. У него была девушка, как у всех, а теперь она его бросила.

Матери придется объяснять, сестре, им не наврешь, что сам бросил, придется сказать, что это она. Мать с сестрой поохают, расстроятся за него, хотя матери Серегина девушка не нравилась. Она не говорила, но не нравилась матери Серегина девушка. Собирались следующей весной пожениться, снять квартиру, Серега бы нашел работу, чтоб быть кормильцем, содержать семью. А как же? Собрался жениться, надо самим кормиться. А то неудобно.

Серега нормальный такой парень-то, он бы хороший муж был, работящий. Он и не пьет почти и все по дому умеет, кому хочешь надо такого мужа, а ей вот не понадобилось. Чего ей надо? Да он себе лучше найдет. Порасстраивается немного и найдет такую себе, что все упадут просто. И с ней поженится. А та еще пожалеет. Останется старой девой, такой в очках и с кошкой, и пожалеет. Вспомнит Серегу, как ходили с ним гулять по набережной, и в цирк, и на День города, и с друзьями на природу, шашлыки жарить.

Серега ей, кстати, вот так на природе и предложил встречаться. Всей группой поехали в выходной в пригородный лес, там они сидели рядом, потом как-то получилось, что все к ним обращаются, как будто они уже встречаются. Серега и сказал ей: хочешь, я тебя потом провожу? А она ответила, что хочет. Один курс, один поток, одни и те же друзья, много общего. Два года почти встречались, все время почти вместе, все нормально было, а теперь она его бросила. Ни с того ни с сего. Делали курсяк по материаловедению, а она сказала ни с того ни с сего: надо нам поговорить. Серега сразу подумал, что чего-то не то. С чего б такое вступление? Хочешь поговорить, так говори, к чему такие сигналы?

Так оно и оказалось, она его бросает. Вот прямо с завтрашнего дня они не будут встречаться. Нет, у нее нет никого, но вот как-то не складывается у них. Она много чего сказала, но Серега только одно слышал и понимал: она его бросает и они больше не вместе. Останемся, мол, друзьями. Серега в этом месте хмыкнул. Знаем, какими друзьями останемся, прямо не разлей вода. Сделаем вид, что незнакомы, проходили уже.

А вот она, интересно, как своим объяснит, почему она Серегу бросила? Он ведь с ее родителями знаком, с братом ее, с отцом. Помогал отцу ее на даче сарай строить. С ее отцом он вроде общий язык нашел, вроде нравился ему. Парень Серега солидный, по учебе непоследний, по спортивному ориентированию у него разряд, нормальный такой парень, без заскоков, работящий, рассудительный. Так как она своим всем объяснит? Вот какого ей надо?

Серега мне все это рассказывает, а мне неинтересно. Сессия на носу, у меня зачетов всего два сдано, фестиваль в Новомосковске срывается, не на что ехать, подработка-то накрылась медным тазом, лыжи сперли, концертную программу не утвердили. Спасибо, хоть эти суки не пообещали в партком института письмо написать, чтоб нашу группу «Синус» распустили, как морально незрелую и несоответствующую. Короче, своих бед мешок. А он мне: все нормально да все нормально было. Ничего там не было нормально. Серега надежный как бетон, зато такой же и скучный. Девки с ним скучают, потому и бросают. Что, эта первая, что ли? Все бросают, эта долго держалась еще.

Но сказать это Сереге невозможно, он не поймет, обидится, вот слушаю, не перебиваю, головой качаю согласно. Надо человеку высказаться, облегчить душу — пускай. Да вот он и закончил уже, смотрит вопросительно. Высказываюсь в духе: да ладно, Серега, она небось не единственная, подумаешь. Серега согласен, хотя и видно, что расстроен. Хочет еще поговорить, да вроде все уже рассказал, я вроде отреагировал. Ну я ему говорю: приходи, Серега, на наш концерт, мы в зале универа играть будем, закадришь там себе пучок девчонок с филфака, у них там пацанов нет почти. А Серега мне сказал: ну что, пошли пива попьем?

И я сказал: пошли.

 

Баянист

А ногу ему отрезали выше колена. Ромка говорил «по самую жопу». Мать, конечно, плакала, когда он из госпиталя приехал, а отец напился. Но он и так бы напился, мать писала в письмах: отец попивает, что на уличном жаргоне означало «почти не просыхает», обычное дело на Поселке.

Дали Ромке воинскую пенсию, автомобиль «ЗАЗ-968М», прикрепили к госпиталю. Он устроился на работу электриком в Управление дороги. А что, можно жить, деньги есть, девки стороной не обходят — герой войны, на улице мужики с уважением здороваются, приглашают выпить. Когда примет приглашение, а когда сошлется на дела — откажется с извинением, культурно ведет себя, за каждой рюмкой не бежит. Да и матери спокойней. Ромка выглядел обычно, разве что ходил теперь с палкой, вроде не сильно переживал, а там кто его знает, чужая душа — потемки.

Жениться не спешил, успею еще, говорил. Ордена-медали матери отдал, та их в салфетку завернула и в коробку со своей фатой в шкаф спрятала. И он будто забыл о них, никогда не надевал, ни в день пограничника, никогда. И играть на баяне перестал. До армии мы все на гитарах пели или так, просто в круг соберемся и поем, а Ромка кругом с баяном таскался, такое на нем вытворял, только держись. Он вообще музыкальный был, чуть не на всем пробовал играть, и выходило у него, но баян больше всего любил, ухаживал за ним, берег, сам чинил, если что. А из госпиталя вернулся — перестал играть совсем, в сарай отнес, постепенно хламом всяким закидал, забыл о нем. Мы не спрашивали, ну не играется человеку, да и без того он инвалид теперь, переживает или нет.

Как-то был праздник, выпили, как без этого, наши все курили на улице, Ромку кто-то спросил: Ромыч, а что ж без баяна? Все затихли, неудобно так, в лоб-то, а Ромка легко так ответил: да ну его, баловство, но смотрел в сторону. И я понял — ушла из него музыка, но отчего, я не понял. Он-то нормальный вернулся, других и не так война «за речкой» скривила, хоть Димку, хоть Серого.

А потом я женился, переехал, работу сменил, мастером работал, потом начальником участка стал в СМУ, лет, может, восемь-десять не встречал его, а то и еще больше. Слышал краем, что он женился на женщине с его работы, операторше, что ли, или кто ее знает. Слышал, что сын у них.

А потом случилось мне на поселковую свадьбу попасть, не помню уж, то ли кто-то из наших женился на поселковой или из наших девчонок кто-то за поселкового выходил, неважно. Ромка там был. В усах и с баяном. В орденах. И сын его рядом был, тоже с баяном. Ромка сам черный как цыган, а сын у него вышел белобрысый, в Ромкину мать, шейка тоненькая, как у девчонки. И наяривали они на двух баянах, что тебе оркестр Олега Лундстрема, даже лучше. Я не танцую так-то, а тут запритопывал, заприщелкивал пальцами, так мне Ромкина игра всегда нравилась.

Ромыч, говорю, ну до чего ж здорово, до чего ж здорово, Ромка! А Ромка потушил бычок пяткой и говорит: да вот и сын у меня интересуется. И пальцами кнопки этак погладил. Вот это вот движение я увидел и понял, отчего раньше музыка ушла, а теперь вернулась. Не знаю, правильно ли понял, тут и в себе-то не разберешься, но главное — музыка вернулась, все в порядке, жив человек.

Попивает, правда, но на Поселке это дело обычное.

 

Экзотика

Она теперь носит фамилию Артуш ди Менезиш. У нее на острове Сан-Томе небольшой белый крытый черепицей дом, с палисадником и видом на океан. У нее необременительная офисная работа, заботливый муж, в смешных косичках дочь. У нее старенькие родители в городе, где мы родились.

Тебе хорошо, пишет она. Большая страна, много знакомых, жизнь кипит, пишет она. Я не отвечаю, хмыкаю вслух и не отвечаю. Мне хорошо. Большая моя страна. Кипящая моя жизнь. Все так.

Мне до сих пор перед твоей женой неудобно бывает, пишет она. Я пожимаю плечами, мы еще не были женаты, я не помню даже, были ли мы знакомы с женой. И ничего не отвечаю.

А давным-давно глаза ее были бездонными, потерявшими цвет от глубины. И совершенно безумными.

Я и тогда не отвечал ей. Что я мог ей ответить?

 

На новом месте

— А вот тут ванная! А здесь кухня! Вот кладовка! — доносились бодрые крики девицы-риелтора то с одной стороны, то с другой.

Валерий Семенович и Белла Александровна только что внесли чемоданы и, переводя дух, осматривались. Потолки невысокие, никакого вестибюля или даже тамбура, дверь с лестничной площадки открывается сразу в гостиную, которую тут принято было называть салоном. Зато огромное окно, за окном пальмы, а не заводские трубы.

— Место хорошее! Тихое! — заливалась канарейкой риелторша.

«И чего старается? — подумал Валерий Семенович. — Деньги за съем уже уплачены, квартиру мы смотрели, не развернемся же мы на пороге».

Место, похоже, действительно было тихим. С конца июня по 1 сентября. В огромное окно салона виднелись школа и спортплощадка. Видимо, для компенсации жильцам отсутствия привычного звукового фона во время школьных каникул.

Кухня оказалась невелика. Да чего там, она была совсем мала. Метров шесть, может, семь, как прикинула Белла Александровна, да еще вытянута чулком. Правда, имелся объемистый холодильник, очертаниями напоминавший когдатошний «ЗиЛ», и новая плита с духовкой.

— Центр города! Вид на море! — Представительница агентства решила отработать всю программу полностью. Может, ей не сказали, что клиенты уже заключили договор на год и заплатили.

Вид на море действительно имелся. Хотя для того, чтоб увидеть море, надо было открыть окно в спальне и высунуться из окна примерно до пояса и пошарить взглядом по сторонам, чтоб поймать между деревьями и зданиями узкий голубой лоскут. «Не беда, для лучшего обзора тут пройтись минут пять», — подумал Валерий Семенович. И, откашлявшись, произнес:

— Спасибо, ммм… Илана, нам все очень нравится.

Риелторша реагировала прекращением с видимым облегчением звонких песен о небывалой удачности во всех отношениях нового дома супругов Розановских и, осветившись милой улыбкой, поспешила отбыть в неведомые дали.

— Ну что, Белла, мы теперь будем жить здесь, — еще раз откашлявшись, произнес Валерий Семенович.

Белла Александровна улыбнулась мужу и кивнула. Точно так же, как тридцать лет назад она улыбнулась и кивнула Валерке, которого еще не привыкла называть мужем и думать о нем, как о муже, когда они притащили свои два чемодана на съемную квартиру, найденную с большим трудом, и слегка перевели дух. Вроде бы тогда он даже сказал ту же фразу.

— А вот ванная! А тут кухня! Центр города! — расхваливала разбитная женщина возраста их родителей обшарпанную хрущевку, а они озирались и подумывали, как бы ей сказать, чтоб она шла уже, ведь деньги за съем заплачены заранее, и оставила их одних.

Да, кухня была маловата. Ванная походила на разрушенную войной, а центр города просматривался в виде длиннющих труб за целым морем разноцветных крыш частного сектора, но Валерке с Белкой не было дела до центра города. Это теперь был их дом, и они собирались в нем жить. Как собирались бы жить в любом другом, который удалось бы найти, чтоб жить в нем. Вместе. Вот правильное слово. Вместе жить в их доме, все равно где. Начинать вместе, продолжать вместе, опять маленькая кухня.

В этом смысле за тридцать лет мало что изменилось.

Но об этом они не стали говорить. Вслух отметив, что когда-то для съема квартиры надо было побегать, а теперь — один телефонный звонок — и пожалуйста!

А то, что школа рядом, — это даже неплохо. Гораздо лучше, чем, скажем, мастерская или кафе.

 

И мир во всем мире

и тут она перестает кричать и махать руками и спрашивает: ты нормальный вообще? чего ты вообще хочешь? и я осекаюсь, на секунду задумавшись, чего я вообще хочу, это на самом деле трудный вопрос.

я хочу, чтоб стало начало осени и был закат, а я шел с рыбалки по лугу, а ты сидела в кресле-качалке на веранде и, увидев меня издалека, помахала рукой, а я помахал в ответ тебе, почти невидимой в контровом золотом свете, угадав твое движение. и чтоб от недалекого леса веяло палой листвой, а с луга выгоревшей за лето травой, над моей головой время от времени пролетала бы оранжевая бесформенная бабочка неведомой мне породы, и ветерок доносил на пределе слышимости стрекотание кузнечиков. я хочу, чтоб в моей правой руке был кукан с парой увесистых живучих карасей и несколькими окунями помельче, а в левой моей руке была простая деревенская удочка из орехового прута, и, чтоб помахать тебе, я б взял кукан левой рукой и на мгновение подумал бы: ого, тяжелые. я хочу, чтоб у нас оставалось еще достаточно дней в ветшающем деревянном доме, чтоб не думать об укладке вещей, о предстоящих дождях и холодах, о скуке необремененной каждодневной рутиной жизни вдвоем посреди нигде. я хочу, чтоб мама не умерла много лет назад, я хочу, чтоб друг вовка не разбился на грузовике в гололед, я хочу, чтоб анна викторовна в третьем классе не сказала бы мне «идиот!» при всех. я хочу быть стройным нетерпеливой стройностью легкого кленового лука с натянутой тетивой, чтоб мои волосы выгорали и светлели по мере того, как лицо покрывается загаром, и глаза мои чтоб были цвета горного льда на разломе. я хотел бы более изящные руки, более крепкие зубы, менее сбивчивую речь и голос, голос бы я хотел более низкий и рокочущий. что еще? немножко денег, но это ладно, подождет. а вот прямо в данный момент я хотел бы, чтоб меня обняли и не ругали, а во всем мире воцарился бы мир. и еще я хочу есть. пожалуй, я хочу слишком много для одного раза, мне надо выбрать, и побыстрей, пока все сущее не обвалилось лепестками гари в пустоту.

я разлепляю подрагивающие губы, как могу, складываю их в улыбку и произношу тихо, но уверенно: я хочу, чтоб был мир во всем мире и что-нибудь пожрать, или хотя бы что-то одно, говорю я. и она обмякает и начинает смеяться. с тобой нельзя серьезно, говорит она, а я киваю.

 

Монолог

Прости меня, я не могу тебя полюбить. Дело не в тебе и даже не во мне. И не в ней. В ней вообще меньше всего. Дело во времени, которого всегда то слишком мало прошло, то слишком много прошло, то слишком мало осталось. И от этого в жизни все не вовремя. Всегда.

Ну не реви, слезами делу не поможешь. Она мне так сказала. Сказала мне так, а я кивал и ревел. Ужасное, должно быть, зрелище. Слезы текли по моим щекам, застревали в бороде и капали на рубашку, я вытирал их ладонью, а они продолжали течь, как будто во мне лопнул какой-то важный магистральный трубопровод. И вот никакая аварийная команда не может его заткнуть ничем. Аварийная команда в панике, но сделать ничего не может. Катастрофа. Конец мировой истории.

И не от того ревел, что она меня не любит, а от бессилия, от того, что, хоть тресни, ничего я не могу изменить. С самого начала не мог. Ведь любовь, она ниоткуда не берется потом, она сразу есть или нет. И ничего нельзя изменить. Ни себя меняя, ни окружающее пространство. Лошадь не может летать, такая данность. Научный факт. Крылья Пегаса — поэтическая абстракция, да и идут они ему как корове седло.

Что будет? Да будем жить, наверное, каждый в свою сторону. Да, так оно и бывает. Да я сам не знал, как оно бывает, теперь знаю, и радости от этого не прибавилось. А теперь мне надо идти. И тебе надо идти. Нет, надо, ты просто еще не знаешь, что нам обоим надо идти. Не знаю куда. Куда-то надо идти, нельзя останавливаться…

Со времени произнесения этого монолога прошло примерно двадцать лет. У нас двое детей. Когда я ухожу на работу, мы обнимаемся, будто я иду на войну, и она зовет детей, чтоб они тоже со мной обнялись. Так живем. И я покрываюсь по́том ужаса, когда мелькнет змеей в траве мысль, что она может умереть раньше меня. Мы знаем, что можно изменить почти все. И не вспоминаем об этом монологе. Который, как выяснилось, был заблуждением.