Отпуск показался Ремизову долгим, он даже два письма успел получить от Черкасова, где тот просил привезти для ротного хозяйства то мышеловки, потому что полевые мыши зимой окончательно оборзели, то электрические удлинители и фотопленку, ну и, конечно, побольше спирта, а там и сало с луком, которыми этот спирт закусывать. Отпуск все длился, а неосторожная мысль, спрятанная глубоко в подкорке, периодически прорывалась из своих глубин и пульсировала близко, у виска: хорошо, что этот засыпанный снегом Киджоль, о котором пишет Черкес, впервые штурмуют без него, без Ремизова. Ну хотя бы раз, вернусь – наверстаю. Смещение в собственном сознании он ощущал явственно, словно только одна половина мозга воспринимала внешне благополучный окружающий мир, а вторая оставалась под напряжением, и этим напряжением была неизбежность возвращения на войну. Война больше, чем вся остальная жизнь – кто бы мог подумать, что этот бред и есть правда. Он видел и понимал то, чего не видели и не понимали другие люди. Он всего лишь остановился на привал, а они назвали это отпуском. Крыши и чердаки городских домов – это же огневые позиции для снайперов, а они спрашивают, почему он озирается по сторонам. Рядом «выстреливает» выхлопная труба старого «Икаруса», и он вздрагивает от укола ледяной иглы, а им весело. Его собственная война, пока он дома, в тепле и безмятежности, не закончится никогда, и разве кому-то объяснишь, почему он не может не вернуться, если он и себе не мог это объяснить. Что поделать, все книги должны быть прочитаны до конца, но это сказано и о книге его войны.
* * *
Своего дома у Ремизова не осталось. Временное пристанище в Термезе, служебная квартира с подселением, то, что так недолго он называл домом, все аккуратно вернулось в квартирно-эксплуатационную часть гарнизона. Поэтому, ненадолго освободившись от тенет службы, он спешил в центральную Россию, туда, где, как самая неприступная крепость, как последний оплот надежды, стоял родительский дом. Вертолет, два самолета, один грузовой, другой пассажирский, и еще ночь в поезде, и вот он с двухдневной щетиной, худой, в той самой форме, в которой последние месяцы топтал горные тропы, спускается с подножки вагона. В общем, видок был еще тот, боевой… Его телеграмму об отпуске ждали полгода, поэтому встречающие стояли в три ряда, он был единственным из семьи после обоих дедов, кто сам узнал, что такое заграница и что такое война. Ремизов растерялся, когда с бьющимся сердцем соскочил на перрон, его окружили близкие и дорогие ему лица, в них томилось ожидание чуда с привкусом неразделенной вины. Он и был их чудом, их гордостью, их любовью, он, самый молодой среди них и избранный для жертвоприношения.
Первой к нему на шею бросилась мама. Слезы радости, наполнявшие ее глаза, питались из источника вечных материнских страданий, кто бы знал глубину этих темных озер.
– Кровиночка моя…
– Ну что ты, мам, все нормально.
– Как же нормально…
Потом другие родственники тянули руки, стремились прижаться к щеке, к его грубой мужской щетине, обнимали, ощупывали его. Только жена робко дожидалась своей очереди, потерявшись среди возбужденной толпы, не сопротивлялась ей и с привычной обидой продолжая грешить, что эта толпа так легко и бессовестно отнимает у нее мужа, не пускает обнять его.
– Ну вот я и в отпуске.
– Как я долго тебя ждала. Я так устала.
На стоянке такси у железнодорожного вокзала толпился суетливый, только что сошедший с поезда и еще не отвыкший от ритма деловой московской жизни народ. Машин такси, как обычно, не хватало, по всей видимости, их число соответствовало придуманным нормам городской экономики, но людям приходилось ждать. Ремизов вскользь, обрывками фраз отвечал на вопросы своих близких, с удивлением замечая за собой, что не способен ответить на их простые вопросы, рассказать свою правду, словно кто-то держит его язык, не разрешая кощунственно, всуе упоминать о святом. Удивленный другой жизнью, искренней и искрящейся, он продолжал неловко топтаться на хрустящем снегу, оглядывался по сторонам, рассматривая большой знакомый город, он искал его привычные очертания, ориентиры своих детских лет, и не находил. Этот город, счастливый и благополучный, а он теперь знал это точно, за месяцы разлуки успел повзрослеть и стать ему чужим. Люди, озабоченные или беспечные, нагруженные тяжелыми сумками или с угловатыми дипломатами в руках, спешили мимо него, не задерживаясь, как муравьи, бегущие по своим муравьиным делам. Незнакомое чувство зависти, смешанное с приступом ностальгии, проникло в сердце, потом отпустило, и на его месте образовалась одинокая слеза обиды. И Марков, и Москаленко, конечно, правы, ничего не изменилось в этой ставшей вчерашней жизни, просто они вступили в стремительную реку, и на тот уютный песчаный плес им никогда не вернуться.
Наконец подошло их такси, машина не могла вместить всех, и Ремизов, открыв переднюю дверь, быстро пожимал руки, устав от стремительного общения с родственниками и прощаясь с ними до вечера. Откуда-то из-за его спины выскочила напористая женщина, легонько толкнула его плечом, оттирая от машины.
– Вы что?..
– Я с талончиком, я без очереди. – Она повертела в воздухе клочком бумаги газетного цвета и бесцеремонно устремилась к проему открытой двери.
– С каким талончиком? – Понимая, что кто-то успел придумать новые правила, пока он отсутствовал, пока он защищал чужую революцию, но также понимая, что по этим правилам он вместе со всеми в очереди стал человеком второго сорта, Ремизов негромко произнес: – Людей уважайте, не толкайтесь. Даже с талончиком.
– Женщина, что вы делаете?
– Эй, дама, осторожней локтями.
– Человек дома год не был, он только сегодня из Афганистана.
– Да хоть с луны, мне-то что? Я русским языком говорю, талончик у меня. – Она распрямилась, приготовившись к скандалу, яростно сверкнула глазами, окинула быстрым взглядом Ремизова в его затертом, выгоревшем на солнце обмундировании.
– Как вы можете, человек только что с войны, жизнью рисковал. Побойтесь Бога!
– Здесь же очередь!
– Да вы что, не понимаете, талончик у меня!
Посчитав этот клочок бумаги с расплывшейся фиолетовой печатью горисполкома атрибутом верховного и непререкаемого права, она могла бы и умереть за него, как за последний плацдарм…
Ремизов молчал и чувствовал, как кровь горячей волной расперла сердце, хлынула к лицу, сжала зубы. Схватить бы эти пышные, вымытые каштановые волосы, выбившиеся из-под норковой шапки, и носом об капот машины, чтоб кровянка брызнула, а потом снова – в эти красные брызги. Он не слышал, что его родственники и посторонние люди говорили водителю такси, женщине, что в ответ дерзко отвечала та женщина, защищая свое место под солнцем, она, вероятно, и не знала, где находится этот Афганистан, о котором обмолвился его крестный. Ремизов молчал, он снова увидел длинные смоляные, разметавшиеся по лестнице волосы убитой в кишлаке женщины. Вот и Кныш, нехотя пожимая плечом, спокойным взглядом отвечает на его безумный взгляд…
– Сынок, что с тобой? – Откуда-то из тумана сознания выплыл встревоженный мамин голос.
– Отпустите же мой рукав. – Женщина отмахнулась правой рукой, оказывается, он уже успел схватить и потянуть к себе оторочку ее модной дубленки.
– Ничего, мам, все нормально, пусть едет. – Он попытался улыбнуться, вместо этого по губам пробежала презрительная гримаса. Кныш убил не ту женщину. Машина такси наконец-то уехала, и всем стало неловко.
– Вот стерва-то! – из-за спин раздался сочувствующий голос.
– Да у нее мужика нет. Вот и бесится.
– И еще сто лет не будет.
– Точно, – бросил Ремизов, гримаса смягчилась и все-таки стала улыбкой, но адреналин жуткими дозами продолжал поступать прямо в сердце.
Его словно догнало, опрокинуло навзничь ощущение раздвоенности мира. Мир из писем – ожидаемый, предсказуемый, в нем всегда много теплого света и счастья. Этот же оказался другим, жестким, в нем требовалось еще доказать, что ты и есть тот самый, который писал эти письма издалека, которого так ждали, но доказывать было стыдно. Мир оказался эгоистичным, таким как обычно, и никому ничего не собирался прощать. Вот и мать день за днем пыталась сказать что-то очень важное Артему, своему сыну, но она никогда не умела складно говорить, и все ее переживания так и остались невысказанными. Она хотела, чтобы он стал военным, защитником Родины, достойным человеком, вот он и стал им, и теперь она воспринимала свое давнее, самолюбивое желание как причину настигших ее страданий. А сын проходил мимо нее, сквозь нее, тоже виновато улыбаясь, обняв за плечи исхудавшую и бледную от разлуки жену. Мать ревновала, проливая слезы и не разжимая губ, а сын не чувствовал, как ей тяжело. Не чувствовала этого и его молодая жена, но понимала, что побеждает и свекровь, и в придачу весь мир вокруг. Ее худенькое тело, забывшее за долгие месяцы мужскую ласку, настойчиво, властно требовало любви, и она ее получала, жадно упивалась ею, но хотела получить и еще про запас. Она преданно заглядывала в глаза мужа, честно говорила, что никому его не отдаст, и на самом деле не отдавала, наивно, по-детски посчитав, что право собственности на Артема после его матери уже перешло к ней. Сам Ремизов об этом ничего не думал, он и не подозревал, какая борьба развернулась за его спиной. А если бы знал? Если бы знал, пришлось бы кого-то предать.
На Крещенье большая семейная компания поехала в деревню к дедам. Баба Маша, шустрая старушка, в свои семьдесят пять лет летала, как на метле, показывая всем, что ее запаса прочности хватит еще надолго. А вот дед Паша был не так крепок телом, да и дух его в старости ослаб. Когда они, не то двенадцать, не то больше человек, шумно шли по широкой деревенской улице, по Скворцовке, притаптывая наметенный поземкой снег, из окон, из дверей домов выглядывали люди, любопытствуя, это к кому ж и по какому случаю подвалило столько гостей, с какой радости? Смотрел и дед Паша, приподняв к глазам ладонь и облокотившись на толстый бадик, с которым лет десять уже как не расставался. Когда косяк городских, продвигаясь по улице, приблизился к его дому, в душу закралось сомнение: никак к ним со старухой, но почему так много и с чего бы? Потом, вглядевшись, он признал своих. Задрожали от волнения, от старой контузии его руки, плечи, а из глаз без причины пролились слезы. Детки мои, все, да с внучатами.
Голая снежная степь с поземкой и запахом силоса, потерянного с совхозных саней-волокуш, лежала во все стороны до горизонта, а посреди степи, посреди продуваемых ветрами полей несколькими сотнями дворов разметалась большая деревня Незнановка, которая темно-серыми и бурыми строениями зазимовала в белых сугробах и дюнах. В доме было жарко, топилась русская печь, на столе, накрытом в большой комнате, в светлице, раз за разом лилась водка под сало, соленые огурцы, под крутые куски дымящейся в большой миске говядины и салаты, наскоро приготовленные женщинами. За столом стоял шум, как обычно, обсуждали не меньше, чем международную политику, на которую из-за этого стола уж точно они не могли повлиять никак. Американский десант в Гренаде, резня в Сабре и Шатиле, ядерные ракеты в Европе и, конечно, затянувшаяся война в Афганистане – в топку пламенных дебатов годилось все, словно весь мир находился в зоне их ответственности, и они сообща переживали за то, что он так беспомощен.
– Да если бы не наши, там уже давно стояли бы американцы. Они же везде свое рыло суют. И на юге нам бы под брюхо ракет наставили. – Николай Палыч, самый младший из Артемовых дядек, мало в чем разбирался, но имел представление обо всем. Послушать его всегда интересно, потому что его устами говорил народ, тот самый народ, в чьей темной безликой массе веками зарождались обиды, зло и бунты. Не рассудком, но чутьем он понимал, что правда за нами, а американцы – это воры и разбойники, они рыщут по всему миру, высматривая, где и что плохо лежит, чтобы прибрать к рукам.
– Брось ты, Коль, то ты на Даманский добровольцем собирался, то тебе Афган подавай, детей уже двое, а все не угомонишься. – Сергей Палыч, средний и самый основательный из братьев, предпочитал только выгодные авантюры, всех прочих, даже если они государственные, он чуждался.
– И не только я, ты людей послушай, что говорят. Мужики на стройке рассказывали, мол, немецкая волна передавала, американцы десант собирались сбросить, захватить Кабульский аэродром, и самолеты в воздух подняли.
– Они передадут, только слушай.
– А что? У них кораблей в заливе много, целый флот на якоре стоит. Как дома расположились. Нефть охраняют, а то вдруг арабы взбунтуются и краник перекроют. Вот с этих кораблей они и взлетали. Наши-то их всего на час опередили, успели.
– Ну а нам-то что? Может, и не стоило туда лезть. Чьим только горбом вывозить-то будем? – Тут Сергей Палыч невольно осекся, оглянулся на Артема, но тот что-то рассказывал деду и не обращал на них внимания. – И черт с ними, с американцами и с их ракетами, у нас своих ракет как грибов после дождя, нам-то что? Пусть наставляют, толку-то никакого.
– Да мы и так как в западне. Они нас своими базами со всех сторон обложили. Бить их надо, пока не сожрали.
– Тебе бы только бить. Скорее сам по лбу получишь. – Старший брат, Пал Палыч, как бы нехотя, с достоинством осадил младшего. Высказывался он редко и этим подчеркивал многозначительность каждого сказанного слова, а заодно скрывал свой не слишком широкий кругозор. – Ты строишь дома, вот и строй, и не лезь не в свои дела. Есть кому и без тебя разобраться.
– Ага, ты будешь разбираться. И такие, как ты, партийные. Сидите там, в своих кабинетах, в президиумах, разглагольствуете. Дальше своего носа ни хрена не видите. Действовать надо.
– Ты с кем тягаться-то решил? Они буржуи, они деньжистые. А у нас мяса в магазинах нет. Повоюем – и хлеба не останется. – Средний брат не читал Маркса, но точно знал, что все начинается и заканчивается деньгами. – Хватит нам и одного Афгана, да и с ним завязывать надо.
– Умники, что разошлись-то, не остановишь. Интернациональный долг еще никто не отменял, а афганцы – они наши соседи, друзья, как же мы можем им не помочь. И мясо тут ни при чем, работать лучше надо, землю пахать, будет и мясо, и колбаса, и икра с маслом. Вот послал Бог родственников, так и норовят правительство поучить, как страной управлять.
– Ладно, это мы и раньше слышали. Вон, племяш-то из Афгана приехал, своими глазами все видел, науки изучал, получше тебя знает, что почем. Расскажи, Артем.
– Пал Палычу видней, он при должности, разбирается. – Артем ерничал, ему эти застольные беседы на околополитические темы представлялись не более чем народным эпосом.
Еще несколько дней назад его коробило от бестактных вопросов, от пустого, иногда циничного любопытства вновь обретенных знакомых. «Правда, что там макаки водятся?» – «Правда, в субтропиках, но только я их не видел». – «Говорят, там есть настоящие древние кинжалы, может, достанешь?» – «Достать не проблема, но это оружие, его нельзя провозить через границу». – «А ты сам скольких уже убил?» – «Тебе это зачем?» – «Да так, ты же на войне…» Ремизов перестал обижаться, когда понял, что мир состоит из многих измерений, и никто из этих случайных людей не перешагнет пограничные рамки своего маленького, скучного мира, не поймет его, Артема, состояние, самочувствие. Бог с ними. Маму жалко, она, как и все, ничего не понимает в происходящем, но уже что-то чувствует.
– Да что рассказывать? Там нормально. Персики, абрикосы. Сухой паек хороший, с шоколадом и витаминами. Оружие самое лучшее, новые образцы на испытания прибывают. Война, конечно, но ведь у нас и артиллерия, и авиация. Главное, что ребята настоящие, есть кому спину прикрыть, на чье плечо опереться.
– Вот, правильно племянник говорит. – Пал Палыч одобрительно прокашлялся. – Но опять же, он только лейтенант, что он может знать обо всей обстановке?
Жена сидела рядом с Ремизовым, слушала, гордилась. Какой большой человек ее муж. Для этих взрослых людей он – мальчишка, а как они ловят его слова, внимают ему, вот только Пал Палыч чем-то недоволен. Наверное, завидует его славе. Ведь быть в центре внимания – это же слава. На тебя смотрят, тебя слушают, задают серьезные вопросы, верят каждому твоему слову.
Мама смотрела на него со стороны, молилась, как на икону, потому что он, ее сын, лучший в семье. Но как ему там тяжело, а он ничего не рассказывает. Быть лучшим всегда тяжело. Тихие слезы невольно протекали по щеке, она их незаметно вытирала, чтобы никто не почувствовал ее слабость, особенно сын.
Дед долго молчал, слушал, о чем говорит молодежь.
– Ну вот что, дайте и отцу сказать. Я пока еще старший здесь. – Дед Паша оглядел всех строго, взял в руки большую деревянную ложку, чтобы сбить напавшую на них нервную дрожь. – А я так сужу. Мой ротный в тридцать девятом тоже был лейтенантом и в Кремле бывал, много умных слов нам, солдатам, говорил. Так вот, все сбылось, что он говорил. Теперь внук у меня лейтенант, и нечего его здесь обстановкой попрекать, это он в своем окопе воюет, а вы тут покамест задницы греете. И про американцев скажу. Я-то «Красную Звезду» читаю, знаю, что в мире делается, так вот, кто на нас идти вздумает, мы им бока-то пообломаем. Разных бивали, нас нахрапом не возьмешь и силой не удивишь. И американцам энтим перепадет, если попрут, мало-то и им не покажется. С деньгами мы или с пустой казной, не важно, при Сталине вон как оно было, без порток, и то отбились. А вот в чужую землю ходить воевать – это плохая затея. Мы-то по Европам побродили, трофей какой-никакой добыли, так то – другое дело, на хвост фрицу наступали. – Дед поперхнулся, остановился передохнуть. Его глаза, готовые расплескать стариковскую слезу, предательски заблестели, а следом задрожало порубанное морщинами лицо. Но он справился с собой и, понизив голос, продолжил: – А ты, Артюша, командир теперь, солдатиков побереги, солдатиков, их завсегда пожалеть некому.
– Отец совсем ослаб, – проговорил Пал Палыч в ухо среднему брату, – сентиментальным стал, а чуть что против его воли, кричать норовит.
– Стареет, – нехотя согласился Сергей Палыч.
Когда горница опустела – кто покурить вышел, кто, наоборот, подышать свежим морозным воздухом – дед подозвал к себе Артема, налил себе и ему самогонки с легким, но неистребимым привкусом сивухи.
– Ты самогонку-то пьешь, внучок, аль только городскую водку?
– Нет, самогон он не пьет, – тут же вмешалась сидевшая рядом жена Артема. Дед, скосив глаза, посмотрел на молодую демонстративно встревоженную женщину, а потом перевел вопросительный взгляд на своего внука.
– Да пью я, дед, пью, что я, не от земли, что ли? Это же натуральный продукт, домашний. Ирина еще не понимает, да и много чего не понимает.
– Эт другое дело. Только что это она в мужицкий разговор встревает да отвечает за тебя, никак места своего не знает? Да и у тебя, чай, язык имеется.
Ирина по ходу монолога сжалась в комок, вдруг вспыхнула и с мокрыми глазами вылетела из-за стола.
– Вот и правильно, иди к бабам, потолкуй с ними о вашем, о бабьем.
– Молодая еще. – Артем потупил глаза, ему стало неловко за жену, за ее бестактность, да и за деда, за его простоту и прямолинейность. – Только зря ты так, у нее опыта жизни никакого. Семья и школа – все, и везде командуют взрослые тети.
– Ты не серчай на меня попусту и не будь тряпкой, о которую ноги вытирают. – Дед, который в своей будничной жизни пил только парное молоко и воду из колодца, вдруг захмелел, распалился и теперь сбивчиво объяснял внуку, что после войны мужика совсем не осталось, вот бабы и распряглись, и узду на них теперь не накинешь. – У баб вся их натура в том и есть, чтоб мужиком помыкать, на загривке его ездить, они с ней рождаются, и с возрастом эта их паскудная натура становится только напористее. Стервенеют они, стервенеют. Если сразу в молодые годы не осадишь, не остепенишь, потом поздно будет. И не думай, что я тут сопли перед тобой распустил, я ведь тоже воевал. – Дед внезапно заговорил о войне, забыв щепетильный женский вопрос, но это не было склерозом, просто его война, начавшись в далеком тридцать девятом, когда его призвали в армию, так и продолжалась до сих пор. Теперь он воевал то с бабкой, от которой лет двадцать доброго слова не слышал, то с коровой, которая постоянно забиралась в совхозную кукурузу, а еще приходилось бороться с собственными руками, когда они внезапно начинали дрожать.
– Я ж в военщину артиллеристом служил. Вот и вышло под Вязьмой: в окружение попали, снаряды расстреляли, лошадь тягловую убило, пушку пришлось в болоте утопить. К нам еще пехота прибилась. Заночевали как-то на хуторе, восемь человек нас и было-то, а утром просыпаемся, глядь, одного нету. Мы в лес бежать, а нас немцы уже обложили, вот и взяли всех в полон. Тут и начались мои лагеря.
Артему показалось, что дед Паша даже после выпитого чего-то недоговаривает, словно не умеет ослабить свою потерявшую упругость и гибкость внутреннюю пружину, а недоговаривают обычно о себе, как будто на последнем рубеже самообороны. В его небогатом лексиконе не находилось слов, которые смогли бы объяснить, как одинок он рядом со своей старухой, да и со своими детьми, которые никогда им, своим отцом, не интересовались, даже приезжая в гости, даже сидя за одним столом. Кому же тогда рассказать, каково нести в себе осколки неоконченной войны, ржавеющие в нем и в его памяти более сорока лет.
– Ты слышишь меня, Артюша?
– Слышу, дед Паш.
Слеза так и не пролилась. Она стояла в покрасневших дедовых глазах, как самая большая и до сих пор не высказанная обида. Какая тяжелая прожита жизнь, наверное, по делам нашим, за грехи испытания выпали, но почему же другие, молодые и благополучные, не оценят, как будто и не было ничего в жизни отца-ветерана. Оттого и стоит слеза, но оттого и не хочет пролиться, все равно никто не посочувствует, ни одна душа не вздрогнет. Все теперь о другом, о мирском думают, а помолиться, так персты не умеют сложить. И опять дрожат, почти трясутся руки.
– Что с тобой, дед Паш?
– На военщину-то вся улица ушла, Артюша. А вернулось только трое – я, мой брат Костя да Василь Степаныч с другого конца улицы. – Дед отвернулся к окну не удержал все-таки окаянную, развел сырость. – Вот как вышло-то. Живой я вернулся, пожалел меня немец.
Зимой темнеет рано, а поскольку возвращаться в город решили засветло, то уже в четыре часа дня гости засобирались, выпили всем миром в пороге на посошок и потихоньку пошли на шоссе к рейсовому автобусу.
– Артем, задержись. – Мать по-особенному, строго и сосредоточенно, и в то же время просительно смотрела на него, у нее за спиной, как два престарелых архангела, стояли согбенные и такие же строгие дед Паша и баба Маша. – Артем, тебе это неприятно, ты – коммунист и в Бога не веришь… – Она запнулась. – Но все равно надо. Надо помолиться. Бабушка молитву прочтет за здравие. Становись на колени.
– Мам, ну ты что?
– Становись же. – Мать вдруг расстроилась, и от ее строгости не осталось и воспоминаний.
– Становись! – внушительно крякнул дед. – Делай, как след, кому говорят!
Артем подчинился. Он стал на колени и следом за бабушкой начал повторять слова молитвы, больше похожей на магическое заклинание. Говорил, искренне веря в то, что все сказанное им сейчас очень важно для его близких. О себе и своем будущем подумать он и не успел, и не захотел. Баба Маша еще долго и монотонно читала свою молитву, беспрестанно осеняя крестом его преклоненную голову, а когда наконец закончила, дед надел на него свой нательный крест.
– Вот как получается, внучок. Военщину-то мы давно прикончили, а ты снова на военщину едешь. Прими этот крест, я с ним всю Германию вдоль и поперек прошел и проехал. Крест святой меня уберег, а если меня уберег, то и тебя убережет. – Дедовы глаза, в который раз за этот день, опять стали влажными, пропитались печалью, отразившей на мгновенье обреченность и тлен всего, что так дорого нам в этой жизни. Дед Паша больше предчувствовал, чем понимал, что прощается с внуком навсегда.
Они стояли посреди Сиреневого бульвара и ругались. Заурядно, как ругается большинство семей. Прогулочная поездка в Москву, на этот непрерывный фестиваль театров, музеев, в самое средоточие магазинов, заканчивалась на высокой нервной ноте. Испытание театрами прошло успешно, в кассах Большого и Ленкома над ними только что не посмеялись: нет билетов, да их и не бывает. Зачем кассы? Не получив объяснения, но и не слишком расстроившись, они все-таки побывали на «Иоланте» в театре оперы и балета, где Артем даже немного вздремнул во втором действии, за что жена его сдержанно упрекнула. С музеями вышло проще – если не считать неудачный поход в Оружейную палату, закрытую на капитальный ремонт, – эти очаги культуры оказались доступны всем москвичам и гостям столицы: и Кремль, и Третьяковская галерея, и Исторический вместе с Музеем изобразительных искусств. «Три богатыря» Васнецова в Третьяковке оказались огромным полотном во всю стену, о чем Ремизов и не подозревал раньше, но более всего поразил Давид от Микеланджело, Ирина, правда, охладила его восторг, сказав, что это всего лишь копия. Но в основном их провинциальные вкусы и затаенное восхищение искусством совпали. Даже в бесчисленных магазинах вначале ничего не происходило, и Ремизов добросовестно, терпеливо по часу выстаивал очереди за дефицитом в образе обуви или импортной одежды с надеждой, что еще и размер подойдет. Но скандал все-таки состоялся.
Это был их первый скандал, и потому очень важный, он определял тактику и стратегию всех их будущих споров и ссор, определял долговечность семьи и будет ли счастливой эта семья. По всему выходило, что не будет. Сроки вдруг определились, стрелки невидимых часов вздрогнули в сыром февральском воздухе и медленно пошли назад. В споре никогда не рождается истина – происходит ожесточение, нарастает градус агрессивности, в споре портятся отношения, иногда навсегда. Люди идут на спор, как на войну, идут за победой, за торжеством и господством, и эта война поглощает мысли, чувства, эмоции, которые становятся оружием, и смертельным оружием тоже. В их споре за блеском гусарских сабель, в густом дыму от разорвавшихся ядер промелькнула шальной пулей глухая и непримиримая вражда.
Самое ужасное, что спор возник из-за денег. Все что угодно, только не деньги! Но увы… Ремизов не умел ценить деньги, не успел понять их реальный смысл. Но понимал другое, что сейчас у него их достаточно, чтобы наконец-то купить себе малиновую мечту из далекого детства – кассетный магнитофон, которым он бредил с тринадцати лет. И вот теперь этот звучащий, как все колокола в его сновидениях, «Panasonic» стоял перед ним в стеклянной московской витрине. Он ликовал, и вдруг его любимая жена прямо и резко сказала ему, что она ему эту вещь покупать не разрешает, что пора повзрослеть, а деньги надо уметь тратить. Деньги, которые он заработал на этой страшной войне. И вот сейчас посреди Москвы, на Сиреневом бульваре, в омуте безостановочного людского потока на него смотрели глаза его жены, Ирины, и в них отражалось такое, что он насторожился. Это был характер, и властности, напора в этом характере оказалось предостаточно. Колеса памяти бешено вращались в обратную сторону, пролистывая недели и месяцы материализованного времени. Ремизов стремительно вспоминал, кто и когда в последний раз так беззастенчиво грубо разговаривал с ним, в Афганистане – никто, да и не мог никто, там офицер – это величина, это ценность. В Термезе? Комбат отчитывал за бойца, который ушел в самоволку, кричал что-то невразумительное, а на партийном бюро голосовал против его вступления в члены партии. Нет, не то, всего лишь служебное нравоучение. Раньше? Нет, не раньше – там же, в Термезе, на гауптвахте, где Ремизов нес службу начальником караула, арестованный солдат смотрел на него с презрением и бросал в лицо оскорбительные слова. Да, это… И вот теперь жена, которую еще утром он считал любимой. Что же ты делаешь со мной? Я же ничего не забываю…
Он оставил ее посреди Москвы, чтобы не говорить лишних и ненужных слов, не сеять обиду и зло, он просто ушел в толпу людей, которым безразлично, отчего так холодны его глаза, долго бродил по чужому городу, в который случайно нагрянула оттепель. В мире не стало порядка, и у него в душе тоже. Вечером в гостиничном номере они наконец встретились. Ирина ревела, говорила, что ей было страшно, что она ничего не знает в Москве, что чуть не заблудилась в центре, не знала, на какой поезд метро садиться и куда ехать, как искать эту гостиницу. Еще она говорила, что они больше никогда не будут ругаться и что он самый лучший. Так он и уснул в эту ночь, с надеждой, что все еще можно исправить.
* * *
Военный аэродром Тузель в Ташкенте стал известным местом. Ему выпала высокая честь провожать офицеров и солдат, отправляющихся на войну, и встречать возвращающихся с войны. Тузель был для них домом, Родиной, Советским Союзом. Он был нулевой отметкой на осях координат, здесь все начиналось, здесь и заканчивалось. Зарегистрировавшись у военного коменданта пересыльного пункта, Ремизов узнал одну неприятную новость: вылетов на Баграм, на Кабул сегодня не будет, низкая облачность висела над всем югом Средней Азии и Афганистаном, прогноз на завтра тоже не утешал.
– Завтра. Завтра в девять утра перекличка. Будет погода – будут борта. Где остановились?
– В городе, в офицерской гостинице.
– Хорошо. В этой гостинице все такие, как вы, и всем не терпится. Маслом там, что ли, для вас намазано?
– Почти, – улыбнулся Ремизов, ему действительно не терпелось.
– Если что, мы вас найдем в гостинице.
После счастливого бегства из Афганистана Козловский перевелся в Ташкент, служил на окраине города в одной из частей обеспечения инженерных войск, и это ему, мотострелковому офицеру, не сулило карьеры. Узнав по телефону, что Ремизов тоже сейчас в Ташкенте, он не сдержался от искушения встретиться.
Улыбка, как и прежде в Термезе, добродушно блуждала по его волевому, слегка полноватому лицу, но теперь Ремизову показалось, что помимо оптимизма и неуемной энергии в прищуренных глазах бывшего взводного четвертой роты прячутся лукавые бесы притворства и расчетливости. Вот его Гала действительно улыбалась искренне, раздаривая теплоту и благоухание карих глаз, радуясь тому, что ее муж здесь, рядом с ней, близкий, понятный, родной. Ее пирожки и пончики, только что снятые с плиты, были, как и прежде, бесподобны, но с кухни ей пришлось уйти. Разговор за столом стал исключительно мужским, и Ренат, все так же улыбаясь, но с хриплым акцентом в голосе попросил ее оставить их одних.
– Да не собираюсь я все проблемы страны своим хребтом вывозить. Я что, на дурака похож? После первого батальона и так все ясно стало: мы – мясо, и все тут. И каждый сам принимает решения, тяжелые решения тоже. Я ни у кого кусок хлеба не отобрал, никого не ограбил. У каждого человека только одна жизнь, так вот, каждый может или не может сам что-то с ней решить, если она всего одна. Одна! Ты вообще-то меня понимаешь? – Козловский уже не улыбался, хотя привычная мимика иногда растягивала уголки губ, и это искажало весь смысл произносимых им слов.
– Пытаюсь понять. Ты ведь зачем-то пошел служить в армию? Чего-то ожидал от этой службы?
– Ожидал, конечно. Службу и ожидал. Но не такую! – Его губы раскрылись, обнажая крепкие белые зубы, а щеки собрались в упругие веселые комки, как будто он на самом деле ожидал должность адъютанта в штабе армии, а не командира взвода в мотострелковом батальоне. – Ты думаешь, я испугался? Вы там все так думаете? Но если и так, это мое дело, каким образом я сохраняю свою жизнь. Но дело-то, как раз, в том, что я не боюсь, ты знаешь это. Я не хочу быть дураком, не хочу быть мясом. За жизнь солдат я не собираюсь отвечать. Все равно не смогу ответить, и ты не сможешь. Кто сможет? Нарвешься на засаду – и все. Своей грудью всех закроешь? А за твою жизнь кто ответит?
– Здесь ты прав, никто не поспорит, а я на свою засаду уже нарвался.
– О чем ты? – по инерции спросил Козловский, почувствовав в словах Ремизова непонятный ему, скрытый смысл.
– Ты как в воду глядишь – как раз на засаду. Не повезло нам. Одиннадцать «021»-х…
– Одиннадцать… – Козловский медленно, по слогам произнес число, в нем оказалось ровно одиннадцать букв, посмотрел куда-то поверх плеча Ремизова, словно пытаясь мысленно выстроить шеренгу и представить себе, насколько большое это число утраченных жизней.
– Все, как ты сказал. Так что ты прав, не казнись, это я ищу себе оправдание, а не наоборот. Пытаюсь ответить за тех и за этих. Комиссия из штаба армии прилетала, искали и мою вину тоже. Не нашли. Так что формально меня отбелили, ну а по сути…
– Из наших кто?
– Из наших? В тот раз Пети Костюка была очередь, вряд ли ты его помнишь… Прапорщик из шестой роты. И командир минометной батареи Иванов. Вот такие дела. – Ремизов пожал плечами. – Если бы ты вернулся из отпуска, твоя рота шла бы головной, я тогда в должность не вступил, меня бы комбат придержал. Можешь мне не верить, и это была бы твоя засада. Так что я за тебя отработал. И это я ищу себе оправдание. Каждый раз сначала… Когда думаю, что «духи» могли больше положить – вроде бы и легче. Когда понимаю, что своих солдат мог бы сберечь – погано становится… А у тебя все в порядке, теплое солнце над головой, холодная вода в арыке, баба под боком. Что еще нужно человеку, чтобы встретить старость? Так Абдулла говорил?
– Почти.
– Вот и получается, что это я – дурак, и мои солдаты – расходный материал, а ты правильный, умный, ты всегда таким был.
– Рем, хватит красоваться, ничего бы я не смог изменить. – И добавил вполголоса: – А ты что, теперь меня презираешь?
– Я тебя не понимаю. Нет, я понимаю, своя шкура, она – единственная. Но когда мы вместе, осознаешь, что мы – офицеры, мы одной крови, осознаешь, что жизнь стоит того, чтобы совершить поступок, защитить кого-то, спасти. Когда мы каждый за себя, оглядываемся на других и не ждем ни от кого помощи, мы – шакалы.
– Ты перегибаешь. – Козловский вспотел. То ли солнце за окном, обращенным на юг, грело жарко, то ли чай, как и положено, был горячим. – Но ведь ты же ко мне приехал. Ты же хотел меня увидеть.
– Хотел, еще бы. Может, я не прав и не понимаю, что происходит. Бойцов своих гоняю, как чертей по сковородке, жить нормально не даю ни им, ни себе. Я тебя послушать хотел.
– Я все сказал. Если считаешь, что я трус, так и считай. Но подставлять я никого не собирался. У каждого есть право выбора. Каждый сам выбирает, сам…
– Ты уже говорил, не повторяйся. Думаешь, я такой смелый? Когда моего бойца подстрелили, и он повизгивал, как щенок, у меня внутри все переворачивалось, а я не мог встать, чтобы ему помочь, я грыз землю и ничего не мог с собой сделать. Я знаю, что такое абсолютный страх.
– Как же ты возвращаешься назад?
– Кролики мы, а война – гигантский питон, манит гипнозом. Сопротивляться бесполезно. – Ремизов натянуто улыбнулся. – А если честно, долг у меня там, и я не могу его не выполнить. Рота меня ждет, я же теперь ротный, и многие вещи научился делать лучше других.
– Давай выпьем водки, хватит уже чая, давай водки. Ты только не обижайся на меня, я никого не собирался подставлять…
– Ладно. Разве тебя кто-то винит?
– Разве нет? Что бы ты ни думал, я все и всех помню. Я сделал свой выбор, теперь вот служу в Ташкенте, в инженерном батальоне. – Козловский остановился, словно переключаясь с прошлого дня на день сегодняшний. – Слушай, Рем, может, у тебя чеки остались? Ты возвращаешься, еще заработаешь.
– Да, червонец на развод оставил.
– Может, сменяешь?
– Запросто.
– По какому курсу?
– Один к одному, я не торгуюсь.
Ремизов действительно не умел торговаться и получать выгоду, поэтому обмен состоялся быстро, с улыбкой, только пить водку после этого расхотелось.
Пасмурное утреннее небо опять разрушало все надежды. Под его низким сводом жизнь не обретала перспектив, становилась расплющенной, как блин, а настроение приобретало привкус перестоявшего кефира. Но военные большей частью в полевой форме с накладными карманами, несмотря на столь явное предупреждение природы, что вылетов опять не будет, неутомимым бесконечным потоком втекали в широкие ворота авиабазы. Их интересовал только единственный, последний шанс, тот самый, что вопреки всему и несмотря ни на что. Вдруг кто-то решится дать команду на взлет. Кому, как не им, этим пропыленным, прожженным бродягам, знать, что на свете случается практически все, а если брать вместе с исключениями, то убирается и ограничительное слово «практически». Над головами сотен людей, помимо густого запаха вчерашнего алкоголя, витало только одно непреходящее желание – быстрее распрощаться с негостеприимным Ташкентом и махнуть к себе домой в Афган, в полк, к своим… Но небо не собиралось потакать даже бескорыстным желаниям. Февральская сырость, оставшаяся после стремительного таяния двухмесячного снега, висела над сердцем Азии без движения.
Покопавшись в записной книжке, Ремизов вытащил на свет божий телефон своего приятеля, лейтенанта Олега Сугрова, с которым они не виделись полтора года, со дня выпуска из училища.
– Ну, привет, дружище. – Они обнялись, похлопали друг друга по спине.
– Олежек, как я рад, что нашел тебя. Этот твой Ташкент меня достал.
– Он такой же мой, как и твой. – Сугров внимательно, с любопытством рассматривал своего однокашника, огрубевшее лицо, поджарую фигуру. – А ты настоящий военный.
– Жизнь заставит – станешь.
– Ну что, я отпросился на сегодня, давай рванем в кабак, познакомимся с местной экзотикой. Там и обсудим наши делишки.
В «Заравшане» было уютно и тихо, среди множества столиков занятыми оказались только два, они выбрали себе у окна свободный, в стороне от эстрады, чтобы, когда соберется шумная публика, никто не мешал мужской беседе.
– Ну как ты там? – посмаковав коньяк, Сугров продолжал греть в ладонях пузатый фужер.
– В двух словах не расскажешь. А в общих чертах, я думаю, ты наслышан.
– Зачем в двух словах? У нас сегодня целый вечер, а я умею слушать. Люди разное говорят. Когда это чужие люди, то и их слова как сообщения из иностранных газет, в пересказе. Где-то что-то произошло. Эхо… Тихий шелест… Веришь, не веришь – это другой вопрос, но все, о чем они говорят, все за пределами понимания.
– Поговорим, конечно. Только я сначала еще выпью. Между первой и второй пуля не должна пролететь! Ну, за мою роту!
– Давай! За твою роту, за твоих бойцов!
Они выпили по полной, не размениваясь на чопорные коньячные глотки, отчего кровь наполнилась огнем и зарделись мочки ушей.
– Вот я и хочу узнать, чего стоит съездить в длительную командировку? Сам что посоветуешь?
– Перед тобой стоит этот вопрос?
– Он стоит перед всеми. Рано или поздно каждый там окажется, а из Ташкента только одна дорога – на юг, вот я и настраиваю себя.
– Семья есть?
– Пока нет, хожу в перспективных женихах. Но я понял твой вопрос. Холостяков в первую очередь отправляют, я в курсе. В прошлом году на нашу часть только один раз разнарядка пришла, холостяки и поехали. По собственному желанию командир не отпускает. Как начнет орать, мол, кто за вас работать будет, перебьетесь и без длинных рублей, а орденов на грудь я вам и здесь навешаю, а кому очень надо – и на спину тоже. Обстановка, как сам понимаешь, нервная, и потом, если этот застой продлится, в учебной части я так и останусь методистом и офицером-воспитателем. Какая же это служба? У тебя боевая практика, а что у меня?
– Олег, – Ремизов наморщил лоб, покрутил головой, – я не собираюсь куражиться перед тобой, изображать из себя героя двух мировых войн, но… Но это такое дерьмо! Рота, которой я сейчас командую, меньше чем за год потеряла убитыми больше тридцати человек. Это слишком дорогая практика, ты понимаешь, чего стоит остаться в такой обстановке целым.
Он встал, взял в руку фужер, следом поднялся и Сугров. Официантка оглянулась на двух офицеров, не удивилась их странным манерам, главное, чтобы посуду не побили, когда напьются.
– Ну что ж, вот и третий тост. Давай молча и до дна…
– Артем, дружище, на самом деле, если прикажут, я поеду в Афган, не колеблясь, но сам туда отправляться не собираюсь. Прости, нет у меня этих ковбойских замашек. – Сугров говорил спокойно, с расстановкой, он всегда умел четко излагать свою мысль. – Давай выпьем за тебя!
– И не рвись, надо прожить свою судьбу. Я в Афган попал не по собственному желанию, не по жребию, скорее, по случаю – три батальона вводили, вот я на своих гусеницах и пересек границу. А к другой судьбе, к чужой, можно оказаться и неготовым, или архангелы обидятся на своеволие, самолюбие и помогать перестанут. Олег, слушай, надо и за архангелов выпить.
– Насчет судьбы я соглашусь. И насчет архангелов.
Первую бутылку прикончили быстро, официантка принесла вторую, профессионально оценив, что этим ребятам и ее может не хватить. Над столом висел дым коромыслом, а разговор, который не утихал три часа, становился все горячее. Зал ресторана заполнялся публикой, свободных столиков становилось все меньше, музыканты неторопливо разминались на эстраде, готовясь к вступительной фразе.
– Да что говорить, Артем, половина нашего выпуска там. Поверишь, мне иногда так скребано бывает, вроде как учились вместе, а я только встречаю и провожаю, вроде неполноценный. Я ведь рапорт писал в прошлом году, ну а положа руку на сердце, зачем мне это надо?
– Не комплексуй. И не играй по чужим правилам.
– Уговариваешь меня.
– Уговариваю. Получил как-то письмо от Лехи Ромашина, одно время мы переписывались, а там, в письме, настоящая личная катастрофа. И как ты думаешь, какое он делает резюме? Хочу в Афган! Сколько помню его, всегда открытый, честный, жизнерадостный. Хотел в спецназ попасть – добился своего. Красавчик, стиляга, всегда начищенный, наглаженный, а сам мягкий, добросердечный. – Ремизов выискивал и находил лучшие слова, чтобы рассказать об их общем друге.
– Да уж, добросердечный, любимое занятие – подраться с местной шпаной.
– Ну это так, хобби. На самом деле он любил не драться, а побеждать. Таким я его и запомнил – кубанский казак Леха на зависть всем окрестным девчонкам. И ведь лучшую девчонку в Омске отцепил. И вдруг…
– Или она его. Я немного в курсе этой истории. Романтическая драма. После свадьбы он уехал в Чехословакию один, ей оставалось закончить институт, но юная жена без него быстро утешилась… Ничего нового, все уже было в этой жизни. Но ты ведь знаешь Леху, он все воспринял болезненно… – Сугров опустил голову.
– Характера не хватило.
– Может, и не хватило. Прилетел в Омск, хотел разбор полетов учинить. Если бы застал ее с кем, так ведь убил бы обоих. Хорошо, что его наши ребята встречали в аэропорту. Объяснили, что из-за таких, как она, не стоит ломать судьбу.
– Наверное, после этого я и получил от него письмо. Конечно, в тот момент не понял я всей его трагедии, виню себя, но мы следующим утром в рейд на неделю уходили, я спешил ответить. – Ремизов с сожалением вздохнул, понимая всю тщетность своих поздних оправданий. – Какой я мог дать ответ, когда вокруг люди гибли каждый день? Я и написал, что ему со своими эмоциями здесь нечего делать, здесь люди серьезными делами занимаются. Вот такой я оказался друг.
– Кажется, ты пережал.
– Так и есть. Я это понял, когда он не ответил на письмо, обидел я его.
– Все началось с женщины, правы французы. Cherchez la femme.
– Бабы нас погубят. – Ремизов был пьян и сосредоточен. Он даже удивился, как раньше не пришел к такому простому, естественному выводу.
– Слушай, а может, шлюх снимем? – Вопросительное выражение лица Сугрова не выражало порыва страсти, но весь ход разговора и долг гостеприимства обязывали его включить в меню и девиц. – Отомстим за Леху Ромашина.
– Ты серьезно? – Ремизов с большим трудом пытался понять, в каком состоянии находится его приятель. – Это одни проблемы. Надо, чтобы они с квартирой были. Давай лучше еще выпьем.
– Не вопрос, и выпьем, и повеселимся. А что нам в этой жизни осталось? Вот Леха и вот его безумная любовь. Какие еще нужны примеры? – Тут Сугров понял, что примеров недостаточно. – Брось, Артем, жизнь коротка. Прости, что я говорю так свободно, но ведь мы друзья, и ты возвращаешься на эту долбаную войну, надо же что-то успеть в жизни. А у тебя там, в этой твоей Рухе, есть кто-нибудь?
– В этом смысле – нет. У нас на весь полк всего-то девять женщин. Есть, правда, среди них одна очень любопытная дамочка, но, увы… Она не моя.
– Я тебе сочувствую. А теперь давай за милых дам!
Вечер приближался к концу, оркестр играл только на заказ, а когда Ремизову захотелось услышать что-нибудь из современных итальянцев, то даже сподобился изобразить что-то из Рикардо Фольи, потом и Сугров заказал Тото Кутуньо, лишь бы вездесущие грузины не оплакивали в очередной раз свою Сулико. Их заметили, и вот довольная, заинтригованная официантка подошла к ним семенящей походкой и мягким таинственным голосом произнесла:
– Мальчики, а вами интересуются.
– Кто нами интересуется? – быстро и вальяжно отреагировал Сугров.
– Две дамы у выхода из зала, они сейчас смотрят на вас.
– Вижу их, да они кокетки, они нам машут. – Сугров сходу оценил ситуацию и принял решение: – Дамочки очень даже ничего, Артем, ну что скажешь?
Ремизов с удивлением и недоверием раскрыл глаза, не находя для отказа ни слов, ни оснований. Две стройные дамы, аппетитные, в самом соку, совершенно среднего женского возраста, как бы сказал старый взводный Хоффман, такие, что слюнки текут, смело улыбались им, пытаясь при этом казаться скромными.
– Сегодня твой день, ты все знал. Надо же, и снимать никого не пришлось.
– Так что, мальчики? Что им передать?
– Мы трепещем от нетерпения. Пусть ждут у стоянки такси, мы идем.
– Олег, – Ремизов наклонился к уху своего приятеля, – ты уверен?
– Уверен, ты посмотри, какие конфетки в обертке. А если без обертки? Вот то-то! – Он многозначительно поднял палец. – Пять минут под ледяным душем, и ты будешь, как юный пионер, всегда готов. Проверено на практике.
Провести ночь в мягкой, теплой постели со сноровистой, ласковой да еще оказавшейся «голодной» женщиной – это не то же самое, что давящая ребра кровать в офицерской гостинице со скромным набором удобств и обязательным запахом краски из коридора. Но зачем она задала этот нелепый, этот бессмысленный вопрос? Может быть, все женщины повернуты на нем, а их тщеславие и самолюбие тешатся им, как сладкой местью, может быть, они представляют себя великими артистками и куртизанками, чей талант все еще ждет достойного режиссера?.. Никто из мужчин не проникнет в тайну, не узнает всей ее генетической глубины. Вот и Алена, как она сама назвала себя, утомившись от грубоватых ласк и закурив сигарету, спросила:
– Ты женат?
Он хотел соврать, как воришка, пойманный на месте преступления с украденным персиком, и из-за этого ответил не сразу:
– Женат. А тебе зачем? Коллекционируешь или статистику ведешь?
Он хотел щелкнуть ее по носу, чтобы она не возомнила себя победительницей и не лезла в душу. У каждого человека найдется своя жажда, этот странный соленый привкус в глубине гортани, чтобы сделать глоток чистого кислорода и понять, что все еще жив. И также уязвим. Движение по краю, над бездной окрыляет до слез. Обрести или потерять. Нужно быть готовым потерять, такова плата за дерзость. И у Ремизова была своя бездна. Она разделяла два его мира, тот, благополучный, из которого он сейчас бежал, и другой, тревожный, который он и хотел обрести. Этот другой мир хранил ответы на все его вопросы, первый из которых был очень понятен и прост: и зачем же я так напился?
– Нет, – она обиделась, – просто ты ничего не умеешь.
Ремизова бросило в краску, и он почувствовал, что это его щелкнули по носу. Она женщина, и она не врала – только чуть преувеличивала – иначе почему так блестели в темноте ее глаза.
– Очень вежливо с твоей стороны.
– Не обижайся. Ты же совсем молодой. Молодые вообще мало что умеют. Тем более такие, как ты, женатые.
* * *
Друзей нет. Нет никого. Одноклассники – не друзья. Свидетели детства. При воспоминании о них можно легко улыбнуться, легко погрустить о минувшем. Да что там! А какие были проблемы! Директор вызывает родителей в школу, мальчишки разбили стекло в коридоре второго этажа! Антон влюбился в Ольгу, и у них роман, и все перешептываются с благоговением, они уже живут, у них такие глаза! Ольшанский собрался поступать в МГУ, а у него средний балл всего четыре с половиной, с ума сошел!
Прошло-то всего пять лет, чуть больше, а мир перевернулся. Страшно? Да, иногда страшно. Оттого, что ничто не возвращается. Мы все стали другими. Что сказать им при встрече? Живу, служу да вот женился, детей пока нет. Будут, конечно, будут. Про Афган? Нет, это табу, не затем столько офицеров, солдат погибло, чтобы тревожить их прах в мимолетной уличной болтовне. Им, конечно, интересно, как там, как что… Извините, разговор не получится.
Ремизов никого из одноклассников встретить не хотел. Но его желание не исполнилось, обычное дело. Как-то ближе к концу отпуска, когда выдалась солнечная, но не очень морозная погода, проходя у городского парка, он даже не услышал, а уловил, что его зовут. Оглянулся – надо же, человек двенадцать его одноклассников, девчонок и парней, заряженные портвейном, живо обсуждали свою почти случайную встречу.
– Артем!
– Братан, здорово!
– Какие люди в Голливуде…
– Артемчик, привет.
– Сто лет жить будешь, вспоминали только.
– Я чертовски рад. – Он растерялся от приветствий, он же не предполагал и не хотел их видеть. – Только зачем мне столько. Эй, с кем поделиться?
– Ты никогда не был жадным.
– Был, был, не льстите, контрольные я не часто давал списывать.
– Мы всей компанией решили приобщиться к ресторанной кухне. Посидим, выпьем коньяку под разговор, под ностальгию. Мы знаем, где ты подвизался последнее время, вот и расскажешь о своих приключениях.
Это тот самый Ольшанский, который всегда был заводилой в классе, который все-таки поступил в МГУ, на журфак, и успешно его закончил, говорят, с красным дипломом. Пышная ухоженная шевелюра, выбивающаяся из-под норковой шапки, очки в металлической оправе, заграничные ботинки на толстой подошве, ну и, конечно, правильная речь вполне определенно выдавали в нем москвича. И когда успел? А теперь, оказавшись в командировке в родном городе, ему не составило труда собрать всех, кто не разъехался, как будто сам никуда не уезжал. Два-три телефонных звонка, и бывшие одноклассники, жаждущие новостей и чужой удачи, уже в сборе.
– Ну что, идем?
Он не звал – он требовал, обаятельно, напористо, демонстрируя волевой характер и уже сложившуюся журналистскую хватку. Его бархатный, не терпящий возражений голос, взгляд с плутовскими искорками и притягивали, и увлекали, и не оставалось сомнений – он сможет выстроить свою судьбу. Он использует и все, и всех – промелькнула случайная мысль – для того чтобы выстроить ее, как дом в два этажа с мансардой, вьющимся диким виноградом, с богатым интерьером и роскошными кустами роз у входа. Ремизов почувствовал, что им пытаются управлять, его мыслями, поступками, заставляют что-то делать против собственной воли, и это сразу обожгло. А потом в московской многотиражке появится выдержанная в духе времени статья, в которой его подадут как героя, оказывающего интернациональную помощь. Да, помощь ценой жизни своих солдат, подадут как на блюде, как бифштекс с кровью…
– Мужики, извиняйте. Тут до отъезда осталось всего ничего. А там мать, жена – они ждут, ну сами понимаете. – Ремизов торопливо собирал все подходящие, более-менее правдоподобные слова. – Я страшно рад видеть вас всех, мы еще встретимся, мы обязательно посидим. Выпейте там за меня.
После коротких слов прощания он быстро, не поднимая глаз, пожал протянутые ему руки, изобразил смущенную улыбку и пошел к выходу из парка. Потом вдруг остановился, а оглянувшись, увидел удаляющуюся компанию, широкую спину Ольшанского, который обнимал кого-то за плечи, и еще чей-то быстрый взгляд, как показалось ему, полный удивления и сочувствия.
Свято место пусто не бывает. Та подружка, соседка по двору, о которой жена ему писала, успела выйти замуж за своего капитана, он только что отслужил за речкой, и они приехали в отпуск к ее родителям. Так что Ремизовы оказались званными в гости, и, едва успев распрощаться с одноклассниками, а заодно и с последней иллюзией, Артем уже знакомился с Верой, ее мужем Игорем Долгачевым, капитаном военно-воздушных сил. Новые люди смело и напористо вытесняли собой прошлое, заполняли, захватывали освободившееся пространство.
– Да что ты, Артем, нашего брата сейчас в Союзе как собак нерезаных. Я вот получил назначение в полк, а там две трети летного состава побывало в Афгане. И остальные не задержатся. Мы – явление.
– Что-то я не чувствую себя явлением.
– Врешь, чувствуешь. Разве ты не смотришь на других людей, на этих законченных теплолюбивых обывателей, сверху? А разве они не смотрят на тебя снизу, с благоговением? Ты причастился таких таинств, каких им вовек не постичь.
– Без пафоса нельзя?
– Без пафоса никак. Ты забирал чужие жизни?
– Ты это о чем?
– Вот непонятливый. Ну, ты убил кого-нибудь?
– С чего это я исповедываться должен?
– Вот ты и ответил на вопрос. – Долгачев удовлетворенно, с улыбкой превосходства откинулся на спинку стула. – Значит, да.
– Ты что думал услышать, как я зарубки на прикладе делаю или поминальник в блокноте составляю?
– Нужен ты мне со своими зарубками. Я говорю о том, что думают о тебе окружающие люди. Тебе дано право забирать чужие жизни, а им нет!
– За него, за это право, дорого заплачено.
– Вот видишь, уже заплачено. Ты платежеспособен по самой высокой планке. А кто они перед тобой? – Долгачев не на шутку разошелся, но в этот момент, словно дойдя до кульминации, резко сменил тон и покровительственно добавил: – Молодой ты еще. И дай Бог нам всем благополучно состариться. Девчонки, вы где? Такой тост пропадает.
– Мы здесь, товарищи командиры. – Девчонки, а это звонкое, чуть ветреное слово подходило к ним больше, чем любое другое, глядя с напускным обожанием на своих серьезных мужчин, уже усаживались рядом с ними за стол.
– Спасибо, дождались официального приглашения.
– Ну, Верунчик…
– Как что, так сразу Верунчик. Любите вы себя очень, а надо нас любить, потому что нам бывает грустно.
– Вера, Ирина, наша вина перед вами безгранична…
– Игорь, давай без рефлексии, они нас поймут. Мы – военные, защитники страны, мы их защитники. Мы не можем, как актеры после спектакля, выйти из своей роли. Так не получается.
– Артем, мы все можем. Тост за благополучную старость отменяется. Есть тост за милых дам!
Офицерские жены, они все-таки совсем другие. Они служат, на их плечах тыловое и морально-психологическое обеспечение Вооруженных сил. А то нет! Только масштаб позволяет дать настоящую оценку их службе. Вот если станут все офицеры холостяками, только тогда обретут вес тыловики в качестве поваров и прачек и замполиты в качестве массовиков-затейников. А что до юных офицерских жен, то с самого начала, от белой фаты, им предписаны испытания как подвижничество. Разлуки и встречи – это обычный пульс их жизни, и, когда через края фужеров легкой, искрящейся пеной бежит шампанское, это значит, что пульс в норме. Ирина потерлась носом о плечо мужа, заглянула в глаза:
– Ты у меня самый лучший. – Вино бледно-розовым теплом легло на ее бархатистые щеки, сомкнуло на мгновение густые ресницы. – Конечно, самый лучший, правильный, не то, что этот баламут Долгачев.
– Еще и правильный?
– Да, иначе я не пошла бы за тебя замуж.
– Иногда так хочется побыть неправильным.
– Тебе нельзя, – легко и торжественно Ремизову объ явили табу, в ответ он играючи улыбнулся, изобразив гримасу удивления, – потому что ты начальник.
– Так вот, – откуда-то сбоку выплыл настойчивый голос Долгачева – у нас, Верунчик, такая практика, наши ВВС сейчас самые крутые в мире, а о вертолетчиках и говорить не приходится. Вираж, форсаж, пилотаж, одно слово – песня. Столько, сколько мы летаем, да в каких условиях, и в Штатах никому не снилось. Да только ради этого заваруху надо было устроить. И, по-моему, неплохо получилось. Это же полигон! Кто тут только не бомбился! Стратеги из Союза прилетали. А ты думала. – Бравый капитан прищелкнул языком, прижал к себе жену. – Правду я говорю, пехота?
– Правду, – Ремизов мягко подтвердил. – Все было, и все повторится. Только я сыт по горло. Смотрю вокруг, люди живут, а мы? У них настоящая жизнь.
– А у нас настоящая служба. И еще неизвестно, кому повезло! Они нам завидуют. Они пожизненно застопорились в одном городе, в этом каменном мешке. А мы? А мы, как птицы, весь мир под крылом. Ну разве нет, пехота?
Долгачевы, сидя плечом к плечу, сплотившись, вопросительно и требовательно смотрели на гостя.
– Не убеждай, я и сам оптимист.
– Не чувствуется, – но тут снова пик кульминации спал. – Ладно. У меня созрел фирменный тост. За то, чтоб совпадало количество взлетов и посадок.
Шампанское крупной холодной виноградиной лопнуло у самого нёба, малыми искринками обожгло чувственную часть сознания.
– Вы не летчики, вы – наездники. Видел такого героя-таксиста прошлым летом. Винтом деревья рубил, как топором. Такое и в кино не увидишь. Потом стало не до смеха, когда срубленные бревна на спины моим бойцам посыпались. Но на то она и пехота, чтобы все выдерживать. А про летчика не знаю, добрался до базы, нет?
– Добрался, куда ему деваться. Видел я эту «вертушку» в Баграме, месяца два в капонире стояла, пока лопасти не заменили. Но это так, эпизод, случайность.
– Случайность, я не спорю. Только где бы вы ни разбрасывали ваши бомбы, они все равно на землю падают, то есть к нам, к пехоте. Я со своими бойцами столько от любимых ВВС натерпелся, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Слава богу, цел.
– Да брось, Артем. Что бы вы вообще там делали без нас.
– Продолжали бы умирать.
Женщины, снова устав от патологического невнимания мужчин, от обсуждения последней моды на женские прически, от Абдулова и Алферовой, от французской AnaisAnais, прекратили салонные разговоры и опять перебрались к мужчинам.
– Товарищи офицеры, ну разве вы офицеры? Вы даже не товарищи, никакого уважения женщинам не окажете, а мы, между прочим, хотим танцевать. – Вера, решительно настроенная, с зардевшимся от вина лицом, объявила белый танец.
– Артем, я тебя приглашаю.
– Почту за честь. – Кавалер картинно выставил левый локоть, отвечая на приглашение дамы.
«Под музыку Вивальди, Вивальди…» – аккуратно и изысканно выводил дуэт, чуть прикасаясь к струнам ностальгии.
– А правда, там много женщин?
– Много. – Ремизов чуть поморщил лоб, стараясь понять, что означает «много» для Веры и в чем суть вопроса.
– Любая может завербоваться?
– Эти вопросы военкомат решает. Медицинскую комиссию надо пройти, специальность определенная нужна. Может, еще какие нюансы. А тебе зачем?
– Я тоже хочу.
– Нет, нет, это невозможно. – Он слегка отстранился, – Там люди каждый день гибнут, раненых много, там просто страшно. И ты только замуж вышла.
– Это другой вопрос. И вообще, может, я не для себя спрашиваю…
Долгачев танцевал с Ириной, говорил медленно, в такт музыке, прислушиваясь к себе, стараясь намеками оттенить недосказанное, создать видимость неочевидного.
– Нам в полку на обед каждый день апельсины или мандарины давали. Вот такая жизнь. Сказка. Где и когда еще такое будет? А урюк, ну за два года просто надоел. Он там везде растет, как у нас яблоки, мы из него самогон гнали. Нормально, пить можно. И жить можно. Все эти страшилки для дураков и слабонервных.
– Игорь, а правда, что в Афганистане можно и женщину купить.
– Кто это тебе наговорил?
– Слышала.
– Это чушь, конечно, но теоретически возможно. Афганцы живут плохо, бедно, пайса всем нужна, а женщина, если она седьмая дочь в семье… Это, конечно, не кукурузная лепешка… Но если только теоретически…
– Дорого, да?
– Нет, недорого, тут другое… У них свои правила. Если купил, то отвечай за нее, корми, одевай. Назад вернуть можно, но надо снова платить. В несколько раз больше. Вроде как использованная вещь, кому она теперь нужна. А бросить нельзя – убьют. У них считается позором.
– А ты откуда это знаешь?
– Все знают.
Женщины пошли курить на балкон, слабости и пристрастия иногда лучше не демонстрировать. Женщина с сигаретой скорее вульгарна, чем эффектна, хотя некоторым тигрицам это очень идет, особенно в охотничий сезон. Ремизов проводил подружек взглядом. Надо бросить курить. Это будет сильный ход, поступок.
– Где в Афгане служил, в Баграме?
– В общем, да. – Долгачев плеснул им водки. – Знатное местечко, и стоит того, чтобы за него выпить. Ну, давай, с Богом… А так, везде побывал. Кандагар, Шинданд, Джелалабад, само собой Кабул. Все посмотрел, как в клубе кинопутешествий, только в натуре, и пустыню, и субтропики. Горы – больше со стороны, там аэродромы не строят. И что характерно – люди живут везде. Хоть крысиным ядом трави, все равно не выведешь.
– А летал на чем?
– Я – инженер на Су-25, на «граче».
– Так ты не летчик?
– Нет, а с чего ты взял? – Теперь Долгачев от удивления приподнял брови и раскрыл серые глаза почти без ресниц. – Но, чтоб ты знал, без меня это железо не взлетит. Даже не сомневайся.
– Да нет, я не сомневаюсь. Значит, это не ты мою роту бомбил.
– Не я, это точно. – Еле уловимая горечь растаяла в воздухе, и по лицу Долгачева проплыла интриганская улыбка. – А какие там служат девчонки – пальчики оближешь. – Он понизил голос, скосил глаза на балконную дверь. – Я бы там еще на два года задержался. Вот это жизнь! Тут что – рутина. А ты как?
– Никак, – Ремизов вдруг озлобился, – рейды, засады, блокировки. А еще любимый личный состав, который кушать хочет, которому страшно бывает.
– Ну а помимо?
– Нет ничего помимо. Просто война непрерывно, каждый день.
– Да брось ты, какая там война. Видел я в Кабуле, рота сто восьмидесятого полка в рейд уйдет, пошатается три дня по «зеленке», урюка или тутовника натрескается, потом три дня на горшке сидит. Потом снова дня на три в рейде. Если не забредут на свое минное поле, то все целы. И опять на горшок. А у нас еще проще, звено взлетело, отбомбилось, вот и вся война. Ну иногда кто-нибудь не вернется, не без этого. Так это единичные случаи.
– У вас единичный случай – у нас каждый день кто-то не возвращается.
– Это уже специфика.
– Какая специфика, что ты мелешь? И наш полк, и этот сто восьмидесятый, и любой другой – все в одинаковых условиях, то есть в дерьме. Ты где был-то: в Афгане или на курорте?
– Ты не кипятись, Артем, все я видел, все знаю, мой «грач» тоже с хорошими дырками прилетал, на честном слове. И «тюльпан» я помогал разок загружать. За речкой я был, понимаешь, в Афгане, а не в тюрьме. Кстати, пробовал в Кабуле обалденное немецкое пиво, можешь поверить…
Пузырьки от шампанского по лабиринтам мозга поднимались под самое темечко, шуршали, пытаясь играть с отяжелевшими мыслями. «Ирке понравился вечер, ну и ладно. А мне бы лучше тогда с Ольшанским остаться. Поболтали бы за жизнь. Ну написал бы некролог про юношеский романтизм или оду про интернациональный долг – мы же выполняем свою работу не только для себя, но и для афганцев. А сделать из меня бифштекс ему никто не позволил бы – пришлось бы расстаться и с модными очками, и с ботинками».
– Хорошие ребята, да? Мы с Верой полгода не виделись. Наговорились до одури, всех подружек вспомнили.
Ремизовы, не торопясь, возвращались домой, под ногами звонко хрустел снег, вверху, в неподвижном воздухе, чуть дрожали огромные звезды. Девственный мир пребывал в белом морозном покое, в нем не было ни зла, ни тревог, одно за другим гасли желтые окна, в надежде увидеть во сне теплые южные страны с их чудесами и неразгаданными тайнами.
– Хорошие ребята, только мы больше к ним не пойдем. Они меня утомили. Оба.
Мог бы и не говорить. До отъезда оставались считанные дни, и для Долгачевых в них никак уже не могло найтись места.
Аэропорт Домодедово гудел, как дедова пасека в солнечный день, где у каждой стойки регистрации длинной изгибающейся очередью притулился свой медоносный рой. Ремизов с двумя чемоданами, набитыми домашним вареньем, копченой колбасой, шампанским, коньяком и водкой, занял место в конце очереди и медленно продвигался вперед, продолжая самый затянутый и самый бесполезный разговор на свете. Его провожали. Очередным рейсом «Аэрофлота» он улетал к южным широтам, туда, где через неделю-другую зазеленеет трава, набухнут первые почки на деревьях, откроются перевалы и, зевая после зимней спячки, проснется злая от весеннего голода война. Мама собралась плакать. Ее уже давно настигла обида, она глубоко и болезненно отпечаталась в ее глазах, готовых пролиться серебряной влагой. «Ведь это же мое дитя, только мое, а самолет через час увезет его на войну. Как же я могу его отпустить? И почему я не могу постоять рядом с ним, обнять его? Почему я не могу даже проститься по-настоящему!» Но Ирина ни на шаг не отступала от мужа, заглядывала ему в глаза, терзала его своим присутствием, ощупыванием, терлась о его плечо, щеку. Ее почти детский эгоизм был чист и светел, в нем ощущение близкой потери перемешивалось с приступами первой настоящей любви, которая вот только-только согрела кровь.
– Вот, опять расставание. Я этого не переживу.
– А куда ты денешься с подводной лодки? Переживешь.
– Какой ты черствый. Нет, чтобы пожалеть, а он все шутит и шутит.
– Работай, учись, а там и я вернусь. Время быстро пройдет, не успеешь оглянуться, точно тебе говорю.
Она легко поддавалась на обман, сама этого хотела и, как музыку, слушала несерьезные обещания, так и не пожелав разглядеть всей правды о своем муже, о его жизни. Время ожидания испокон веков текло долго, и Ремизов, избравший путь странника, хорошо это знал, но он не чувствовал ответственности за все потерянные здесь обещания. Его полная и безоговорочная ответственность наступала только с прибытием в Руху. Туда он и рвался, торопил прощание, бежал из дома, в котором чувствовал себя слабым и ненужным. Грусть саднила сердце, о чем болело оно?
– Возвращайся быстрее.
Регистрация на рейс в Ташкент заканчивалась, пора прощаться и идти на посадку.
– Мам, ну вот и все. Мне пора.
– Сынок, я буду молиться за тебя. – Она осенила сына крестом, с трудом сдерживая подступившие к горлу рыдания.
– Мама, ты что, прекращай! Все же будет нормально. Я чувствую, я уверен, что все будет нормально, мне ангелы подсказали, ты же знаешь, я никогда не обманываю.
Ремизов и на самом деле не испытывал тревоги за свой завтрашний день. Заглядывая в сплошной туман будущего, стараясь увидеть или предугадать в его летящих навстречу влажных волокнах свою судьбу, он ощущал над собой чье-то могучее отеческое покровительство и свет молодого солнца, которое еще много-много раз взойдет на востоке. Он пытался улыбаться, но попытки всякий раз оказывались бесплодными. Надо срочно уезжать, эти прощания рвут на куски душу. Надо быстрее. Надо все делать быстро.
– Сынок, ты пиши мне. – Ей показалось, что он ее забудет, как только от самолета уберут трап. – Был в отпуске, а мы так толком и не поговорили с тобой ни разу. Не получилось у нас.
– Что ты, что ты, я же приеду, и мы еще наговоримся. – Опять обман, и опять легко и искренне текут случайные слова, которым не нашлось места ни вчера, ни позавчера, так откуда же им взяться завтра? Не будет их и потом, слова нужны для тех, кого необходимо убедить и завоевать, а для матери не нужно слов. Ей нужно, чтобы сердце ее ребенка стучало и не сбилось с ритма. – И не переживай за меня слишком сильно. Я не к чужим людям еду – к своим, меня там очень ждут. И знаешь, у нас, как у мушкетеров, один за всех и все за одного! Не печалься, все будет хорошо.
Сердце Ремизова стучало ровно, взволнованно и счастливо, его жизнь снова пришла в движение, приближая его к реальному миру, снова обретала потерянный смысл. Мгновения отпуска чудесны, но это – крупицы воспоминаний, разбившихся, как стекло. Он снова становился командиром роты. Он возвращался.
* * *
На третий день прозябания в Тузеле среди зимней сырости и тоски жизнь оказалась бесцветной. Одна за другой обрывались все нити, связывавшие Ремизова с обычной, обыденной человеческой жизнью. С той жизнью, в которой дети ходят в школу за знаниями и хорошими оценками, в которой взрослые трудятся на благо страны и зарабатывают свои невеликие деньги, в которой есть место для счастья и для грусти, а завтрашний день полон надежд. Но нет. Он – песчинка среди океана песка, и гонит его низовой ветер-афганец в промерзшую пустыню, где сквозь поднявшуюся пыль еле виден холодный белый диск чужого солнца. И он сам, и все, кто рядом с ним, чернорабочие, шахтеры самой заурядной и никому не нужной войны, и вот уже третьи сутки эти несколько сотен человек ждут отправки на свою вахту, устало всматриваются в низкое февральское небо. Свет и тепло этой жизни утомили их.
Зря он так обошелся с Аленой. Напрасно. Надо ценить людей. Даже случайных. Что имеем, не храним, потерявши – плачем. Но какая же она горячая! О-о, эти бессовестно торчащие соски! Умопомрачительно. Прикрыв глаза и снова представив женщину, распростертую среди белых пахнущих лавандой простыней, Ремизов почти застонал от нахлынувшего наваждения. Вчера он был чертовски пьян. Сегодня, сейчас она бы его не упрекала, он бы показал, на что способен. Ладно. Все глупо, конечно, все глупо. Никогда не жалей о вчерашнем дне, напротив – возьми из него все самое обидное и злое, запомни навсегда, чтобы каждый раз завтра и послезавтра, отталкиваться от него и никогда больше не повторять ни старых обид, ни старого зла. Если сейчас не будет вылета, отправлюсь к ней, в ее супермодное ателье, Ремизов удовлетворенно открыл глаза, уж как-нибудь найдем свободное помещение и крепкий рабочий стол.
Внезапно заговорили динамики, приглашая первых девяносто человек из тех, кто присутствовал на утренней перекличке, пройти пограничный контроль. Не дослушав последних фраз, ожил человеческий муравейник.
– Всем прошедшим утреннюю перекличку… Вылет борта…. Четырнадцать ноль-ноль.
– Куда?
– Куда-куда, все туда же. В Афган.
– Ну наконец-то домой.
– Я тут запарился, пока дождался…
– А я еще вчера все деньги пропил, мне теперь назад дороги нет.
– Но куда все-таки борт?
– Еще объявят.
– Какая разница?
– Как это, какая разница, мне в Кабул надо!
– Куда надо, туда и попадешь.
Строгий пограничник пронзил Ремизова немигающим взглядом, поставил в служебном паспорте штамп – граница пройдена. На таможне на ровном месте возникло препятствие в лице еще одного хранителя государственных пределов.
– Оружие? Наркотики? Валюта?
– Ничего нет.
– Спиртное?
– Шампанское, коньяк, две бутылки водки.
– Из крепких напитков к провозу разрешено всего две бутылки. Выбирайте.
– Командир, у меня в роте восемь офицеров и прапорщиков, я сам – девятый.
– Не положено.
– Но будь же человеком.
– Не положено.
Ремизов в недоумении обернулся к очереди, что стояла за его спиной и ожидала прохождения таможни.
– Мужики, водка нужна кому?
– Своего добра хватает, – загудели сзади, а кто-то в подтверждение слов, запрокинув голову, пил прямо из горлышка, избавляясь от излишков.
– Вот ведь жлобье, своих душит, над святым глумится. – Народ в карман за выражениями не лез.
– Ага, контрабанду нашли.
– Русский наркотик.
– Таможня думает, что мы ему презент сделаем.
– Так что делать-то?
– Что делать? Показываю. – Стоявший сзади капитан взял у Ремизова бутылку и резко, без замаха, ударил ею о край чугунной урны, что была неподалеку. – Вот так!
– Прекратите нарушать порядок! – взвился возмущенный таможенник.
– Делай свое дело и не выступай. – За спинами офицеров еще одна бутылка превратилась в урне в горку битого стекла, источающую резкий водочный запах.
– Я вызову комендантский патруль.
– Вызывай.
– А еще лучше, давай с нами. Там, за речкой, и развлечемся.
«Ил-18» взял курс на юг, а точнее, на Кабул. С виду обычный пассажирский самолет, если бы не звезды на хвостовом оперении и плоскостях, которые прямо указывали, что самолет принадлежит военно-воздушным силам, в остальном – никаких отличий. Внешне обычный гражданский лайнер, элегантный, медлительный и безобидный, внутри стюарды привычно развозили минеральную воду и лимонад, подголовники на креслах сверкали отменной белизной, а кондиционеры разогревали остывший за время стоянки салон. Все соответствовало уровню международных авиалиний, но Ремизова это немало удивило, потому что в январе его нес домой в своем чреве обыкновенный армейский «грузовик», который из услуг предлагал только стремительный набор высоты и такой же стремительный заход на посадку, больше напоминавший пикирование.
Половина пассажиров летели в Афганистан впервые, их легко отличить и по повседневной форме, которую в воюющей стране никто не носил, но, прежде всего, по сосредоточенному или обеспокоенному выражению лиц. Они, как десантники, готовились к своему первому прыжку, торопили свой час икс, когда вспыхнет красный сигнал и откроется люк. Впереди их ожидали два года неизвестности, и кто-то же должен был им сказать, что это совсем нестрашно. Рядом с Ремизовым в креслах расположились пятеро таких первооткрывателей, одна из них женщина. То, как суетливо они себя вели, выдавало их с головой, но именно это вызывало у него покровительственную улыбку и даже сочувствие. По сравнению с ним, старым воином, они были еще только призывниками.
– Я ничего не смогу объяснить, пока вы сами не почувствуете, насколько там, в Афганистане, все проще. Люди другие, отношения более открытые, любые вопросы решаются легче, чем в Союзе. Дело в том, что там нет чужих, там все свои. Ну?
Пять спутников Ремизова в ответ вежливо переглянулись – так не бывает.
– Хорошо, приведу пример. Приходишь в магазин, в кассы, в райисполком, куда угодно, решать свой вопрос. Тебе в ответ – приходите завтра, а лучше вообще не приходите, не мешайте работать. На тебя смотрят скорбным взглядом, ты – помеха, препятствие, ты – мелкий человек и никому не нужен. Здесь же другой мир, здесь у людей совершенно другая психология, один за всех и все за одного. – Утомившись объяснять такие элементарные вещи, Ремизов махнул рукой, но эмоциями доводы не заменишь, труднее всего объяснить то, что очевидно. – Сами все почувствуете. Там люди друг другу рады, вот что важно. Это же в воздухе витает.
Когда через час полета старший стюард вошел в салон и объявил, что они пересекли государственную границу СССР и находятся над территорией Афганистана, по салону прокатился легкий шелест, словно за их спинами опускался невидимый, но и непроницаемый занавес. Объединенные интернациональной идеей, приказом министра и дюралевым корпусом самолета, они вступили в магический круг судьбы, где право на жизнь требовалось доказать, и Ремизов, знавший это точно, почувствовал, как по его телу пробежала волна знакомой бодрящей дрожи. Пятеро его спутников на мгновение оцепенели – вот оно, свершилось! – а потом все вместе уставились на него в ожидании новых объяснений. Между тем в разных уголках салона уже послышались характерное звяканье посуды и возгласы перезревших оптимистов, словно бабочки еще яростнее взмахивали крыльями по мере приближения к гибельному огню.
– Может, и мы грамм по пятьдесят? Такое событие, на самом деле! – Прапорщик из их компании легко поддался на провокацию, и на волне нахлынувших эмоций достал бутылку «Золотого кольца». Он был торжественно взволнован, его распирало чувство свободного человека, свершившего невероятный шаг в своей жизни.
– Побереги лучше. Прибудешь на место, ребят угостишь.
– Я первый раз из дома уехал, первый раз границу пересекаю!
– Как же ты в роту придешь с пустыми руками?
– У меня еще есть, на самом деле.
– Вот и представишься, как положено.
– Я представлюсь, за мной не заржавеет. Но сейчас… – Прапорщик набрал воздух в легкие, заблудился в перепутанных мыслях, в словах. – Но сейчас я хочу выпить вместе с вами, мы же эту границу вместе пересекли. Артем, скажи что-нибудь.
– Ладно, скажу. – Они разлили водку в металлические стопки. – За то, чтоб всем нам, когда придет срок, пересечь эту границу в обратном направлении в полном здравии.
В салоне снова появился стюард, сначала на него не обратили внимания, а потом все дружно умолкли. От него ждали известий и не обманулись. По условиям погоды борт совершит посадку в Шинданде, ни один другой порт не принимает, а возвращаться после стольких отложенных рейсов они не могут. Задача экипажа – высадить пассажиров в Афганистане, дальше они сами разберутся.
– Артем, как же так? Нам в Кабул надо, – растерялась молодая женщина, сержант медицинской службы.
– Вот и начинаются приключения. Ничего, разберемся.
– Но это же чужая страна?
– Какая же она чужая? Уже шесть лет, как своя. Тут и люди по-русски вполне сносно говорят, особенно дети.
Когда в иллюминаторах появилась вздыбившаяся хребтами и сопками невзрачного бурого цвета земля, у Ремизова вдруг защемило сердце. К нему возвращались части самого себя, которые он успел растерять неизвестно в какие, но давно минувшие времена. Чувствуя, как сосет под ложечкой, как застревают в горле комки неизлечимых и оттого дорогих обид и утрат, он впервые почувствовал, как близка ему эта продуваемая февральскими ветрами, каменистая, полупустынная и враждебная земля. Что же он успел оставить здесь, может быть, юношеские иллюзии? Что за сентиментальность – девственность не возвращается, но разве стоит об этом сожалеть. Закрывая тему размышлений, как будто укладывая в мозаику последний осколок серо-зеленой смальты, мимо проплыл вертолет сопровождения, боевой «Ми-24». Он шел чуть ниже пассажирского борта тем же курсом и, распушая павлиний хвост из тепловых ракет, прикрывал его от ракетной атаки с земли. Его напарник шел эшелоном выше с другой стороны и тоже отстреливал тепловые шары-ловушки.
– Вот вам и Шинданд, нас встречают здесь, как самых важных гостей, – Ремизов многозначительно кивнул в иллюминатор, – заботливые хозяева.
– Настоящий эскорт! С салютом! – Прапорщик прильнул носом к стеклу.
– А что, они всех так встречают? – осторожно поинтересовалась медсестра.
– Нет, только нас. Мы из Союза, мы для них частица Родины. Вот они нас и берегут так, как берегут Родину.
– Здесь так опасно? – включился в разговор капитан инженерной службы.
– Не больше, чем везде. Здесь даже гор нет – сопки. «Духам» и укрыться особенно негде, не то что огневую позицию развернуть, сверху все просматривается как на ладони. Вот вертолетчики этим и занимаются.
«Ил-18» – красивая белая птица, одинокая среди камуфлированных штурмовиков и серых транспортников, замер на рулежке, остановил турбины. По трапу спускались медлительные, нагруженные багажом пассажиры, больше уставшие от сырого Ташкента, чем от перелета. Со ступенек трапа они осматривали очередную в своей жизни военную базу, а внизу, на бетонных плитах аэродрома, в их белые лица жадно вглядывались на удивление много встречающих, в основном женщины. Они толпились, как стая встревоженных птиц, и в этом искреннем любопытстве, в этом ожидании чуда пряталась самая обыкновенная тоска по страшно далекому дому. Вдруг вся эта одетая в спортивные костюмы и оттого яркая и цветастая стая заверещала, замахала руками-крыльями, как и подобает птицам. Случайный борт, шедший в Кабул, доставил им вернувшихся из отпуска подруг и товарок, их надо было срочно потрогать, пощупать, прикоснуться мокрой щекой, чтобы убедиться, что они прилетели из дома, и вся толпа бросилась к самому трапу.
– Они плачут, – удивленная медсестра продолжала делать открытия.
– От радости, на самом деле, – со знанием дела ответил ей прапорщик.
– Ну они к себе добрались, это понятно, – пришла очередь задавать вопросы двух лейтенантов, отслуживших по полгода в учебном центре в Азадбаше. – Нам-то теперь куда?
– Да, нам-то что делать?
– Разберемся. Пункт первый – надо устроиться на ночлег, пункт второй – пора что-нибудь съесть. Если мой план всех устраивает, делай, как я.
Гостиничный модуль Ремизов нашел быстро, он оказался в пяти минутах ходьбы от аэродрома, Шинданд по сравнению с Баграмом оказался не так велик, а в остальном все тот же гарнизон. Даже улыбающаяся хозяйка гостиницы, встретившая их у входа, напомнила ему кастеляншу из модуля, в котором он когда-то жил.
– Тут такое дело: нас вместо Кабула к вам забросили.
– Уже знаю. У нас вообще все быстро узнают, не удивляйтесь. А как там, в Союзе, в Москве, что нового?
– Москва стоит, а в Подмосковье снега по пояс. Все по-старому. – Он виновато развел руками, как бы сожалея о своем малохудожественном рассказе, о припрятанных для другого случая эмоциях. – Со мной еще пять человек, они первый раз в Афгане, так что я при них гидом и проводником. Нам бы на ночь, на постой, получится?
– А как же, конечно, получится. Вы наши самые дорогие гости, так что обслужим по высшему разряду. Заводи свою команду.
Ремизов и раньше знал, что все будет, как надо, но чтобы так! Уютные, чистые комнаты со стандартным набором мебели, постели застланы стерильными белыми простынями, на столе на салфетке графины с водой, стаканы и букеты сухих цветов на тумбочках вызвали его удивление и тихую гордость. Вот что такое армия! Это вам не гражданская контора, где нет и никогда не будет порядка.
– Я же вам говорил, – Ремизов удовлетворенно вздохнул.
Ответом ему было молчание, но какие при этом он видел глаза! Вообще-то в глазах своих подопечных он уловил только полное недоверие.
– Вы ведь голодные, – вдруг всполошилась хозяйка гостиницы, – я сейчас позвоню девчонкам в столовую.
– Не надо, не переживайте. Мне в самолете наши попутчики из ВВС подарили по случаю талоны на летный паек как раз на всю команду. Так что мы прямым ходом на обед. – День начал склоняться к вечеру, и в желудках настойчиво посасывало. – Ну что, продолжаем знакомиться с гарнизоном.
В пустой столовой, в большом сборном ангаре размером почти с футбольное поле, разносилось глухое эхо, обед давно закончился, и до ужина оставалось еще много времени, и они – единственные посетители. Усадив подшефных за длинный солдатский стол, Ремизов отправился на кухню соблазнять местных поварих.
– Девчонки, пополнение прибыло, голодные как звери!
– Из Союза?
– Откуда ж еще.
– Ну и как там?
– Все так же, снег белый, вода мокрая. – Он изобразил просительную улыбку, пытаясь расположить к себе кухонный персонал. – Девчонки, у меня и талоны есть на летный паек.
– На что нам твои талоны? Оставь себе. – На этот раз его безудержное очарование не потребовалось, сразу две кухонные феи послали ему ответные улыбки. – Сейчас все принесем.
После сытного обеда со щами и котлетами, с сыром и сгущенным молоком жизнь показалось намного веселее, разговорился даже капитан инженерных войск.
– Меня что поражает? Все есть, все культурно, красиво, а денег нигде не берут.
– Военный коммунизм, – бодро отозвался лейтенант.
– Хрущев обещал, вот и построили в отдельно взятой стране для ограниченного контингента, – отозвался второй.
– Что вы понимаете! Я жизнь прожил, повидал, знаю, как бывает. Можно сколько угодно денег вбухать и ничего не построить, а здесь все организовано, все сделано для человека, чинно, ладно. Душе приятно. Что скажешь, сестричка?
– Я балдею. – Медсестра не покривила душой.
С тех пор как они сошли с трапа самолета, ее рот не закрывался от удивления, а Ремизов представлялся ей магом, которому доступно решение любых проблем. За его спиной она чувствовала себя спокойно, в безопасности, и, если бы в запасе у нее было несколько дней, она бы обязательно в него влюбилась.
– Куда теперь?
– Пойдем искать приключения, другого нам не дано. Теперь и сама жизнь – это одно большое приключение. А все самое интересное – на аэродроме.
Почти в том же составе у самого обреза бетонных плит суетился зелено-пятнистый армейский табор, люди в нетерпении ожидали своей очереди за тяготами и лишениями, очереди на войну, и в этом стремлении они были чисты и невинны, как дети. Оставив своих подшефных у рулежной дорожки, Ремизов направился в диспетчерскую, поднялся на вышку руководителя полетов. Пехотному лейтенанту не по чину вторгаться в авиационную епархию, но сегодня он не знал препятствий, он входил, и его везде принимали.
– Товарищ майор, ничем не порадуете?
– Ты с пассажирского борта?
– Да я-то ладно, мне не привыкать. Там люди нервничают, те, что по первому разу. Ну, представляете, каково им сейчас после Союза в такой неопределенности?
– Представляю. – Диспетчер отошел к пульту управления ответить на чей-то запрос, а когда вернулся, по его лицу читалось, что обстановка в небе изменилась. – К нам идет грузовой борт из Кабула, сядет через час, у нас загружается ракетами и тут же уходит на Баграм. Иди, передай публике: если есть желающие на попутном «грузовике» добраться, пусть готовятся. От Баграма до Кабула сорок километров, там все рядом, доберутся.
– Спасибо, товарищ майор, уже лечу. – Майор в ответ улыбнулся. – Ну я в переносном смысле.
Через три часа он летел уже в прямом смысле, а с ним еще семьдесят семь таких же, как он, путешественников, любителей экстрима. В Шинданде, кроме тех, кто добрался до места, не остался никто. Второй пилот на тетрадном листе составил полетный список, оставил один экземпляр на земле на тот самый последний, поганый случай, о котором никто не желает думать, и предложил всем места верхом на деревянных ящиках внутри «летающего амбара». При этом он издевательски улыбался в предвкушении предстоящего пилотажа, рассказывал страшные истории, а может, и небылицы, заранее зная, что от полета никто не откажется.
«Ил-76», горбатый, неуклюжий, потрепанный, не так элегантен, как его старший пассажирский собрат, еще засветло вернувшийся в Ташкент. Но он этого и не стеснялся, у каждого есть своя доблесть, и сразу после короткого разбега, расстреливая, как заправский боевик, тепловые ракеты, трудяга «грузовик» приступил к стремительному набору высоты. У Ремизова, успевшего налетать в своей жизни десятки тысяч километров, сразу и необратимо заложило уши, он открывал и закрывал рот, пытался сглатывать слюну, но ничто не помогало. Здесь не предлагали минеральную воду. Прислонившись спиной к такелажной сети, к борту самолета, подтянув колени к самому подбородку, он сидел на длинном пенале с реактивным снарядом к «Граду» и ощущал, как к глухоте примешивается тупая головная боль, медленно разливающаяся от затылка к глазам. Тяжелое безвременье затянулось, на высоте восьми тысяч метров над землей, среди внезапно открывшихся в иллюминаторах звезд, оно могло длиться мгновение, могло совсем остановиться и стать вязким, как кисель. Но жизнь – это движение, только движение, от начала и до самого конца. Подтверждая это, в затылке снова колыхнулась волна медленной боли. Безвременья нет, это тоже движение, но только в стороне от цели. Когда же я доберусь до места? Скоро, теперь скоро, когда закончится эта звездная ночь.
Ватный холод выстудил кожу рук, начал прокрадываться за воротник, Ремизов пошевелился, сжимаясь в комок, в последний раз окинул мутным взглядом сидевших плотными рядами соседей, таких же оглушенных и вялых, и провалился во мрак… Как холодно стоять на льду босиком, ступни теплые, а замерзшие пятки уже невозможно оторвать ото льда. В этой пещере слишком много льда, он везде, он свисает огромными сосульками с потолка, стекает стеариновыми наплывами по стенам, заливает трещины черной горной породы. Но надо спать, спать, и глаз уже не открыть. Это царство снежной королевы. Две сосульки, два ледяных сталагмита острыми стеклянными наконечниками начали медленно подниматься внутри его ног. От того, что в костях растет инородное тело, боли не было – было страшно, что теперь ноги стали хрупкими, как стекло, и могут разбиться. Сталагмиты поднялись до колен…
Сознание озарилось яркой вспышкой, Ремизов широко открыл глаза, чувствуя резь в самой сердцевине головы, слыша пронзительный звон в ушах. Перед ним, упершись руками, ногами, спинами в ящики с реактивными снарядами, с такими же широко раскрытыми глазами в странных позах сидели десятки его попутчиков. Вцепившись пальцами в такелажную сеть, он бросил взгляд в иллюминатор – звезд не осталось, только сплошная чернота, за которой, невидимая, нарастала земля. Трудяга «грузовик» падал.
– Нас что, сбили? – чей-то неуверенный голос прорвался сквозь мощный гул двигателей, озвучив внезапную и общую для всех мысль.
На секунду все прислушались к этому несмолкающему гулу, нет, все четыре двигателя работали устойчиво и ровно, непрерывным потоком выбрасывая из сопел раскаленные реактивные струи. В полумраке грузового отсека все смотрели друг другу в глаза, ожидая спасительного ответа.
– Может быть, он пикирует?
– Ага, нашли бомбардировщик! Он же транспорт!
– Внизу огни! – выкрикнул кто-то от иллюминаторов.
– Это Баграм, взлетно-посадочная полоса, мы садимся, – откликнулся летевший с ними летчик, если судить о нем по синей куртке ВВС.
– Так кто ж так садится?
– Здесь все так садятся…
Несколькими минутами позже тяжелый «Ил-76» грузно коснулся своими шасси бетона, оставляя на нем черные следы сожженной резины, и едва его двигатели взревели на реверс, как погасли взлетно-посадочные огни и очертания аэродрома пропали в густой черноте. На стоянке вблизи вышки диспетчера транспортный самолет замер, открыл широкую аппарель, приглашая на выход в ночь своих пассажиров. Только теперь Ремизов почувствовал, как промерз. Сгибались только колени, а все, что ниже, отказывалось его понимать и подчиняться. Карабкаясь по ящикам, наступая ступнями будто на битое стекло, чувствуя вихри рассыпанного в голове песка, он добрался до проема, неосторожно спрыгнул с аппарели, ударившись окаменевшими пятками о бетон. В них тут же воткнулись раскаленные жала боли, а в голове снова взметнулись вихри песка.
Бывшие пассажиры медленно спускались на землю, долго пребывали в заторможенном состоянии, в растерянности, не видя вокруг ничего, даже звезд, которые так и не пробились сквозь сплошной занавес циклона. Ремизов был таким же, но, в отличие от многих, знал, что до конца комендантского часа за пределы аэродрома их не выпустят, и коротать время до рассвета придется здесь, рядом с полосой. Где-то среди толпы блуждали и его подшефные, ну что же, он им обещал приключение, и оно удалось. Здесь Ремизов удовлетворенно улыбнулся, поискал их глазами, но вместо попутчиков увидел двигающийся по летному полю «КамАЗ» и, прихрамывая, быстрым шагом бросился ему наперерез, в свет фар. Забравшись в кузов, он различил силуэты десяти или двенадцати человек, сидевших вдоль бортов.
– Мужики, возьмите на постой.
– А чего ж не взять? – отозвался кто-то из дальнего угла. – У нас и место есть.
– Отблагодарю.
– Лучше расскажи, как там, в Союзе.
– Как всегда, нормально. За все последние месяцы там ровным счетом ничего не изменилось.
– Не говори «последние», говори «крайние».
– Ладно, крайние. Там что летом, что зимой, худо не бывает.
– Так я и знал. – Кто-то полусонно буркнул из другого угла.
За столом в деревянном вагончике разговор продолжили. Ремизову пришлось вспомнить и рассказать гостеприимным хозяевам, как падает в лесу пушистый снег, как роскошно в «Заравшане» играет оркестр, как старого приятеля в Ташкенте встретил, как герои народного эпоса, Пал Палыч и Николай Палыч, из русской глубинки представляют себе афганские дела. Но после третьей стопки технического спирта боль в голове не только не утихла, как он надеялся, а приобрела характерный чувственный оттенок не то колокола, не то кувшина, раскалывающегося изнутри.
– Как там, как там, эх…
Ремизов пытался собраться, найти растерянные и растрепанные мысли, в которых еще недавно отражались светлые воспоминания. Но света в воспоминаниях становилось все меньше, отпуск неотвратимо сливался в один долгий вчерашний день с осадком необъяснимой горечи. Снег. Что снег? В степи с низовым ветром, он колючий, обжигающий лицо и дыхание… А оркестр? Это же не музыканты, сборщики дани, вымогатели – все лучшее играют только на заказ… Ренат тоже хорош, прикрылся солдатскими спинами, но кто его осудит. Не судите, да не судимы будете… Пал Палыч… Про этого и говорить нечего, номенклатурщик хренов, такие, как он, за цифрами и показателями людей не видят. Им чужая жизнь – единица из статистики. Солнечным зайчиком из памяти выплыло лицо жены, Ремизов попытался улыбнуться, но напряжение мысли причиняло боль. Как там, в Союзе? Если б вы знали.
– Хорошо там, да?
– Я ехал в отпуск за счастьем. А он, как двуликий Янус… Он усмехался надо мной. Счастья, говорит, захотел, бери, сколько возьмешь. Будешь уезжать – вернешь обратно. Некрасиво, наверное, завидовать, а я завидовал. Всем, кого встречал, всем завидовал.
– Ладно, не сдавайся.
– Так и есть, держись!
– Тоскливо, наверное, из Союза возвращаться?
– Да, тоскливо. Кризис переходного периода, но это не страшно. Тоскливо оттого, что там нас совсем не понимают, совсем. А здесь мы одной крови!
Дело было далеко за полночь, и на нары он упал, потеряв последние силы, успев, однако, при этом заметить, что простыни ему постелили совершенно новые, и от них исходил настоящий аромат армейского склада.
Когда ремизов проснулся, уже наступило позднее утро, аэродромная обслуга, инженеры взлета и посадки самолетов, а это оказались именно они, давно отправились на службу. на столе под салфеткой стоял завтрак, а рядом лежала короткая записка: «ни пуха ни пера тебе, земляк». взяв чемоданы и прохлюпав по размокшей скользкой глине, – а она нисколько не лучше нашей грязи, – почти километр, он добрался до аэродрома. Первую пару «вертушек» на руху он прозевал, она, как рейсовый автобус, ушла по расписанию в восемь утра, а вторая будет только после обеда, опять предстояло ожидание, на этот раз не такое томительное.
– а, ремизов, и ты здесь, ну здравствуй! – Знакомый голос, голос командира полка, раздался за спиной, он резко и радостно обернулся.
– Товарищ подполковник, лейтенант ремизов из отпуска прибыл, во время отпуска замечаний не имел.
– Хорошо, что прибыл, у нас там такая каша. Потерь много, ротных не хватает. ваш батальон здорово в январе потрепали, мы на дархиндж ходили. Тебе работа найдется. – Кашаев азартно, со странным торжеством, с блеском в глазах рассказывал о последних страницах жизни полка, что у лейтенанта по спине пробежал озноб.
– Из офицеров кто погиб?
– в батальоне? У вас командир гранатометного взвода. Пулю в грудь получил. ничего, красиво погиб, там такое было! стрельба, грохот, мины, как дождь, ну и вашего взводного зацепило. а ты молодец, в отпуске отдохнул, посвежел. нам такие нужны, теперь и тебе достанется, – здесь Кашаев слегка гоготнул, а ремизову показалось, что перед ним не командир полка, а разухабистый поручик ржевский, у которого в голове женщины и анекдоты, и ничего больше. еще ему показалось, что Кашаеву по-настоящему страшно. страшно и как командиру, который отвечает за жизни двух тысяч солдат и офицеров, за выполнение задач, стоящих перед полком, страшно и как обыкновенному человеку.
– Как там комбат, начштаба? – Ремизов не хотел продолжать разговор, но и молчать казалось ему неудобным.
– Комбат ваш цел, поддает периодически, а иногда хорошенько поддает. – Командир полка снова весело гоготнул. – Начальник штаба поставил турник во дворе, по утрам подъем переворотом крутит, никто угнаться не может. А сегодня утром батальон в рейд ушел, там простая задача, завтра к вечеру вернутся, встречать будешь.