1
Поди ж ты! Солнца луч любовно тронул ласковым прикосновеньем зраки мои. Уж утро славят гомоном своим ликующие птицы! Сладкоголосая гармония арфоподобных голосов ворон московских и бездомных, провинциальных галок встречала торжествующим хором румяную Аврору, а златокудрый Феб распускал по лицу земли светлые нити своих волос…
Ее тело источало амбру и мускус. Мое — запах пота, табака и водки. Ее глаза сочились киноварью, мои сочились пурпуром, свежим гноем и слезились…
— Где я? — просил я, нечаянно пустив утреннего петуха из пылающего Ада чрева своего. Прокашлявшись, повторил вопрос. Надо бы, по логике, конечно, начать с того: кто Она? Эта очаровательная голенькая фея с вызывающе лохматыми подмышками и шершавой, словно наждак, кожей жопы. Это я так вчера сходил на концерт Элиса Купера. И я расслабил пояс Времени, спустил трусы застенчивой Вечности. Бодуновый торчок охватил мое мужское начало.
— Как ты хочешь, чтобы я сделала? — слышу я нежный голос, чую дуновение перегарного ветерка на своей щеке.
— Моя сумка где?.. Там фотоаппарат… — тревожно восклицает все мое существо.
— В коридоре.
— Уф-ф-ф-ф-ф-ф-ф…
— Да расслабься ты. Все нормально. Вчера мы с тобой занимались такими постыдными вещами, — говорит прекрасная незнакомка, тяжело дыша от моего прикосновения к дрожащему лону, потом к сфинктеру, пошевеливаясь подо мной, покряхтывая, тревожно напрягаясь всем своим существом.
— Что? Постыдными? Я? Этого не может… Какими? — интересуюсь я тоном эксперта по постыдным категориям. О! Вязкая тягучая слюна утреннего поцелуя — родная сестра слюны смачного плевка в лицо. Иногда, толчками я чувствую себя глубоким старцем, ни на что, кроме ебли, не способным.
— Ну, там, в «Олимпийском», во время концерта… На последнем этаже, прямо… Потом в кустах, на остановке. Там люди были… на остановке… У меня даже линзы из глаз выскочили…
— На остановке? Срамно-то как! Да… Как-то неловко вышло с остановкой, не по-людски, — после получасовой паузы, покачав укоризненно головой, легко соглашаюсь я, увеличивая темп, переходя с блюза на фокстрот, потом на ча-ча-ча, а потом и на джайв. «Вроде я повесничаю и распутничаю, но все же работаю», — успокаивал я себя во время перехода с джайва на заключительное рубато.
Как мне спросить ее имя? Да и важно ли оно? Когда-нибудь я его таки узнаю. И, словно прочитав мои мысли, она оживленно спрашивает, больно и неловко обняв меня, игриво взлохматив мою кудлатую бошку:
— Ты хоть помнишь, как меня зовут? У тебя такая виноватая растерянность в глазах…
— Я это… как бы, виноват и растерян с утра, право…
— Записывай! Меня зовут Таня. Я с «Российского радио». Вспомнил?
Меня вовсе не удручают подобные казусы. Да, мы не представлены. Да, у нас не было прелюдий и совместных походов в театр и «Макдоналдс». Излишняя упорядочность, регламентированность бытия равнозначна торжеству энтропии. Задача моей жизни сопротивляться градиенту энтропии и противодействовать тепловой смерти Вселенной моей жизнелюбивой личности. Секунда, по имени Таня, изменила траекторию движения моей Вселенной. Рядом с ней я априори чувствовал себя будущим коварным изменщиком, нелепым неквалифицированным каменщиком-самучкой и смущенно прятал взгляд похмельных очей.
Есть фактическая память и есть — поэтическая. У меня доминирует поэтическая. Она отмечает прекрасные, абсурдные и эзотерические совпадения, которые именуются случайностями. Эти разноцветные, экзотические, волшебные птицы случайностей слетелись мне на плечи: ворона журнала «ФАС», крупный селезень «Комсомольская правда», упругая пичужка Таня с волосатым афедроном, громогласный сокол Элис Купер. Случайность и есть послание Бога, видимое, могучее и влиятельное проявление его Воли. Мы мечтаем о неведомом, не подозревая, что это неведомое может нести с собой как Счастье и Радость, так и Разочарование, Отчаяние, Беду и Горе. Трагедии Эсхила — это свидетельства неотвратимости судьбы и Божьей Воли. И если твое Будущее, в силу эзотерических случайностей, становится тебе ведомым — его все равно не отвратишь. Поэтому — лучше — не знать Будущего. И с желаниями своими быть осторожнее. НО Я, К ЖУТКОЙ РАДОСТИ СВОЕЙ, ЗНАЮ СВОЕ БУДУЩЕЕ! И НЕ БОЮСЬ ЕГО! ОНО — ДОБРОЕ!
Жутковатый, смрадный запах женского лона. Она с утра поставила на полную громкость до-мажорную симфонию Шуберта. Таня (о, как удивило меня утро!) работает в музыкальной редакции радио и еще учится на дирижера. Она все время негромко подпевает всей жизни и дирижирует. Иногда мне кажется, что она истово дирижирует симфонией соития, музыкой фрикций, пытаясь подчинить их темп своему дирижерскому замыслу. Мне сразу захотелось танцевать и еще сильнее — помочиться. Шубертовские повторы, обретающие статус великих истин, мягкая, ритмическая танцевальность, богатство тембров смешивались с журчанием моей мощной, удивительно ярко-желтой, крепкой, коньячной струи утренней мочи. Есть в этом утреннем звоне святое торжество Добра. Как будто Злые помыслы притворно золотыми звездами урины исходят из меня.
— Надо дарить людям добро, — вот мой оправдательный лозунг всякий раз, когда я просыпаюсь с незнакомкой или знакомкой. — Надо дарить людям себя!
Я остервенело отхаркиваясь, чищу зубы, вытравливая из себя Зло. Образ Зла для меня — это толпа, единение, равенство, марширующая демонстрация, массовое гуляние, споры, лайки и восторги в Фейсбуке, крики восторга от салюта, скандирование и духовная стандартизация. Мода, стремление к единой модели порток, шузов, трусов, к одинаковому образцу одежды, музыки, прически — это тоже Зло. Партия, армия, сленг, нацизм, большевизм, дискотека, выборы, танцы — одинаковое потряхивание чреслами в едином ритме — это зло. Все это убивает личность, подчиняет ее общему уставу. Да, я работаю в газете, и там тоже есть свой устав. Но, даже будучи членом единого коллектива, я стараюсь не петь хором. Я в газете — «не пришей к звезде устав»! Я не занимаюсь политикой и социальными проблемами. Я — клоун, гаер, шут. И шеф это понимает и не посылает меня в чужой огород.
Личность с ее сингулярностью тоже имеет свой устав. «Не лезь со своим уставом в чужой монастырь!» — это придумали жрецы чуждого мне монастыря… Я молюсь, нет, я обращаюсь с благодарностью к Даждьбогу, Перуну, Магомету, Осирису, Ахуре Мазде, Будде, Иегове, Христу и к Себе. И оттого, румяннорожий фавн, я счастлив по утрам лишь потому, что я не одинок. Нас много — Богов.
Истомленные еблей и нежностью, мы молча одеваемся, молча завтракаем. Наша вчерашняя детская необузданность увяла, как бегония в паленой водке, и перешла в патриархальные ласки. И снова сдавлен первобытный неистовый космический разум ярмом земной обыденности. Таня с отсутствующим взором мысленно дирижирует завтрак, одевание, дежурное лобзание и расставание. И выпив весь фиал блаженства, с неясной радостью в душе и со стрелою купидона в увядшем яшмовом стержне, бегу я на работу, чтоб труду отдаться без остатка. Что день сегодняшний мне предоставит? Какую радость или боль? Всему я буду рад.
2
Когда идешь по коридору «Комсомолки», скажем, в отдел иллюстраций, навстречу тебе идут прекрасные девчата и улыбаются тебе в лицо. Трудно сказать, что скрывается в этих улыбках: желание познакомиться ближе, древняя традиция коридора «Комсомольской правды», или у тебя просто ширинка расстегнута после спешного, творческого и некропотливого похода в туалет. Иногда судьба неожиданно преподносит тебе подарок. Любовь юной, прекрасной девы — это всегда подарок. А может быть, это премия за самоотверженную работу? Я всегда знал, что Подарки Судьбы надо заслужить! Трудом, покаянием, трезвым образом жизни, молитвами, добрыми поступками, прощением. Проблемы у меня возникали лишь с трезвым образом жизни. С покаянием у меня было все в порядке.
Идет по коридору, сияя в лучах ламп дневного света, прекрасная пухленькая незнакомка лет двадцати, широко улыбается, словно Джоконда на съемках Камеди Клаб, чуть ли не смеется в лицо прогрессивному журналисту. Останавливаю ее легким, ласковым движением руки, широко улыбаюсь в ответ, словно японец-дипломат, говорю в волнении (хотя, вроде бы, что волноваться? Только что накатил беспричинно с друзьями-коллегами в одном из «кабачков» редакции).
— А давай поужинаем вместе в сумерках?
— С удовольствием, — отвечает юное, безрассудное существо, не подозревая о моих порочных намерениях. Я вообще ее и вовсе не ужинать зову. Изысканная гастрономия меня, возросшего на перловой, казенной каше, волновала мало. Да и карта вин мне, воспитанному на Портвейне 777, была не интересна. Карта водок мне была ближе и понятнее.
— Тогда давай свой номер телефона, — говорю я бархатным баритоном, срывающимся на тенор. — Я тебе позвоню в пять.
— О! Я только в шесть освобожусь.
Я записываю ее телефон, мельком отмечая в своем помутненном сознании: «О! Мой любимый третий размер!»
— Рита, — подсказывает она, увидев, что я задумался над тем, каким именем ее обозначить в телефонной книге. — Я стажерка. Напишите «стажерка!». (Имя я изменил до неузнаваемости, чтобы, кроме нее, никто не понял, о ком идет речь! Вот такой я конспиратор.)
— А меня — Санчес…
— Да я знаю…
И вот мы уже мчимся на голубоглазом такси, на заднем сиденье, ко мне, в мой жалкий, съемный, однокомнатный сераль, в Домодедово. Она сидит молча. Ее горячая ладошка в моей руке. Ее ладошка говорит моей натруженной мозолистой ладони: «Да! Да! Конечно — Да! Твоя! Твоя! Навеки!» — «Зачем — навеки?» — спрашивает моя, лишенная романтики, прагматичная ручища.
Поспешно убрав бутылки со стола, бычки из пепельницы, трусы с батареи, задвинув ногой под диван ночную вазу, накрываю на стол: бутылка французского вина, нарезка колбасы, хлебушко. Что еще надо для романтического ужина?
— Может быть, не надо? — спрашивает она, когда после двух витиеватых, исполненных нежности и любви тостов, я беру ее за руку, чтобы проводить на одр. «Зачем она это спрашивает?» — думаю рассеянно я. Но при этом отчаянная журналистка, пока еще студентка-отличница, покорно идет за мной в спальню, кабинет и залу одновременно, сбрасывая по ходу немногочисленные одежды свои прямо на пол. После соития мы уже спокойно перешли на «ты» и болтаем о работе и жизни, как старые закадычные друзья.
В 11 часов она начинает собираться.
— Куда ты? Оставайся! — умоляю я нежным голосом, исполненным любви и надежды, втайне надеясь, что она уедет. Я, признаться, люблю спать один, похрапывая, попердывая, не таясь, разбросав усталые члены свои по всем просторам моего одра, чтобы никто не положил на меня свою ногу, не рыгнул спросонья в лицо.
— Ты ничего не понял, — вздыхает печально она.
— Да что такое? Что за тайны? — недоумеваю я.
Рита протягивает мне свою руку. Я галантно целую ее в пальчики. А! Вон оно что! На безымянном пальчике сверкает золотом обручальное колечко, не простое украшение, двух сердец одно решение, обручальное кольцо. Я вздыхаю, мысленно прошу прощения у «того парня» и еще раз горячо благодарю Создателя за то, что я снова не женат, и провожаю ее на такси.
На следующий день, изрядно охмелившись, я, встретив ее в коридоре, завлекаю ее на седьмой этаж, как бы покурить (там у нас тупик, двери заколочены), и брутально, варварски, язычески овладеваю ею, развернув к перилам лицом. Я слышу, как внизу, под нами, всего в двух лестничных пролетах от нас, в курилке громко смеются и что-то горячо обсуждают мои коллеги. Но! Похоже, мою юную возлюбленную, как и меня, увлекает такая маргинальная форма гендерных отношений. Семя мое драгоценное падает тягучим, липким, невзрачным дождем на кафельный пол.
— Мне кажется, я тебя люблю, — говорит она, оправляя свои одежды, не отрывая взгляда от истекающего семенем срамного уда моего.
— Тогда через два часа на этом самом месте! Я тебя тоже люблю.
Если бы вы знали, как способствует соитие на рабочем месте творческой мысли. Я, приплясывая микс джиги с сарабандой, жоком, вальсом, твистом и тарантеллой, возвращаюсь в свой кабинет, прыгаю за компьютер и через двадцать минут из моей просветленной головы фонтаном извергается репортаж, который я всего лишь час назад не знал, как начать и как кончить.
Эта прекрасная Муза самозабвенно вдохновляла меня еще пару лет. Впрочем, не она одна. И я восхищался собой, забыв о том, что я (мы), по сути, обманываем, возможно, прекрасного, чистого человека, к которому она возвращается после наших забав, обнимает его, и страстно отдается ему уже согласно закону общественных отношений.