Точно восстановить весь ход знакомства Прометея с миром людей, их беседы, взаимные расспросы я бы не мог; думаю, оно и несущественно. В конце концов, в этом маленьком опусе интерес представляет не фантазия моя, а самая действительность: Читателю важны лишь непреложные факты, проливающие свет на загадку Прометея.

Итак, непреложный факт: рано или поздно, в той или иной форме Прометей спросил: а как, собственно, люди извлекают из огня пользу? И не только спросил, но спрашивал постоянно, всех и каждого, так что со временем этот вопрос стал для него как бы стереотипом. Скорее всего, задавал он этот вопрос не прямо — дарителю неловко расспросами выуживать похвалы своему дару. Существуют для этого общепринятые обходные пути, существовали они, надо думать, и в XIII веке до нашего летосчисления. Выведывают же каким-то образом у домашнего врача, получил ли он посланную ему к рождеству корзину с дорогими заграничными винами — и не затем даже, чтобы выслушать благодарность, а просто чтобы знать, действительно ли корзина передана по назначению вечно пьяным посыльным и вообще — пришелся ли подарок кстати, можно ли на следующее рождество послать такой же. Вот и Прометей не искал благодарности, ему просто было интересно. И не без причины. То, что нынешний человек оставил далеко-далеко позади некогда разбередившее Прометееву душу голое и беспомощное существо, бог видел и сам, хотя бы по шумной богатой ярмарке, раскинувшейся на берегу Скамандра. Он видел и понимал: начало всему этому — в огне и ремеслах. Но знает ли об этом сам Человек? Он хотел услышать это своими ушами, четко и ясно сформулированное. Случаев подходящих было предостаточно, еще в горах. Холодными ночами то один, то другой дозорный подходил к костру, греясь, потирал руки, топал ногами и приговаривал: «Ох, и хорошо же погреться у огонька!» Так что Прометею весьма скоро предоставился случай тонко, ненавязчиво задать свой вопрос. Ему отвечали охотно: огонь наша защита, а как же! И от холода, и от диких зверей. Да и ужин на огне готовят. Вот хоть сейчас; насобирали по дороге маку, а разве ж его станешь есть, не прогрев, не поджарив? То же и с другой пищей. Потом стали перебирать занятия разные, с огнем связанные: кто свое ремесло назовет, кто про других расскажет: в огне наконечник деревянного копья закаляют, глину обжигают, в дыму коптят мясо, чтоб дольше сохранялось, выделывают звериные шкуры, в огне же плавят и отливают металлы. Много всякого приходило на ум собеседникам Прометея. Но каждый, о чем бы ни говорил, непременно упоминал и о том, что без огня никак не обойтись, совершая жертвоприношения богам.

Прометея это поразило до глубины души. Видеть он, конечно, видел, и не раз, в самых разных местах видел ритуальные костры, но не в силах был поверить собственным глазам. Бывает так. (Ему, вероятно, даже приходило в голову, что люди ради него, специально для него устраивают эти фокусы-покусы с огнем!) Совсем как ребенок, он спрашивал снова и снова: «Для жертвоприношений? Богам? Зевсу?!» И, окаменев от изумления, всякий раз слышал в ответ: да, боги не только принимают жертвоприношения, приготовленные на огне, но даже требуют их и, можно сказать, уже ничего не вкушают в сыром виде. Да, мясо, предназначенное в жертву, бросают теперь в костер, зерно — тоже, выплескивают в огонь масло, вино; даже Посейдону — вот уж кто не имеет с огнем ничего общего! — приносят в жертву быка, зажаренного на вертеле.

Так, шаг за шагом, открывалась Прометею — я не люблю громких слов, но здесь, думаю, проще не скажешь — величайшая подлость, какую только знала мировая история.

Значит, вот что! Миллион лет продержали его на скале, миллион лет, день за днем, насылали орла, чтоб терзал ему печень, и никто из богов ни разу не вспомнил о нем, ни в чем не пожелал хотя бы смягчить его кару, воспользовавшись законным своим правом; он был забыт, покинут на безвременные времена со смертною своей мукой. За то, что наделил человека огнем. Сами же — сами у этого огня грелись!

Чудовищная история! И ведь любопытно, что никто никогда об этом даже не думал. Но сейчас, сидя лицом к лицу с Прометеем, слыша недоверчивые его расспросы, видя вдруг окаменевшее лицо, Геракл и его товарищи тоже внезапно замерли, потрясенные: они поняли всю отвратительность того, что произошло.

Отвратительность парадокса.

Парадокса, с которым каждый человек в отдельности — и Человек вообще, — собственно говоря, встречался на своем пути много раз.

Взять хотя бы Вторую венгерскую армию на Дону: десятки тысяч людей, многим из которых не хватило даже винтовок, гнали прикладами на передовую; несколько дней спустя в тылу их же ставили к стенке («Куда дели оружие?!») и расстреливали. А вот другой пример: миллионы людей посылали, посылают и, похоже, еще будут посылать на смерть за «преступление», в котором они не повинны, раскаяться в котором не могут и в котором виновны в конечном счете именно их палачи, только за то, что они негры, евреи, цыгане и, почем я знаю, какие еще национальные меньшинства, их обосабливали, делали изгоями.

Да и вся-то история.

Славные революции. Которые начинались под знаком полной свободы, равенства, братства. А потом на шею крепостного садился феодал с его правом палаша, правом первой ночи; на шею свободного крестьянина — помещик и банкир, на шею рабочего — капиталист. И хорошо еще, если от перемены не становилось хуже. Ведь за столько тысячелетий, горьких тысячелетий, мы — первые, кому удалось наконец осуществить такую революцию, которая больше не влечет за собой появления нового слоя избранных, когда не существует больше протекции, человек не измывается над человеком, пользуясь властью, когда только труд и способности дают право на выдвижение и нет больше разного вида и ранга воровства и проституции, никто не может, не трудясь, за счет других приобрести имущество и власть… И так далее, см. наших классиков — и самые искренние наши намерения, на пути осуществления которых, однако, иной раз возводят препоны отдельные периферийного характера явления.

Похоже на то, что судьба Прометея — это древний как мир, человеческий и божественный, — исторический парадокс. По размерам своим самый потрясающий, самый ужасный.

Но вот у тех, кто окружал в тот миг Прометея, открылись глаза: они поняли весь ужас этого парадокса; однако же многие хоть и поняли, но отнеслись с недоверием. Среди них, вне всякого сомнения, был — насколько я его знаю — и молодой Тесей.

— А все ж, наверное, не только из-за огня наказан ты, великий бог, — как-то вступил он в беседу. — Я вот думаю про восстание титанов… Ты тоже титан.

Прометей поначалу только рукой махнул. Но потом все же стал объяснять:

— Так ведь, если разобраться, и Зевс титан. А вообще-то я уже говорил, что в восстании не участвовал. Из принципиальных соображений. Я был против таких выходок: забросать Олимп камнями — смешно же, право! Так сразу и сказал: безумная ваша затея, на меня не рассчитывайте. Я на стороне Зевса сражался… Может, тем и повредил себе.

— Но ведь тогда… Неужели только из-за огня?! Нет, это все-таки невероятно.

— Это было единственное против меня обвинение.

— Но все же, — Тесей почти молил его, — какая была мотивировка?

— Мотивировка?! — Прометей опять махнул рукой.

Геракл же укоризненно покачал головой:

— Ты еще многого не знаешь, братец. Боги велики.

Но Прометей, видя по лицу юноши, как мучительно жаждет он отыскать причинно-следственную связь, сказал то, о чем никогда еще никому не говорил. Правда, и возможности такой у него не было.

— Говорят… Сам я при этом не был, но от верного свидетеля слышал, будто Зевс сказал примерно такие слова: «Куда же мы придем, если станем одарять людей просто так!» Дословно не знаю, но что-то в этом роде.

— Нет, это неправда, не может быть! Это ошибка, сплетня. Ни за что не поверю!

Осмелюсь утверждать, что этот спор о Прометеем затеял не кто иной, как Тесей. И не только его характер говорит за это, но также логика его судьбы. Ведь именно он окажется тем, кто, неполных двадцать лет спустя, получит на эти свои сомнения беспощадно-жестокий ответ. Получит ответ и он, и еще некто, присутствующий при этих: спорах, — а именно Асклепий; правда, сам он, как представитель естественнонаучной области знаний, по вопросам политики не высказывается, однако же причинно-следственная связь его интересует всегда, и он сомневается вместе с Тесеем.

Мы ведь знаем, что произошло со злосчастным Тесеем. Его вторая жена Федра — очевидно, по материнской линии сексуальная психопатка — влюбилась в подростка Ипполита, сына Тесея от первого брака, и попыталась соблазнить его. Однако Ипполит, во-первых, обожал отца и вообще был юноша весьма чистый помыслами, во-вторых же, он готовился к состязаниям на колесницах и жил в строгом самовоздержании. Он отверг искусительницу. Тогда Федра, опасаясь, как бы ее не опередили, воспользовалась извечным женским способом и оклеветала Ипполита перед вернувшимся домой Тесеем, обвинив в собственном своем грехе. Тесей тут же (а это был самый критический момент состязаний на колесницах!) громко проклял своего сына. В результате кони взвились — перед ними будто бы вдруг возникло чудище морское или что-то в этом роде, — понесли, перевернули колесницу, и Ипполит нашел свою смерть под ее колесами. Поздно пришло к Федре раскаяние — в ужасе от свершившегося она с истерическими воплями призналась в преступлении и покончила с собой. Тогда-то прославленный домашний врач Тесея и добрый его друг Асклепий пожалел несчастного отца и воскресил невинно убиенного юношу. (Обладая истинным врачебным тактом, Федру он воскрешать не стал.) Зевс же в наказание поразил Асклепия перуном и убил его. Но за что? — мог бы спросить Тесей. Впрочем, он теперь уже знал ответ. Ипполит был невинен? Да. Справедливо, что он избегнул смерти?! Да. Так разве не сделал доброе дело Асклепий, разве не восстановил нарушенное равновесие весов справедливости? Конечно, сделал, конечно, восстановил! Тогда за что же убил его Зевс? А вот за что: «Куда же мы придем, если станем воскрешать людей просто так ?»

Однако к тому времени Тесей, как и предсказывал Геракл, уже кое-что уразумел из области причинно-следственных связей.

— Видите ли, друзья мои, — после долгого молчания заговорил Прометей. — Обо всем этом я, как вы догадываетесь, размышлял долго. Время у меня было. Прежде всего я хотел понять Зевса: ведь таков у нас закон — искать объяснения своей судьбы. Из четырех элементов мироздания три — землю, воду и воздух — получило все живое. Только огонь боги придержали для себя. Ясного и определенного указания на это не было. Так сложилось. Я же отдал огонь Человеку, ибо чем еще мог помочь ему? Тому, кто не обладает ни толстой шкурой, ни клыками. И даже спрятаться толком не может, как крошки насекомые, — велик уж больно. И плодовитостью не одарен, как мыши-полевки или зайцы, которых, сколько ни уничтожай, останется предостаточно. Что же мог я дать ему из того. чем владел сам, и чем мог бы помочь ему? Конечно, я знал, что огонь — элемент очень мощный. Знал: благодаря ему человек может стать таким же всевластным, как боги. Однако что это такое — власть? Вы видите, я, хотя и происхожу от первородной ветви, похож, скорее, на меньшее дитя самого младшего брата: чего-то я, как видно, по понимаю. Ну, станет человек сильным и всемогущим, как боги, — разве же это плохо?! Отберет ли он тем хоть малую долю власти у бессмертных? Не весь же огонь отдал я людям, не обездолил богов! Вон сколько огня осталось на небе: солнце, звезды, молния! Человеку-то я дал от него самую малость. Боги и не заметили бы, если б не увидели, как пылает огонь в ночи перед пещерами — тогдашней обителью человека. Нет, я не нанес ущерба могуществу богов, лишь дал Человеку возможность также стать могучим. Разве могущество меньше оттого, что принадлежит многим? Если больше тех, у кого его больше? Если даже все и каждый станут всемогущи? Разве при этом не будет выделяться тот, кто действительно чем-то выделяется, разве не станет он еще более приметен?.. Я размышлял об этом миллион лет и все-таки не понял — этого понять я не мог… Теперь же, когда я слышу: боги требуют, чтобы жертвы им приносились на огне, все боги этого требуют, даже Зевс, — теперь я еще меньше понимаю то, чего не понимал и до сих пор… А ведь нам, титанам, которым не досталось наследства, то есть власти, родители, как это принято, дали хорошее образование. Я не профан, даже если в чем-то и отстал от века. Да и потом, чем же вообще мне было заниматься на протяжении миллиона лет, в моей-то ситуации, — чем вообще занимаются, когда ничего не делают? Конечно, философией. Я знаю, что такое судьба, и знаю, что такое справедливость. Зачем же им противостоять друг другу? Разве чувство справедливости не естественный, внутри каждого из нас живущий закон, хотя никто нас тому не учил? И разве не сама судьба — тот мир, в который мы рождаемся независимо от нашей воли и сознания и который при этом на каждом шагу все же учит нас причинно-следственной связи? Есть добро и зло, как есть свет и тьма, жизнь и смерть; и разве опознание добра-зла не закон, заложенный в сердцах и умах наших — системе справедливости?!

Все помолчали, задумавшись о том же, по крайней мере делая вид, что это так. Ибо на самом деле каждый думал хотя и о том же, но по-своему.

Геракл думал: это не совсем верно, нет просто добра и просто зла; есть только больше добра и меньше, больше зла и меньше. Таков и он сам: несколько-больше-чем полубог и несколько-меньше-чем получеловек. В существующем мире Зевс — лучшее, ибо плохого в нем меньше. Значит, нужно веровать в Зевса и подтверждать это делом. И тогда уже в этом смысле Зевс — абсолютное добро. А верить нужно и нужно действовать. Так думал Геракл, но вслух ничего не сказал. Не счел пристойным, чтобы он — несколько-больше-чем полубог — поучал настоящего бога, бога до мозга костей.

Пелей думал: добро — это намерение; зло — то, что из него получается. Почему это так? Он понял Прометея до конца. Ибо не понимал того же, чего не понимал Прометей.

Асклепий думал: не произошли ли за минувший миллион лет определенные изменения в мыслительных способностях Прометея и насколько они патологичны?

Тесей же думал так: и к чему ломать из-за этого голову? Даже Прометею — ведь теперь-то он свободен! Судьба титана ужасна и, действительно, не совсем понятна. Что ж, видно, бывает и так. Вообще же все в мире просто, ясно и чисто. Ну, а дурное — так ведь его скоро не будет, и жизнь пойдет совсем иначе!

Можно, однако, не сомневаться в том, что Тесей почитал, а главное, любил Прометея, который, как известно, был не только кладезь премудрости, но и мастер на все руки (потому и мог подарить Человеку ремесла). Что же до их разногласий — такое случается: кто-то не приемлет, например, философию Эйнштейна или социологию Фрейда, но при этом учится многому и у того и у другого. Так и Тесей. Два месяца, как мы видели, добирались они вместе до Трои, да еще около месяца занял путь в Афины и остановка там. Конечно же, любознательный Тесей все время, какое оставалось у него от встреч с суженой его, Ипполитой (согласимся здесь с Клидемом, его мнение наиболее достоверно), проводил с Прометеем в умной беседе. Несомненно, и Прометей полюбил молодого героя.

В одном отношении Тесей резко выделялся из всей компании. Он тоже принадлежал к партии мира, по иначе, чем остальные. Когда заговаривали о «пуническом пути», на его слух это звучало музыкой весьма отдаленного будущего. И даже не музыкой, а чем-то вроде галлюцинации. Для Тесея Микены все еще означали прогресс. В Микенах, объятых, как мы знаем, смертельным окаменением, застывших настолько, что их сокровища оказались на многие столетия замурованы в глубине истории, словно подземный ручей, — в этих-то Микенах Тесей еще видел цель.

Это вполне объясняется положением в Аттике. Афины XIII века до нашей эры еще не были городом. В сущности, они не могли именоваться тогда даже селением. Это был всего-навсего древний жертвенник на вершине высокой скалы, посвященный Афине Палладе, нечто вроде общего места жертвоприношений нескольких союзных племен. Как тот уголок в наших баконьских лесах, куда ежегодно съезжаются в назначенный день все кочующие по Венгрии цыганские племена. Афины многие еще называли крепостью Кекропа, происхождение которой теряется в тумане легенд; на пороге второго тысячелетия ионийцы, по всей вероятности, уже застали ее, она была воздвигнута, должны быть, аборигенами этих мест — пеласгами — в так называемый период энеолита. Мы ведь, в сущности, ничего не знаем о пеласгах. Их поселения были до основания сожжены ворвавшимися на полуостров греками. Во всяком случае, раскопки, достигая этого слоя, всякий раз обнаруживают обгоревшие головешки и золу. Однако «крепость» Кекропа на вершине скалы каким-то образом избежала пожара. Возможно, еще во времена пеласгов там было святилище, в котором ионийцы обнаружили особенно страшного идола и не посмели его коснуться. Факт тот, что святилище это сохранилось, существовало еще и во времена Тесея, символизируя единство союзных ионийских племен.

Расцвет Микен, разумеется, уже оказывал некоторое воздействие на Аттику. В конце концов, ионийцы тоже были греки, как и ахейцы, и говорили на одном языке, лишь с некоторыми несущественными диалектными различиями, за что их, правда, нередко высмеивали и позднее; но все-таки они прекрасно понимали друг друга, если того желали.

Они не были в союзе с Микенами. Когда критский царь выступает в карательный поход против Аттики, будто бы мстя за убийство сына (вероятнее же, чтобы наказать за пиратство, — Крит преследовал пиратов нещадно, собственные интересы заставляли его быть сторонником пунийцев), — когда критяне взимают с ионийцев дань людьми, Микены даже не ведут ухом. Однако и в плохие отношениях они не были. Это вполне понятно. Земли Аттики столь скудны, что было бы бессмысленно захватывать их и население обращать в рабство… Даже рабы, сколько их ни погоняй, не работали бы больше, чем нищие ионийские землеробы на своих личных или общинных наделах, подгоняемые одним лишь страхом голодной смерти. И земельные угодья ионийских храмов, даже возделываемые рабами, не могли бы поставлять на микенский рынок больше шерсти, баранины, зерна, зелени, фруктов, оливкового масла, чем привозили жители Аттики по доброй воле, в обмен на микенские бронзовые изделия, посуду и другие товары.

Тем не менее Аттика уже знакома была с институтом рабства. Разбогатевшие потомки вождей, патриархи племен, именующие себя царями, использовали в доме и в поле иноземную рабочую силу. Положение этих работников, в сущности, то же, что и рабов, однако называть их рабами все-таки неверно. Это — обедневший родич, найденыш-ребенок, усыновленный отпрыск многодетной семьи и вообще любой, кто, словно бездомный пес, ищет хозяина и готов служить в зажиточном доме за тепло очага, за кусок хлеба насущного. Кто кому делает добро в этой ситуации? Во всяком случае, тот, кто получил кров, чувствует облагодетельствованным себя. Таким образом, это не было рабством в прямом смысле слова, то есть когда образуется многочисленный угнетаемый класс и, чтобы держать его в узде, необходимо государство. Здесь властвовали древние законы — обычаи. А если и существовали обособленные поселения — общим числом двенадцать, как утверждает традиция, — было бы ошибкой называть их городами и даже селами, ибо складывались они по признаку племенному, по кровному родству, а не на географической основе.

Не удивительно, что Тесей, выросший на Пелопоннесе, в Трезене, и знакомый с цивилизованным миром, еще видел в Микенах по сравнению с Аттикой идеал. Ведь и теперь, например, такие явственно загнивающие государства, как шведское, швейцарское или канадское, еще являют собой перспективу — пусть не социальным своим устройством, но уровнем материальной и духовной культуры — для народов, составляющих две трети человечества; как и вообще загнивающее «потребительское общество» в некоторых отношениях — скажем, в вопросе производительности — может чему-то научить социалистические страны, всколыхнувшие самые глубинные пласты. Хочу подчеркнуть — и это относится также к Тесею: речь идет о некоторых достигнутых результатах, а не о положении общества в целом!

Тесей лелеял большие планы и много беседовал о них с Прометеем. Известно, что одержимые люди только и говорят о своем «коньке», особенно же, когда встретят внимательного слушателя. А Прометей, без сомнения, был внимательный слушатель: планы Тесея, хотя и опосредствованно, объясняли ему очень многое.

Позвольте мне сделать здесь небольшое отступление.

С Тесеем филологу труднее, чем с Гераклом. Образ Геракла сразу же запечатлен был в памяти потомков и никогда с тех пор не забывался. Правда, говоря о потомках, мы имеем в виду не ахейцев, не микенцев, продержавшихся после того совсем недолго. Их-то любое напоминание о Геракле, скорей, раздражало. С чем бы мне сравнить это? На одной из площадей Будапешта — какое-то время по крайней мере — стоял памятник Енё Ракоши, памятника же Михаю Каройи нет и поныне. Сравнение удачное — во всяком случае, с одной точки зрения: куда больше нравилось им вспоминать своих героев великоэллинского толка, мечтавших о мировом господстве, чем Геракла, без громких фраз спасавшего свою родину, непоколебимого сторонника мира, являвшегося для них вечным укором как чистосердечностью своей, так и мудростью — ибо все его пророчества сбылись! Увы, нескольким поколениям надлежит сойти в могилу, прежде чем нация проникнется к такому герою симпатией! Однако память о Геракле сберегли дорийцы: сберегли по дружбе, в благодарность за то, что он любил их и оказывал помощь, за то, что среди них растил своего сына (или нескольких сыновей), — и сберегли также из государственных интересов: Геракл был обоснованием их законного права на Микены, на Пелопоннес (который они захватили бы, разумеется, в любом случае).

Афины же долго — в течение нескольких столетий — не хотели вспоминать о Тесее. (Если и вспоминали, то только как о юном герое, но никогда — о Тесее, государственном муже.) Это было тягостное воспоминание: ведь они сами изгнали и, строго говоря, убили основателя своего города! И правда, решительно все свидетельствует о том, что Ликомед убил Тесея на Скиросе не только из материального интереса, но и по наущению любимца Афин демагога Менестея — во всяком случае «во славу его».

Таким образом, цикл легенд о Тесее очень позднего происхождения.

Осложняется их разбор еще и целым рядом аналогий.

Культ Тесея — возникший уже под знаком афино-спартанского соперничества — должен был стать противовесом культу Геракла. (Одно время афиняне чуть было не сделали своими национальными героями Диоскуров — весьма характерно! — но Диоскуры-то, на их беду, были хотя и не дорийцами, но зато именно спартанцами!) Тогда они приспособили к своим нуждам несколько эпизодов из легенды о Геракле.

Самая главная путаница здесь в том, что Тесей действительно подражал Гераклу. Особенно поначалу. Ведь он с детства избрал Геракла своим идеалом.

Вот какие трудности осложняют мою попытку воссоздать истинный образ Тесея, что я и прошу Читателя любезно принять во внимание. (Даже бесценный Плутарх по крайней мере столько же затрудняет, сколько и облегчает мне дело!)

Честолюбие и угрызения совести афинян, сконцентрированно запечатленные в легенде, рассказывают: победив Минотавра на Крите, Тесей вернулся в Афины как раз в то время, когда его отец Эгей умер, и тотчас взял в руки бразды правления. С отцом у него был уговор: если он погибнет, как все его предшественники в прежние годы, то корабль, под черными парусами вышедший в свой скорбный путь, под черными же парусами и вернется. Если же Тесей победит и останется в живых, он подымет на мачтах своих белые паруса. Однако опьяненные победой афинские юноши — так гласит легенда — позабыли про уговор. Что им за дело до цвета парусов — черные так черные, лишь бы скорее домой. А царь Эгей, между тем, уже много дней все стоял и стоял на берегу, вглядываясь в горизонт. Завидев черные паруса, он уверился, что сын погиб, и без промедления бросился в море. Которое с той поры называется Эгейским. Да простят мне творцы легенды, но это совершенная чепуха. Во-первых: подъем и спуск парусов, как известно, дело достаточно сложное. Так что, если подобный уговор был, немыслимо, чтобы о нем не вспомнили, пускаясь в обратный путь. Во-вторых: и в наши дни не так-то просто покинуть, скажем, крестьянский праздничный стол, не поминая уж о пирах дворянства минувшего века. Как же могу я поверить, будто Тесей, прикончив Минотавра, тотчас щелкнул каблуками: «Благодарю за внимание, дело сделано, ваш покорный слуга». Могло ли тут обойтись без соответствующих жертвоприношений, без торжественного «Te Deum» , без многодневного, если не многонедельного пиршества, а также, между прочим, без формального примирения между Кноссом и Афинами и отмены статута «данники — мздоимцы», просуществовавшего то ли восемнадцать, то ли двадцать семь лет! А история с Ариадной? На нее ведь тоже понадобилось какое-то время! Иными словами, не так уж они суетились с отъездом, чтобы позабыть заменить паруса. В-третьих: совершенно явно, что эпизод с парусами — бродячий сюжет. Он вызывающе чужероден. Его связь со смертью Эгея — попытка дать объяснение постфактум — чистая выдумка. В-четвертых: общеизвестно, что Эгей не любил, не мог любить сына так страстно, чтобы при вести о его смерти броситься в морскую пучину. Если бы царь так любил его, то не спускал бы глаз с Медеи, а уж после попытки отравления и вовсе вышвырнул бы из. дому сию многоопытную даму, а не сына отправил куда глаза глядят.

Да и мог ли он — пусть это послужит царю в оправдание! — так уж безумно любить совершенно чужого ему юношу? Припомним, в самом деле, обстоятельства рождения Тесея. Дед Тесея Питтей был царем Трезены. Трезена в те времена — небольшой и даже небогатый город, но зато один из центров гуманистического образования. Питтей же — образованнейший человек своего времени и пылкий сторонник Зевса. Он основывает первый в Элладе — или, скорее, на Пелопоннесе — оракул, посвященный Аполлону. Вводит в своем городе демократическое судопроизводство — суд ведется при двух народных заседателях, — дабы освободить этот социальный, чисто человеческий акт от пелены религиозного мистицизма. А чтобы подданные его научились вести общественные дела, сам читает им курс политики и даже пишет учебник. (Либо заставляет писать учеников по конспектам лекций.)

Дочь Питтея, Этра, и есть мать Тесея. Этра — печальная невеста вынужденного спасаться бегством Беллерофонта. Сперва она хочет верно ждать Беллерофонта, уповая на амнистию. К тому же она очень разборчива — всех сравнивает с Беллерофонтом, — да еще на редкость остроумна и образованна: таких женщин мужчины побаиваются. Словом, осталась она ни с чем. А между тем очень хочет иметь ребенка. Как и Питтей — внука. (Вообще-то Этра была, вероятно, весьма и весьма привлекательна. Елена, например, красавица из красавиц, была привязана к ней до самой смерти.)

Ничто не ново под луной — свадьба Этры тоже была «странным браком». Питтей напоил оказавшегося в Трезене проездом Эгея и уложил к своей дочери в постель. Правда, от Эгея не требовали бракосочетания или чего-то в этом роде — только наследника. Да и тут не обошлось без Посейдона! Этра же, пробыв положенное время с Эгеем, восстала с ложа и, следуя сну своему, спустилась к морю, где досыпала уже с Посейдоном. По ее мнению — а матери обычно это знают, — отцом ребенка был Посейдон. Это подтверждается еще и тем, что у Эгея детей не было ни от первых двух жен его, ни затем от Медеи; он оказался бесплоден. Посейдон разрешил ему считать Тесея своим сыном, что позднее Эгею очень пригодилось: ведь он так не хотел, чтобы его трон достался подлым его племянникам!

Однако даже при этом нельзя поверить, чтобы он полюбил Тесея — воспитывавшегося постоянно в Трезене (и получившего блестящее воспитание!), увиденного им впервые, когда мальчику исполнилось уже шестнадцать лет, — такой самозабвенной отцовской любовью!

Наконец, допустим, что Эгей любил Тесея именно так, допустим, что сожаления, угрызения совести на старости лет заставили его беззаветно полюбить сына, — разве не захотелось бы ему узнать обстоятельства гибели юного героя? Нет, он непременно дождался бы корабля под черными парусами, непременно выслушал бы — правда, стоная и раздирая на себе одежды, обливаясь слезами — скорбную весть, распорядился бы по крайней мере относительно обряда, заменявшего государственные похороны в те времена, когда не было еще государства.

И на самый конец: уж если кто-то столь горячо любит своего сына, он, пожалуй, и не отпустит его к Минотавру. Если же мальчик решился ехать любой ценой, едет с ним вместе. В крайнем случае, очень уж опутанный делами государственной важности, раскошеливается на курьерский корабль, который моментально оповестил бы его о случившемся.

Но вот что важнее всего: неправда, будто Тесей принял отцовский трон сразу же после победы на Крите. (Слово «трон» здесь означает не больше, чем слово «царь» по отношению к царям Аттики в те времена: скорее — приличное кресло.) Жив ли был Эгей, умер ли, Тесей не тотчас взошел на его трон: прежде ему нужно было раздобыть себе жену — иначе говоря, принять участие в войне Геракла с амазонками.

А еще потому не принял Тесей отцовского трона, что не этот трон был ему нужен. Он стремился к большему.

Сперва он хотел быть вторым Гераклом. Ему стукнуло семь лет, когда он познакомился с этим своим — седьмая вода на киселе — дядюшкой. Придя к Питтею в гости, Геракл сбросил с плеч знаменитую львиную шкуру. Обычно при виде этой шкуры дети пугались и разбегались кто куда. Один лишь Тесей, выбежав во двор, тут же вернулся с топором: сейчас он убьет страшного льва! Геракл, естественно, сказал тут что-то вроде: «Ну, братец, быть тебе моим преемником».

И поначалу дело словно бы к тому и шло. Прощаясь с Этрой, Эгей спрятал под громадною каменной глыбой пару сандалий и меч: «Дитя же пусть явится ко мне в Афины не прежде, чем сумеет сдвинуть этот камень. Я узнаю его по мечу и сандалиям!» Можем себе представить, каков был этот камешек, если за столько лет не нашлось никого, кто сумел бы сдвинуть его с места. А ведь хороший меч и добротные сандалии в те времена — ценность немалая! Пара сандалий служила человеку всю жизнь. Тем более меч: мы ведь знаем, что даже на богатом Востоке воины отправлялись в поход, вооружившись по большей части пращой, деревянным дротиком, каменным топором или каменною же булавой. «Бронзовый век» не означает, что оружие или инструмент из бронзы доставались каждому! С этой точки зрения подавляющее большинство людей еще продолжало жить в каменном веке.

Тесей сдвинул неподъемный камень шестнадцати лет от роду! Затем по дороге в Аттику покончил с четырьмя знаменитыми бандитами, в том числе с поминаемым и поныне Прокрустом. Прибыв в Афины, он узнал, что в сорока двух километрах от города, на Марафоне, буйствует, уничтожая посевы и людей, знаменитый критский бык, оплодотворивший Пасифаю, которого Геракл связанным доставил в Микены, а Эврисфей, испугавшись, выпустил на свободу. Недолго думая, Тесей отправляется в путь, оглушает быка мощным ударом и, спутав, приводит в Афины, чтобы показать — и, вероятно, тут же принести в жертву — восторженно встречавшему его народу. До сих пор — типично Гераклова серия подвигов. Независимо от того, совершил ли их Тесей — хотя бы частично — в действительности, или их приписало ему позднее афинское тщеславие. Ионийцы ведь, как известно, обладали незаурядной фантазией.

Затем следует полоса, нимало не напоминающая житие Геракла. Тесей впутался в банду Пиритоя. Какая могла быть тому причина? Судя по всему, та же самая, которая и в наше время заводит жизнь не одного подростка в точно такой же тупик. Недостаток любви, ласки. Тесея едва не отравили, жизнь его висела на волоске, злодеяние не удалось благодаря одному-единственному непроизвольному жесту отца — не удалось сегодня, но завтра ведь может и удаться?! Было очевидно, что Медея решилась извести его. Но это бы еще ничего: случались такие мачехи и до нее и после. Самым же большим разочарованием для Тесея, самым отвратительным, отвратительным до тошноты, было трусливое поведение его отца, Эгея. Тесей не мог больше оставаться в родительском доме, то есть в Афинах, он пошел скитаться по свету. И повстречался однажды с вождем лапифов Пиритоем. Пиритой был веселый, смелый, умный молодой человек, он и пригож был, и предприимчив и верен в дружбе, — словом, мы можем говорить о нем все самое прекрасное, но в конечном счете ничего хорошего.

Что бы ни совершал Геракл — даже вынуждаемый иной раз Эврисфеем на подвиги ради самих подвигов, подвиги-аттракционы, — его деяния все же имели и смысл и цель, ибо служили Зевсу, его именем освященному обету. Для банды же во все времена характерно лишь формальное почитание дружбы, солидарности, мужества и целого ряда других достоинств, ибо все это лишено цели и идеи, бессодержательно. Переливающаяся всеми цветами радуги пустышка завораживала сверкающим своим многоцветьем даже потомков: с парой Тесей — Пиритой связаны бесчисленные анекдоты. (Даже Елена, даже сама Персефона стали будто бы жертвами их необузданности!) Тем не менее из каждого такого анекдота в конечном счете становится ясно, как формальная добродетель за отсутствием содержания оборачивается своей изнаночной стороной.

Однако же сколько правды в мудрой фразе Гёте: «Ein guter Mensch in seinem dunklen Drange ist sich des rechten Weges stets bewusst!». В конечном итоге даже самые темные годы беспутства и бесцельных скитаний пошли затем Тесею на пользу. Из множества дурного его натура сумела отцедить и вобрать нечто доброе. Вот почему хочется посоветовать нашей милиции и органам правосудия с величайшим тактом, с педагогической осмотрительностью наказывать несовершеннолетних нарушителей порядка. Если среди десятка тысяч лишь один оказался бы Тесеем, это стоило бы любых хлопот.

На судьбу Тесея оказало огромное влияние то, что в цепи своих беспорядочных выходок и авантюр он дважды повстречался с Гераклом. Первый раз это случилось во время войны кентавров и лапифов. (Можно сказать, братоубийственной войны, поскольку речь шла о двух родственных племенах.) Славные, простоватые кентавры привычны были к кислому молоку, от вина же они всякий раз приходили в неистовство. Так случилось и на свадебном пиру Пиритоя: кентавры набросились вдруг на женщин. Превосходившие кентавров числом и к тому же лучше переносившие вино лапифы основательно их поколотили, а потом, что было уже несправедливо, прогнали с исконных земель. В последовавшей затем войне принял участие и Геракл на стороне кентавров. Тесей сражался во главе лапифов. Вот тут-то идеал его детских лет вновь дважды поверг юного героя в восхищение и изумление: Геракл не только не предавал позору тела павших на поле боя лапифов, но возвращал их родственникам, дабы те могли оказать положенные храбрым воинам почести; по окончании же победоносной битвы он позаботился о том, чтобы враги примирились искренне, мир заключили на почетных условиях, не сеяли семя будущей войны.

И то и другое было ново и введено в обиход Гераклом впервые.

Второй их встречей было уже упоминавшееся милосское приключение, когда Пиритоя постиг бесславный конец, Тесея же освободил Геракл, причем в столь плачевном состоянии, что сказать — он оставил там даже штаны — мало. Ибо мы знаем совершенно точно: вместе со штанами остался и кусок его зада.

Обе встречи оказали решающее воздействие на судьбу Тесея. Самое же главное (хотя тоже, вероятно, не без влияния Геракла), Тесей осознал наконец в эти смутные годы свое призвание и научился многому, без чего оказался бы неспособным это призвание выполнить.

Он научился приобретать товарищей, привлекать к себе людей. Научился создавать войско и командовать им. Из героя-одиночки он стал вождем.

Однако призвание у него было иное, чем у Геракла. И меньше, конечно, но в чем-то и больше. То есть оно было другим: принять на свои плечи не Элладу, но Афины!

Афины! Создать в Аттике настоящее войско!

Самое зерно этого войска сформировалось, очевидно, уже во время экспедиций на Крит. Те шестеро юношей, что отправились тогда с Тесеем — неважно, по приказу или добровольно, — были готовые на любые жертвы молодые люди в расцвете лет и физических сил. А Тесей, победив Минотавра, спас их от смерти. Были с ними еще моряки слуги, провожатые — все смелые и верные, крепко спаянные пережитыми невзгодами люди. Конечно, многие из них должны были последовать за Тесеем и в его добровольное изгнание. Приключения же и скитания лихого братства, вероятно, привлекали новые силы: все смелые, жаждавшие авантюр и простора желаниям молодые люди, сколько ни было их в Афинах и окрестностях, тянулись к ним. Присоединилось, наверное, немало оставшихся без вожака молодых лапифов. Да Тесей и сам, где бы ни оказался, вербовал людей. Мы это знаем, ведь он никогда не допытывался, какого кто роду-племени, лишь бы подходил ему по стати. В поход против амазонок он двинулся, вне всякого сомнения, во главе собственного отряда, и это была уже не шайка, а именно воинский отряд, прилично экипированный — во всяком случае, после победы — и к концу победоносного похода, после долгого, протяженностью в четыре тысячи километров, пути, сплотившийся в такое закаленное боями, испытанное и повидавшее мир воинство (их могло быть при этом каких-нибудь сто пятьдесят человек, не в том дело!), подобного которому ионийцы прежде не видывали. Возможно, ионийцы могли бы собрать — да и собирали когда-то, во времена скитаний, — войско числом не меньше, а много больше, этакую первобытнообщинную рать, шумную орду всех мужчин племени, нещадно оравших на совете каждый свое, в битве же ошалело пырявших дубинками куда придется. Но людям Тесея достаточно было короткого приказа — они понимали своего военачальника с полуслова, владели всеми видами оружия как в пешем бою, так и на колесницах, знали, что такое дисциплина и организация, что такое авангард, основной корпус, арьергард, умели быстро раскинуть лагерь и так же быстро его собрать. Воины Тесея умели и знали очень многое, но самое главное — знали, что их вождь намерен осуществить в Афинах нечто замечательное. И хотя не все они, вероятно, до конца понимали, чем замечательно это замечательное, одно было для них несомненно: предстоит славное развлечение — и они заранее его принимали всей душой.

С этой-то вооруженной силой, с этим передовым политическим отрядом и совершил Тесей революцию в Афинах.

Не царем-пастухом, не царем-поселянином, получившим отцовское наследство, вступил он на афинский престол, но основал полис — город-государство. Мелких царьков, родовую знать убедил или победил. Так было: везде и всюду, со всеми и каждым говорил он о своем плане, привлекал даже слуг, даже рабов! И царек или князек обнаруживал себя в одиночестве между собственными своими подданными, с одной стороны, и войском Тесея — с другой. Таким образом, в большинстве случаев Тесею даже не приходилось вынимать меч из ножен. Иными словами, Тесей был хорошим политиком.

Не будем, однако, строить иллюзий, в его победах играли роль не только убеждение и демонстрация силы, но и кое-что другое.

Кровь тоже лилась за Афины, за утверждение Афин. И немало крови.

Новое государство беспокоили также извне, в только-только строившийся город засылали шпионов, диверсантов. И ставка была велика: быть ионийцам прислужниками Микен, их вспомогательным военно-политическим отрядом, или — народом. (Да, Гомер называет афинян — одних лишь афинян — народом. Правда, и здесь иронизирует: «Конечно, народом бы стали афинские люди, когда бы хватило ума, когда б подчинились Тесею».)

Словом, Тесей был вынужден — и нередко — попросту истреблять сопротивленцев, своих политических противников, подчистую. История горькая, но не он один в ней виноват: он-то, во всяком случае, винил самый статут города, который включал в себя немало положений, восходивших к древней религиозной традиции: «Убийца должен быть изгнан навечно, дабы его прегрешенье не пало на город». Правда, убийцей мог быть объявлен лишь тот, кого обвинит перед судом либо жертва его, либо кровный родич убитого. Вот и приходилось Тесею, заодно со своим недругом, истреблять и всех кровных родственников его, поголовно. Зато при этом он мог уже сам выступить собственным обвинителем, мотивируя убийство «интересами общества», очиститься от коего возможно было всего лишь годичным изгнанием. (Когда такого рода преступления накапливались, Тесей удалялся в Трезену, наследие матери, и управлял афинскими делами оттуда.)

Не думаю, будто Тесей убивал из одержимости властью, так что проводить ошибочные параллели бессмысленно. Просто — ставка была велика.

И дело затевалось великое.

В Афинах, пропыленном хуторке паломников, он строил город. Для этого было необходимо, чтобы каждый имущий житель Аттики выстроил себе в Афинах дом. Для сооружения зданий общественного характера — коммунальных учреждений, укреплений, храмов — требовались уже соединенные усилия всего народа Аттики. Да, Тесей и добрым словом, и силой принудил благородных господ перебраться из отдаленных усадеб в Афины. И заставил ионийцев, разрушив деление на племена и роды, образовать новые — городские — сословия граждан.

Чтобы старинная знать не оказалась в чистом проигрыше, он создал из нее сословие эвпатридов, которое делило бы с ним власть — участвовало в политической жизни, контролировало правосудие, охрану общественного порядка, богослужения. Земледельцам — сословию геоморов — он оставил во владение их землю; однако для этого ему пришлось осуществить действительно колоссальную земельную реформу: родовые, в принципе общие земли он должен был объявить частной или общественно-сельской собственностью, которая входит в территорию полиса и за которую владельцы платят городу подать. Таким образом, земля, прежде фактически принадлежавшая царькам и князькам, теперь, под эгидой города, стала собственностью второго сословия. Коему вменялось за это в обязанность обеспечивать население полиса продовольствием, а также производить продукты на вывоз. К третьему сословию — сословию демиургов — относились ремесленники, художники, артисты, ученые, вообще все, чьим делом и заботой станет культура и цивилизация Афин.

Как всякий основатель города в древнем мире, Тесей, едва определив границы, тотчас объявил свой — пока еще лишь воображаемый — город убежищем; пусть бегут сюда все, кого преследуют: все бедняки, должники, даже варвары, все беглые рабы и преступники, лишь бы они умели что-нибудь делать и готовы были работать. В Новое время, мы знаем, так заселялись уже не города, а целые материки.

Разумеется, в то время, о котором мы ведем рассказ, все это было еще только в проекте. Для его осуществления понадобилась целая жизнь. Звучит, пожалуй, двусмысленно, но именно благодаря этой двойственности наиболее точно: для осуществления его потребовалась жизнь Тесея.

Итак, мы можем убедиться, что в нашей истории Тесей стоит совершенно особняком. Он искал приключений не затем, чтобы бежать от действительности. И не считал это единственным путем, коим следуя, он за неимением лучшего все-таки может что-то сделать. Даже с головой отдаваясь приключениям, Тесей готовился к призванию, выполнить которое должен был именно в той, тогда существовавшей действительности. Великое различие: «У меня нет возможности отдаться своему призванию, поэтому я совершаю подвиги». Или: «Я совершаю подвиги, чтобы суметь выполнить свое призвание».

К слову сказать, участвуя в закавказской экспедиции, Тесей уже обнаружил себя весьма зрелым государственным мужем. За это время он установил жизненно важные для будущего Афин дипломатические связи. Прежде всего с Микенами — точнее, с микенской партией мира, — под эгидой которых, в сущности, и создана была коалиция, чем, по-видимому, обезопасил Афины с юга (а также Трезену, свое пелопоннесское наследство). Затем с мирмидонцами и кентаврами, тем самым обезопасив свой город с севера. (Фивы, как мы еще увидим, особого значения не имели; однако, приняв Эдипа, Антигону и фиванцев, бежавших от Эпигонов, он и с этой стороны подготовил на будущее добрососедские отношения.) Но самое главное, что имело в дальнейшем первостепенное значение, — здесь углубилась и превратилась в тесный политический союз его дружба с Гераклом. Это же, ни больше ни меньше, защитило Афины и всю Аттику от вторжения дорийцев. Достойный внимания исторический факт: дорийцы, которые, именуя себя наследниками Геракла, утверждали свое право на Пелопоннес и затем на месте окончательно деградировавших после Трои и похода в Азию Микен создали собственное государство; дорийцы, которые прошли покорителями через всю Грецию, попутно закабаляя или вообще сравнивая с землей греческие города, — эти дорийцы попросту обходили Аттику! Между тем после изгнания Тесея и падения Менестея (а также, очевидно, гибели отправившегося с ним воинства) в Афинах воцарился разлад, мрачная анархия, так что опасаться сопротивления даже не приходилось. С другой стороны, не столь уж бедна была Аттика, чтобы не рассчитывать там на добычу, хотя бы такую, какую могли захватить дорийцы на Севере и Среднем Западе Греции. Следовательно, должен был существовать какой-то договор, освященное клятвами соглашение между дорийцами и Аттикой. И такая договоренность — это более, нежели гипотеза, — была делом лично Геракла и Тесея.

Вот и другая деталь, свидетельствующая о зрелости Тесея как государственного мужа: он привез себе жену издалека, с амазонской земли. В самом деле, оставим в стороне романтику, рассудим практически: разве не нашлось бы в Элладе невест для Тесея? Да сколько угодно. Даже без всяких его подвигов. А тем более когда он победителем вернулся с Крита. Сколько девушек в Аттике с радостью пали бы в объятия Тесея, не будь которого, их ожидала бы, возможно, ужасная пасть Минотавра! Однако Тесей не хотел искать себе жену в Элладе, а еще менее — в Аттике. Мог ли он жениться на девице среднего сословия? Нет, конечно, если мало-мальски дорожил своим авторитетом. Знатные же семейства были и так уже вдоль и поперек переплетены родственными отношениями. Сам Тесей приходился родней Атрею, Фиесту, Эврисфею. Счастье еще, что родичи не очень это подчеркивали из-за его бедности и не слишком знатного (земного) отца. Да и вообще «просто» родство они не принимали всерьез и с превеликой радостью убивали друг дружку. Между тем женитьба — важный союз, а в те времена — и союз политический. Тесей же задумал создать независимые от пелопоннесской политики Афины.

Да, только и не хватало ему жениться в Аттике! Навязать себе на шею истинное проклятие — нескладную дочку какого-нибудь князька, чтобы она с утра до вечера ныла из-за отца своего и всех домочадцев! Папеньке, видите ли, нежелательно перебираться в Афины. Если же, в конце концов, он решится, то уж требует себе, разумеется, лучшее место для дома. Впрочем, удовлетворись он самым скромным участком, остальная знать тотчас сочтет этот участок наилучшим. Словом, такая женитьба заведомо ставит популярность под удар. Взять хотя бы одно: почему из множества заневестившихся девиц он выбрал именно ту, которую выбрал?! И вот уже все многочисленные кандидаты в тести (минус один) — враги. А потом, жениться за границей — в этом есть что-то вызывающее почтение: короли, как правило, если хватало ума, брали за себя иноземных принцесс. Да и у нас тоже, даже сейчас, для многих сохранили привлекательность и очарование браки с иностранками. Куда уж лучше, право, если муж приводит в дом жену, про которую ни одна живая душа не скажет, что знает ее с пеленок, — и никто не учился с нею в одном классе, никто не приударял за ней на катке целый сезон, никто не играл с нею в фанты! А главное: она не приводит в дом полчища родственников, прямых, двоюродных, троюродных. Появляется, входит, располагается — единственная: жена. И ни одна высокопоставленная аттическая семья из-за нее не в обиде, вернее — обижены все одинаково. А это уже несущественно.

Был особый романтический привкус в том, что Тесей женился на царице амазонок — правительнице легендарного, совершенно необычайного народа; о ее сказочных богатствах и элегантности слава шла по всей Греции. Не случайно ведь дочь Эврисфея потребовала от Геракла именно пояс Ипполиты! К тому же Ипполита была, несомненно, красивая женщина. Тесей придавал этому значение. И не ради себя, он-то не раз уже успел убедиться: «красивая женщина», «хорошая женщина», «именно-мне-больше-всех-необходимая женщина» — понятия, не всегда тождественные. Но, решившись привезти жену из-за границы, он должен был выбрать женщину красивую, красивую изумительно с точки зрения господствовавшего тогда вкуса. Иначе его триумфальный въезд в Афины сопровождался бы не ликующими кликами, а недоуменным ворчанием всех афинских отцов и матерей. «Ну и ну!» — слышалось бы повсюду. — «Уж моя-то дочка получше выглядела бы с ним рядом!» — «Слепец этот Тесей или недоумок?» Но и обида уже пол-обиды, если красота иностранки жены вызывает шепот признания. Между благороднейшими семействами Аттики идет совсем иной разговор: «Н-да, тут я его понимаю: долго ли из-за такой потерять голову!» А рядом — шепот: «Не скажу, чтоб моя дочь уступала ей по красоте, но эта Ипполита, наверное, тонкая штучка, изощренная во всем… тут моей ее не догнать, не так я свою дочь воспитала!» И наконец, после некоторой паузы, примирительно: «Но хороша, очень хороша. Фигура отличная. Дивные, волосы, чудесные глаза, да и вообще… Словом, что там говорить: красивая женщина». Не правда ли, совершенно другой тон?!

Как утверждает легенда, амазонки правую грудь выжигали или отрезали, чтобы не мешала при стрельбе из лука. Это, однако, типично мужская выдумка. Ну какая женщина, даже многие столетия спустя, не желала стать амазонкой? И что же мог сказать ей на это муж? «Ну ради бога, деточка, сделай одолжение. Да только ведь правую грудь тогда придется выжечь напрочь, а?» И у взбунтовавшейся супруги тотчас пропадает интерес ко всему амазонскому.

Когда-то, будучи еще вульгарным филологом, я тоже верил этой сказке. Но, к счастью, в наши времена существует весьма распространенный спорт — стрельба из лука, — популярный также и среди женщин. Однажды, еще в пору активной моей общественной деятельности, явилась ко мне по каким-то сложным делам некая спортсменка, как раз в этом жанре. Она была даже чемпионка, вот только запамятовал я, чемпионка Европы или Венгрии, но что чемпионка — это точно. Боюсь, бедняжка была очень смущена: ей показалось, должно быть, что я разглядывал ее с вовсе не подобающей работнику официального учреждения «фривольностью». Между тем из чистейшего научного интереса я рассматривал только и исключительно ее грудь. Насколько позволяло видеть платье, а так как дело было летом, то оно позволяло видеть достаточно много, я должен был прийти к единственно возможному заключению: ни о выжигании, ни об ампутации не могло быть и речи — то была прекрасно оформившаяся грудь (на любой вкус), причем и левая и правая в равной мере. У чемпионки! Правда, я не осмелился спросить, не является ли помехой во время чемпионатов эта со всех прочих точек зрения скорее украшению служащая, но в данном случае рассматриваемая мною чисто практически деталь, — не осмелился, боясь, несмотря на всю научную обоснованность моего вопроса, показаться ей идиотом. Да и как мог бы стать популярным среди женщин этот вид спорта, будь он связан с подобного рода операцией!

Итак, решаюсь положительно утверждать, что у Ипполиты наличествовали обе груди. Она была царица, иностранка, она была богата и хороша собой: мамашам афинских невест сказать было нечего. Как ни интриговали против Тесея со всех сторон, женитьба не принесла ему дополнительных внутриполитических затруднений!

А теперь, все сопоставив, — какой же человек был Тесей? Вспомним: неупорядоченные семейные отношения, отец, недостойный носить это имя (к слову сказать, и не отец), мачеха — известная преступница и даже, по всем признакам, психопатка. Затем бродяжнический образ жизни и сорви-голова приятель. Мы знаем, куда ведет обычно подобное стечение обстоятельств. Статистика преступлений красноречиво о том рассказывает. Какой же кристальной души должен быть человек, сумевший над всем этим подняться! Как чтим мы, не правда ли, Генриха V, во всяком случае шекспировского Генриха V, который растранжирил всю свою молодость в обществе Фальстафа, по пивнушкам и борделям, а потом вдруг оказался сильной личностью, храбрым и справедливым государем, блюстителем веры и нравов. А ведь за спиной Генриха V стоял хотя бы заботливый, беспокойный отец, который так хотел дать сыну хорошее воспитание! Рядом с Генрихом всегда были примерные братья — умница Джон Ланкастер и душа человек Том Кларенс. (И все-таки остались в Генрихе хулиганские замашки! Вспомним, как оскорбительно, на людях — да еще в церкви! — начал он лапать свою невесту, французскую принцессу; бедняжка убежала, вся в слезах… Как же возвеличил бы Шекспир Тесея, окажись Тесей английским королем!)

Вышецитированная фраза Гёте прекрасна — прекрасна, слов нет, но признаемся: она ничего не объясняет. Это лишь видимость объяснения. Что же было для Тесея той «нитью Ариадны», которая помогла ему ориентироваться не только в лабиринте Минотавра, но и в гораздо более запутанном лабиринте его жизни? Иначе говоря, мы могли бы спросить (о чем мудрый Гёте, как ни странно, не спрашивает): отчего хорош хороший человек? Жизнь Тесея дает на это ответ. Ответ вряд ли единственный, но удовлетворительный. Человек, судя по всему, оттого хорош, что у него есть призвание. Тесей знал, что ему делать в горько-реальном, окружавшем его мире, он хотел что-то делать и знал: именно ему надлежит сделать это как можно лучше. Именно осознание своей призванности подняло его из омута головокружительных искушений в сияющее огромное небо.

Конечно, для самого призвания требовалось что-то еще, какие-то «данные», определить которые точнее я не могу. Некий изначально чистый и прочный материал в характере, освещающий все вокруг. Что это? Гены Посейдона? Детство? Воспитание, данное необыкновенной матерью и мудрым ученым дедом? Воскрешение в зрелые годы всего, что было попрано подростком?.. Факт остается фактом. Тесей обладал характером, твердым и чистым, как алмаз. Причем внешние обстоятельства в ту пору еще не требовали проявлений алмазной — беспощадной! — твердости этого характера. В довершение всего он много и с воодушевлением говорил о своих планах, как это вообще свойственно людям, одержимым мыслью о собственном призвании, и в такие минуты лицо его, даже будь оно некрасиво — а это было вовсе не так! — становилось прекрасным. (Вот когда Ипполита чувствовала, должно быть, что имело смысл покинуть амазонское царство, что хорошо родить этому мужчине ребенка.)

Да, Тесея, как я вижу, любили. Несомненно, полюбил его и Прометей.

И все-таки не пошел с ним в Афины.

Тесею по возвращении предстояло сыграть свадьбу с Ипполитой — ну, не свадьбу, так, что-то вроде (ведь Ипполита, как амазонка, не могла выйти замуж). Тесея ждали радости медового месяца. Одновременно это будет для него и медовый месяц начала царствования. Что делать в его доме Прометею? Пристало ли вообще быть гостем в такое время? Но главное, Прометей предвидел, что в Афинах окажется перед дилеммой: либо не принимать участия в великих планах Тесея, наблюдать со стороны (а тогда что ему там делать? Путаться под ногами, мешать, отнимать у правителя время?), либо включиться в их осуществление хотя бы просто как друг, как советчик, — а уж это хуже всего. Сейчас в Аттике все смешается, и то, что из этого выкристаллизуется, многим придется не по нраву. Не только тем, у кого отобрали землю и мизерные их царства, не только тем, кто — на какое-то время — пострадает в этой революции. (Ибо в конечном счете, мы это знаем, выиграют все! И немало: жизнь, историю.) Подымутся против Тесея и те, кого ничто не связывает со старым миром, ничто, кроме страшно липучей смолы — привычки. Как человек — правильнее сказать, бог, у которого за миллион лет было время поразмыслить, — Прометей отчетливо видел: если Тесей бросится в эту революцию, ему придется нелегко и не раз потребуется, конечно, поддержка, совет друга — однако если этот добрый друг не афинянин, даже самый распрекрасный его совет больше повредит Тесею, чем поможет!

Несомненно, именно так все и было. Несомненно, Прометей не пошел с Тесеем в Афины. Побывай он там, в памяти афинской тому непременно остался бы след. Ибо в этом случае бунт, вызванный несколькими непопулярными распоряжениями Тесея и науськиваниями Диоскуров» когда основатель города вдруг обнаружил, что на всенародном голосовании он получил меньше голосов, чем демагог Менестей, и теперь самое лучшее удалиться, хотя бы на время, переждать в семейном имении, покуда улягутся страсти и солидная депутация вновь призовет его править в Афинах, — так вот, этот потрясающий и трагический поворот в жизни героя, во-первых, случился бы гораздо раньше, а во-вторых, объектом контрреволюции был бы прежде всего не Тесей, а его иноземный советчик! Ибо противником Тесея был бы не только суеверный консерватизм, но и оскорбленное самолюбие афинян. И какой-то след остался бы непременно. Ведь память греков, я не устану повторять это, приметила все, достойное внимания, все необычное. Поскольку же ничего похожего мы не встречаем ни в легендах о Прометее, ни в легендах о Тесее, остается признать: Прометей в Афинах не задерживался.

Наши герои все-таки на некоторое время остановились в Афинах, вернее, на том месте для постоя, которое позднее стало Афинами. У нас есть сведения, что именно тогда Тесей посвятил Геракла в Элевсинские мистерии.

(Что это были за мистерии и что, по существу, означало пресловутое посвящение в XIII веке до нашей эры? Заключался ли в таинственном обряде и политико-идейный смысл: утверждение культа доброй, относящейся к «ордену» Зевса матери-Земли в противовес матриархальному культу Верховного женского божества, восходящего к Луне? Или то был союз, сходный со Свободными Каменщиками нашего времени? Или это рассматривалось в Аттике просто как награда, присвоение почетного гражданства? По крайней мере Диоскуры явно имели в виду это последнее, добиваясь для себя посвящения. Оно, во всяком случае, было очень и очень почетно. Впрочем, возможно, что этот эпизод в цикл легенд о Геракле был привнесен позднее все пышней расцветавшим афинским тщеславием.)

Словом, очевидно: наши герои оставались в Афинах столько, сколько требует обычай, участвовали в некоторых обрядах, пировали на прощальных трапезах-жертвоприношениях. Они пробыли там по меньшей мере до тех пор, пока не вернулись посланные на Саламин гонцы. Гонцы сообщили, что Теламона на Саламине нет. Как нет и молодого троянского жреца, некоего Калханта. Тот и другой отправились в Дельфы просить у Аполлона пророчества.

Вероятно, в Афинах получил Геракл и первые вести из Микен. Недобрые вести.

Геракл — а с ним Прометей — снова вышли в путь на Микены. Дорога, извивавшаяся по горам и долам Аттики, была здесь еще просто широкой тропой, вытоптанной гуртами скота.