Загадка Прометея

Мештерхази Лайош

Три эпилога

 

 

Эпилог первый: фантастический

Любезный Читатель, который терпеливо прошел вместе со мной весь этот трудный путь, прекрасно видел, как скрупулезно старался я вести исследование, строго придерживаясь вех исторических фактов и достойных доверия античных текстов; даже там, где достоверные следы вдруг исчезали, словно ручеек в карстовой породе, даже там я накидывал путы на писательскую свою фантазию и отыскивал верное или по крайней мере с почти полной убежденностью таковым почитаемое направление при свете логики, это-этно-архео-психологических, филологических и других точных наук, пока наконец мне удалось разрешить загадку Прометея. (Первым в мире! И позвольте тут же добавить: я горжусь этим, но не за себя — хотя и мог бы! — а исключительно как верный сын маленькой моей родины; в самом деле — вот он, вопрос из истории культуры, остававшийся открытым в течение тысячелетий, и ответ на него находит в конце концов венгр!)

Теперь же я прошу разрешения ненадолго, на одно лишь мгновение, выпустить на свободу уже совершенно онемевшую в путах бедную мою фантазию.

Стареющего Прометея постигло много тяжелых ударов. Смерть Асклепия, Хирона, Геракла, Тесея; из друзей его в живых оставался еще только Пелей, он жил далеко, в скорби за Элладу и в постоянной тревоге за сына. Больше у Прометея друзей не было. Кузнец? Ну да, конечно, Кузнец. Однако мы понимаем: титан не был холодным наблюдателем того, что происходило в Микенах. Если тосковал и тревожился Пелей, то Прометей, я думаю, испытывал то же стократно. За мир тревожился и за человека. Мог ли он обсуждать это с Кузнецом?! Поразительная вещь — даже когда он пытался просто про себя на языке ахейцев формулировать свою печаль и тревогу — как же они становились невесомы, почти смешны!

Вот почему Прометей остался в одиночестве. Как бог среди людей. Бог, уже ставший смертным.

Его обслуживала старая рабыня. Она не могла даже толковать с ним — несчастная была глуха и к тому же немного не в себе. Если бы ее можно было использовать на что-то другое, хозяева, уж верно, не оставили бы ее ухаживать за больным. (Но все же не надо думать, будто бы элементарные, обусловленные в договоре потребности Прометея не удовлетворялись, мы ведь помним: Кузнец был все-таки грек! Хотя, оно, конечно, время военное, работы невпроворот…)

Последние несколько недель Прометей провел в постели, даже подняться не было сил. Ничего не ел, только спал, либо, истерзанный болью, лежал без сознания. Иногда просил пить.

Тогда-то и посетила его Афина. Весь последующий разговор — плод моей фантазии. Соответствующих текстов нет.

Мне, видите ли, все-таки не верится, чтобы Афина покинула на произвол судьбы давнюю свою любовь. (Детская «любовь» — скорее, просто восторженное обожание всезнающего дядюшки.) Не могу поверить, чтобы она не испытывала и некоторых угрызений совести, ведь мы знаем ее: божество она странное, но, по сути дела, неплохое. Конечно, любовь давнишняя, да и Афина уже не девочка, миллион лет — это все-таки миллион лет… Явилась она, как являлась обычно, ночью; но на этот раз, поскольку речь шла о визите к давнему божественному другу, хорошо ее знающему с детства, с самого рождения, прибыла без всяких там штучек, звуковых и световых эффектов, щита, копья и прочих парадных атрибутов, — вошла просто, в будничном одеянии. Села на край Прометеева ложа, как будто они расстались только вчера, — в подобных ситуациях это самое лучшее.

— Как дела?

— Спасибо. Вот, умираю.

— Ну, что ты, право, уж сразу…

— Оставь, Афина! Хоть ты не играй тут, как этот придворный лекарь. Сам выстукивает под ребрами печень с ладонь, а делает вид, будто и не заметил ничего. Можешь. представить, как мои дела, если Кузнец и его благоверная решились заключить со мной договор на пожизненное содержание.

— Да, уж эти греки!

— Собственно, это почти все равно. Я умираю. Взгляни на мое лицо: нос вытянулся, черты одеревенели, стали как чужие, позднее Гиппократ так все и опишет. Мне осталось, думаю, несколько часов.

— Боишься?.. Что оно такое?

— Долгий миллион лет и я очень хотел узнать это. Нет, не боюсь. Скорее сказал бы: мне любопытно. И еще, я очень устал. Смерть — это хорошо. Большая привилегия человека. Полное отпущение. Жаль, что не знал этого раньше. Я ведь учил их только жить.

— И они научились?

Прометей не ответил. Афина болезненно улыбнулась:

— Мой старый друг! Признайся: тебя несколько… гм… освистали. Ты забыл, что здесь — их сцена.

— Я старался держать себя, как все люди. Как любой из них.

— Не думай, что они это высоко оценили. Как сказал однажды тот картежник своим партнерам: «Что ж это за бог, ежели он к нам спустился?» Они ждали от тебя божественных представлений. Ты творил чудеса?

— Ну что ты в самом деле!

— Может, ты утерял способность творить чудеса?

— Я мог бы смешать раздробленный в порошок древесный уголь, серу, селитру и с громом и молнией взорвать Львиные ворота. Для них, знаю, это было бы чудо, Но я же не ярмарочный фигляр!

— Не кричи, Проме, милый, не волнуйся!

— Чудо — то, что суще, чудо — это природа, мир! Я хотел, чтобы они сами открыли все чудеса!

— Прошу тебя, дорогой, успокойся!.. Скажи, ты им пророчествовал?

— Ну конечно. Если спрашивали, пророчествовал безотказно.

— Но они не считали это пророчеством, верно? Ибо ты говорил только то, что можно рассчитать наперед.

— А что мне было им говорить? Врать, что ли?

— Нужно говорить то, что они хотят услышать, И как можно двусмысленнее. Однозначных и точно обоснованных предсказаний они не разумеют. Разве уразумел бы Агамемнон, что обрекает Элладу на многовековое запустение? Или Кузнец, всю свою жизнь лихорадочно копивший реальные, осязаемые ценности, — уразумел бы он, что эти осязаемые ценности уплывут у него между пальцев, как вода или песок?.. А что ты сделал дурное?

— Дурного я не делал. Правда, и хорошего тоже. Я понял, что здесь, среди людей, это невозможно. Но можно из двух вариантов выбрать лучший. Это меня Геракл надоумил, который причислен к сонму богов.

— Но заметь, Диоскуры тоже причислены к сонму богов! Хотя они-то, если имели выбор, делали всегда худшее. Самое худшее! Не доверяйся же людям, тому, кого они именуют сегодня богом.

— Самое худшее? Нет, самое худшее делают здесь царедворцы, те, что ничего не делают. Предаются праздности… Ничего не делать — вот это самое худшее. Уклоняться, не быть ни за что в ответе — это разложение, гниение заживо…

— А ты что делал?

— Что удавалось. Ремеслом своим занимался. Ну, одним из ремесел.

— Ковал оружие.

— Только оборонительное. Художественное литье, поковка…

— А Кузнец продавал втридорога. Еще бы — «божественная работа». Твое имя стало маркой.

— Неважно, Я старался, насколько мог, работать красиво.

— Этот щит, что выставлен сейчас у Кузнеца и который скоро купит для своего сына Фетида, думаешь, они замечают, что он прекрасен? Может, и Ахилл не заметит, когда получит его. Но что он дорогой — видят все. Если же дорогой, значит, ценность!

— А вот сейчас, Афина, ты, по-моему, слишком уж принижаешь человека. И на этот раз именно ты забыла, что это все-таки греки!

— Я думаю, Прометей, тебе следовало сотворить дурное дело.

— Что?

— Да, дурное. Что-нибудь очень дурное. Чтобы после того уже совершить и действительно хорошее. Ты — Даритель огня. Почему ты не поджег дворец, да так, чтобы все в нем сгорели?

— Глупости говоришь, Афина! Тех, кто оказал мне гостеприимство?..

— Что станется с Элладой?

— Ты сама сказала. На столетия погрузится во тьму и запустение.

— Почему не устроил ты что-то ужасно кровавое и злое, чтобы помешать великоахейским замыслам?

— Ценою ужасно кровавого и злого?!

После короткой паузы Афина проговорила:

— Ты прожил здесь почти двадцать лет… Скажи, ты все еще любишь человека?

— Я опять сделал бы для него то, что однажды сделал.

— Это уклончивый ответ, Прометей. Вижу, ты выучился у них дипломатии.

Прометей утомленно молчал.

— Ну, хорошо, — заговорила Афина. — Не печалься, друг мой. И главное, не удивляйся своей судьбе среди них! Попробуй думать, как они. Что делать людям с добрым богом? Все свое ты им отдал, отдал даже то, что тебе не принадлежало, за что и поплатился жестоко, бедный мой друг. Всякий раз, завидев тебя, они вспоминали, что обязаны тебе благодарностью. Собственно говоря, я их понимаю: ощущение не из самых приятных… Ты слышал, как они называют благочестивых людей? Богобоязненный! Понимаешь! Бо-го-бо-яз-нен-ный! Но тебя-то чего бояться? А если они тебя не боятся, откуда им знать, что ты — бог? Видишь ли, дорогой друг, я, к сожалению, до некоторой степени твоя ученица, но однажды и я вынуждена была устроить для них крупный спектакль — показать себя, так сказать, во гневе: обратила Арахну в паука. Если бы я не совершила по крайней мере этого одного злодейства, люди бы на меня даже не… Чуть не выразилась… Бог оттого и бог, что обижает, ранит, казнит… Думаешь, мне по нраву папашины штучки?! Старый мошенник. Вообрази, в последнее время еще и пить пристрастился. Да как! Эту милую Гестию попросту выставил с Олимпа, ко второразрядным богам отправил, чтобы освободить место своему собутыльнику Дионису! Я понимаю тех, кто возмущается, кто оплакивает старые Кроновы времена, иной раз, можешь себе представить, даже климактеричке Гере сочувствую. Говорю, я вовсе не так уж восхищаюсь папашей. Но править — это он умеет! И я признаю: править можно только так. Чтобы в руке перун и нрав — неисповедимый. Понимаешь?! Иной раз, хоть за усы его дергай, и вдруг, за какой-нибудь пустяк, да вот, как тебя… Но ты… ты всегда был людям понятен — постоянно, надежно добр. Так не удивляйся, если однажды твое имя и для марки перестанет им годиться. Если изделия рук твоих назовут работой Гефеста. Потому что для них ты — ненастоящий бог.

Прометей задумался.

— Скажи, — проговорил он наконец, — я вот часто ломал себе голову… что, собственно, говорит Старик про то, что я освободился?

Афина рассмеялась.

— Делает вид, будто ничего об этом не знает. Один раз, один-единственный раз, только буркнул: «Вот и ладно! Это будет для него похуже, чем скала, клянусь Стиксом».

Огромным напряжением воли, из последних сил Прометей приподнялся на локте.

— Я не слеп и не глуп оттого лишь, что я — добрый бог! Скажи ему, Афина! Я вижу Микены, вижу отвратительное это болото, и кровожадную ярость человека, и его подлые задние мысли, вижу жажду власти, жадность к деньгам, зловонную проституцию плоти и духа, вижу, что всеми правит здесь хитрость и страх. Но ты скажи Зевсу, Афина: однажды человек изобретет громоотвод! Да-да! Ты меня понимаешь?! Громоотвод! И тот человек уже не будет… Тот человек не станет…

Он упал, жизнь его покинула.

Афина же долго смотрела на него с улыбкой. «Мой дорогой старый друг», — прошептала она и легкими тихими поцелуями закрыла глаза умершего.

 

Эпилог второй: касающийся некоторых исторических фактов

Итак, величайшая, можно сказать, военная машина бронзового века устремилась вперед. Это было истинное переселение народов: ведь многочисленные союзные племена, двигавшиеся рядом, впереди и позади «регулярных» ахейских войск, шли, по обычаю, вместе с женами, детьми, скотом, со всеми своими чадами и домочадцами. А вскоре, как мы знаем, эллины также обзавелись рабынями и рабами — сначала вожди, потом и простые воины, — гнали за собою и скот, не только гужевой, чтобы везти следом захваченную добычу, но и целые стада с пастухами вкупе — запас продовольствия.

Троянская война всего-навсего эпизод. Эпизод славный — следовательно, оставшийся в памяти греков. Тем, что он так обособился, получил такую роль среди «наших воспоминаний», мы обязаны Гомеру. Троя означала Малую Азию, а Гомер был малоазийским греком.

После Трои — пусть даже и не скоро, но, вероятно, без особого труда — предводительствуемая ахейцами коалиция разбила и так уже раздробленное Хеттское царство. (Правда, к этому времени — о чем говорит участие Мемнона — подоспели на помощь и египетские силы.) Агамемнон, по обычаю того времени, очевидно, всех, кого мог, тут же забирал из хеттского войска в свое. (Фараоны тоже весьма часто брали в свою армию побежденные отряды целиком, оставляя и командиров и всю структуру.) С одной стороны, профессиональному воину было все равно, на чьей стороне сражаться, где и ради чего, лишь бы его хорошо кормили и обеспечивали всем необходимым. С другой стороны, быть воином все же лучше, чем рабом, а не то и жертвой на могиле какого-нибудь героя. Таким образом, войско, еще и увеличившись численно, продолжало продвигаться вперед по территориям нынешней Сирии, Ливана, Израиля до Синайского полуострова. Однако разношерстное это войско до сих пор держалось вместе разве что основанной на общей погоне за добычей дисциплиной — если такая дисциплина возможна. Теперь же воины коалиции — и в первую очередь азиатские союзники, которые с такой кровожадной яростью обрушивались на хеттских своих угнетателей, с таким ожесточением рушили застывшие на целое столетие границы тогдашней политической карты, — после каждой следующей победы все больше и больше теряли воинственный пыл. Особенно после захвата богатых пунических городов и, главное, Сидона. Разница между эллином и варваром почти не чувствовалась. У самого последнего воина добра набралось столько, что и не сосчитать. Он уже сто раз — мы знаем это и по современным войнам — перебирал свою добычу, бросая прямо у дороги то, что еще вчера представлялось ему ценным, потому что новая добыча, или то, что выбраковано другим, казалось желанней. Теперь ни один солдат не чувствовал себя столь нищим, чтобы охотно рисковать своей шкурой. Все больше и чаще думалось о том, какую можно купить себе усадьбу — только бы поскорее домой с этаким-то богатством! — купить девушку, купить рабов… Ну, рабов-то купить можно бы, да только к чему: хватает воину хлопот и с теми, кого он раздобыл сам или получил при дележке после очередной победоносной битвы. И так уже не раз отсеивал, приканчивал тех, что послабее, от кого ни работы настоящей, ни хорошего выкупа ждать не приходится.

Да, этот военный поход внес большие изменения в историю. Одна великая держава была разгромлена, и равновесие сил на Востоке полностью реорганизовано; народы, издревле населявшие Европу, окончательно превратились в азиатов, как, например, фригийцы; народы Чёрного моря оказались на границе Африки, например филистимляне, которые с разрешения фараона обосновались в названной по их имени Палестине; азиатские народы — этруски, сарды — перебрались в Европу. Словом, кое-какие исторические последствия эта война действительно имела, но отнюдь не те, на какие надеялся в свое время Атрей. Как только войско эллинское, разложившееся, превратившееся в разнузданный сброд, докатилось до границ Египта, с ним шутя справились наемники слабого, клонящегося к упадку и вскоре действительно павшего Нового царства — наемники деградирующей XIX династии. Преславный поход «народов моря» потерпел крах.

Герои эллинов? Многие их них пали под Троей, погиб Ахилл — напоследок такой зуботычиной наградив не вовремя изощрявшегося в остроумии Терсита, что тут же свернул ему шею, — пал Менестей. Многие после поражения погибли в морской пучине (египетские и пунические галеры преследовали корабли спасавшихся бегством «народов моря»). На восемь лет попали к египтянам в плен Менелай и Елена. Правда, жили они по-царски (Тиндарей еще «хорош» был, чтобы заплатить за них выкуп), и Елена покоряла направо и налево. Десять лет скитался по морям Одиссей и вернулся домой, оставшись тем же, кем был, а может и того меньше: голым и босым «козьим царем». Остальных ожидала дома и вовсе жалкая судьба. Клитемнестра и Эгист убили в Микенах Агамемнона. Электра и Орест разожгли междоусобную войну, свергли и убили Эгиста и Клитемнестру. (Елена прибыла на родину как раз в тот день, когда сестрица ее лежала на смертном одре; она даже отрезала прядь волос в знак траура, но, разумеется, аккуратно, чтоб незаметно было — не портить же прическу! Между тем красавице было уже что-то около пятидесяти.)

Обескровленная власть повсюду лишь кое-как удерживала в узде впавшие в нищету за время подготовки войны и самой войны средние сословия и простой люд, с которыми так и не поделилась обещанной добычей. (Вот теперь впору было плакать жене Кузнеца; осталась еще у них, правда, красивая усадьба, большая новая кузница. Да только надолго ли?)

«Один лишь Нестор» — так гласит традиция, — только он мирно правил в своем Пилосе до последних границ века человеческого. Один лишь Нестор?.. Не повезло и ему: новейшими раскопками установлено, что приблизительно в то время, когда окончилась Троянская война, народ, судя по всему, восстал против скупого и теперь вернувшегося с пустыми руками царя, поджег Пилос и разрушил его до основания. Весьма и весьма вероятно, что «славный и мудрый Нестор» окончил дни свои на фонаре (бронзовом, конечно, не железном).

А что сказать нам о десяти тысячах безымянных, павших в походе? И о других десяти тысячах, даже потомки которых в десятом колене — если они вообще были — влачили рабство, обрабатывали поливные земли вдоль Нила? Либо надрывались на рудниках Эфиопии. Что сказать о тех, кто, будучи ранен на поле боя, хрипло молил о глотке воды и получал «удар милосердия» от «санитарной службы» по ходу возлияний в честь победоносной битвы? Или о тех, кого никто не прикончил милосердно, кто был еще жив, когда разверзалась над ним волчья пасть и слышалось урчанье в брюхе голодного зверя, чьей пищей он сейчас станет? Как рассказать о тех, что оставили на полях сражений глаз, руку, ногу и потом всю жизнь скитались, бездомные, и повсюду — ради куска хлеба насущного, ради глотка прокисшего вина — горланили под стук клюки своей либо посоха-поводыря о том, какая прекрасная и славная вещь война?..

Орест еще умер царем, но уже правлению сына его Тисамена дорийцы скоро положили конец. Через восемьдесят лет после начала Троянской войны три правнука Геракла обошлись со знаменитой линией укрепления на Истме именно так, как поступают обычно с такого рода «линиями Мажино»: попросту обошли ее. Они обрушились на Пелопоннес не с суши, а переправились через Коринфский залив и со стороны Элиды напали на Микены. Пелопоннес оказался в руках дорийцев, остатки ахейцев укрылись на островах. Микенам пришел конец. И пришел конец всей мифологии.

Спор разрешился. Геракл видел будущее эллинов в мирном мореплавании. А также в дорийцах, хотя его отнюдь не радовала такая альтернатива. Атрей — а войне и переделе мира.

Итак, свершилось: пришли дорийцы.

Я вижу: дорийцы принесли с собой более чистый нравственный климат, хотя несколько сомневаюсь в искренности пафоса, постоянно накаленного до крайнего предела; вижу: у них уже были орудия из железа, хотя несколько огорчаюсь, что, прекрасно зная цену этому железу, они использовали его только на изготовление оружия; вижу: дорийская военная демократия была в чем-то более достойным общественным устройством, чем микенский культ богатства и неограниченная его свобода; но я вижу и другое: ради того чтобы дать какие-то права всем, военная демократия отбирала права у всех, и не только какие-то, но подчас элементарные права человека. Главное же, я знаю, что путь развития вскоре поведет и Спарту через государство и рабовладельческое общество.

И что, пока из руин возникнет новое мироустройство, Элладе предстоит на четыре столетия погрузиться во тьму. (В действительности прошло более шести столетий, пока она достигла уровня расцвета Микен. Впрочем, неважно, будем считать только четыре!) Это были четыре столетия такой тьмы, какая здесь, в современной Европе, царила со времени падения Римской империи по крайней мере до Карла Великого и даже еще дольше, до XIV века, — с чем бы мы «темные века» средневекового христианства ни сравнивали: с эпохой Цезарей или с Ренессансом. Лишь по прошествии четырех веков греки приступили к осуществлению и победоносному завершению политической программы Геракла.

И к тому времени, как из сумрака четырех столетий в «Илиаде» ожил единственный эпизод истории падения ахейцев, Прометей уже забыт совершенно. Когда это началось? При Гомере или еще раньше? Возможно, через каких-нибудь несколько лет после смерти Прометея Кузнец, распродавая выкованные им щиты, наколенники, шлемы, набивая цену, подчеркивал: «Сделано руками бога». И люди верили, едва бросив на них взгляд. Более вероятно, что минувшие четыре столетия проделали свою работу. Люди помнили только, что щит Ахилла выковал бог. Бог?! — спрашивает Гомер. И без колебаний отвечает: следовательно, Гефест. Видимо, имя олимпийца и как марка фирмы выглядело достовернее, чем имя доброго бога, жившего среди людей. Печальнее то, что случилось с общим храмом Афины — Прометея. (Общий храм, по всей вероятности, это была Тесеева идея: прекрасная аллегория, к тому же делающая хоть сколько-нибудь приемлемым изгнанного бога.) И вот, храм на Акрополе выстроен — как это понять? — общий храм… Афины и Гефеста! Олимп наложил лапу даже на досужую болтовню!

Зато мы живем куда в более просвещенное время! Помните, один наш металлургический завод выстроил домну и действительно присвоил ей имя Прометея! Жаль только, что домна не удалась.

 

И — третий эпилог: просто размышления про себя

Когда в результате продолжительной — к сожалению, часто прерывавшейся из-за прочих моих обязанностей — исследовательской работы мне удалось разрешить загадку Прометея, я поначалу решил обнародовать мое открытие в форме небольшой статьи, даже просто информационного сообщения в каком-нибудь специальном журнале. Поскольку речь идет о боге, я подумал прежде всего о журналах, занимающихся вопросами теологии; трудно было только сделать выбор между «Вигилиа» и «Вилагошшаг» — и в том и в другом часто печатаются атеисты. Факты, которые я открыл, на первый взгляд невероятны. Но ведь я жил в такое время, когда невероятные факты нам были привычны. Вот почему, полагал я, довольно будет совсем короткого сообщения.

Однако мне пришлось принять в расчет, что необычайность обнаруженных мною фактов несколько превышает среднюю норму, что может, наконец, прийти такое поколение, которое будет жить в гораздо более определенном мире, и тогда разум будет нуждаться в развернутых посылках, чтобы сделать поражающие воображение выводы. Вот почему я решил, как бы ни было это утомительно, в более пространной работе дать представление о всех частностях моих исследований и о ходе мысли в целом. За что и прошу прощения у любезного Читателя, а также благодарю за проявленное до сих пор доброжелательное терпение.

Работа написана, и душа моя освободилась от тяжкого груза.

Ибо немыслимо тяжело было носить в себе испытанное мною потрясение. А именно:

Что жил на свете некий бог, самый лучший, какого только способен вообразить человек. Единственный добрый бог. Единственный целиком и полностью — бог человека.

Тот, кто все беды и страдания запер в ящике и запечатал, чтобы они не терзали нас. (Увы, мы знаем: Зевс с помощью Пандоры ящик этот открыл.) Кто дал нам огонь и ремесла только затем, чтобы мы существовали.

Кто дал нам ремесла, чтобы мы превратились в Человека.

Кто дал и огонь, чтобы мы стали совершенны. И кого за это Зевс — пылко обожаемый Зевс — приковал к кавказской скале и ежедневно на протяжении миллиона лет посылал орла терзать ему печень.

Когда же Геракл его освободил и привел с собою в Микены — не творил никаких фокусов-покусов, не творил чудес. Ибо — зачем?

Не пророчествовал, не убаюкивал в двусмысленных речах приятною ложью. Предсказывал лишь то, что можно предсказать с помощью разума.

Никого не обращал ни в камень, ни в лягушку, вообще — никого не обижал. Он был добрый бог.

Не просил себе храма, корпуса жрецов, жертвоприношений, никаких привилегий. (Если бы просил, мы бы о том знали!)

Он работал. А поскольку знал, что от плохой работы плох и созидаемый мир, работал точно, красиво, тем более что знал и это: работать стоит только так.

Только так — как работает тот, кто мастерит детские башмаки, которые не разваливаются на ноге, словом, в них можно побегать и поиграть в футбол;

или тот, кто строит другому такой дом и строит так, что сам тоже с удовольствием стал бы жить в нем;

тот, кто — в магазине, в учреждении — так обслуживает другого человека, как хотел бы, чтоб обслуживали его;

кто работает на общественном поле, как работал бы на своем;

кто не только задает уроки и спрашивает выученное, но еще и учит, воспитывает;

кто в час опасности строит плотину для защиты других так, как если бы наводнение угрожало ему самому…

Да стоит ли продолжать! Пусть любезный Читатель вспомнит дело, каким занят он сам.

Прометей работал точно, красиво и создавал великолепные вещи, слава о которых дошла даже до нас. Сам же он ел хлеб, какой едят люди, пил вино, какое пьют люди, поэтому и умер смертью, какой умирают люди. И исчез в глубине безымянного времени. В глубине подлинной истории великого человеческого множества, которое миллион лет борется, бьется, всегда — сегодня, всегда — ради завтра, в той глубине, где именных указателей не существует. Ибо — к чему? Все безымянные — это мы.

Те, кто строил пирамиды.

Те, кто возводил соборы.

Те, кто строил — ибо рано или поздно он все-таки будет построен — коммунизм.

Почему в самом деле человек делает вид, будто любит то, чего боится? Почему называет эту ложь благочестием? И почему верит — да-да, верит! — в свое собственное, мизерности своей могущество, если его боятся другие?

Пора наконец человеку узнать своего доброго бога. И попытаться быть на него похожим!

Буда — Рацкеве, 1969-1972