Переписка с Василием Аксеновым
Так совпали жизненные обстоятельства, что за два дня до отъезда Василия у Беллы умер отец. Он прошел всю войну, демобилизовался в чине подполковника артиллерии, а потом стал работать на таможне, где занимал довольно крупные должности.
На похороны пришли Вася и Майя и наши грузинские друзья Юра Чачхиани и Резо Амашукели, а также руководители таможенной службы в очень высоких чинах и несколько молодых парней – таможенников, только начинающих службу. Один из них, симпатичный молодой человек, очень сблизился с нами и Васей Аксеновым.
Каково же было наше изумление, когда через два дня мы обнаружили его в числе тех, кто шмонал Аксенова в аэропорту Шереметьево! Я внимательно следил за выражением его лица и видел, что он безумно нервничает. Это было пыткой: он видел, что и Белла, и я внимательно следим за его действиями. Когда, наконец, самолет Васи и Майи взмыл в воздух, мы даже почувствовали какое-то облегчение.
Буквально через несколько дней Василий позвонил нам из Парижа – хотел нас приветствовать звонком из свободного мира. Но когда Белла взяла трубку, я увидел в проеме окна идущего по крыше Митю Бисти. Он встал прямо перед окном и сказал:
– Умер Володя Высоцкий.
Митя жил в одном подъезде с Володей в доме на Малой Грузинской. Белла, ни секунды не раздумывая, повторила эту фразу Васе, пребывавшему в прекрасном настроении – в Париже, радующемуся первому дню свободы. В ответ из трубки раздался чудовищный стон Аксенова.
Василий и Майя покинули нашу страну 20 июля, Володя Высоцкий умер 25-го, а первое письмо Василия датировано 24 сентября 1980 года. Эта переписка длилась шесть лет – с 1980-го по 1986 год – до нашего с Беллой приезда в Штаты, она велась через наших американских друзей, которые благородно старались нам помогать. Письма часто писались урывками, иногда в присутствии знакомцев-“почтальонов”, готовых сразу забрать драгоценные листки с собой.
Я хотел полностью воспроизвести текст нашей переписки на этих страницах, увы, недостаток места не дает мне такой возможности. Но даже по этим трогательным фрагментам, пренебрегая последовательностью ответов, читатель может ощутить душевное дружественное соприкосновение корреспондентов.
24 сентября 1980 г.
Дорогие Белка и Борька!
Все-таки отрыв получается очень скорый и прочный. До нас сейчас (и давно уже) не доходит никаких новостей из Москвы. Последнее, что слышали в Вашингтоне, что наша подружка Шелапутова опять сделала какое-то “плохо сбалансированное” заявление. Правда ли?
Думаю, что вы не получили ни одной нашей открытки из Европы, тем более что в помощь “товарищам” я и адрес слегка перевирал. О нас, кажется, американский голосишко что-то передает (прорвалось ли сквозь глушилку?), о вас же московский голосишко вряд ли что-нибудь передаст, потому его и не слушаем. В Милане очень часто вас вспоминали, шляясь в компании Люли-Милы-Музы и их заграничных мужчин. Между прочим, очень было мило и гостеприимно, а Люли себя показала как настоящий друг. Мы полугалопом по полуевропам шлялись почитай что два месяца, три раза меняли автомобили, перетаскивая из Парижа в Рим бобовое семейство молодежи, потом самих себя в Альпы, потом самих себя в Милан, и потом уже решили посмотреть кино над океаном. Фильм, правда, оказался самый что ни на есть предурацкий.
Сейчас начну перечислять, кого видели из деятелей литературы и искусства. Во Франции: mr. Gladiline (симпатичнейший, немного странноватый парижанин), г-н Максимов (это, конечно, отдельная поэма), тoв. Некрасов (постарел, но очарователен, как всегда), дальше идут люди попроще: соn Dе Веrtia, Сlаude Gallimard… В Нью-Йорке русская братия ведет себя несколько даже разнузданно, порой как бы и не замечая туземцев. Уже издается пять или шесть газет, возникают какие-то мелкие издательства, денег никто друг другу не платит, и чем живы, совершенно непонятно. Настроение, впрочем, у всех неплохое. Встретила нас в JFK (аэропорт) в полном составе во главе с Сережей Довлатовым редакция “Нового американца”, самой, пожалуй, забавной газеты. Потом было открытие русского музея живописи на другом берегу Гудзона в Jersey-City, куда и меня тут же Глезер записал попечителем. Там происходило что-то фантастическое, то и дело появлялись знакомые люди, москвичи и питерцы, которых я полагал в Москве или Питере и даже, кажется, видел недавно среди переделкинских орав или на М. Грузинской. Итак, в Нью-Йорке: Бродский (помирились), Шемякин (как всегда, весь в черном, буревестник контрреволюции), Раt Вlаkе (привет Андрею передайте), Лева Нисневич, Бахчанян (салют Славкину), Мила Лось… В Вашингтоне сплошные москвичи – Воb Каisеr, Реtеr Оsnos, Теrrу Саthеrmаn еtс… Предложили мне fellowship (по-моему, не переводится) в Кеннан-институте по будущий год. Пока мы осели на два-три месяца в Ann Arbor’e, разбираемся с разными делами в “Ardis’e”. Надеемся скоро порадовать читателей книжными новинками. Передайте, пожалуйста, Попову, что здесь, клянусь – не вру, продаются огромные бутылки “Vоdkа Ророv”. При первой же возможности попробуем переслать. Сундучки свои распечатал только вчера. Издатели предлагают отобрать для Женькиной книги лучшее из обеих папок, так как они ограничены в объеме книги. <…> Карл очень хочет выпустить книгу Беллы или о Белле, прозу, стихи, фото, что-нибудь графическое Бориса. Короче говоря, можно сделать красивую книгу. Даете ли добро, и какие по этому поводу идеи? Между прочим, если у вас действительно дела пойдут круто и захочется посмотреть кино над океаном, дайте знать заранее, чтобы можно было начать здесь всякие хлопоты по поводу всяких там fellowship’ов. <…> Весной в Лос-Анджелесе будет университетская конференция на тему “Русская литература в изгнании”. Мы к тому времени там уже будем как writer-in-residence на весенний семестр, так что всех ваших blue-birds, blue joy, Dean Worth увидим. Напишите нам пока по адресу (до декабря): 200, State Street, 204, Ann Arbor, Mich 48104, USA или на “Ardis”. Наш телефон (на всякий случай) 313.994.4957. Майка посылает вам почти все свои поцелуи. Настроение у нее сейчас немного выровнялось, однако были моменты нелегкие. Конечно, мы тоскуем, но не по березкам, а только лишь по близким, по друзьям, потому что вы красивше березок. Если бы всех хороших из Москвы… или наоборот… Пока что не оставляет ощущение, что мы обязательно вернемся. <…>
Целуем, ждем писем. Take рigeons mail.
Б. Ахмадулина – В. и М. Аксеновым
4 января 1981 г.
Родные, любимые, даже не знаю, с чего начать.
Начну с благодарности за посылку, я в ней прочла вашу любовь и заботу… Спасибо вам.
Вообще же признаюсь, что я совершенно уничтожена истекшим годом и не надеялась дожить до этого, с которым поздравляю вас. Пусть этот первый ваш год там, где нет нас, будет для вас добрым и упоительным. Хоть душа всегда о вас печется, за Ваську я как-то спокойна: верю в его силы, в расцвет таланта – или как это сказать, не знаю. А ты, Маята, не печалься, ведь все дело в этом расцвете, раз уж я выбрала это условное слово. Короче говоря: пусть Бог хранит вас и станемте молиться друг за друга. То, что было до, – вы сами знаете. Остальное вы тоже знаете: ваш отъезд. Смерть Володи (не знаю, что ужасней: быть вдали или совсем вблизи). Ужасное влияние этой смерти на всех людей и на ощущение собственной иссякающей жизни.
Вскоре хоронили Тышлера.
Потом все силы уходили на Володю Войновича, на непрестанную тревогу о нем, на две тревоги: хочу, чтобы уехал, и не умею без него обходиться. Проводы и отъезд Копелева; здесь у меня было какое-то утешение: ну, стихия немецкой речи и прочее.
29-го утром умерла Надежда Яковлевна – я бросилась туда. <…>
Новый год мы встречать не стали (Боря еще был вовсе болен каким-то вирусом, с которым он не мог вылететь из Душанбе, а уж вылетев, приземлился в Риге, откуда не мог вылететь, а уж добравшись до мастерской, увидел на дверях записку о смерти Н. Я., что я там, но и ключ был – там. Так что он стоял на освежающем ветерке, температура у него была 39,9 °).
<…> Я все время плакала, но условно мы чокнулись за Новый год, я думала о вас и о Володе, с которым перед этим говорила по телефону.
Лишь в три часа 1 января Надежду Яковлевну перевезли из морга в церковь (маленькая такая, возле Речного вокзала) и там оставили на ночь. В одиннадцать часов 2 января – отпевание. Собралось несметное множество народу, для этой церкви чрезмерное и удивительное, в каком-то смысле – радостное, утешительное. Затем, в два часа, – Старое Кунцевское кладбище, где людей стало еще больше. Место на кладбище устраивали интригами через Литфонд, и хоронильщик этот, давно уж мне известный своей резвостью и глупостью, повелел, едва вошли на кладбище: вот здесь ставим на каталку, здесь забиваем и катим. Народ возроптал, мужчины подняли открытый гроб, очень сплотившись: скользко; шел редкий мрачный снег. За гробом шли юные и молодые люди и пели положенное церковное – к ужасу хоронильщика, он бегал вокруг, озирался и бормотал: к чему это? зачем это? И вдруг возопил: “Стойте! Где каталка? Кто последний видел каталку?” Скорбная, прекрасная процессия продолжала свое пение и движение. Судьба каталки – темна. Украл кто-нибудь?
Повернули к могиле. Процессии пришлось двоиться, троиться, делиться на множество течений, люди наполняли эту часть кладбища, но не могли подступиться к отверстой могиле. Пение продолжалось и лишь поющие точно знали, сколько оно будет длиться. Могильщики явно этим тяготились. Наконец, гроб опустили в могилу, посыпалась земля. И вдруг вихрь налетел и сотряс вершины деревьев – так грозно и громко, что все люди подняли к небу лица и потом многозначительно переглянулись. <…>
Н. Я. не была одинока: ведь я – налетала и улетала. Знаю, что Н. Я. любила эти налеты, очень дорожила ими, любила Борю (из-за болезни он мог только сидеть в машине у церкви и выйти, завидев выносимый гроб). Я – налетала: с обожанием, с умом, с цветами, с пустяками. А кто-то – был всегда. По очереди. Денно и нощно. То есть я знаю, кто и каковы – их много. Васенька, ладно, а то сейчас придет Пик, а я не успела тебе сказать почти ничего. Про Надежду Яковлевну я напишу и пришлю тебе.
Но и те люди – по уговору меж нами – напишут. Они – не писатели, не склонны писать. Но они слышали ее последние слова, а до этого – слова, оговорки, замечания и признания. <…>
Но не поняла я наших поэтов в одном: как они не позвонили мне в дни Надежды Яковлевны? Я бы от них ничего не взяла, потому что Н. Я. от них бы ничего не взяла, но даже так называемые поэты должны были позвонить. Разумеется, это касается, кажется, лишь двух знаменитых. Остальные – кто звонил, кто пришел, а кто сердцем весть подавал… Васька, родной и любимый, все остальное ты или знаешь, или можешь вообразить. <…>
Целую, целую тебя и Маяту. А то – Боре только страничка осталась. Я всегда ощущаю, что вы меня помните и любите…
Ваша Белла
В. Аксенов – Б. Ахмадулиной
Конец января 1981 г.
(отрывки из письма)
Белка, дорогая! <…>
Мы как раз недавно говорили, что прошлый год со всеми высылками и смертями прокатился по тебе бульдозером. <…>
Я так и предполагал, что ваш дом волей-неволей станет центром загнанной нашей московской братии и ты сама просто в силу своей душевной сути окажешься главной фигурой Сопротивления. Это, конечно, красиво сказано, и мы восхищаемся тобой и такими ребятами, как Женька Попов, но беспокойство за вас сильнее восхищения. Женька пишет, что ситуация сейчас решительно изменилась, и впрямь – к таким мерам, как “официальное предупреждение писателя”, банда еще не прибегала. Я представляю себе, как они обложили мастерскую и дачу, как подсматривают, подслушивают и поднюхивают. Очень хорошо по себе знаю, как велико напряжение в такой ситуации. И в то же время я решительно не знаю, хорошо ли будет для тебя – уехать. Майка считает, что плохо. Я не уверен. Прожить еще в условиях чрезвычайно благоприятной и благожелательной университетской среды вполне можно, работа, стипендии будут и у тебя, и у Бориса, хотя этот предмет просит серьезного взвешивания – цены всё растут, налоги огромные и т. д., однако главное, как ты понимаешь, не в этом, а в том почти космическом отрыве от родины, и не сам себя чувствуешь заброшенным, а напротив, твоя огромная рыхлая родина становится для тебя в отдалении чем-то покинутым и любимым, вполне небольшим, вроде щенка или ребенка. Даже порой всю сволочь, что формирует образ зловещей Степаниды, забываешь. Засим возникает естественное: кому принадлежит Москва – мне, Белле, “Метрополю” или нелегальной банной бражке? <… >
Обнимаем вас и целуем. Храни вас Господь.
Ваши Вася и Майя
Б. Ахмадулина – В. и М. Аксеновым
27 декабря 1981 г.
Милые родные Вася и Майя!
Я провела с вами единственно и совершенно счастливый мой день: 25 декабря. Я не видела ни одного человека, лишь птиц в окне и собак. Я медленно ходила, смотрела, улыбалась, елка громко оттаивала, я повесила на нее вашу иконку, крестик, вернувшийся ко мне от Лени Пастернака, Библию читала. Я не знаю, где про Рождество, и читала псалмы Давида, особенно 1-й, любимый. Все: яркая толчея птиц за окном (четыре сойки, два дятла, поползни и синицы), моя радость, трезвость, тишина – все это было вам, к вам, и ваш ответ был явствен. <…>
Васенька, Маята, я пишу, пока Пик, и Бигги, и Хайдук, и дети пьют чай.
Я тороплюсь отдать все письма к тебе, Вася.
Ваша, и лишь ваша, Белла.
Поздравляем с Собакой.
(продолжение письма)
Б. Мессерер – В. Аксенову
Вася, дорогой, вот, кажется, настал момент и для меня сесть и написать тебе несколько слов. Я думаю, что ты понимаешь, как трудно нам что-то сформулировать о нашей жизни, столь знакомой тебе, без какого-либо повода взглянуть на нее по-новому. Хотя сейчас, может статься, и есть такой повод: я имею в виду свою выставку, которая учинила все-таки некоторую встряску в нашем устоявшемся болоте.
Я посылаю тебе каталог и пару фотографий, чтобы ты мог иметь некоторое представление о ней. <…>
Она находилась в плане вот уже в течение пяти лет и каждый раз откладывалась на следующий год по соответствующей причине, как-то: наш журнал или очередное высказывание “нашей” женщины. И вот, наконец, где-то в мае месяце мне позвонили из дирекции выставки и сообщили, что она состоится в этом году. <…> Любопытная ситуация возникла перед самым открытием, я имею в виду историю с плакатом. Дело в том, что для плаката я выбрал ту самую фотографию с тремя граммофонами, что была опубликована в нашем журнальчике. В какой-то момент я надеялся, что никто не обратит на нее внимания, так как дело прошлое…<…> За неделю до открытия власть пронюхала о случившемся и поднялся грандиозный скандал: дескать, Москву хотят заклеить метропольскими граммофонами. Я думал, что карточный домик моей выставки, с таким трудом возведенный нашими усилиями, завалится в тот же миг. Каким-то чудом в последний момент, когда я был вызван к высшему художественному начальству для объяснений, мне удалось переубедить его… <…> Самое же смешное оказалось в том, что когда начальство выразило согласие с моим предложением и начался коллективный поиск выхода из положения, то высокая комиссия из трех представленных мной на выбор литографий, долженствующих послужить заменой злополучной метропольской, выбрало ту, где были изображены также граммофоны, только на этот раз в количестве двух. В итоге вся эта история стала напоминать знаменитую байку – анекдот о Николае II и человеке по фамилии Семижопкин. Оный господин вышел с ходатайством на высочайшее имя с просьбой облагородить звучание его фамилии, на что Всероссийский Самодержец будто бы ответил: “Много ему семи, ну пусть тогда будет пяти!” В результате этой заварухи мне не успели напечатать каталог к открытию выставки и сделали это на две недели позже. А новый плакат по великому блату выпустили в день открытия выставки, и в развеску он пошел через пару дней. Сама выставка была разрешена после посещения трех комиссий из МК, Московского управления культуры и Секретариата Союза художников. После всех замечаний и придирок ото всех соответствующих инстанций она и открылась при огромном стечении интеллигентов двадцать четвертого сентября сего года. <…>
Огромное спасибо тебе и Майе за память и присылку всех ваших прекрасных сувениров – это нас очень поддерживает и практически, и, конечно, духовно. <…>
Еще раз обнимаю и целую тебя и Майю.
Твой Борис
В. Аксенов – Б. Мессереру
7 апреля 1982 г.
Дорогой Борька,
несколько дней назад говорил с Китом, и он мне сказал, что был у тебя, что Белла надолго в Тарусе. Малый не особенно разговорчивый, да еще и специфика наших контактов, но мне показалось, что он был очень доволен визитом к тебе. Между прочим, он хочет мне послать какую-то свою картину, но не знает, как это сделать. Может быть, ему ее у вас оставить, чтобы Пик забрал?
Вот настоящий друг, без него оборвалась бы основная жила коммуникации. Попов и компания не очень-то заботятся о контактах. Недавно до нас дошло, что они сейчас хотят “поменьше шума”, а между тем совсем недавно после ареста К. и обысков просили “побольше”, что мы и делали. <…> Доходили до нас слухи, что К. “колется” и что они готовят что-то вроде показательного процесса с “разоблачениями” в печати. Глупость, конечно, несусветная – идеология опять сама себя высечет, если, конечно, попутно не будет доказано, что К. грабил сберкассы. Что он может раскрыть – как передавал через кого-то свои сочинения? О. К. – на чью же голову падет позор? Из Москвы через местную прессу все время сейчас поступают сенсации. Вот последняя самая замечательная: якобы В. И. Ленин через МХАТ уже объявил новый НЭП и скоро все будет. <…>
Я думаю, ты помнишь здешние музеи, вот это в самом деле great advantage, я иногда захожу по пути минут на 15–20, сижу перед картиной и балдею, как В. И. Чапаев перед газовой плитой…
Белка все обещает прислать стихи и не шлет. Заставь, пожалуйста. Дней десять назад наконец-то пришли ваши деньги из Калифорнии – 620 долларов. Майка прежде хотела купить на них Белке какую-нибудь шубейку, но сейчас я ее остановил, чтобы дождаться ваших распоряжений. Распоряжайтесь, а мы пошлем посылку на…
Целуем вас и любим как всегда.
Вася и Майя
В. Аксенов – Б. Ахмадулиной
13 мая 1982 г.
Дорогая Белка,
пишу второпях, чтобы сегодня же отослать Пику: он едет в отпуск и, значит, связь на некоторое время затухнет, вот так дотянул. Заканчиваю сейчас книгу, времени ни на что не хватает, здесь еще эти мудацкие “парти” заели.
Недавно натолкнулся в “Литературной газете” на заметку: “В Ялте, в Доме творчества им. Чехова, проходит семинар драматургов. В отличие от прежних лет среди его участников – известные мастера Л. Устинов, Л. Зорин, Г. Мамлин, Ю. Эдлис, А. Арбузов, А. Штейн…” Какая собралась необычная компания! Вспомнилось, прости, как мы с тобой закапывали там в листья бутылки и потом их с таким восторгом находили. Впрочем, и на ностальгии остается мало времени. Неужто уж мы больше не увидимся, как здешние говорят, in person? Вы бы хоть в нейтральную страну куда-нибудь поехали б, а мы б туда б?!?
В смысле пошлости “наши”, конечно, недосягаемы, но и здесь порой из совершенно неожиданных мест несет такой местечковой дурью, что впору предположить некоторый новый интернационал. Постыднейшая возня, например, тут шла два месяца с приглашениями на завтрак к Президенту. В конце концов Солж. послал их подальше и правильно сделал. <…>
Твой Вас
Б. Мессерер – В. Аксенову
19 июля 1982 г.
Вася, дорогой, поздравляю тебя с прекрасным днем твоего пятидесятилетия! Можешь не сомневаться, что в этот день мы совпадем в алкогольном экстазе и подлинной радости по случаю твоего рождения всего пятьдесят лет тому назад. <…>
Каждый хочет тебя хоть чем-нибудь порадовать. Мне сегодня это сделать трудно, потому что я не могу тебе ничего прислать из своих графических работ и, таким образом, придать своему подарку некое творческое и, я б сказал, символическое значение. Кроме того, сейчас, именно в тот момент, когда я должен написать это письмо и отправить его, вышло так, что, по совершенно случайным обстоятельствам, Беллы не оказалось дома. …Я решаюсь на свой страх и риск послать тебе, быть может, в первый раз, ее стихи, тоже выбранные мною, по моему вкусу, включая, правда, стихотворение “Лебедин мой, лебедин…”, которое Белла посвятила тебе еще в Тарусе, зная, что чернота нашей жизни, столь воспетая тобой здесь, не сможет не понравиться тебе и в этом стихотворении.
<…> О своих делах напишу тебе подробнее в другой раз, и, пожалуй, единственное, что скажу, это о радости выпуска “Самоубийцы” Эрдмана, что поразило всех наших друзей, никогда до конца не веривших в это. <…>
Вася, я отправляю это письмо и продолжаю надеяться, что Белла найдет возможность написать тебе отдельно…
Целую тебя и Майю.
Ваш Борис
В. Аксенов – Б. Мессереру
2 мая 1983 г.
Дорогой Борька!
Пишу коротко, иначе никогда не соберу проклятущий пакет. Подробнее позже. Вчера получили твое письмо, и вечером я его зачитывал Войновичам (они сейчас в Вашингтоне), присутствовал также старый Закс из “Нового мира” и еще пара друзей, и все восхитились, между прочим, твоим слогом.
Спасибо, старик, за такое письмо, вот именно такие обстоятельные, с живыми картинами письма нам потребны. <…>
Я тебя уже поздравил через Пика и еще раз обнимаю от всей души, слиянием тел образуя столетие.
Целуй Белку, ее 101-го километра вирши все время зачитываю студентам. Вчера же: письмо из Германии от Левы и Раи, они восхищаются Белкиными действиями в защиту Жоры.
Здесь его, кажется, ждут. Звонили мне из телевидения, спрашивали, говорит ли Mr. Vl. по-английски.
Когда мы увидимся с вами?
Обнимаем и целуем.
Вася и Майя
Б. Мессерер – В. и М. Аксеновым
6 ноября 1983 г.
Дорогие Вася и Майя!
Господи, сколько же времени прошло с тех пор, как мы последний раз обменялись письмами. Поди, месяца четыре, пять. Целая жизнь. Расстояние во времени усугубляется расстоянием в километрах. Почти все лето мы ездили. То по России, то по Грузии. Сначала на машине в Ферапонтов монастырь через Переславль-Залесский, Ростов Великий, Ярославль, Вологду. 600 километров. Это наш второй вояж в эти места. Повтор прошлогоднего маршрута. Уж больно хороши эти старые города и притягательны руины церквей и монастырей в их округе. И как конечная точка – церковь села Ферапонтово, расписанная Дионисием. Оттуда мы тоже делали некоторые вылазки, но уже не в таком километраже. Поездки в Кириллов с его Кирилло-Белозерским монастырем, в сам Белозерск, в Нило-Сорскую пустынь, в Горицкий монастырь. Не могу отказать себе в этнографическом моменте. Эти названия и сами места буквально гипнотизируют сознание и воображение. Например, путешествие на Спас-Каменный. Это название я сам вычитал, а ситуацию вычислил – то есть своим умом дошел, что должно это быть нечто необычайное. Вдоль дороги от Вологды до Кириллова на протяжении ста километров расположено великое Кубенское озеро, все время виднеющееся в “близком отдалении” от шоссе. В дымке. И вот посреди этого озера есть каменный атолл – слово, мало подходящее к русскому пейзажу, но выражающее суть нелюдимости и каменистости, – на котором виднеются руины Спас-Каменного монастыря. Подъезд к нему тоже изумителен. Надо объехать озеро и добираться на моторке с другого берега (200 км дороги и сорок минут на моторке). Лодка идет по рукавам и плавням дельты р. Кубенки, где диковинные птицы – журавли, чайки, дикие утки, цапли – сидят прямо на воде, то есть каких-нибудь чуть выступающих веточках или отмелях. Дальше выход в открытое море – озеро, – и, как замок Иф графа Монте-Кристо, видны величественные руины изумительной красоты. Сохранилась колокольня XVI века. Сам монастырь – XII век. До последнего времени существовала архитектура XIV–XV-го. Взорван в 1933 г. по решению Вологодского обкома. Сейчас стоит вопрос о реконструкции. В обкоме отвечают: “Как же мы восстанавливать будем, когда живы те, кто взрывал?” И так все с этим благословенным краем. <…>
Жили мы не в самом Ферапонтове, а в деревне Узково, километра за три от монастыря. Здесь имеет свой дом и мастерскую художник Коля Андронов. Он живет здесь почти постоянно, с женой своей Натальей Егоршиной и детьми. Они и подыскали нам избу и изумительную тетю Дюню. И чем тоньше и божественнее красота этих мест, чем больше поражают человека эти восходы и закаты, тем отчетливее проступают черты вырождения и дегенерирования всего живого сущего в этом краю.
Попытка драматургии
Сцена I
Место действия – изба
ШУРКА (ему за 50 лет). (Вваливаясь в изодранной рубахе. Весь в крови.) Мама, а где мама? Это я, Шурка, я опять пьяный!
ТЕТЯ ДЮНЯ (80 лет). Сынок, батюшка, да ты не такой пьяный, поди, сегодня. Ты б домой шел, отдохнул бы!
ШУРКА (выжимая кровавую рубашку). Нет, мама, я оччччень пьяный.
ТЕТЯ ДЮНЯ. Батюшка, сынок, сколько раз я тебе говорила, чтоб ты на публику не выходил.
ШУРКА. Нет, мама, это меня сынок так отделал, но и я ему е…нул хорошо, он в поле лежит сейчас.
Я (50 лет, автор). (Выскакивая на крыльцо и видя проходящего второго сына тети Дюни, Николая.) Дядя Коля, там Шурка Серегу убил. Он в поле за избой лежит.
НИКОЛАЙ (ему за 50 лет). (Проходит, не оборачиваясь и не отвечая.)
Сцена II
Те же и СЕРЕГА (ему 18 лет). (Весь в крови. Шатаясь, подходит к Шурке и бьет его по лицу.) Вот тебе, папаня. А Витька (второй сын Шурки) из армии придет – мы тебя до смерти отделаем и ракам скормим.
ШУРКА (вставая с пола и утирая кровь). А это тебе, сыночек, чтоб батю помнил.
Серега лежит до конца пьесы не двигаясь на крыльце.
Сцена III
ЗИНКА (40 лет). (Без слов вцепляется в голову Шурки и царапает ему лицо.)
ТЕТЯ ДЮНЯ. Шура, батюшка, ты бы домой шел, отдохнул бы. Баловник ты сегодня. Неугомонный какой-то.
ШУРКА (отбрасывая Зинку в огород). Мама, а мама, а у тебя маленькой не найдется?
Немая сцена.
Участвуют:
БЕЛЛА АХМАДУЛИНА (45 лет), поэт.
БОРИС МЕССЕРЕР (50 лет), художник.
Дети Беллы:
АНЯ – 15 лет.
ЛИЗА – 10 лет.
ТЕТЯ ДЮНЯ – 80 лет.
Шурка падает на последних словах и лежит не двигаясь.
Сережа и Зина лежат не двигаясь.
Занавес.
За сим следует мое обращение к вам, дорогие Вася и Майя, моим первым зрителям, то бишь слушателям, то бишь читателям, с просьбой не быть слишком строгими судьями и учесть, что “пьеса” написана экспромтом сейчас, без единого черновика и в пределах 10 предшествовавших этому минут. <…>
Вася, Майя, дорогие, дописываю письмо торопясь, потому что момент отправки пришел.
Нарочно пишу про свое, чтоб понятней вам что-нибудь было про нашу жизнь.
Вася, Майя, любим вас всегда и помним.
Пишите нам, и уж вы нас не забывайте в вашем лучшем из миров.
Целую.
Борис
(продолжение письма)
Б. Ахмадулина – В. и М. Аксеновым
Вася и Майя.
Уж не 3-е, уж выпал и растаял снег, уж Бенсон сейчас приедет.
А я? Попробуй – опиши все, скорей, в горячке: что вот соотношусь наяву, а не привычным таинственным способом посылания в вашу сторону всхлипывающих и усмехающихся сигналов. Как описать все не в художестве, а в письме, заменяющем все, что отнято: видеться, болтать, говорить и оговариваться, или надо всегда писать письмо вам, я пробовала, но письму больше, чем художеству, нужна явь и достижимость читателя. Вот и в Ферапонтове – всегда думала о вас, словно писала письмо, – куда опустить? в озеро? в небо? Ах, утешалась, они сами все знают, они это мое письмо – через озеро и небо – получили. И на сеновале получили ответ: твой, Васька, голос. И потом получали. Я сказала Боре: Васька – пушкинский, по Пушкину человек: бред таланта и здравомыслие вместе.
Описал ли вам Боря, как при дождичке, возле белого Ферапонтова монастыря, хоронили местного мальчика в цинковом афганистанском гробу и каково же хватать и обнимать этот все отнявший цинк той, чей крик стоял во всей природе? Ей, кстати, заметили вежливо, но строго: “Мамаша, подождите убиваться”. Это военком начинал речь: “…геройски погиб за родину…”, а кроткая его родина серебрилась озером, белела монастырем, осеняла тихим дождичком нетрезвые головы. И много гробов прибывает в те места, сводя их с ума непонятностью смерти и непроницаемостью цинка. <…>
Любимые мои и наши! Простите сбивчивость моих речей, моя мысль о вас – постоянное занятие мое, но с чего начать, чем кончить – не знаю.
Целую вас.
Белла
В. Аксенов – Б. Ахмадулиной, Б. Мессереру
18 ноября 1983 г.
Дорогие Белка и Борька!
Рэй (Луч-Rау) появился, как всегда, – спешка, запарка, полдня на сборы, с вещами по коридору, собака лает, телефон звенит, проклятья, как всегда, на невинную голову С. В. Спасибо за письма. Помимо радости общения с вами возникла еще впечатляющая картина действительности (Борькины описания превосходны. Почему бы тебе не написать книгу, старик? Заткнешь за пояс многих “крупнейших из ныне живущих”), а Белкино “нет сил” и поразило, и подтвердило. Иной раз возьмешь “ЛГ”, и дыхание перехватывает от вранья.
Я так рад, что вы меня иной раз слышите. В этой работе, которая возникла только из-за нужды в деньгах, вдруг появился смысл.
На днях я получил письмо от Жоры. Он стал главным редактором “Граней” и просит меня написать статью о “Тайне” и вообще о таинственности Шелапутова и Хамадуровой. Надеюсь, не возражаете? В этой статье мне хочется, кроме основной темы, еще прояснить некоторые пунктиры, мокрой тряпкой – слегка по некоторым мордам, надувшимся от паршивого высокомерия в адрес поэтов нашего московского круга и поколения. Один, например, называет авторов “Метрополя” “баловнями” (т.е. режима), другой, понимаете ли, со снайперской винтовкой собирается поджидать возле ЦДЛ Вознесенского и Катаева, но почему-то не Грибачева и Стаднюка. Больше всего, однако, это касается Бродского, который ведет себя в Нью-Йорке как дорвавшийся до славы местечковый поц. Он хвалит Сюзан Гутентаг, а та его – “крупнейшим из крупнейших”, но если бы только это – он лицемерит на каждом шагу и делает массу гадостей и Саше Соколову, и Копелевым, и другим, не говоря уже обо мне.
Не думай только, Белка, что в статье о тебе я буду сводить с ним счеты. Я с ним вообще ничего сводить не буду, да и упоминать нигде не собираюсь…, а здесь пишу для очень внутреннего использования, просто чтобы вы знали, что он ваш недоброжелатель…<…>
Обнимаю вас, мы ждем вас все-таки здесь в гости после завершения цикла холодной войны, если, конечно, в горячую, гадина, не перекатится.
Целуем.
Вася & Майя
Б. Ахмадулина – В. и М. Аксеновым
10 февраля 1984 г.
Дорогие любимые Васька! Майка!
(Как возрос в значении наш маленький суффикс: и всегда прежде бывший нашим, он стал увеличительным суффиксом, клятвою в близости вопреки всему.)
Еще раз – с Новым годом! Получили вашу открытку и радовались ей, как и подобает детям при милости Деда Мороза.
Вчера показала Лизе Васькин портрет: кто это? Лиза с удивлением на меня посмотрела: не подозреваю ли я ее в недоумии? Но все же трогательным голосом, как бы сожалея о недоумии других, сразу ответила: “Дядя Вася Аксенов”. Так что вот какое у вас незабываемое личико.
Сейчас Лиза пишет вам сама. Лиза – совершенно брат, пониматель, сострадатель.
А Анька – вдруг стала обратна мне, но возраст ее таков … и непонятность моей судьбы, тяготящая ее, и естественное желание благополучия. У нее, впрочем, есть больше, чем принято в средних благополучных кругах, чье уютное устройство соответствует ее представлению о правильной, надобной жизни. Но – нет меня как правильной и надобной матери и нет разгадки моей неправильности. Я все время мучусь и сожалею о ней, не умея помочь ее мучению. Хотя бы возраст этот – еще продлится, потерзает ее и нас и пройдет. А дальше разберется как-нибудь.
Но это я так, Майка, не пищу, а болтаю, не художество свершаю, а разговариваю с вами – как бывало, как должно быть.
Все же мне нужно не сказать, а написать вам нечто – важное, тяжелое (не пугайтесь), сейчас поймете, о чем речь.
Этот день – с его чудным утром, с птицами за окном – хотела написать: только наш с вами, но вспомнила: 10 день ф…
Ну, Васька! не успела дописать 10 ф…: Пушкин! – вбегает Лида Вергасова: Андропов помер.
(продолжение письма)
17 февраля 1984 г.
Васька и Майка, стало быть, я написала: 10 ф., пред тем ужаснувшись: как я забыла? День смерти Пушкина! – влетела Лида, и я не дописала.
И все-таки – это был День смерти Пушкина и наш с вами день.
И вернусь к тому, что я хотела написать сначала вам, потом – для других. Вы – сосредоточьтесь, а я изложу вкратце.
В конце сентября прошлого (1983) года мой добрый и достопочтенный знакомый, ленинградец, поехал в служебную (инженер) командировку в Набережные Челны. Оттуда, ранним утром, на “Ракете” он выехал? выплыл? в Елабугу, это и то рядом. Все тем же ранним, мрачным утром (оно не успело перемениться, да и не менялось в течение недолгого осеннего дня) Георгий Эзрович Штейман (так его зовут) ждал открытия похоронного бюро г. Елабуга с тем, чтобы заказать венок: “Марине Ивановне Цветаевой от ленинградцев”. Бюро открылось, и к нему все были добры, учтивы, объяснили, что ленту исполнят через час, но – цветы? Научили пойти в институт, где растут какие-то цветы, сказали: “Столяр, который делал гроб для М. И. Ц., умер недавно”. Георгий Эзрович пошел в институт, там ему дали то бедное, что у них росло в горшке, с тем он вернулся в бюро, взял ленту (это все как-то соединили), его научили, как идти на кладбище и где искать, он шел, страшно подавленный и мыслью своей, и видом города.
Он поднимался к кладбищу, видел – уже не однажды описанные – сосны, услышал за собой затрудненное дыхание человека и от этого как бы очнулся. Обернулся: его догоняла, запыхавшись, женщина в платке и во всем, что носят и носили, то есть, как он сказал: “Простая, бедная, неграмотная женщина”. Она (он только потом понял), еще не переведя измученного жизнью и ходом вверх дыхания, сказала: “Это вы – из Ленинграда, к Цветаевой? Столяр, который делал гроб, – мой двоюродный дядя, он умер и перед смертью покаялся: «Я у покойницы, у самоубийцы, у эвакуированной из фартука взял – не знаю что. Возьми и пошли в Москву – мой грех!»”
Не стану, Василий, воспроизводить речь столяра и родственницы его. Это ты – в художестве, я – лишь суть тебе описываю.
Георгий Эзрович по моей просьбе записал все это. А ВЕЩЬ – взял, он не мог найти меня и все это стал сразу рассказывать мне недавно, в Ленинграде, после моего выступления.
Утром, еще не видев и не трогав ВЕЩИ [он в пять часов пополудни мог мне это отдать (до – на работе)], я, дождавшись приличного для звонка часа: кому же скажу? Анастасии Ивановне – опасалась испугать, и слышит плохо. Юдифи Матвеевне! – все сразу поймет. Боря, кому же?! – и звоню, и попадаю в их общий разговор. (Юдифь Матвеевна Каган, дочь Софии Исааковны Каган, – ныне самые близкие фамилии Цветаевых люди.)
Анастасия Ивановна – Юдифь Матвеевна – я – разговариваем втроем. (Юдифь Матвеевна мне потом сказала: плохая техника на службе мистики.)
У Марины Ивановны Цветаевой в правом кармане фартука (родственница столяра, да хранит ее Бог, не понимала: почему фартук, не знала она этого) был маленький предмет, с которым она хотела уйти и быть: старинный блокнотик, 3×4 см, в кожаном переплете, на котором вытеснены Бурбонские лилии, вставлен маленький карандашик.
Бурбонские лилии – это ее известная заповедность, я уж все про это собрала, что могу, потом займутся другие.
Поверженные Бурбоны, Людовик XVI, я сейчас не об этом, о том лишь, что с этим маленьким предметом пошла она на свою казнь. Она предусмотрела все (что, ты понимаешь, например, Асеевы возьмут Мура и будут воспитывать “как своего”), но не думала, что гробовщик возьмет из кармана и вернет – получилось, что мне. Бурбоны – да, пусть, но это талисман был, важность, с собой.
На меня это подействовало сильно, тяжело – но в радость другим пусть будет как неубиенность, неистребимость.
Анастасия Ивановна взять “книжечку” отказалась. Ей было тяжело держать ее в руках. Воскликнула: “Все Маринины штучки! Но я ее знаю – это вам от нее”.
Возбранила мне отдать в Музей изящных искусств (я все же отдам, если там и впрямь будет открытая экспозиция, посвященная И. В. Цветаеву и всей семье Цветаевых, а это, я думаю, вскоре, может быть, будет).
В Музей же в Борисоглебском переулке – не верю, я до него не доживу, как, впрочем, верю, что при моей жизни не увижу я, как выкидывают “содержание” дачи Б. Л. – в новую форму. <…>
Целую вас, мои дорогие и любимые.
Спокойной ночи.
Завтра напишу вам еще немного вздору.
18 февраля 2 часа пополуночи.
(продолжение письма)
18 февраля 1984 г.
<…> Передаю вам благословение А. И., под которое всегда склоняюсь, когда крестит перед нашим (с Борькой) уходом: “Я – лишь молюсь за вас, да хранит и благословит Бог вас, ваших детей и СОБАКУ”.
А. И. мне заметила: “Вы слово “собака” пишете с большой буквы, а я все слово – большими буквами. Она (как и М. И.), надеюсь, это ничему не противоречит, СОБАК считает ниспосланными и заведомыми небожителями. Пока распространяю на вас, на детей, на СОБАК это ее благословение, но сразу же стану еще писать вам, потому что на этот раз (если с Черненко ничего до завтра не случится) – оказия к вам не сорвется.
В. Аксенов – Б. Ахмадулиной, Б. Мессереру
Весна (?) 1986 г.
Дорогие москвитяне!
Читаю сейчас “Выбранные места из переписки с друзьями” (для своего университетского семинара) и стыжусь оттого, что наша переписка заглохла, и больше, кажется, по моей вине, чем по вашей.
Как все-таки Николай Васильевич отменно старался в этом направлении! Какая все-таки эпистолярная активность существовала меж европейскими Минводами и российскими столицами!
Сказать, что эпистолярный жанр относится к минувшему веку, в нашем случае будет смешно, не так ли, ибо между нами не существует ни телефонов, ни самолетов, то есть, по сути дела, наши отношения переведены не в XIX век (тогда уже была система почтовых дилижансов все-таки), а скорее в ХVI – письмо в Китай с оказией Марко Поло.
Гоголь к друзьям, как известно, относился с нежнейшей функциональностью: то денег просил, то обстоятельных дневников российской жизни, ибо бесконечно испытывал нужду в кормежке и в аутентичности. Окружающая франко-немецко-итальянская жизнь его ни хрена не интересовала (очевидно, не казалась аутентичной), он все-таки всегда считал себя русским внутренним писателем, несмотря на 18 лет отсутствия, может быть, потому, что мог вернуться в Империю в любой момент. На этой “аутентичности” он, очевидно, и прокололся: по почте эта херация не пересылается.
Нашему брату, очевидно, чтобы сохраниться в профессиональном артистическом качестве, нужно искать подножный корм, привыкать к амфибиозности существования, не настаивать на внутренней “русскости” 100 %, а напротив, утверждаться в русском эмигрантском качестве.
<…>
Изредка появляются в наших водах пловцы из прошлого. Прошлой весной, например, один такой долговязый пожаловал. Уселся в кресло и стал не без нервозной уверенности, как будто по отработанному списочку, предъявлять претензии: пишу, оказывается, не так, как хотелось бы, слишком много иронии, обижаю борцов за мир вроде Габриэллы Гарсии, не возражаю против возвращения Никарагуа в лагерь потребителей туалетной бумаги, по радиостанции нехорошей выступаю, которая финансируется знаешь-кем-зловещий-шепот (сведения, очевидно, полученные непосредственно от Генриха Боровика), а самое главное, вот самого его, ночного гостя (визит произошел в полночь), обидел – сказал, видите ли, в здешнем журнале, что хоть сам гость и раздобыл себе славу без помощи ЦК, но все же и ему приходилось подкармливать ненасытное чудовище стишком-другим.
Странная какая-то диспропорция, несоразмерная обидчивость для человека, который прекрасно знает, что о нем говорят все, кроме меня, бывшие соотечественники. <…>
При слове “мы” он всякий раз корежился, очевидно, воображая спецслужбы Запада. Самое замечательное у этих типов то, что они очень быстро начинают верить собственной лжи. Кто это “мы”?
Мы – это я, Майя и Ушик. Какой еще Ушик? Наша собака. Какая еще собака? Вот эта, что лежит у камина в двух метрах от вас, мусью. Оказывается, за два часа беседы так старательно по списочку шел, что собаку не приметил. Вот вам хваленая российская литературная наблюдательность! “Одиннадцать невидимых японцев”.
Другой посетитель из того же цеха был все-таки значительно приличнее. Первого, надо сказать, отличает полное отсутствие Ч. Ю. Очень не любит, когда собеседник шутит, досадливо морщится в таких случаях, скалится, как бы не слышит. Второй, напротив, с шуткой дружит и вообще порой все-таки вызывает что-то доброе в памяти; окрестности “Метрополя” и т. п. Однако и на старуху бывает проруха. Вдруг звонит озабоченный:
– Весь Нью-Йорк говорит, что это я изображен в недавно вышедшем романе. Скандал. Ты что-то должен сделать.
– Пардон, что я могу сделать – переписать?
– Сказать, что это не я.
– Это не ты.
– А все говорят, что это я.
– Ты сам себя узнал?
– Нет, я думал, что это Б.
– Скорее уж Б., чем А.
– Однако он назван А.!
– Что же, разве нет других А.? Он мог бы быть отчасти и В., не так ли?
– Разумеется, но весь Нью-Йорк…
Поразительная чувствительность сейчас развивается в этом цеху при малейшем намеке на некоторую неполноценность репутации. “…Ну, вот и все. Да не разбудит страх Вас, беззащитных, среди дикой ночи. К предательству таинственная страсть, Друзья мои, туманит ваши очи…”. (Даже “Грани” отредактировали в цитате “предательство” на “враждебность”.) <…>
Нынешние литературные мордобои на пространствах планеты и времени принимают диковиннейшие формы. <…>
Словом, интересно; почти не скучно и почти не противно, или, как поет советский народ: “Я люблю тебя, жизнь, и хочу, чтобы лучше ты стала!”
Обнимаем.
Вашингтонцы.
VA
В. Аксенов – Б. Ахмадулиной, Б. Мессереру
Июль 1986 г.
Дорогие Белка и Борька!
Пасхальные письма приплыли к нам уж, пожалуй, не раньше, чем к столетнему юбилею статуи Свободы, потом мы стали собираться в бегство из Вашингтона, где жара этим летом невыносимая, и вот сейчас пишу уже из Вермонта, некоторые подробности из литературной жизни которого вы найдете в письме к Женьке. Впрочем, аккуратность – это, очевидно, последнее, чего можно ждать от наших почти астральных контактов. <…>
Мы заметили одну любопытную вещь. Ваши письма – твое, Женьки и Андрея – датированы 3 мая, но вы явно еще не знали о Чернобыле, в то время как наши “средства массовой информации” (советский перевод слова media) уже неделю! истерически об этом вопили. Нельзя не отдать должное большевикам – даже в нынешнем мире их стена, в общем, работает, хотя кирпичи уже и падают на их собственные головы, как в данном случае, когда и мужички нашего поколения, добравшиеся, наконец, до своих заветных рубежей, оказываются в той же позе, что и ушедшие “ворошиловские стрелки”. Тем, впрочем, не было стыдно, а эти, кажется, все-таки немножечко стыдятся. <…>
Б-р-р-р… Сейчас начинаешь все больше ценить тепло и верность тех, в ком уже не усомнишься никогда, то есть вас, наши дорогие друзья. Нельзя не видеться столько времени, это безобразие, диктат “чудища о.о.о.с. и л.”. У нас такое чувство, что, если вы серьезно захотите приехать, вам не откажут.
Маевка после кончины матушки всерьез было уж собралась съездить, но твои замечания ее охладили, и я, конечно, ее не пущу, если даже просто возникают аналогии с набоковским героем.
Так что надо, чтобы хотя бы уж в эту сторону катился поезд. Я очень скучаю и хочу видеть также и Алешку, но тут пока что не возникает даже никаких вариантов. Нет ли у тебя, Белка, каких-нибудь соображений, не посоветуешь ли что-нибудь, что можно предпринять, чтобы мы могли с ним хоть ненадолго увидеться? Во всяком случае, огромное спасибо вам, друзья, за заботу о нем.
Целуем и мечтаем о встрече.
Вася и Майя