В первые дни нашего совпадения с Беллой мы отрезали себя от окружающего мира, погрузились в нирвану, или, как было сказано Высоцким, легли на дно, как подводная лодка, и позывных не подавали…
Мы ни с кем не общались, никто не знал, где мы находимся.
На пятый день добровольного заточения Беллы в мастерской я, вернувшись из города, увидел на столе большой лист ватмана, исписанный стихами. Белла сидела рядом. Я прочитал стихи и был поражен – это были очень хорошие стихи, и они были посвящены мне. До этого я не читал стихов Беллы – так уж получилось. После знакомства с ней мне, конечно, захотелось прочитать, но я не стал этого делать, потому что боялся сглазить наши нарождавшиеся отношения. Я предзнал, что Белла пишет прекрасные стихи, но не хотел, чтобы на мое чувство влиял литературный интерес к ее поэзии.
Я сразу же решил повесить эти стихи на стену. Схватил огромные реставрационные гвозди и прибил этот трепещущий лист бумаги со стихами к наклонному мансардному потолку мастерской. Листок как бы повис в воздухе, распятый гвоздями. Жизнь показала, что мое решение было правильным. Все тридцать шесть лет нашей совместной жизни листок провисел там, хотя потолок мастерской постоянно протекал, что коснулось и листа бумаги. Он и сейчас висит на этом самом месте.
Б.М.
Окрестности мастерской
Возникшая любовь запечатлена в дивных стихах, написанных в мастерской на Поварской. И даже иногда во дворе этого дома, выходящем в Хлебный переулок, во время прогулок с нашей любимой собакой Вовой, затем ставшей в честь Аксенова Вовой-Васей. Часто именно там рождалось начало стихов, которые потом дописывались в мастерской.
В этом уголке Москвы Беллу очаровывало все: и названия улиц, и старинные усадьбы.
Забегая немного вперед, расскажу о том, что вскоре мы тесно подружились с писателем Юрием Давыдовым, человеком трудной судьбы, отбывшим семилетний срок в советских лагерях. Он жил на Малой Бронной. Часто по дороге в ЦДЛ Юра заходил за нами в мастерскую, и мы шли вместе по Поварской и рассматривали старинные особняки. Результатом этих прогулок стало письмо, написанное Белле, об истории этой улицы:
Дорогая Белла Ахатовна, имею честь сообщить Вам некоторые (правда, весьма скудные) сведенья о Поварской.
Семнадцатый век – дворцовая слобода, населенная царскими (кремлевскими) поварами. Рядом – в нынешних переулках Хлебном, Скатертном, Столовом – обитали тогдашние работники общественного питания. Восемнадцатый век – слобода упраздняется, ибо столица и двор перенесены на брега Невы. Сады и огороды поваров и поварят занимают и застраивают фамилии звонкие и громкие – Голицыны, Гагарины (вот ИМЛИ в доме одного из Гагариных), Милославские, Шаховские, Колычевы, Долгорукие.
Последним принадлежала прекрасная ампирная усадьба (постройки 1802 г., восстановленная после нашествия Наполеона), где ныне гнездятся наши с Вами начальники. Дом этот всегда называют “домом Ростовых”. Увы, ошибка! Ошибка, укоренившаяся в памяти и в сердце москвичей. Один дотошный дядя, ссылаясь на текст “Войны и мира”, доказал, что дом Ростовых находился неподалеку от Арбатской площади, то есть на другом конце Поварской. Да и сам автор романа говорил, что дом Долгоруких “слишком роскошен для Ростовых”.
И вот еще что. На Поварской было три церкви. Одна, кажется, Симеона Столпника, другая – Ржевской Богоматери (на этом месте “дворец правосудия”), а третья там, где музицируют гнесинцы, Бориса и Глеба: отсюда и переулок Борисоглебский, теперешний – Писемского.
А это где, на каком углу – не знаю:
Гимназический двор
На углу Поварской
В январе.
(Пастернак. Девятьсот пятый год.)
Остаюсь преданный Вам, готовый к услугам, покорнейший слуга
Юрий Давыдов, сочинитель.
Сердечный привет Боре!
Все еще надеюсь получить книгу.
12. XI.7 5
Через два дома от меня жил когда-то Иван Бунин. В Борисоглебском переулке, а какое-то время и в Мерзляковском, примыкавшем к Хлебному, жила Марина Цветаева.
Приведу строки, написанные Андреем Битовым, по-прежнему ценные для меня как свидетельство времени:
“Поварская стала нынче Воровская”, – шутка принадлежала Борису Мессереру но стала фольклором.Ваш Андрей
На Воровской от Высотки (площади Восстания) до Вставной челюсти (проспекта Калинина) последовательно размещались Союз писателей напротив резиденции посла ФРГ, ЦДЛ напротив Дома кино, училище Гнесиных напротив Института мировой литературы, посольство Литовской ССР и грузинская резиденция напротив прокуратуры СССР и мастерская Бориса Мессерера напротив издательства “Советский писатель”, зажатого между прокуратурой и посольством Норвегии.
Во дворе Союза писателей сидел памятник Льву Толстому, во дворе Института мировой литературы стоял памятник Горькому, в мастерской Мессерера жила Белла Ахмадулина.
Было время – можно было не ходить далеко – все помещалось на Воровской улице. Вино свободно продавалось что на Арбате, что на Восстания.
Конечно, некоторые изменения произошли. Скажем, Дом кино переехал или во дворе Мессерера обосновался театр Васильева. На это уходило четверть века. Воровская была бессмертна. Конечно, мы не молодеем, но это несравнимо с изменениями нынешними на возрожденной Поварской, угрожающей нам старостью.
Наверно, никто у нас не работал в то время, когда мы сделали все то, что мы сделали. Это сейчас можно обнаружить, что мы работаем, потому что жалуемся на занятость. А тогда – “что бы я ни делал, даже если бы я таскал на плечах лошадей, все равно никогда не был трудящимся” – жили мы с эпиграфом из еще не читаемой нами “Четвертой прозы” Мандельштама.
“Что-нибудь пишете?” – спросила меня строго Белла, прогуливая поутру пуделя Вову, и это было единственный раз за всю нашу после того жизнь и могло объясняться разве что недостаточным знакомством. Кто в России отличает вежливость от враждебности?
“Пишу, – отвечал я, – «Молчание слова»”. “Хорошее название”, – отвечала Белла и повела пуделя дальше за пивом.
Наверно, так в саванне антилопа не толкается с зеброй, когда пасутся. Так художники не толкаются с поэтами на пастбище искусства, ибо щиплют разную траву. Пасясь на параллельной траве, вольно́ восхищаться друг другом: одни не владеют пером, другие не владеют кистью. Кто там что рисовал, пока нас не было вместе?
Вместе-то уж точно мы не рисовали и не сочиняли. Вместе мы выпивали.
Выпивали мы, любя и хваля друг друга. На похвалу мы не скупились, как и на вино. Допивали и то, и другое до конца (медные трубы). Славу мы не делили, потому что сами ее выдавали. Слава выдавалась за поведение, а не за произведение. У Мессерера была слава “короля богемы”. И он был строг, но справедлив. Он знал, как себя вести. Он нас рассуждал. Рассуждал он так. “Ты что мрачный такой?” – “Да перебрал вчера”. – “Тогда похмелись. Или еще что?” – “Да, было. Поссорился я”. – “С кем?” – “С лучшим другом”. – “С N ?” – “С ним”. – “Ну, ничего. Значит, передружили”.
А вот сейчас, оказывается, недо. Недодружили. Неправда, что все это прошло. Не могу дописать этот мемуар. Еще не пришла пора воспоминаний. И дом стоит. И мы живы. Еще есть время. Я не закончил мысль.
До встречи.
Любовь в отсутствии быта…
В мастерской никто ничего не варил и не готовил. Она как корабль, скользящий поверх волн, почти не касаясь их, скользила поверх быта, практически не соприкасаясь с ним:
Пик безумия наших отношений совпал с полным отсутствием денег. Их, как нарочно, в это время мне не платили. Они просто отсутствовали. Причем у Беллы тоже. Ей тоже никто ничего не платил:
Должен сказать, что и деньги, на сегодняшний взгляд, как бы не были нужны – стоило перейти Калининский проспект, войти в Новоарбатский гастроном и посмотреть на ценники. Бутылка водки стоила 2 руб. 87 коп., колбаса “Отдельная” – 2 руб. 20 коп. за килограмм, оливки в полулитровой банке с проржавелой железной крышкой – 1 руб. 61 коп., а великий и подлинный деликатес – кильки – 87 коп. за полкило. Конечно, можно было разнообразить стол за счет рыночного продукта – картошки, грузинских трав, бочковой капусты, соленых огурцов, – что я иногда и делал.
Просить Беллу купить что-нибудь в гастрономе было бесполезно. Заняв место в конце очереди, она пропускала всякого, кто нырял из одной очереди в другую, говорила: “Пожалуйста, будьте прежде меня!” Ей был невыносим озабоченный взгляд мечущихся, затравленных людей.
В основном мои впечатления об Арбатском гастрономе были связаны с нашей бедностью, и как я ходила туда колбасу покупать. И бедность… Я не стесняюсь этого. Себе 200 грамм колбасы куплю и еще всем место уступаю. Москвичи ругаются на приезжих:
– Понаехали, нам есть нечего. А они все едут, едут, нашу колбасу забирают.
И кто-нибудь подойдет затравленный, приезжий. Женщина обычно:
– Вы не займете очередь, не скажете, что я после вас? – и в другой отдел побежит куда-то. А я говорю:
– Вы будьте прежде меня…
И все время этим занималась. А однажды наскребла мелочь. Там давали колбасу по 500 грамм. Я, по-моему, даже 200 покупала, может, не от бедности, а от скромности. Однажды мелочь наскребла, стою перед кассой, считаю. Меня увидели два юмориста каких-то, парочка какая-то знаменитая. Я считаю: 20 копеек на 5 умножить – рубль…
Мне стало так жалко Беллу, и я сказал:
– Ужасный рассказ. Не надо!
– Чего же ужасного? – возразила Белла и прочла:
Это правда. Я убегал в город на поиски денег. Мне необходимо было проталкивать счета в бухгалтериях издательств, встречаться с литературными редакторами и авторами книг для уточнения сюжетов иллюстраций, следить за изготовлением декораций в театральных мастерских.
И конечно, я беспрестанно рисовал Беллу. Она всегда плохо позировала – не могла терпеливо удерживать поворот головы и выражение лица, но весь ее облик был поразительно великолепен. И моим желанием было запечатлеть хотя бы частицу этого великолепия. Кстати, следует заметить, что Белла никогда никому другому не позировала – она соблюдала некий обет верности (“Художник мой портрет рисует / и смотрит остро, как чужак…”).
Через несколько дней Белла позвонила Анне Васильевне, няне своих детей, которая ухаживала за Аней и Лизой, и сообщила адрес и телефон мастерской.
Белла и Таруса
Когда так стремительно и неожиданно началась наша с Беллой совместная жизнь, мне захотелось рассказать ей о том, что я любил прежде, когда мы еще не знали друг друга.
Поскольку мы уже перешли рубеж Нового года и впереди была летняя греза, я вспомнил о Тарусе, где мы с мамой, бабушкой и Аликом Плисецким снимали дом перед войной. В разные годы мне доводилось жить и в окрестностях Тарусы и Поленова, в деревне Бёхово.
Мне захотелось показать Белле эти места. Я был близко знаком с директором дома-музея Федором Поленовым, и мы поехали к нему. Бродили по окрестностям, заходили в Бёхово, поднимались на колокольню церкви, сооруженной по чертежам самого В. Д. Поленова, и смотрели оттуда на фантастической красоты панораму излучины Оки и мерцающей вдали Тарусы. Я думаю, что красота этих мест запала в душу Беллы:
Белла тоже дарила мне своих друзей, и они становились нашими общими. Вслед за Сашей Межировым таким человеком оказался Юрий Васильев. Его дом был первым, куда мы пришли в гости вместе с Беллой. Юра близко дружил и с Булатом Окуджавой. У Булата даже есть четверостишие, возникшее в это время, где упомянуты Юра и я. Булат надписал эти строчки на своей пластинке, которую мне подарил:
Юра Васильев был весьма оригинальным человеком, имевшим разносторонние интересы. Он был, по существу, одним из первых художников-абстракционистов послевоенной молодой поросли. Потом занялся скульптурой и весьма преуспел в этом. Кроме того, работал в театре и сделал три спектакля у Любимова. В кабинете Юрия Петровича висела литография Васильева с изображением Пушкина.
Юра жил на Лесной улице, в квартире он устроил мастерскую. Помещение напоминало причудливую пещеру, где от пола к потолку росли сталагмиты из круглящихся фрагментов скульптур, сделанных из мрамора, ассоциирующихся с женскими формами в абсурдном сочетании. Сверху, с потолка, наподобие сталактитов, свисали сотни слепков кистей человеческих рук, создавая страннейший, фантастический образ застывшего рукоплескания. Дело в том, что Юра делал много посмертных масок и слепков рук покойных. Сравнение с пещерой усиливалось тем, что небольшая мастерская была завалена мотками проволоки, старыми рамами и другими предметами, в числе которых был огромный агрегат, некогда служивший гудком паровоза.
У Юры Васильева была внешность русского человека старинного образца с прозрачными зеленовато-голубыми глазами, копной взлохмаченных волос и небольшой бородкой. Он и был таковым с присущими ему привычками и пристрастиями. Он очень интересовался творчеством Лермонтова и досконально изучал обстоятельства дуэли и смерти поэта. И конечно, любовь к Лермонтову соседствовала с любовью к Пушкину. Он дружил с Семеном Степановичем Гейченко и часто ездил в Михайловское.
Юра познакомил нас со своей женой Нэлой и пригласил в гости. Мы рассказали им о нашей поездке в Поленово и Тарусу. Юра очень оживился и сказал, что Святослав Рихтер предложил ему провести лето в его доме на берегу Оки, и было бы очень хорошо, если бы мы тоже туда приехали, он уверен в доброжелательном отношении Святослава Теофиловича к этой идее. Вскоре Рихтер действительно позвонил и в разговоре с Беллой любезно пригласил нас пожить у него. Заочное знакомство впоследствии перешло в личное, особенно когда Рихтер и Ирина Александровна Антонова пригласили меня участвовать в "Декабрьских вечерах", но об этом позже.
Дом Рихтера находился в десяти километрах от Тарусы, рядом с деревней Алёкино, и стоял над Окой. Это был дом-башня, построенный Володей Морозом, близким другом Рихтера. Володя купил на Севере три сруба и поставил их один на другой, что создало необычную для русской деревни вертикаль. Этот дом, сделанный из бревен, скорее напоминал каменную сванскую башню, и, будучи расположенным на высоком берегу реки, служил ориентиром для судов, которые в то время еще ходили по Оке. Святослав Теофилович очень увлекался этим домом и привез в тарусскую глушь рояль “Стейнвей”. Можно только представлять себе, как звучала музыка в божественном исполнении Рихтера в тишине над Окой. К сожалению, Рихтер из-за своих постоянных гастролей не мог часто бывать в своем любимом доме. Мы изредка получали от него открытки:
Дорогая Белла!
Простите долгое молчание. Спасибо за Ахматову, за Ваши совсем особенные стихи, за надпись.
С нежностью
Нина Дорлиак, Святослав Рихтер
Поскольку дом был просторный, мы все разместились там свободно. Возникла колония художников. Днем зачастую можно было видеть, как в лесу рядом с домом Юра рубил из мрамора свои причудливые фигуры, а я, хоть и находился на пленэре, рисовал абстрактную картину. Белла сидела в доме на третьем этаже на крошечном балкончике и писала стихи.
Наш быт в доме-башне был совершенно свободным, поскольку населявшие его художественные натуры не придерживались какой-либо дисциплины, и единственным общественным актом, обязательным для всех, становилась вечерняя трапеза.
О ней стоит рассказать особо. Дом-башня стоял на косогоре над обрывом, нависая над Окой и главенствуя над окрестным пейзажем. Перед домом не было лужайки, где бы можно было поставить стол, но нам хотелось, чтобы во время вечернего застолья была видна Ока, чтобы любоваться закатом. Мы с Юрой приспособили огромное стесанное с одной стороны бревно, которое и служило столом. Снизу бревно подпирали четыре мощные опоры, дававшие ему необходимую устойчивость. Импровизированный стол был расположен вдоль фасада, выходившего на Оку, и сидеть за ним можно было только с одной стороны, на лавке, опираясь спиной о бревенчатую стену дома. Получалась довольно странная композиция – “мизансцена рядком”. Перед нами открывался изумительный вид на Оку и закат неправдоподобной красоты, но чокаться можно было только с соседями слева и справа…
За стол мы садились большой причудливой компанией. Семью Юры, кроме жены и дочери Василисы, составляли мудрая такса по имени Кундель, кот Ружик и уж Змей Горыныч. У Нэлы были правильные черты лица, освещенные затаенным блеском светлых глаз, и непреклонный характер, хотя выглядела она безответной мужней женой и вела себя чрезвычайно скромно. В ее родословной значились старинные дворянские корни, которые давали о себе знать в критические моменты судьбы.
Застольные беседы были долгими и увлекательными. Юра очень интересовался всякими приметами, мистическими предзнаменованиями и историческими загадками. Помню разговоры о поиске места захоронения Казимира Малевича. Юра утверждал, что это место знает только Николай Иванович Харджиев, у которого имеется карта и описание, как найти могилу великого художника. Но на контакты Харджиев шел неохотно и от встреч уклонялся. Известно было только, что по Невскому проспекту в Питере ближайшие друзья, среди которых был художник Клюн, несли гроб Малевича в форме креста, затем его на поезде перевезли в Москву и захоронили где-то в Одинцовском районе под дубом. Найти карту и узнать точное место захоронения и старался Юра Васильев.
Юра рассказывал нам про свои страстные дискуссии с Семеном Степановичем Гейченко. Будучи скульптором, он любил камень как материал для работы и считал, что даже валун моренного происхождения может выполнять роль обелиска, организующего пространство. Поэтому он с такой настойчивостью пытался украсить парк в Михайловском разными валунами, но Гейченко его идей не разделял. Белла понимала Юру, но не могла не прислушиваться к мнению Гейченко. Она вспоминала о своих встречах с ним, когда он в пылу полемики махал пустым рукавом – он потерял на войне руку. Ожесточенные споры кончались, по ее рассказам, как правило, миром благодаря всеобъемлющей доброте и такту Любови Джалаловны, жены Гейченко.
В середине дня мы ходили в деревню Алёкино. Как написано в стихотворении Беллы “Путник”, посвященном моей маме, которое я приводил раньше.
Прогулка диктовалась необходимостью покупки продуктов для ежевечернего застолья за описанным выше столом. Для меня посещение убогого сельского магазина было праздником. Возможность побеседовать с продавщицей и простыми людьми из маленькой очереди в три-четыре человека всегда обогащала словесный запас и позволяла узнать новости округи. Я покупал водку, хлеб, сельскую колбасу, всегда очень вкусную, хотя вид ее был далек от мировых стандартов. Колбасу эту лучше было ломать руками, когда хотелось выпить граненый стакан портвейна прямо в стенах сельпо. Портвейн “777” или “Розовый” всегда был приметой сельской жизни: выпить это зелье в Москве не приходило в голову. Еще вкусно было закусывать высохшими пряниками, продававшимися здесь же.
Парное молоко мы брали у тети Мани в большом количестве:
Когда же с приближением закатного времени мы садились за стол, то обязательно врубали транзистор и старались через завывание глушилок услышать политические новости, передаваемые “вражескими” радиостанциями “Свобода” и “Голос Америки”.
За столом мы говорили об искусстве вперемежку с сельскими новостями, иногда Белла читала стихи, написанные прошлой ночью. Сияло закатное солнце. По Оке плыли кораблики, рыбачьи лодки, и иногда в наступавшей тишине можно было услышать разговоры рыбаков и то, как они обсуждают “дом Рихарда”, наш дом, в их произношении звучавший именно так. Величественный закат солнца был всегда разным и всегда прекрасным.
Наступала ночь, и Белла поднималась по внутренним шатким лесенкам на третий этаж дома и садилась за свой столик на крохотном балкончике, висевшем над пропастью, и на ее свечу сразу же набрасывались летучие мыши, ночные бабочки, тысячи мошек. Было подвигом противостоять им и держать оборону. Несомненно, лицо Беллы, освещенное горящей свечой, служило маячком для проплывавших ночных судов и рыбачьих лодок.
В доме-башне Рихтера мы жили летом в 1975–1976 годах. А в декабре 1976-го поехали во Францию, а потом в Америку.
В Нью-Йорке Беллу пригласили на радиостанцию “Голос Америки” с просьбой сказать несколько слов российским радиослушателям и прочитать новые стихи. Это было в то время весьма рискованно, но Белла все-таки выступила на этом радио. Трудно было говорить все, что думаешь, но она говорила достаточно остро, а в конце сказала:
– Хочу прочитать лирическое стихотворение про Тарусу и про деревню Алёкино.
Когда мы вернулись в Москву, Юра Васильев рассказал о том, как он и его семья сидели за нашим импровизированным столом, ужинали и через бесчисленные помехи слушали “Голос Америки”, и вдруг, к своему изумлению, услышали из-за океана голос Беллы, читавшей: “Прекрасной медленной дорогой иду в Алёкино (оно зовет себя: Алёкино́)…”
“Декабрьские вечера”. Святослав Рихтер
Наше тарусское знакомство со Святославом Теофиловичем продолжилось и в Москве.
В ноябре 1983 года мне неожиданно позвонила Ирина Александровна Антонова:
– Борис Асафович! Мы со Святославом Теофиловичем придумали в рамках “Декабрьских вечеров” сделать для телевидения театрализованную постановку оперы Бриттена “Альберт Херринг”, но у нас художник все завалил, и остался крошечный срок. Всего неделя до премьеры. Выручайте.
Замечательная инициатива организации фестиваля “Декабрьские вечера” принадлежала Святославу Рихтеру и Ирине Антоновой. Этот фестиваль стал воплощением вечной идеи великих мечтателей-романтиков – поэтов, музыкантов, художников, артистов – об объединении сил для совместного творчества.
Как ни странно, я был лично знаком с Бриттеном, которого вместе со знаменитым певцом Пирсом приводил ко мне в мастерскую Азарий Мессерер. В то время он занимался журналистикой и, беря интервью у Бриттена, пообещал ему показать мои работы. Бриттену тогда понравились мои акварели, а теперь вдруг судьба свела меня с его творчеством.
Я пришел в Белый зал Музея изобразительных искусств посмотреть прогон. Рихтер носился по сцене в коротком черном плаще с красным подбоем. Он любил внешние эффекты, любил чем-то поразить. В этом спектакле он вообще руководил всем, за все переживал и во все вникал.
– Борис, можете ли вы нам помочь? Что-нибудь придумаете?
Рихтер говорил со мной, а на сцене репетировали, и музыка Бриттена, которую я очень люблю, помогла мне в этот момент найти решение. Святослав Теофилович начал рассказывать про Бриттена и про свое видение спектакля, переспрашивая меня о сроках. А я сразу же придумал оформление. Я решил сделать по полукругу апсиды Белого зала деревянную конструкцию – английские домики из палочек (намек на фахверк), образующие силуэт английского города, а на авансцене – прилавки с яркими фруктами, которые нужны были по сюжету.
Мой план созрел мгновенно, и я сказал, что принесу макетную прирезку на следующий день. В состоянии некоторого перевозбуждения, передавшегося мне от Рихтера, я вернулся в мастерскую и там с помощью моего макетчика Виктора Басова, с которым я очень любил работать и который мне всегда помогал, начал готовить маленький изящный макетик из бумаги. Уже на следующее утро я показал макетик Святославу Теофиловичу. Он пришел в восторг и спросил, как быстро можно осуществить это в натуре. Вместо ответа я предложил Рихтеру поехать на моей машине в телецентр в Останкино, взяв с собой миниатюрный макет. Он с радостью согласился.
При входе в здание нас встречал директор телецентра Владимир Иванович Попов, который расшаркался перед Рихтером и пригласил нас в свой кабинет. Потом мы долго ходили по цехам, по студиям, по костюмерным, где я выбирал костюмы для персонажей оперы, и договаривались о том, чтобы две ночи подряд цеха работали на наш проект и готовили декорации. По дороге Святослава Теофиловича узнавали буквально все работники телевидения и старались его приветствовать.
За два дня до премьеры у меня был замечательный разговор с Рихтером. Он встретил меня со страшно озабоченным лицом:
– Борис, ну как там дела?
А я широко улыбаюсь и говорю:
– Святослав Теофилович, очень плохо!
Я улыбался от радости видеть самого Рихтера. Но он очень удивился:
– Боря, я не понимаю, почему вы улыбаетесь и говорите, что все очень плохо, в чем дело?
– Святослав Теофилович, понимаете, я, как театральный художник, привык проваливаться, а вы не знаете этого чувства, потому что вы – великий музыкант, и вы никогда не проваливались!
– Это я не проваливался?! Да вы не знаете, что было в Тулузе! Сам великий Онеггер сидел в первом ряду, а я так разошелся с оркестром, что стало страшно! А что было в Туле! Вы не знаете, что было в Туле? Это был такой позор!
Мы, конечно, нашли со Святославом Теофиловичем общий язык, все было сделано вовремя, премьера прошла блестяще.
Через год мы снова объединились с Рихтером для постановки оперы Бенджамина Бриттена. На этот раз это была опера “Поворот винта” по Генри Джеймсу. Постановка была опять предназначена для “Декабрьских вечеров”.
В моем решении на сцене создавался образ старинного английского замка и стояла карета, в которой сидела певица, а за ней в специальной раме располагался экран, на нем менялись слайды, и можно было увидеть эту же карету, запряженную лошадьми, бегущими по дороге к замку. Этот художественный прием – повтор кареты, сначала реальной, а потом ее изображения как бы на старинной английской гравюре, я использовал во всех сценах оперы.
По сюжету на сцене должно было появиться привидение, и Рихтер, который горел идеей создания спектакля, за неимением свободных актеров на репетициях играл это привидение, высовываясь из-за стен замка в самых неожиданных местах. И тут же бежал режиссировать. Ему одному приходилось очень трудно, и в помощь ему пригласили знаменитого оперного режиссера Бориса Покровского, с которым судьба меня сводила раньше, – я делал с ним в Лейпциге оперу “Пиковая дама”, а потом спектакль “Пророк” на пушкинскую тему по пьесе Валентина Непомнящего в доронинском МХАТе. Покровский пытался дисциплинировать ситуацию и, конечно, умел разговаривать с певцами и дирижером. Пели дивные исполнители. Особенно хороша была молодая китайская певица по фамилии Ли. За дирижерским пультом стоял Володя Зив.
На премьере, ближе к финалу, мы ждали выхода на поклоны, прячась за занавесом, – Рихтер, Покровский и я. Рихтер был, как обычно, в своем коротком черном плаще с красным подбоем и в черном фраке с белой бабочкой. Я предвкушал, что сейчас вот мы втроем выйдем на поклоны… И вдруг в самом конце представления в оркестре упал на пол какой-то крошечный предмет. Это было похоже всего лишь на щелчок, но Рихтер взметнулся, как лань, и бросился бежать по проходу куда-то вдаль. Белла, которая сидела близко, видела эту сцену и с изумлением рассказывала, как мимо нее пронесся Святослав Теофилович в развевающемся черном плаще с красным подбоем, восклицающий: “Позор, позор!” Он бежал скрыться от провала. А публика ликовала в восторге от спектакля, вызывая аплодисментами постановщиков. Но мрачный Покровский – он был вообще всегда мрачный – сказал:
– Я без Святослава не пойду!
И не вышли мы ни на какие поклоны, а грустно отправились в кабинет Антоновой пить коньяк.
На следующий год Рихтер снова пригласил меня принять участие в “Декабрьских вечерах”. На этот раз он решил устроить вечер под названием “Музыка романтиков: Шуман, Шуберт, Шопен”. Основной идеей было камерное музицирование. Рихтер давно мечтал о такой возможности. Идея восходила к исполнению музыки при австрийском дворе. Король и его приближенные слушали божественную музыку Моцарта, сидя в креслах рядом с виртуозом. Рихтер мечтал о том, чтобы в концертном зале отсутствовала рампа и зрители не были бы отгорожены от исполнителей. Он хотел устранить барьер между публикой и артистами.
Для этого мне пришлось резко снизить уровень сцены, убрать рампу, а на оставшуюся ступеньку сцены поставить кресла для избранных зрителей, которые сидели бы рядом с исполнителями. Первый ряд партера был изогнут дугой, и зрители располагались полукругом и должны были чувствовать себя свободно, как будто это происходило в придворной зале. Необходимая декорация на низкой сцене была весьма скромной: большое романтическое окно с изящными переплетами, на фоне которого стоял рояль, задник высвечивался со всевозможными эффектами цветового решения. В зале висели картины художников-романтиков немецкой школы.
Позже Рихтер часто приглашал меня к себе домой. Он жил на углу Большой и Малой Бронной. Квартира в то время поражала своими размерами, потому что на самом деле это были две квартиры, соединенные вместе. Образовывалась очень большая комната, в которой Рихтер музицировал. Там стояли два концертных рояля. Из окон шестнадцатого этажа открывался прекрасный вид на Москву.
Я бывал у Рихтера и Дорлиак много раз. Мы обсуждали будущие спектакли и различные художественные проблемы. Рихтер рассказывал о своих гастрольных поездках по миру: совершенно не мог сидеть на одном месте. Он меня угощал:
– Выпейте, выпейте, Боря, это очень хороший коньяк.
А я всегда был на машине и боялся выпить лишнюю рюмку, потому что мне предстояло ехать в Переделкино.
Рихтер неоднократно бывал у меня в мастерской и хвалил мои работы. Весной 2010 года по приглашению Ирины Александровны я устроил выставку своих тарусских акварелей в мемориальной квартире-музее Рихтера. Открытие выставки проводили в день рождения Святослава Теофиловича, что совпадало с днем рождения Ирины Александровны. Во время ее выступления мы начали поздравлять Антонову, а она сказала, что Рихтер долгое время не знал об этом совпадении и, когда наконец ему сказали, страшно огорчился, что оказался таким невнимательным.
Мы вспоминали Святослава Теофиловича, слушали записи его выступлений, Белла читала свои стихи, которые очень любил Рихтер. Она читала и смотрела в широкие окна на панораму Москвы, на крыши домов на Поварской, в небо над городом.
Ирина Александровна Антонова
Именно тогда, в 1980-е годы, возникла наша, как формулировала Белла, “кровопролитная” дружба с Антоновой. Конечно, не в смысле пролитой крови, а в смысле духовного напряжения, которое сопутствовало этим отношениям. Тесно сотрудничая с Ириной Александровной в течение многих лет, я оформил огромное количество выставок, проходивших в стенах ГМИИ им. Пушкина.
Несомненно, такой тесный контакт случился после первой встречи, связанной с оперой Бриттена “Альберт Херринг” и последовавших за ней двух других работ, созданных в содружестве со Святославом Рихтером. Затем Ирина Александровна пригласила меня оформлять выставку очень значительного объема “Москва – Берлин” в 1996 году сразу во всех залах второго этажа, включая парадную лестницу. В начале этой работы мне пришла в голову мысль выразить эпоху российско-немецких отношений посредством возведения в саду, у входа в здание, фрагмента Берлинской стены, исписанной тысячами автографов людей со всех концов света, а по другую сторону водрузить огромный гранитный блок с инкрустированной надписью “Ленин – Сталин”, изъятый из Мавзолея и “сосланный” после развенчания “культа личности” на территорию камнерезного завода на станции “Долгопрудная”, где я часто бывал и обнаружил его. Этот шедевр исторического китча долгое время не давал мне покоя, но, к сожалению, по техническим причинам идею не удалось реализовать в натуре.
Тем не менее параллель, проведенная в экспозиции, рассказывающая о развитии современного искусства двух стран, была исключительно интересной. Показанные в огромном зале второго этажа разделы советского и фашистского искусства поражали посетителя своим сходством. Форма, используемая художниками, была совершенно идентичной, что производило ошарашивающее впечатление на зрителя, до этой выставки не ведавшего о такой мере взаимовлияния искусства двух таких разных стран, объединенных идеей тоталитарного режима.
В последующие годы – с 1998 по 2014 – я оформлял следующие выставки ГМИИ:
1998 – выставка произведений А. Тышлера в Галерее искусств.
1999 – огромная выставка “Русский придворный костюм” со сложным оборудованием, потребовавшим серьезного инженерного обеспечения. В том же году – “Выставка, посвященная 100-летию ГМИИ им. А. С. Пушкина”.
2001 – выставка “Ученая прихоть” из коллекции Н. Б. Юсупова, представляющая собой новое переосмысление экспозиции музея “ Архангельское” в стенах ГМИИ.
2003 – выставка Русского музея в этих же залах под названием “Я Петербург люблю”.
2004 – выставка Ф. Дзефирелли в галерее музея с участием самого мэтра.
2005 – гигантская выставка “От Джотто до Малевича”, состоящая из шедевров мирового значения, взятых из лучших музеев Италии и России, и осуществленная сначала в палаццо Scuderia в Риме, а затем уже в залах ГМИИ им. Пушкина. В том же году – выставка работ Ф. Феллини.
2006 – огромная по объему выставка масок под названием “От мифа к карнавалу”. В этом же году в помещении Отдела личных коллекций – выставка “Очевидец незримого”, посвященная творчеству П. Филонова.
2007 – выставка А. Модильяни в основном здании и выставка “Латерны Толстого” Т. Гуэрра в помещении музея личных коллекций.
2008 – экспозиция итальянских и российских футуристов и выставка Уильяма Тернера.
2009 – выставка “Лики истории”.
2010 – гигантская выставка П. Пикассо, начинавшаяся с лестницы и охватывающая все залы второго этажа.
2011 – выставка работ С. Дали с показом моей инсталляции с куклами огромного размера в пространстве над лестницей. В конце того же года – сложная по решению пластики стен выставка Уильяма Блейка.
2012 – выставка “Прерафаэлитов” и вслед за ней экспозиция Караваджо.
2013 – “Воображаемый музей” – выставка исключительно сложная по размещению экспонатов.
2014 – экспозиция шедевров фламандских живописцев из коллекции князя Лихтенштейнского.
Масштаб личности Антоновой и смелые идеи показа крупнейших мастеров современного искусства в стенах музея оказывали на меня сильное влияние, я охотно занимался оформлением выставок.
Белла неизменно присутствовала на открытии каждой из них. Ей нравилось мое творческое соотношение с музеем. По существу, я открыл ей дорогу прямых контактов с Ириной Александровной и старался всеми силами влиять на интерес к музею, связанный для Беллы с именами сестер Цветаевых.
В 1978 году Белла написала и прочла в помещении музея доклад о творчестве Марины Цветаевой. Я прекрасно помню, как напряженно слушала ее Ирина Александровна. Страсть, вплетаемая Беллой в текст, завораживала, сочетание душевной мощи и физической хрупкости Беллы, поразила меня еще и по той причине, что весь текст был произнесен ею по памяти. Порой слова великих порою искажались ею против академической правильности в силу страсти. Никто не остался равнодушным.
Антонова очень нежно относилась к Белле и еще не раз просила ее выступать с собственными текстами во славу Музея (например, в честь столетия или на вернисаже “Антеи” Пармиджанино).
Мои собственные творческие поиски в станковой живописи были тоже интересны Ирине Александровне, и она охотно предоставляла мне возможность для персональных выставок в музее. Одна из таких выставок, на которой экспонировались офорты, состоялась в 2000 году в Белом зале. Вторая проходила в Отделе личных коллекций в 2008 году и включала в себя инсталляции крупного размера. Кроме того, я проводил в основном здании музея презентацию книги “Таруса” со стихами Беллы и своими акварелями.
О самой крупной моей выставке в Инженерном корпусе Третьяковской галереи (10.04.13) Ирина Александровна отозвалась особенно тепло:
Дорогой Борис Асафович! Я думаю, что выставка, которую сегодня откроют здесь, в великом музее отечественного искусства, Третьяковской галерее, это знак высшего признания Вашего таланта.
Ведь Борис Мессерер работает не только как театральный художник. Он не просто занимается живописью, скульптурой, графикой, инсталляцией. Его работа в театре – это работа и в музыкальном театре, и в драматическом. Он очень тесно связан с литературой. Недаром среди его друзей так много писателей и поэтов. Не случайно, что его музой является великая поэтесса Белла Ахмадулина.
Мессерер всегда хорошо владел пластикой. И теперь он работает как скульптор: сделал скульптуру Беллы Ахмадулиной. Он в развитии, он в движении.
Борис Мессерер один из художников, которые наиболее правдиво, масштабно ощущают и отражают свое время. Посмотрите на его инсталляции (кстати, он практически тот, кто создал, во всяком случае, московскую инсталляцию). Они, как правило, очень трагичны, в них есть глубокий разлом, который присутствует в нашей жизни в течение многих лет. У того же художника есть и абсолютно другие вещи: портреты, прежде всего, Беллы, пейзажи, виды Тарусы, проникнутые глубоким лирическим чувством, переживанием опять же своего времени, своей страны, тех людей, с которыми довелось встретиться.
И, наконец, в целом ряде спектаклей, в других видах творчества Борис Асафович предстает настоящим мастером постмодернизма: ему присуща глубокая ирония.
Такие художники … сами останутся как документы нашего трагичного времени.