Промельк Беллы

Мессерер Борис

Физики в почете

 

 

После публикации в “Литературной газете” стихотворения Бориса Слуцкого “Что-то физики в почете, / Что-то лирики в загоне, / Дело не в сухом расчете, / Дело в мировом законе…”, выхода романа Даниила Гранина “Иду на грозу” и фильма Михаила Ромма “Девять дней одного года” (оба в 1962 году) словосочетание “физики и лирики” приобрело особенное звучание и стало реальностью повседневной жизни. Слово “физик” стало модно и содержало в себе некую тайну. Романтизация мира научного познания оказала влияние и на поэзию, и даже на советский быт, фотография Эйнштейна украшала квартиры наравне с портретом Хемингуэя, а героя пьесы Э. Радзинского “104 страницы про любовь”, физика, звали Электроном Евдокимовым. Мы, в нашей среде писателей и художников, нередко стали пересекаться с представителями науки.

Позднее, когда мы уже соединили свои судьбы с Беллой, в нашу жизнь вошло немало выдающихся ученых. Феномен личности Беллы, ее красота, талант человеческий и поэтический, манящая тайна образа в сочетании с прекрасными стихами и удивительной манерой их чтения притягивали самых неожиданных персонажей, казалось бы, далеких от мира поэзии. С 1978 по 1980 годы постепенно вокруг нас выкристаллизовалась компания людей, сочетавших в себе глубочайшие познания в физике с вечной тягой к поэзии.

 

Лев Ландау и Николай Доллежаль

В моей памяти осталась сцена приезда Льва Давидовича Ландау в Коктебель – в Дом творчества писателей в 1975 году. Мы с Беллой прожили там в коттедже уже две недели из предполагаемого месячного срока. Вся публика, населявшая писательскую обитель, успела обжиться под крымским солнцем, загореть и привыкнуть к той легкой летней одежде, которую принято носить на курорте. И вдруг мы увидели причудливого человека, явно опоздавшего к началу заезда и прибывшего вне расписания. Это был довольно высокий, худой и немного сутулый господин, кожа которого, казалось, никогда не чувствовала южного солнца. На благородном лице выделялся нос с горбинкой, а бледность и худобу дополняла копна взлохмаченных седых волос. Одет он тоже был странно и достаточно нелепо, если смотреть на него глазами отдыхающего: на нем был светло-серый мятый пиджак и тоже мятые, плохо державшиеся на черном ремне брюки. Расстегнутая, мятая белая рубашка открывала изможденную шею. А болтавшаяся на лацкане звездочка Героя социалистического труда делала его совершенно не похожим на курортника.

На фоне отдыхающих в открытых майках, обнажавших прелести разнеженных тел, возлежавших в тени или загоравших на солнце в темных очках, вид мятущегося господина с большим, старого образца чемоданом в руках, пытавшегося найти кратчайший путь к сестре-хозяйке, вызывал чувство сострадания и любопытства. Вопрос: “Кто такой?” – реял в воздухе. Мгновенно разнеслась весть – Ландау! – легендарная личность, крупнейший ученый нашего времени, лауреат Нобелевской премии.

Уже к ужину причудливый образ великого физика стал как-то ближе, может быть благодаря тому, что он переоделся в клетчатую рубашечку и сменил городские брюки на более легкие парусиновые. В течение нашего короткого пребывания на море я с радостью наблюдал, как его кожа становится более темной, хотя мне ни разу не приходилось видеть, чтобы он загорал.

Медлительный распорядок дня Дома творчества включал посещение столовой в определенные часы, после чего писательская общественность, как правило, отдыхала какое-то время на лавочках, заботливо расставленных на террасе, выходящей к морю. Мы с Беллой тоже не были чужды такой формы отдыха. Буквально на следующий день Лев Давидович подсел к нам после ужина и заговорил, как бы продолжая начатую беседу. В этом не было ничего необычного. В Доме творчества знакомства завязывались легко. Беллу Лев Давидович легко узнал, потому что ее без конца показывали по телевидению. Рядом с нами сидел Игорь Кваша, с которым мы еще в Москве условились поехать в одно время.

Как всегда, мы были готовы к спору. Лев Давидович будто почувствовал наше полемическое настроение и сразу, узнав, что я художник, высказал крамольную мысль, что не видит разницы между оригиналом картины и ее копией, поскольку и оригинал, и копия действуют на него одинаково. Конечно, на нас с Игорем это подействовало, как красная тряпка на быка. И хотя я понимал, что это провокация, все равно со страстью бросился доказывать, что разница между копией и оригиналом огромна. Лев Давидович с очаровательной улыбкой, абсолютно не заводясь, продолжал отстаивать свою точку зрения, конечно при этом, имея целью раззадорить нас и получить удовольствие от системы доказательств.

Рассказывая о себе, Лев Давидович говорил, что он работает в постели и, поскольку занимается теоретической физикой, ему нет надобности вставать. Понятно, что вокруг нашей скамейки толпилось много людей, желавших послушать или поучаствовать в споре. Так наши разговоры переросли в общенародные диспуты, и уже нам с Игорем приходилось спасать Льва Давидовича от массового интереса и издержек популярности.

В эти же дни мое внимание привлек еще один господин из числа отдыхающих – по фамилии Доллежаль. Человек солидный, с так называемой благородной внешностью, но, к моей радости, носивший короткие шорты, да еще с какой-то бахромой по краям, напоминающей стиль хиппи. Это резко отличало его от остальных представителей мужской части, одетых в длинные брюки, несмотря на жару. Для меня форма его одежды была знаком прогресса в ханжески-консервативном обществе того времени. Но оказалось, что из-за этой манеры одеваться он навлек на себя жесткие преследования местной власти. Когда Доллежаль оказался в таком виде в Феодосии, расположенной в нескольких километрах от Коктебеля, значившегося в административном реестре как “Планерское”, его задержал милицейский патруль и препроводил в местное отделение милиции, где был составлен протокол о нарушении гражданином Доллежалем правил поведения в общественных местах.

История эта попала в поле зрения газеты “Крымская правда”, где вскоре появился нравоучительный фельетон, осуждающий поведение гражданина Доллежаля, под названием “Планерское не Монако”. Ревнители общественного правопорядка не удосужились узнать, с кем они познакомились. Господин Доллежаль Николай Антонович оказался выдающимся советским ученым, академиком РАН, крупнейшим энергетиком страны, конструктором ядерных реакторов, дважды Героем социалистического труда, лауреатом трех Сталинских, Ленинской и двух Государственных премий, кавалером шести орденов Ленина и многих других наград. Я помню, как растерянный Николай Антонович показывал нам с Беллой эту газету с фельетоном.

Вскоре эта история получила широкую огласку, и уже главная киевская “Правда” обрушилась на крымский листок за то, что та не распознала, где свой, а где чужой.

 

Бруно Понтекорво и Родам

В середине 70-х, в январе в Политехническом музее состоялся вечер памяти Михаила Аркадьевича Светлова. Родам, жена Светлова и сестра писателя Чабуа Амирэджиби, не раз и не два звонила Белле, зная, что в Литинституте Михаил Аркадьевич был ее педагогом, приглашала выступить на вечере, рассказать о Светлове и почитать свои стихи.

Сам Светлов Беллой восхищался, прекрасно знал ее ранние стихотворения. Но еще он обладал тонким чувством юмора и подмечал смешные моменты, порой возникавшие в общении с Беллой. Особенно он любил цитировать ее строки из стихотворения “В тот месяц май, в тот месяц мой…” 1959 года.

И я причастна к тайнам дня, открыты мне его явленья, вокруг оглядываюсь я с усмешкой старого еврея…

Светлова трогало то, что так могла сказать девушка двадцати двух лет от роду. Он очень смеялся, читая эти стихи. Сейчас, перечитывая эти строчки, я тоже улыбаюсь наивности неожиданного сравнения.

Вечер памяти Михаила Аркадьевича состоялся, и именно там Родам познакомила нас с Бруно Понтекорво, с которым она состояла в гражданском браке после смерти Светлова.

Родам, высокая статная красавица, происходила из старинного грузинского княжеского рода. Последний год жизни Михаила Аркадьевича прошел при ее самом внимательном участии и заботе о нем. Но сам Светлов с юмором относился к ее опеке и постоянно острил, кивая в сторону жены:

– Зачем мне теперь этот дворец?

Когда не стало Михаила Аркадьевича, Родам бережно хранила его вещи, книги, фотографии, и в их квартире все было посвящено памяти Светлова.

Но жизнь брала свое, и со временем у Родам возникло нежное чувство к Бруно Понтекорво. Крупный ученый-физик, он был изумительным человеком. Родам старалась создать все условия для его работы и отдыха. Кроме того, она очень доброжелательно относилась к друзьям Бруно – академикам Аркадию Мигдалу, Сергею Капице, Виталию Гольданскому и молодому тогда физику Вениамину Березницкому, впоследствии знаменитому ученому, работающему ныне в Италии. Родам находилась в дружеских отношениях и с художниками – Орестом Верейским и Леонидом Сойфертисом. Она принимала их всех у себя дома, желая украсить жизнь Бруно, наполнить ее общением с близкими по духу людьми.

Оригинальная компания, принимавшая участие в застольях – а Родам изумительно готовила блюда грузинской кухни, – постепенно притянула и нас с Беллой. Мы стали встречаться в домах этих ученых, а потом и в моей мастерской.

Наши вечера включали в себя все на свете, в том числе разговоры о политике и состоянии науки. Физики всегда пытались обострить разговор, особенно когда он касался политики. Если же возникала полемика, касающаяся искусства, то ученые всегда придерживались авангардистской точки зрения. Они не могли и не хотели ценить творчество художников, не обладавших крайними взглядами, пусть весьма достойных, органично существующих в искусстве, – физики их просто не замечали. Заканчивались застолья, как правило, тем, что все присутствующие просили Беллу прочитать стихи.

Постепенно этот круг естественно объединился с моими друзьями писателями и художниками. Физики органично вливались в стихийное сообщество, существовавшее на Поварской.

Сам Бруно Понтекорво, итальянец по происхождению, изначально работал в Англии, был учеником и соратником Энрико Ферми. Его имя в 1980-е было овеяно легендой, но вдруг он неожиданно исчез из поля зрения британской общественности и через какое-то время оказался в Советском Союзе. Как и многие великие ученые, Бруно был в жизни наивным человеком. И он, и его жена-шведка подпали под влияние коммунистической идеологии и, видимо, сблизились со спецслужбами советской разведки в Англии. Не вызывая подозрений, супруги Понтекорво с детьми поехали в Швецию к родственникам, затем перебрались в Финляндию и уже потом неведомыми путями прибыли в Советский Союз.

О переезде Бруно Понтекорво тогда говорили шепотом, это сейчас, стоит только войти в интернет, можно прочитать о нем следующее:

Согласно воспоминаниям советского разведчика Павла Судоплатова, во время работы с Ферми Понтекорво вошел в контакт с советской разведкой, и именно через Понтекорво Ферми впоследствии передавал ученым секретные сведения о разработке атомного оружия.

С годами Бруно начал понимать разницу между идеалистическими ценностями коммунистической утопии и жестокой практикой советской реальности. Можно только догадываться, какие душевные муки он претерпевал, постепенно осознавая ошибочность своего мировоззрения. Но с мечтой о справедливости он не расстался и говорил в последние годы жизни: “Социализм потерпел неудачу, но требование справедливости в мире остается”.

Вспоминается история, имевшая место в Пицунде в Доме творчества писателей, где мы встретились с Бруно и Родам, предварительно договорившись о поездке. В один из вечеров, отмечая какой-то праздник, мы сидели в ресторане вместе с ними и еще одной замечательной супружеской парой – кинорежиссером Сергеем Герасимовым и его женой, киноактрисой-красавицей Тамарой Макаровой. Был дивный южный вечер, играл оркестр, мы пили шампанское и время от времени танцевали.

Бруно был в хорошем настроении, шутил и показывал фокус, требуя, чтобы мы дали ему научное объяснение. Он бросал кусочек шоколада в бокал с шампанским, наблюдал за ним по-научному внимательно и при этом загадочно улыбался. Шоколад тонул, достигал дна, а затем, облепленный пузырьками, поднимался на поверхность, снова тонул и опять поднимался.

Бруно называл это“ эффектом Понтекорво”. Родам смотрела довольно равнодушно, быть может, потому, что видела эксперимент не впервые. С суровым выражением лица она помешивала пучком зелени в своем бокале шампанского, заставляя пузырьки всплывать на поверхность, и с сильным грузинским акцентом говорила:

– Половина Грузии занимается тем, что вгоняет пузырьки в шампанское, а вторая половина тем, что выгоняет их обратно!

Сергей Аполлинариевич пригласил танцевать Беллу, и после того, как они вернулись, Бруно встал и тоже пригласил Беллу. И вдруг она притворно строго ответила:

– С коммунистами не танцую!

Я прекрасно понимал, что это была бравада, игра, кокетство, и вместе с тем видел, что Беллу раздражала наивность Бруно, ей хотелось подтолкнуть его на ироническое, а не на восторженное восприятие нашей отечественной реальности. Но для Бруно это был шок. Он видел, что Белла с ним играет, и в то же время ему было обидно участвовать в такой игре. Тем более, все знали, что Сергей Герасимов тоже был коммунистом, но ему-то это сходило с рук.

Белла ушла танцевать с кем-то другим, а Бруно сидел грустный, растерянный и подавленный. На следующее утро Родам рассказала, что Бруно проплакал всю ночь и не вышел к завтраку.

Бродя по улицам итальянских городов, я часто вспоминал Бруно и радовался тому, что он после долгого пребывания в России все-таки встретился со своей Италией и пожил какое-то время там – у себя на родине. Однажды в Риме я попал на кладбище Testaccio – уникальный заповедный уголок Вечного города. Закрытое, но не заброшенное кладбище хранит память не только об итальянцах, но и о многих замечательных людях, чьи судьбы связаны с Италией, в том числе и о русских, умерших в Риме и здесь похороненных.

И вдруг я наткнулся на мраморную плиту, где были выбиты слова: BRUNO PONTEKORVO 1913–1993. Я был очень взволнован, в то время я еще не знал, что Бруно завещал разделить свой прах между Италией и Россией. Так он и похоронен: в России – в Дубне, и в Италии – в Риме.