После возвращения из Америки в Москву мы оказались как бы в другом мире. Но жизнь продолжалась, и Белла выступала с поэтическими чтениями. Если ей задавали вопросы перед огромной аудиторией, она неизменно переводила разговор на Иосифа Бродского и отвечала, что, пока она стояла на эстраде и читала стихи, Иосиф находился в архангельской ссылке, и что она всегда восхищалась его творчеством.
Во время одного из выступлений, в Ленинградском университете она получила записку и прочла ее вслух:
– Один храбрый аноним спрашивает: “Если не боитесь, скажите, что вы думаете о Бродском?”
И Белла ответила:
– Я боюсь, очень боюсь. Но я думаю, что он гений!
Второй приезд в США
Прошло десять лет со времени нашей первой поездки в Америку. Все эти годы нас приглашали приехать туда различные организации, в том числе университеты, фестивали, поэтические форумы. Но власти неизменно отвечали отказом. Сработало только приглашение Гаррисона Солсбери.
Второй раз мы прилетели в Америку 15 февраля 1987 года.
В аэропорту нас встречали сам Гаррисон, Светлана Харрис, Азарий Мессерер и Майя Аксенова.
Эта поездка уже давала несколько иное ощущение американской реальности. За десять лет произошли значительные изменения в человеческих судьбах. В США обосновалось множество старых друзей. Лева Збарский и Юра Красный, Вася и Майя Аксеновы, Максим Шостакович…
Остановились мы у Светланы. Я позвонил в загородный дом Шостаковича, где в это время находились Лева, Юра и Кирилл Дорон. Трудно описать их восторг, когда они услышали в телефонной трубке родной голос. Максим стал требовать, чтобы мы с Беллой приехали немедленно. Он тут же вызвал лимузин, и мы отправились в Коннектикут к Максиму. Когда мы приехали туда, темпераментный Максим, желая как-то выразить свою радость, стал палить из ружья. Мы с Левой и Юрой обнялись, оба они с радостью приветствовали Беллу, с которой до этого общались очень мало.
Часа через два я позвонил Бродскому и сообщил, что мы снова в Нью-Йорке, и через неделю, 23 февраля, встретились у Иосифа дома, на Мортон-стрит.
Мортон-стрит – одна из улиц Гринвич-Вилледж, богемного района Нью-Йорка, недалеко от Хадсон-ривер. Квартира Иосифа располагалась на первом этаже, что для Нью-Йорка было чрезвычайной редкостью и чем Иосиф гордился. Причудливая маленькая квартирка состояла из трех крохотных комнаток, вернее, даже двух с половиной, потому что кухня, которая находилась в середине, была отделена от гостиной всего лишь аркой. Хотя существовал парадный вход с тремя ступеньками со стороны улицы, Иосиф предлагал гостям следовать через миниатюрный треугольный дворик, который считал своей собственностью.
Следом за нами пришел Миша Барышников. Я сделал несколько памятных снимков. Иосиф подарил мне свою книжку с пьесой “Мрамор”:
Борису Мессереру
Прочтите эту книгу, сэр,
Она не об СССР.
Иосиф Бродский
(День Красной Армии)
23 февраля 1987
Бродский предложил Белле выступить в маленьком университетском городке Амхерст в Массачусетсе, в колледже, где он преподавал с 1 мая 1987 года.
А Миша пригласил нас на спектакль “Жизель”, который он поставил с труппой “American Ballet Theatre” и который должен был состояться 21 марта в Лос-Анджелесе. Конечно, мы с удовольствием приняли приглашения. Миша танцевал главную партию принца Альберта. Жизель танцевала Аманда Маккероу. Оба были великолепны. Балет имел огромный успех: занавес открывали двадцать четыре раза!
Уже значительно позже Миша подарил нам книгу фотографий, которые он сам сделал в оригинальной манере, с остроумным поэтическим посвящением:
Дарю соратникам по игу
в моем поселке изданную книгу.
Все в ней не в фокусе,
Как и в душе моей.
Ей-ей.
Белле и Борису с нежностью.
Ваш М. Барышников
2008
В “моем поселке” – в Нью-Йорке. Париж Миша называл Парижск. Мы продолжили поездку по американским университетам, пригласившим нас. Лев Лосев предложил Белле выступить в Дартмуте, где он преподавал. Лосев писал:
Милая Белла, Борис,
Я страшно рад, что вы сюда приедете. Вот ведь как удивительно, Белла, что Вы приедете сюда аккурат в тот день, когда (30–31 год назад?) мы с Женей Рейном подсунули Вам записку под дверь Литинститута. Впрочем, цель этого письма не сентиментальные излияния пожилого эмигранта, а подтвердить и уточнить наши переговоры.
Итак, мы ждем вас здесь из Оберлина 29-го. Выступление же будет 30-го.
О вашей транспортировке – сюда и отсюда – договоримся по телефону. Гонорар: 1000 долл. + расходы (транспорт, гостиница и проч.).
У Вас, наверное, есть опыт чтения перед нерусской публикой. Славинисты-то они славинисты, но на слух стихи воспринимают далеко не все. Поэтому хорошо бы хотя бы частично читать те, что существуют и в английском переводе. Ну а там, где нет перевода, пускай публика слушает то, что у нее называется “музыкой стиха”. Единственная книга на английском, которую мне удалось найти в нашей библиотеке, это 69-го года, в пер. Даттона и Межакова-Корякина. Известны ли вам другие переводы на английский?
Я позвоню через пару дней в Нью-Йорк.
С днем рождения!
Ваш Леша
7 апреля 1997 года
Утром 29 апреля мы прилетели и вместе с Лосевым поехали в Ганновер. Поселились в гостинице и вечером пошли на поэтическое выступление Ирины Ратушинской, знаменитой украинской правозащитницы. Весь мир старался вызволить ее из советских застенков. Выехав на Запад, она пользовалась большой популярностью и часто выступала с чтением стихов.
После выступления Ирины мы с ней, ее мужем Николаем Геращенко и Львом Лосевым пошли в ресторан, чтобы отметить наше знакомство. А на следующий день утром, попрощавшись с Ириной и Николаем, поехали в Дартмут.
Вечером состоялось выступление Беллы в Дартмутском университете. Приветственные слова сказал Лосев. Переводил стихи Франк Рив – наш друг и переводчик книги Беллы “The garden”, которая вышла в Америке в это время. Франк со своей женой жил в Вермонте, в доме, находившемся рядом с домом Солженицыных, в нескольких милях от Дартмута, они были соседями. Франк жил с Александром Исаевичем “fence to fence” вместо привычного “face to face”.
Мы познакомились с сыновьями Солженицына Игнатом и Ермолаем и их бабушкой, матерью Натальи Дмитриевны. Александра Исаевича и Натальи Дмитриевны на вечере не было.
Этой же весной Лосев написал стихотворение, посвященное Белле, – к ее дню рождения:
Poetry Makes Nothing Happen
Белле Ахмадулиной
Белла в Амхерсте
Утром Лосев отвез нас на своей машине в Амхерст, в дом профессора-слависта Джин Таубман и ее мужа. Там нас уже ждал журналист местной газеты. Мы дали пару коротких интервью.
Джин устроила специальную party в нашу честь, пригласив Бродского, Уильяма Джей Смита с женой Соней и нескольких профессоров-славистов из университета.
Затем Белла выступила в колледже, где преподавал Бродский, в небольшой аудитории, человек на сто. Иосиф выступил со вступительным словом, представляя Беллу. Я записал его слова на магнитофон, а после он отдал мне свой машинописный текст с правкой красными чернилами:
Лучшее, чем обладает каждая нация, это ее язык. Лучшее в каждом языке, конечно же, созданная на нем литература. И лучшее в любой литературе – поэзия. Из этого следует, по крайней мере на мой взгляд, что хороший поэт является сокровищем нации. Тем более если такой поэт женщина. <…> Белла Ахмадулина – поэт гораздо более высокой личностной и стилистической чистоты, нежели большинство ее сверкающих либо непрозрачных современников. <…> Ее стихотворения отличимы от чьих бы то ни было мгновенно. Вообще ее стих размышляет, медитирует, отклоняется от темы; синтаксис – вязкий и гипнотический – в значительной степени продукт ее подлинного голоса, который вы услышите сегодня вечером. Развертывание ее стихотворения, как правило, подобно розе, оно центростремительно и явственно отмечено напряженным женским вниманием к деталям – напряженным вниманием, которое иначе можно назвать любовью. Чистый результат, тем не менее, не салонная и не камерная музыка; результат – уникальное ахмадулинское смешение частного и риторического – смешение, которое находит отклик в каждой душе …
Белла читала совершенно новые для Иосифа стихи – о переживаниях людей, попавших в больницу. Это был результат ее собственного опыта: “Когда жалела я Бориса…”, “Был вход возбранен. Я не знала о том и вошла…”, “Воскресенье настало. Мне не было грустно ничуть…”, “Ночь на 6 июня”, “Какому ни предамся краю…”, “Ровно полночь, а ночь пребывает в изгоях…”, “Что это, что?..”, “Елка в больничном коридоре”. Эти стихи, конечно, очень разнились с юношеской лирикой, которую знал Бродский.
Аудитория слушала Беллу, абсолютно замерев, несмотря на то что эти студенты только начали изучать русский. Сам Иосиф сидел рядом со мной в первом ряду, весь отдавшись слуху и переживаниям. В глазах у него стояли слезы, а по окончании вечера, во время звучавших аплодисментов, он повернулся ко мне и сказал: “Ну, твоя баба меня совершенно расстроила…
Вечером в маленьком ресторане он говорил о том, что стихи Беллы на английский переводят ужасно. Сам он исключительно внимательно работал вместе с переводчиками над переложением своих стихов. В дальнейшем он сам стал писать по-английски.
Из переводов Беллы на английский он выделял лишь один – стихотворения “Вулканы”, сделанный Уистеном Оденом. Все остальные ругал последними словами, говорил о них как о трагедии.
Белла всегда была под огромным впечатлением от поэзии Иосифа Бродского. Она исключительно высоко ценила его творчество. Вот фрагменты из интервью Беллы о Бродском, данного Валентине Полухиной в 1987-м:
В.П.: Тот факт, что Бродский разлучен с русским читателем и, что более важно, русский читатель разлучен с ним…
Б.А.: Из этого важно только одно, что сам Иосиф этим огорчен. Так или иначе, стихи Бродского – это лучшее, что сейчас есть в русской поэзии.
В.П.: Да, но они недоступны широкому русскому читателю.
Б.А.: Да, они недоступны, но мы не можем всего добиться. Если мы уже в мире имеем великого русского поэта, то не будем капризничать и не будем говорить: все должно быть хорошо. Ну, сейчас не прочтут, потом прочтут.
В.П.: Я не совсем об этом. Подготовлен ли русский советский читатель к пониманию поэзии Бродского?.. Ведь он труден.
Б.А.: Он труден. Но все-таки в России есть люди, которые умеют думать, и их немало… Я исторически как-то об этом думаю: не прочитают его сегодня – прочитают завтра. <…>
В.П.: Еще одна тема, очень важная для Бродского. Ему кажется, что мы стоим на пороге постхристианской эры, если уже не перешагнули его.
Б.А.: Да, у Бродского эта идея выражена очень сильно. Я думаю, что если все на какое-то время и погибнет, то все равно это возродится; все равно будет. Иначе и не может быть. Или в пепел все превратится. Потому что это гармония, а гармония такова, что ее никакими искусственными силами нельзя уничтожить. Нарушить, разрушить – это возможно, но навсегда уничтожить невозможно.
Кстати, стихи Бродского – это… я даже не знаю, как это назвать… мысли о Боге. Поэт всегда разговаривает только с Богом, остальное…
В.П.: В этом смысле вы согласны с теми, кто считает, что поэт не может быть неверующим по существу?
Б.А.: …Да. Дар – это Божья милость. Это может не совпадать с религиозным представлением, но это, несомненно, так. <…>
Радость и грусть
Вскоре после получения Бродским Нобелевской премии мы приехали в Лондон для выступления Беллы в Национальном театре на Темзе. Переводы стихов читала Ванесса Редгрейв.
Выяснилось, что Бродский в это время тоже был в Лондоне. Мы нашли по телефону (через Валю Полухину) и поздравили его с премией. Он был чрезвычайно рад нашему звонку, и мы попытались встретиться, но это оказалось невозможно, потому что Иосиф в этот день улетал в Америку, а находились мы в совершенно разных точках Лондона, и из-за дальности расстояния даже на такси добраться было чрезвычайно трудно. Наш первый день в Лондоне из радостного превратился в грустный…
Прошло два года, и в 1989 году Белла была приглашена для участия в Международном фестивале поэзии в Роттердаме. И мы вылетели в Голландию.
Поездка была окрашена образом самого Роттердама. Судьба города, о которой ранее нам задумываться не приходилось, предстала перед нами воочию. В начале Второй мировой войны город был стерт с лица земли немецкой авиацией: так фашистская Германия предъявила ультиматум Голландии. И страна капитулировала. Память об этом акте вандализма осталась в скульптуре “Разрушенный Роттердам” Цадкина и в стихотворении “Роттердамский дневник” Бродского:
В фестивале участвовали Евгений Рейн, Александр Кушнер, Геннадий Айги, Алексей Парщиков, Татьяна Щербина. Иосиф Бродский представлял США. Состав участников был исключительно сильным: лауреаты Нобелевской премии Дерек Уолкотт (Тринидад), Октавио Пас (Мексика) и много других известных поэтов, например Валерий Перелешин, представлявший Бразилию. Это был пожилой русский человек, в чьем облике угадывалась нелегкая участь эмигранта, оказавшегося в далекой латиноамериканской стране.
В рамках фестиваля было объявлено выступление Бродского. Мы никогда раньше не слышали, как он читает со сцены. Возникало ощущение молитвы. Некоторые стихи он читал по-английски, в них звучала особая музыка.
Иосиф присутствовал на чтении Беллы, посвященном трагической судьбе русских поэтов. Все вместе мы встречались в холле нашей гостиницы за коктейлями. Иосиф трогательно и внимательно общался с Дереком Уолкоттом, чью поэзию высоко ценил. Тогда мы не знали, что видимся с Бродским в последний раз.
Наши голландские друзья
Судьбе было угодно послать нам за месяц до отъезда из Москвы в Роттердам одну удивительную встречу с голландцами, оказавшимися в нашем городе. В парке Екатерининского дворца проходил международный театральный фестиваль. Мне настойчиво рекомендовали посетить его, но я попал туда случайно. Я довольно равнодушно блуждал по аллеям между эстрадами, пока не увидел совершенно потрясшее меня зрелище – выступление бродячего голландского цирка “Дог-трупп”, напоминавшее фильм Феллини “Дорога”.
Это был, если можно так выразиться, “цирк абсурда”. Звучала маршевая музыка, вызывавшая щемящее чувство тоски. Главное действующее лицо – “грустный клоун”, небритый худой человек, одетый в длинное черное пальто с поднятым воротником, – играл на саксофоне ведущую тему. По аллее шли музыканты в полосатых гетрах и кургузых пиджачках, с ударными и духовыми инструментами.
Действие происходило на открытом воздухе: по-настоящему полыхали огнем крутящиеся крылья мельницы. С высокого дерева рядом спускался на тросе, натянутом наискосок, черный ящик. Из него выпархивала девочка, в которую был безнадежно влюблен клоун.
Зрелище рождало ощущение праздника, но он был условным, поскольку оборачивался грустными реалиями действительности.
Потрясенный этим цирковым спектаклем, я рассказал Белле о своем впечатлении. На следующий день мы вместе пришли задолго до начала. Я хотел познакомиться с авторами. Все участники представления жили в маленьких передвижных фургончиках. Меня познакомили с директором и режиссером спектакля – прекрасной дамой с грустными глазами. Ее спутник – интеллигентный бледный господин в очках, одетый в темно-серую тройку с цветным галстуком, оказался писателем и автором сценария. Их звали Мартин и Хелен.
Преисполненный благодарности к автору, режиссеру и актерам, вообще всем занятым в постановке, я хотел сделать для них что-то приятное и пригласил коллектив цирка к себе в мастерскую на обед (мне сказали, что завтра спектакля не будет и все свободны).
Голландцы с удовольствием приняли приглашение, и на следующий день человек сорок пришли на Поварскую. На столе в мастерской стояли закуски и напитки, а я сразу на четырех сковородках жарил мясо. Наградой мне были искренняя радость и возникшая творческая и дружеская близость. “Грустный клоун” оказался очень интересным человеком – поэтом и философом, а по профессии – математиком. Прощаясь, мы договорились о встрече в Амстердаме.
Итак, в 1989 году мы в Голландии. Я позвонил из Роттердама своим новым друзьям Мартину и Хелен. Мы пообещали после окончания фестиваля приехать к ним в гости. После потрясения от разрушенного Роттердама хотелось ощутить реальность созидательного начала, выраженного в другом великом городе Голландии – Амстердаме. Мы знали, что к этому времени там уже находились Евгений Рейн и Иосиф Бродский.
В Амстердаме мы сразу попали в объятия наших новых знакомых и почувствовали их радость от встречи. Мартин и Хелен пригласили нас в прелестное кафе и мечтали показать нам город. За аперитивом они поведали свою историю.
Дома у Мартина и Хелен не было. Они встретились и полюбили друг друга четыре года назад. Мартин был женат и имел взрослых детей, и ему пришлось оставить семью и дом, стать изгоем. У Хелен была похожая ситуация. В то время гражданские браки не были приняты в Голландии, Мартин и Хелен жили в своем городе как “иностранцы”, снимали квартиру и разъезжали с гастролями цирка, их подлинного детища, по городам Европы. Чтобы заниматься своим делом, Мартину нужно было спокойствие, которым он не обладал, и Хелен всеми силами старалась его умиротворить. При этом желание хорошо нас принять было очевидным.
Мартин и Хелен предложили отправиться на туристическом кораблике по городским каналам под мостами. Каналы Амстердама особенно напоминали Мойку и Екатерининский канал. Кораблик был забит американскими туристами. Мы всей компанией расположились на носу корабля. Мартин и Хелен учили нас пить голландский “Джин-юниор” и закусывать особым сортом селедки, которую они предварительно купили в рыбной лавке. Эти очищенные раздвоенные тушки следовало есть, запрокинув голову, широко открыв рот, держа рыбку за хвостик. Американцы с ужасом и изумлением наблюдали за процессом. У рыбок был оригинальный сладковатый вкус, совсем не напоминавший селедочный.
К вечеру мы снова очутились в центре города, где, как и договаривались ранее, встретились с Евгением Рейном. Он три дня прожил в отеле “Гранд-централь” вместе с Иосифом Бродским, после чего оказался в одиночестве, поскольку Иосиф улетел в Берлин. Женя рассказал об удачной покупке на развале – дорожной замшевой сумке с серебряной пряжкой. После беседы в кафе наши дороги снова разошлись.
Мартин и Хелен хотели показать нам свободу нравов, характерную для Амстердама. Они повели нас на одну из шхун, пришвартованных вдоль всего канала. Прибрежная вода оказалась чрезвычайно грязной: в ней плавали пустые банки из-под пива, обрывки газет, сети, деревянные ящики и другой мусор. Когда мы с Беллой ступили на борт кораблика, нас поразили красивые стройные растения готического стиля в деревянных кадках и керамических горшках, украшавшие всю палубу. Это была марихуана. Хозяева яхты оказались очень милыми людьми, но влияние наркотиков ощущалось в их поведении. Фантастический беспорядок на яхте тоже как будто выражал свободу нравов. Вдруг мы услышали плач. Плакал ребенок, родившийся в этой странной обстановке, но при этом абсолютно здоровый. Он казался символическим ростком жизни в здешнем безумном мире.
На обед Мартин и Хелен пригласили нас в скромный местный ресторан. Там подавали домашнюю еду в глиняных горшочках и тарелках со старинным вензелем заведения. А после обеда новые друзья проводили нас на вокзал.
Для Жени Рейна амстердамская история продолжилась. Вот как вспоминает ее сам Женя:
Мы с Иосифом вместе поехали в Амстердам и поселились в гостинице “Гранд-централь”. <…>
Вскоре Иосифу пришлось улететь на личную встречу в Западный Берлин, но меня он оставил в этой гостинице и оплатил номер вперед – до моего отъезда. У меня в Амстердаме была знакомая – Анна Стамп, известная славистка, переводчица русской прозы, кстати, она переводит книги Жени Попова. Поскольку слависты на Западе зарабатывают очень мало, она работала еще буфетчицей в шахматном клубе. Анна сказала мне:
– Зачем тебе тратить деньги на еду? Приходи ко мне в клуб в два часа дня, и я буду давать тебе пиво и сосиски, и это будет твой обед.
Получалась, конечно, большая экономия, потому что денег у меня было немного. Бродский почему-то тогда мне денег не оставил, хотя он очень широко ко мне относился и часто за границей давал мне деньги, но в тот раз так оказалось, что у меня всего сорок долларов. Тем более что я накануне был на барахолке и купил там много всякого барахла. В том числе купил у одного еврея замшевую сумку за два гульдена. Он почему-то разозлился и сказал мне на древнееврейском языке:
– Будь ты проклят, забирай сумку и уходи отсюда!
Я взял эту сумку, заплатил ему два гульдена и пошел гулять по городу. В два часа мне захотелось есть, и я пришел в шахматный клуб. А в шахматном клубе надо играть в шахматы. И мне предложил партию человек капитанского вида – во френче, в фуражке с “капустой”. Мы сели играть. Оказалось, что он – этот капитан – игрок гораздо сильнее меня. Я сразу начал проигрывать и задумался. А сумку я повесил на бок кресла. Когда понял, что партию безнадежно проиграл, мне захотелось закурить, и я повернулся, чтобы достать из сумки пачку сигарет “Кэмел”. Но сумки не было! Ее украли! Я страшно закричал, потому что в сумке был паспорт, обратный авиабилет в Москву, последние сорок долларов, там были очки – и солнечные, и оптические, и мой блокнот со стихами!
На крик выбежал директор, я ему кое-как на каком-то английском объяснил, что произошло, и он отвез меня в полицию. Там написали протокол, который до сих пор у меня хранится. Анна, конечно, подтвердила, что у меня сумку украли. Но женщина-полицейская, которая составляла протокол, сказала, что все безнадежно, поймать таких воров обычно не удается, потому что это наркоманы, которые крадут на порцию героина. Вор, видимо, стоял за креслом и, когда я задумался, стащил сумку.
Я вернулся к себе в гостиницу. Гостиница оплачена, но у меня не осталось ни копейки. Проснулся утром, а позавтракать не на что. Порылся в карманах джинсов, нашел монетку в один гульден и купил булочку. Съел эту булочку… Дальше что? Куда пойти? Я догадался – пошел в Православную церковь Амстердама. Вышел священник отец Кирилл. Я ему все рассказал и услышал ответ:
– Я вам помочь деньгами не могу, моя община очень бедная, но я могу вас довезти до Гааги.
Столица Голландии не Амстердам, а Гаага, и туда еще ехать два часа, и поездка на поезде стоит двадцать гульденов, которых у меня не было. Но помог отец Кирилл – довез меня до Гааги, до советского посольства. Я зашел в посольство и сразу встретил знакомого человека – Сашу Буачидзе, сына Тенгиза Буачидзе – главного редактора “Литературной Грузии”. Выслушав меня, Саша сказал:
– Это очень большие неприятности. Ты становишься невыездным. Но сейчас мы не можем тобой заниматься, потому что через час голландская королева принимает у себя академика Сахарова. Оставайся в посольстве, тебя накормят, дадут ужин, ты можешь здесь переночевать, но обязательно позвони в полицию Амстердама, чтобы они знали, где ты находишься.
Я позвонил в полицию, сказал, что я в Гааге в советском посольстве. Меня накормили хорошим обедом, и все дипломаты уехали на прием к голландской королеве. Я почитал какую-то книжку, потом служащий накормил меня ужином, и я лег спать. В три часа ночи меня разбудили и сказали, что за мной приехала полиция из Амстердама. Я перепугался: что еще за полиция за мной приехала, почему? Вышел из посольства… Такой серенький рассвет… Стоит полицейский джип и рядом полицейский, который не говорит по-английски, а я не говорю по-голландски. И я только понимаю, что нам надо ехать в город Утрехт. Там же все очень близко. Я сел в полицейский джип, и через два часа мы приехали в Утрехт прямо в полицейское управление. Оказалось, что в Утрехте поймали моего вора! Поймали его по описанию, которое сделал директор шахматного клуба. Как выяснилось, сумку он выбросил, сигареты выкурил, деньги потратил, но билет, паспорт и очки мне возвратили! В Голландии действует исковое право. Это значит, что если я не напишу заявление, то его судить не будут. Офицер сказал мне по-английски, что вор просит, чтобы я не подавал на него иск, он живет в Амстердаме и приглашает меня пожить у него до отлета.
У меня оставалось еще пять дней, и я решил поехать к нему. Возле полиции стояла его машинка – старенький-старенький “фольксваген”, мы сели в нее и поехали в Суринам-Плейс – это окраина Амстердама. У этого человека была там трехкомнатная квартира. Он оказался безработным, бывшим профессором философии Гейдельбергского университета. Стал наркоманом, его уволили. Последний его курс – философия Ницше. И он мне начинает говорить о Горбачеве, что тот выше Ницше, выше Христа, выше Заратустры, выше Будды! Что Горбачев спасет человечество!
Я жил у него пять дней. Мы спали на полу на надувных матрацах, и надо мной висела огромная фотография Михаила Горбачева. Каждый день начинался с того, что хозяин квартиры вещал о том, что Горбачев – величайший человек в истории человечества. И что я должен пригласить в Москву своего нового голландского знакомого и непременно познакомить его с Горбачевым. Через пять дней он отвез меня в аэропорт, а на прощание я пообещал ему при встрече с Горбачевым рассказать, что в Амстердаме живет человек, который его обожествляет. Наша связь не прервалась – я получил от философа из Амстердама три рождественские открытки.
Нина Берберова
В этом, 1989 году, мы снова пересекли океан. И Белла, и я давно лелеяли мечту увидеться с Ниной Николаевной Берберовой, жившей и преподававшей в Принстоне.
Через своего литературного агента Билла Томпсона мы договорились о встрече.
Второго апреля за нами заехал мой старый московский друг Юра Элисман, и мы отправились из Нью-Йорка в Принстон. Нина Николаевна жила в отдельном маленьком коттедже на территории университетского комплекса. Две комнатки, меблировка скромного гостиничного номера. Обстановка почти аскетическая. На столе ни одной лишней вещи или бумаги.
Белла, как всегда в подобных случаях, очень нервничала, чего нельзя было сказать о Берберовой. Она была совершенно спокойна. Белла стала восторженно говорить о сильном впечатлении, которое произвела на нее “Железная женщина” (мы прочитали роман еще в 1976 году). Нина Николаевна же попросила не превозносить ее заслуги и в дальнейшем пресекала восторги и комплименты, проявляя подчеркнутую независимость. В этом смысле можно считать, что сошлись “лед и пламень”. Хотя, казалось, Берберовой нравится эта ситуация.
После недолгого общения Нина Николаевна пригласила нас на ланч в университетский ресторан, поскольку сама не готовит и не ведет хозяйства. В ресторане был изумительный “шведский стол” и система самообслуживания.
Когда мы вернулись в коттедж, разговор зашел о волновавших нас проблемах русской эмиграции, беседа сразу оживилась. Имена Набокова, Бунина, Ходасевича слетали с наших уст. Мы стали вспоминать других известных литераторов, – тех, с которыми нам довелось свидеться во время поездок, и тех, о ком мы были наслышаны.
О каждом персонаже у Берберовой было свое особое мнение, всегда отличавшееся от нашего и предполагавшее разговор на равных, особенно в отношении Набокова. Подобную интонацию мы, конечно, не могли поддержать, потому что испытывали подлинное преклонение перед ним.
Разговор коснулся и самой заветной для Беллы темы – бунинской. Нине Николаевне понравилось, что мы были осведомлены о непримиримости позиции Бунина по вопросу о его возвращении в Советский Союз. Ее порадовало, что мы знали о его отрицательной реакции на предложение Константина Симонова, сделанное ему летом 1946-го, во время поездки Симонова с женой В. Серовой во Францию (по инициативе партии и Союза писателей). Ранее такое предложение было сделано Куприну, тот согласился из-за, не в последнюю очередь, катастрофического отсутствия средств.
Когда мы с Беллой летом бывали в Малеевке, то встречались там с Александром Кузьмичем Бабореко, посвятившим свою жизнь изучению творчества Бунина. Мы бесконечно обсуждали все перипетии жизни Ивана Алексеевича, и, быть может, самым острым моментом, неизменно привлекавшим наше внимание, был эпизод встречи с Симоновым. Мы знали многие детали этого события по различным изданиям, которые нам советовал Бабореко.
Из записи Леонида Федоровича Зурова от 12 августа 1966 года:
Познакомили К. Симонова с Иваном Алексеевичем Буниным на литературном вечере Константина Симонова в зале Шопена (Плейель. Вход с рю Дарю). <…>
Бунин обратился к Симонову с изысканной, слегка манерной, чуть ли не вызывающе-старорежимной вежливостью:
– Простите великодушно, не имею удовольствия знать ваше отчество… Как позволите вас по батюшке… <…>
В начале обеда атмосфера была напряженная. Бунин как будто “закусил удила”, что с ним бывало нередко, порой без всяких причин. Он притворился простачком, несмышленышем и стал задавать Симонову мало уместные вопросы, на которые тот отвечал коротко, отрывисто, по-военному: “Не могу знать”.
– Константин Михайлович, скажите, пожалуйста… вот был такой писатель, Бабель… кое-что я его читал, человек, бесспорно, талантливый… отчего о нем ничего не слышно? Где он теперь?
– Не могу знать.
– А еще писатель, Пильняк… ну, этот мне совсем не нравился, но ведь имя тоже известное, а теперь его нигде не видно… Что с ним? Может быть, болен?
– Не могу знать.
– Или Мейерхольд… Гремел, гремел, даже, кажется, “Гамлета” перевернул наизнанку… а теперь о нем никто не вспоминает… Отчего?
– Не могу знать.
Длилось это несколько минут. Бунин перебирал одно за другим имена людей, трагическая судьба которых была всем известна. Симонов сидел бледный, наклонив голову. Пантелеймонов растерянно молчал. Тэффи, с недоумением глядя на Бунина, хмурилась. <…>
Знаю со слов Бунина, что через несколько дней он встретился с Симоновым в кафе и провел с ним с глазу на глаз часа два или даже больше.
Вот как описывает одну из встреч Бунина и Симонова А. К. Бабореко:
Был у Буниных, по выражению Веры Николаевны, “московский ужин” – “водка, селедка, килька, икра, семга, масло, белый и черный хлеб”. Симонов сказал им, что все доставлено было самолетом из Москвы. Андрей Седых пишет – получено из распределителя советского посольства. Симонов пришел с женой, артисткой Валентиной Серовой.
По свидетельству Веры Николаевны Буниной, в общем разговоре за столом Серова поддерживала официальную советскую версию, что в Париже все хуже, чем в СССР, и отрицала, что были аресты перед войной, а когда Симонов выходил из-за стола или его вызывали к телефону, шептала Бунину, “чтобы он не слушал Симонова и что приезжать не надо!”.
Как известно, Симонов перестал брать жену за границу. В дальнейшем она искренне переживала, когда ее муж включился в компанию борьбы с космополитизмом.
Нину Николаевну очень обрадовало, что мы знаем о благородной роли Валентины Серовой.
Нина Николаевна читала только ранние стихи Беллы, а та часть ее поэзии, которая соответствовала творческой зрелости, была Берберовой неизвестна (ни посвящения Беллы великим поэтам – Мандельштаму, Ахматовой, Цветаевой, Пастернаку, ни “больничные” стихи, ни “101 километр”).
Прощались мы с грустным чувством, вызванным ощущением одиночества, в котором пребывала Нина Николаевна. В дальнейшем было радостно узнать, что в 2000-е она приезжала в Санкт-Петербург, где ее восторженно принимали.
Сан-Микеле
В 1997 году мы с Беллой летели в Америку, уже зная об уходе из жизни Иосифа Бродского. Рухнули наши надежды на новую встречу, о которой мы с Беллой много говорили и мечтали. Через два месяца после смерти Бродского мы в третий раз оказались в Нью-Йорке и сразу увиделись с Мишей Барышниковым, который рассказал нам о последней встрече с Иосифом.
Вечером 27 января 1997 года они встретились в ресторане “Самовар”. На прощание Иосиф сказал ему: “Я тебе перезвоню…” Это было за четыре часа до смерти.
Много лет спустя мы с Беллой оказались в Венеции, в гостях у известного итальянского журналиста Витторио Страда и его русской жены Клары. Это было в последний день нашего пребывания в Венеции.
Витторио Страда и Клара жили в изумительном месте, на острове Сан-Джорджио, в доме, который стоял бок о бок со знаменитой постройкой Андреа Палладио, до стены этого исторического здания можно было дотронуться рукой.
У меня возникло непреодолимое желание посетить могилу Иосифа на острове Сан-Микеле. После обеда мы с Кларой вышли из гостеприимного дома, сели на кораблик и в лучах заходящего солнца, наблюдая любимую панораму города с Кампанеллой и Дворцом дожей, приплыли на остров Сан-Микеле. Было начало пятого. Кладбище закрывается в пять. Мы пошли по аллеям в поисках могилы Иосифа. Миновав русскую православную часть кладбища, где лежат Игорь Стравинский и Сергей Дягилев, мы углубились в неведомую часть огромной территории, стараясь по объяснениям редких встречных понять, куда идти. И – нашли: на могиле не было памятника, скромная доска сообщала, что здесь похоронен Иосиф Бродский. Солнце заходило. Кладбище закрывалось. В горестном порыве я написал несколько слов на твердой глянцевой открытке, которая лежала в кармане: “Дорогой Иосиф! Любящие тебя твои Белла и Борис”, и оставил открытку рядом с плитой.
На этом следовало бы поставить точку. Но еще одна маленькая деталь. По приезде в Москву, через неделю после вечера на Сан-Микеле, раздался звонок – это звонил из Израиля наш многолетний ленинградский знакомый Жорж Штейман: “Боря, я только что был в Венеции и на кладбище в Сан-Микеле на могиле Бродского нашел вашу открытку. Я не удержался и взял ее себе на память!”
Возвращались мы с Беллой и Кларой на последнем кораблике. Поскольку мы были взволнованы, то зашли в замечательный и притом очень простой бар на окраине Венеции и выпили виски в память об Иосифе. Выйдя из бара, мы увидели церковь с изумительной картиной на алтарной стене – это был “Страшный Суд” кисти Тинторетто. В моем ощущении это был реквием по ушедшему Поэту.
А Белла посвятила Бродскому свою эпитафию – стихотворение “Траурная гондола”: