Василий Аксенов, стремительно ворвавшись в литературу в конце 1950-х годов, поразил нас всех. Молодой человек, начавший творить во время стихийной оттепели, нес в себе заряд только что родившегося чувства свободы, с которой никто тогда не умел обращаться.
Но “вершители судеб” хорошо понимали опасность зароненной Аксеновым искры. Учиненный Хрущевым разгон молодой поросли не дал нужного результата, и Хрущев выкрикнул в адрес Аксенова:
– Вы мстите за смерть вашего отца!
На что Вася в своей медлительной манере спокойно ответил:
– Мой отец жив, Никита Сергеевич!
Оторопевший Хрущев метнул злобный взгляд в сторону своих помощников, давших неточную информацию.
В 1970-е годы в литературе все более и более обозначался кризис. Аксенов отреагировал по-писательски точно: опубликовал “Затоваренную бочкотару”. Цензура не могла придраться к повести: в ней не было ничего антисоветского. Но трактовка нашей жизни как совершенно бессмысленного действа, язык, выражающий абсурдистское начало, принесли Аксенову лавры самого чуткого писателя современности. Теперь уже литературоведам предстояло разобраться, кто на чьем языке говорит: Аксенов на языке народа или народ на языке Аксенова.
“Говорить об Аксенове – для меня счастье”
Белла знала Аксенова лучше, чем кто-либо другой. Она была подругой Майи Кармен, которая впоследствии стала женой Васи. В последние годы жизни Белла часто вспоминала Аксенова, и мне удалось записать на диктофон ее рассказы. Они драгоценны, потому что так точно и достоверно, как Белла, никто не знает об этом времени.
Эти отрывки тонко и ярко рисуют образ Василия, каким и я его помню, – романтического, юного, уже тогда свободомыслящего, по-ремарковски выпивающего и ведущего себя по-богемному свободно.
Б.А.: Говорить об Аксенове – для меня счастье. Знаешь, счастье – сложная материя: если желать себе его, оно малодостижимо, да и где его возьмешь в надобном тебе изобилии? Есть безусловное и безукоризненное счастье верной и чистой дружбы, совершенно не замаранное, совершенно утешительное. Вот таким счастьем была для меня дружба с Василием Павловичем, потому что он смешлив, у него чудный взор. Бывают такие дни у людей, что их совпадение составляет целую эпоху и сообщает ей совершенно новое качество.
Я помню Василия Павловича и очень давно, и очень подробно. Он имел достаточно прелести и энергии появиться весьма эффектно. Тогда некоторые молодые таланты уже водились, но он всех затмил …
Б.М.: К тому времени, как вы с Аксеновым познакомились, ты его прозу читала?
Б.А.: Да, читала и восхищалась. Я многие вещи Аксенова полюбила, но особенно мне дорог рассказ “На полпути к Луне”. Тут само название говорящее, оно словно бы подразумевает проделанный Аксеновым путь, все, что с ним происходило. А происходило не только внутреннее литературное движение, но и нападки всякие. Ему до сих пор приятно вспоминать, что нападали на нас обоих; он говорит, общие нападки сближают и роднят. Это он имеет в виду, что про нас разгромную статью написали в журнале “Крокодил”. Аксенова громили за “Апельсины из Марокко”, а меня – за “Маленькие самолеты”, и некоторое ощущение братства это действительно давало. Ну а потом нас с ним громили за альманах “Метрополь”. Там была опубликована главная моя вещь [рассказ “Много собак и собака”], которую я люблю, и Вася очень любит, это уж я похваляясь говорю. Рассказ… я ему посвятила, и он даже меня похвалил и сказал: это прямо как “Ожог” все равно.
Б.М.: Рано пришедшая слава Аксенова изменила?
Б.А.: Мне не кажется, чтобы слава изменила его характер в пользу громоздкости или важности, нет, нет. Он прост душой. Все лучшие люди таковы, таков Булат был: ну разве он о какой-нибудь славе думал? Нет, не думал.
Вася очень его любил, безмерно его почитал, восхищался им. Но Булат был особенный человек: при всей его редкостной доброте, благородстве, мягкости с ним просто так, вприпрыжку, дружить было невозможно, он у нас построже был…
Б.М.: Хотя вообще-то шестидесятые были временем перемен.
Б.А.: Если бы я хотела некий рубеж обозначить между временем и временем, литературой и литературой, пожалуй, прежде всего сослалась бы на Аксенова. Сама его личность необыкновенно притягательна, необыкновенно удобна для того, чтобы им любоваться. Аксенов очень подходил для молодого поколения. При нем вдруг как-то джаз игриво зазвучал – хоть и запрещают слушать, а все-таки уж очень нравится. И все в нем: манера одеваться, бродить вразвалочку, улыбаться – замечательно входило в его литературный и человеческий образ…
Там были – о, там были другие! Там были Ремарк, Сэлинджер, были писатели, которые много дали уму, желавшему быть свободным. Вот откуда это устремление в западную сторону, но совершенно не подобострастное, не тупое, не такое, каким дразнят нелюбители прочих стран, есть такие, да. Им не подходит… Но поскольку далеко простираться в другие пределы мы не могли, утешались Прибалтикой. <…>
Б.М.: Аксенов любил Прибалтику. Вы ведь и познакомились в самолете, который летел в Вильнюс?
Б.А.: Да, мы совпали в самолете, и я ему сказала, как потрясена его талантом, какие замечательные у него вещи. Ну а дальше это переросло в дружбу. Он вообще широко дружил, Аксенов, но наша дружба была какая-то особенная.
Мы потом не раз в Прибалтику ездили. Там, в Доме творчества в Дубултах я познакомилась с Вампиловым, с Гориным. Сейчас смешно звучит, но составился такой круг молодых знаменитых авторов…
Б.М.: И многие из них печатались в журнале “Юность”…
Б.А.: Да, появились новые имена, появились новые впечатления, например “Юность” – журнал, который основал Катаев. Уже само название предвещало отсутствие чего-то дряхлого, унылого. Полевой был главный редактор – он сменил Катаева, которого сняли за то, что он опубликовал Васин “Звездный билет”. Отделом прозы заведовала Мэри Лазаревна Озерова, жена критика Виталия Озерова. Сам Озеров был фигурой довольно мракобесной, но она старалась печатать молодых. У меня там вышли и “Родословная”, и рассказ сибирский, который я очень ценю, написанный, когда меня из института исключили и я ездила с “Литературной газетой” в Сибирь. В соседних номерах печатались Аксенов, Гладилин – вот такой оплот.
Когда про “Юность” говорю, первым делом вспоминаю, как журнал посетил Джон Стейнбек. Стейнбек приехал в Советский Союз, имея, конечно, сильное предубеждение против советской литературы, но он слышал, что есть какие-то молодые писатели, которые выделяются из услужливого, подобострастного писательского круга. И захотел с ними встретиться.
А у меня в этот день как раз права отобрали, я на встречу опоздала немножко. Прихожу, а там уже все звезды: Аксенов, Гладилин.
Стейнбек изумительно выглядел, но у него был один глаз прищурен, а у Полевого – другой. Странновато они смотрелись. Стейнбек, конечно, интересовался молодыми писателями, но при этом он просил выпить, а ему все время предлагали кофе. Он даже возмутился:
– Да что такое! Мне говорили, что в России из табуреток гонят самогон!
Я восхищалась им. Говорил он через переводчика, хотя некоторые, Аксенов, например, по-английски понимали. Стейнбек сказал, что молодые писатели представляются ему свободными, как молодые волки, которых не коснулась дрессура, и предложил задавать вопросы.
Его спросили об американских писателях, идолах тогдашней молодежи, и он ответил в том смысле, что знаком был и с Хемингуэем, и с Фолкнером, но дружбы с ними не водил: большие писатели все наособицу.
А на вопрос, правда ли, что Хемингуэя звали “папа Хэм”, отмахнулся:
– Какой там “папа Хэм”, он – Эрнест Хемингуэй.
Стейнбек говорил так умно, так смешно. Большое впечатление на меня произвел. И он меня, представь, тоже выделил, обратился ко мне отдельно:
– Скажите, вам неинтересно? Вы так грустны, так печальны!
Я ответила:
– Да у меня только что права отобрали, а у меня это были единственные.
Он оценил ответ, понял, что не все так просто, что молодые волки, которые должны быть яростными, смелыми, неугодливыми, вовсе не свободны и права у них – только автомобильные…
Ни глотка ему так и не дали, но он потом загулял, как Твардовский в Париже. Ему показывали Театр Советской армии, построенный в виде звезды, и он как-то отбился от рук, нашел какого-то забулдыгу на скамейке и с ним выпил. Еле его отыскали. Такой человек! Уезжая, он всем, кого встретил, подарил книгу “Путешествие с Чарли в поисках Америки”. Книга прекрасная, на меня произвела такое впечатление, что я захотела написать что-то похожее. У Стейнбека – счастливое путешествие с собакой по имени Чарли, а я хотела написать о своей собаке, на первый гонорар купленной, по имени Рома. “Путешествие с Ромой”. Рома прожил очень долгую жизнь. Кое-что записано у меня, но это воспоминание причиняло такую боль, что я не смогла написать.
Б.М.: Встречи в “Юности” укрепили ваше с Василием знакомство…
Б.А.: После той поездки в Вильнюс мы с Аксеновым стали ближайшими друзьями, и эта дружба становилась все прочнее благодаря совместным выступлениям, в частности в Латвии, в Риге. Еще Пушкин мечтал о Риге как о загранице, и мы туда рвались, потому что она казалась заграницей совершенной по сравнению с нашей жизнью. Не потому, что нам было любезно чужеземство, а потому, что хотелось тамошней свободы поведения, общения.
Б.М.: Каким Вася тебе запомнился?
Б.А.: Вася молодой был изумительный – он и потом таким остался: весь из Хемингуэя и Ремарка, веселый, нарядный. Тут дело было в стати, небогатая одежда на нем сидела складно, выглядела хорошо.
Но при том, что он слыл “пижоном” и “денди”, в самой-самой юности носить, конечно, было нечего. О чем существует знаменитая история, с Гоголем отчасти соотнесенная.
Мама Васина, Евгения Семеновна, еще оставалась в Магадане в ссылке. Она с большим трудом сумела накопить денег и выслать Васе на теплое пальто. Ну а Вася не думал о тепле, ему ужасно хотелось длинное пальто, потому что их носили все модники. Он медицинский институт в Питере окончил и в порту работал, оттуда далеко было возвращаться. Однажды вечером он шел вдоль причала, на него напали какие-то люди и заявили, точно как Акакию Акакиевичу у Гоголя: “А ведь шинель-то моя!..” И отобрали пальто. Вася всегда смеялся, когда рассказывал эту историю, но, когда она произошла, ему было не до смеха.
Б.М.: Трагическая судьба родителей сказалась на Аксенове?
Б.А.: Конечно, она во многом определила его писательский и человеческий рост. Я думаю, что его горестная семья хоть и малым горюшком ему обошлась, а все-таки весьма многому научила, многому. В тридцать седьмом родителей посадили, потом мама оказалась в Магадане на поселении. Судя по Васиному описанию, в молодости она была красивой женщиной, значительной, не потому, что она чем-то ведала, а просто у нее было значительное лицо. Когда она вернулась после реабилитации, меня поразило ее достоинство, которое так явственно проступает в книге “Крутой маршрут”.
Это свойство немногих замечательных людей – в самых тяжелых условиях сохранить необыкновенное достоинство, доброту, улыбку, мягкость черт. А ведь один ее сын, Васин старший брат Алеша, умер, и никто даже не знает, где он похоронен. В память о нем Васин сын носит имя Алеша.
Б.М.: Неудивительно, что Василий настолько обаятельный!
Б.А.: Да, есть в кого… Он очень нравился женщинам и сам увлекался – у него бывали эффектные романы. Потому что с Кирой, с женой, Васе всегда было трудно. Алеша тогда был кроха совсем, он с ревностью следил за отцом. У Васи даже рассказ есть “Маленький Кит, лакировщик действительности”. Кит – это Алешино домашнее имя. Ну, со временем-то Алеша изменился, конечно.
Потом всякие романы как отрезало, потому что в 1970 году произошло событие, которое изменило Васину жизнь и очень подкрепило нашу дружбу. В Ялту, где я жила, прилетела моя подруга Майя Кармен, и они влюбились друг в друга, просто нахлынуло на них. Майя окончила Институт внешней торговли, хотя ей это было ни к чему. У нее были изумительные белые волосы, чудесные глаза голубые, стройная, просто красавица.
Этот бурный роман происходил у всех на виду, а там разные люди были, сплетников немало. Я Майю с Васькой опекала, прикрывала их. Помню, Майе нужно было первой возвращаться в Москву. Вот они стоят, и трудно прощаться, Майя сдерживается из последних сил, чтобы не разрыдаться, а сплетники злорадно наблюдают. Я помню даже, как она была одета: в зеленом кожаном пиджаке, в брюках – в дорогу уже собралась, с небольшой дорожной сумкой. И, когда она улетела, Вася начал безумствовать: он и вообще-то выпивал, а тут стал по-настоящему пить. Я его утешаю, а он говорит:
– Что делать? Я звоню, а подходит все время муж.
Я только вздыхала:
– Ну как тебе помочь, Вася, все-таки муж!
А Васька бесчинствует, ну что значит “бесчинствует” – страдает и не может ничего поделать, просит, чтобы я Карменам позвонила. Я говорю:
– Вась, даже если я позвоню, все равно будет понятно, кто за этим звонком стоит.
И до того он страдал, что ему плохо стало, пришлось вызывать “скорую помощь”. Врачи приехали, что-то укололи, уехали; опять ему плохо, вызвали второй раз. Я тогда попросила:
– Вась, больше не надо, возьми себя в руки.
А он только твердит:
– Мне страшно, страшно, страшно…
Я уложила его на полу у себя в номере и все приговаривала:
– Василий, держись, не бойся, ты же не один, не бойся.
Так он мучился! В какой-то плед завернулся, лежал, бредил все время.
Я была ему верный друг, но у меня сложное было положение: Роман Лазаревич Кармен тоже со мной очень дружил. Он, представь, Кубой увлекался, Фиделем. Были такие люди – и Евгений Евтушенко среди них. Я в ужасе говорила им: “Вот посмотрите, когда всех ваших друзей посадят, вы опомнитесь”. Так и случилось потом.
Однажды я приехала к Карменам, и Роман Лазаревич меня спросил:
– Кто тебя привез?
А я ответила:
– Ветеринарная машина зеленого цвета, – потому что на самом-то деле это Вася меня привез на своей изумрудной “волге”. То есть я пыталась подозрения Романа Лазаревича развеять, не причинять боль, но он, конечно, все замечал и сначала очень страдал из-за этого, а потом ведь все простил и завещал все, что у него было, Майе Афанасьевне. Она была с мужем до последнего, до его смерти в 1978 году. И только после этого они с Аксеновым поженились.
Б.М.: А вскоре после этого нам пришлось расстаться надолго.
Б.А.: Нам надо было какие-то силы в себе упрочить, потому что мыто были уверены, что расстаемся навсегда. А как это можно, и почему так происходит, как это несправедливо! Существует фотография, сделанная в Переделкине. Майя там в черном платьице. Вася и Майя давно уже были вместе, но это все-таки была маленькая, но торжественная свадьба. Да, это было почти уже расставанием, но мы как-то все бодрились и боялись приуныть.
Б.М.: Я тоже прекрасно помню этот майский день 1980 года. Вася пригласил нас с Беллой на свадьбу как свидетелей. Стояло ослепительное летнее утро. Солнце пронизывало переделкинскую листву ярко запечатленными в памяти световыми лучами.
Настроение у нас было приподнятое. Мы оделись соответственно торжественности случая и в ожидании, когда Василий за нами заедет, вынесли стул и поставили прямо на дороге около дачи. На стул положили подарки. Среди цветов, каких-то кофточек и платьев для Майи красовалась моя большая акварель в стекле, окантованная в специальную раму. По улице бродили писатели, жившие в Переделкине, с изумлением оглядывая натюрморт, стоящий на дороге, и наши приготовления к отъезду. Ожидание оказалось долгим и томительным. Наконец приехали Вася и Майя, и после объятий и поцелуев мы направились к ЗАГСу Москворецкого района.
Основательно поплутав, мы наконец-то нашли в новостройках эту обитель государственной заботы о гражданах. Конечно, наше появление среди молодых брачующихся вызвало волну интереса и, быть может, иронии по отношению к таким старикам, какими мы представлялись молодежи. Но наше торжественное настроение постепенно передалось окружающим…
Приходя ко мне в мастерскую, Вася неизменно радовался нашей, быть может, по-богемному неустроенной, но дружной и совсем не мещанской жизни. Восхищался ее причудливым укладом:
Василий с восторгом принимал все, что пишет Белла. Ее рассказ “Много собак и собака” он неизменно включал в список обязательной литературы к своему курсу лекций в Америке.
На титульном листе книги “Гибель Помпеи” (1979) Василий сделал надпись: “Рассказ для Беллы”. Ясно, кто стал прообразом персонажа по имени Арабелла…
Компания наша разрасталась и превратилась уже в толпу. Шли мужчины и женщины, юноши и старики, прыгали дети и собаки, шмыгали кошки, тащились, словно овцы, тигры из местного цирка – и все это двигалось за любимицей всего нашего народа, метрополии и варварских областей, телевизионным миражом Арабеллой.
Некогда она пела выразительным голосом по чердакам и подвалам Рима и была известна лишь чердачно-подвальной элите, как вдруг явилась среди суконных рыл на ТиВи, странное существо с гипнотическим голосом, и весь наш дикий народ, уставший от своих завоеваний, не освистал ее, но возлюбил. Какое чудо внедрило ее в телесеть, и не было ли это одним из первых симптомов нынешней тектонической бури?
Из всех наших друзей-литераторов жизненная позиция Васи Аксенова была для нас самой близкой. Его отношение к существующему режиму менялось с годами: на смену иронически-снисходительному равнодушию приходило удушье от нараставшего давления. Мы знали, какой травле он подвергался и как охотились агенты КГБ за его романом “Ожог”. Белла сказала о нем так:
“Ожог” при некоторых его витиеватостях в основной своей части абсолютно трагедиен, и он много значит для всех нас и для всех наших современников, которые умеют читать, умеют страдать. Там все есть – и страдания его прекрасной матери Евгении Семеновны. Эта вещь дорого далась Аксенову. Он вложил в нее много мучительной совести, а она много принесла ему известности, но и укоризны и неприятностей: она послужила причиной разрыва судьбы – семилетнего разрыва с отечеством.
Апофеоза эта травля достигла во время поездки Аксенова с матерью в Европу. В один из дней их пребывания в Берлине Аксенов получил строгое предписание со стороны органов: ни в коем случае не ехать в Париж на встречу с матерью. Вася хотел порадовать любимую, измученную жизнью маму и выполнил ее желание. Он рассказывал мне, что, когда покупал Евгении Семеновне шубу, продавец вдруг сказал: “Вот какие русские заботливые. Тут и Нуриев для матери шубу покупал”.
В это время между нами были яркие дружеские отношения. И когда Василий пришел в мою мастерскую с идеей создания и издания в России неподцензурного альманаха, мы с Беллой с восторгом поддержали его. Замысел Василия я невольно сравнил с историей о Колумбовом яйце, когда в полемике с испанскими грандами Колумб предложил тем, кто оспаривал его приоритет в открытии Америки, поставить яйцо вертикально на стол. И, когда никто не смог этого сделать, великий мореплаватель сам поставил яйцо, слегка разбив с одного конца.
Альманах “Метрополь” стал поворотным пунктом биографии Аксенова. За ним последовало глупейшее обвинение в связях с ЦРУ, вынужденный отъезд из страны, когда его выпустили читать лекции, а потом лишили гражданства. Но об истории “Метрополя” я рассказал ранее.
Отъезду Васи и Майи предшествовала череда встреч с многочисленными друзьями, приезжавшими на дачу Аксенова в Переделкине. Тогда все прощались всерьез, не надеясь на новые встречи.
Переписка с Василием Аксеновым
Так совпали жизненные обстоятельства, что за два дня до отъезда Василия у Беллы умер отец. Он прошел всю войну, демобилизовался в чине подполковника артиллерии, а потом стал работать на таможне, где занимал довольно крупные должности.
На похороны пришли Вася и Майя и наши грузинские друзья Юра Чачхиани и Резо Амашукели, а также руководители таможенной службы в очень высоких чинах и несколько молодых парней – таможенников, только начинающих службу. Один из них, симпатичный молодой человек, очень сблизился с нами и Васей Аксеновым.
Каково же было наше изумление, когда через два дня мы обнаружили его в числе тех, кто шмонал Аксенова в аэропорту Шереметьево! Я внимательно следил за выражением его лица и видел, что он безумно нервничает. Это было пыткой: он видел, что и Белла, и я внимательно следим за его действиями. Когда, наконец, самолет Васи и Майи взмыл в воздух, мы даже почувствовали какое-то облегчение.
Буквально через несколько дней Василий позвонил нам из Парижа – хотел нас приветствовать звонком из свободного мира. Но когда Белла взяла трубку, я увидел в проеме окна идущего по крыше Митю Бисти. Он встал прямо перед окном и сказал:
– Умер Володя Высоцкий.
Митя жил в одном подъезде с Володей в доме на Малой Грузинской. Белла, ни секунды не раздумывая, повторила эту фразу Васе, пребывавшему в прекрасном настроении – в Париже, радующемуся первому дню свободы. В ответ из трубки раздался чудовищный стон Аксенова.
Василий и Майя покинули нашу страну 20 июля, Володя Высоцкий умер 25-го, а первое письмо Василия датировано 24 сентября 1980 года. Эта переписка длилась шесть лет – с 1980-го по 1986 год – до нашего с Беллой приезда в Штаты, она велась через наших американских друзей, которые благородно старались нам помогать. Письма часто писались урывками, иногда в присутствии знакомцев-“почтальонов”, готовых сразу забрать драгоценные листки с собой.
Я хотел полностью воспроизвести текст нашей переписки на этих страницах, увы, недостаток места не дает мне такой возможности. Но даже по этим трогательным фрагментам, пренебрегая последовательностью ответов, читатель может ощутить душевное дружественное соприкосновение корреспондентов.
24 сентября 1980 г.
Дорогие Белка и Борька!
Все-таки отрыв получается очень скорый и прочный. До нас сейчас (и давно уже) не доходит никаких новостей из Москвы. Последнее, что слышали в Вашингтоне, что наша подружка Шелапутова опять сделала какое-то “плохо сбалансированное” заявление. Правда ли?
Думаю, что вы не получили ни одной нашей открытки из Европы, тем более что в помощь “товарищам” я и адрес слегка перевирал. О нас, кажется, американский голосишко что-то передает (прорвалось ли сквозь глушилку?), о вас же московский голосишко вряд ли что-нибудь передаст, потому его и не слушаем. В Милане очень часто вас вспоминали, шляясь в компании Люли-Милы-Музы и их заграничных мужчин. Между прочим, очень было мило и гостеприимно, а Люли себя показала как настоящий друг. Мы полугалопом по полуевропам шлялись почитай что два месяца, три раза меняли автомобили, перетаскивая из Парижа в Рим бобовое семейство молодежи, потом самих себя в Альпы, потом самих себя в Милан, и потом уже решили посмотреть кино над океаном. Фильм, правда, оказался самый что ни на есть предурацкий.
Сейчас начну перечислять, кого видели из деятелей литературы и искусства. Во Франции: mr. Gladiline (симпатичнейший, немного странноватый парижанин), г-н Максимов (это, конечно, отдельная поэма), тoв. Некрасов (постарел, но очарователен, как всегда), дальше идут люди попроще: соn Dе Веrtia, Сlаude Gallimard… В Нью-Йорке русская братия ведет себя несколько даже разнузданно, порой как бы и не замечая туземцев. Уже издается пять или шесть газет, возникают какие-то мелкие издательства, денег никто друг другу не платит, и чем живы, совершенно непонятно. Настроение, впрочем, у всех неплохое. Встретила нас в JFK (аэропорт) в полном составе во главе с Сережей Довлатовым редакция “Нового американца”, самой, пожалуй, забавной газеты. Потом было открытие русского музея живописи на другом берегу Гудзона в Jersey-City, куда и меня тут же Глезер записал попечителем. Там происходило что-то фантастическое, то и дело появлялись знакомые люди, москвичи и питерцы, которых я полагал в Москве или Питере и даже, кажется, видел недавно среди переделкинских орав или на М. Грузинской. Итак, в Нью-Йорке: Бродский (помирились), Шемякин (как всегда, весь в черном, буревестник контрреволюции), Раt Вlаkе (привет Андрею передайте), Лева Нисневич, Бахчанян (салют Славкину), Мила Лось… В Вашингтоне сплошные москвичи – Воb Каisеr, Реtеr Оsnos, Теrrу Саthеrmаn еtс… Предложили мне fellowship (по-моему, не переводится) в Кеннан-институте по будущий год. Пока мы осели на два-три месяца в Ann Arbor’e, разбираемся с разными делами в “Ardis’e”. Надеемся скоро порадовать читателей книжными новинками. Передайте, пожалуйста, Попову, что здесь, клянусь – не вру, продаются огромные бутылки “Vоdkа Ророv”. При первой же возможности попробуем переслать. Сундучки свои распечатал только вчера. Издатели предлагают отобрать для Женькиной книги лучшее из обеих папок, так как они ограничены в объеме книги. <…> Карл очень хочет выпустить книгу Беллы или о Белле, прозу, стихи, фото, что-нибудь графическое Бориса. Короче говоря, можно сделать красивую книгу. Даете ли добро, и какие по этому поводу идеи? Между прочим, если у вас действительно дела пойдут круто и захочется посмотреть кино над океаном, дайте знать заранее, чтобы можно было начать здесь всякие хлопоты по поводу всяких там fellowship’ов. <…> Весной в Лос-Анджелесе будет университетская конференция на тему “Русская литература в изгнании”. Мы к тому времени там уже будем как writer-in-residence на весенний семестр, так что всех ваших blue-birds, blue joy, Dean Worth увидим. Напишите нам пока по адресу (до декабря): 200, State Street, 204, Ann Arbor, Mich 48104, USA или на “Ardis”. Наш телефон (на всякий случай) 313.994.4957. Майка посылает вам почти все свои поцелуи. Настроение у нее сейчас немного выровнялось, однако были моменты нелегкие. Конечно, мы тоскуем, но не по березкам, а только лишь по близким, по друзьям, потому что вы красивше березок. Если бы всех хороших из Москвы… или наоборот… Пока что не оставляет ощущение, что мы обязательно вернемся. <…>
Целуем, ждем писем. Take рigeons mail.
Б. Ахмадулина – В. и М. Аксеновым
4 января 1981 г.
Родные, любимые, даже не знаю, с чего начать.
Начну с благодарности за посылку, я в ней прочла вашу любовь и заботу… Спасибо вам.
Вообще же признаюсь, что я совершенно уничтожена истекшим годом и не надеялась дожить до этого, с которым поздравляю вас. Пусть этот первый ваш год там, где нет нас, будет для вас добрым и упоительным. Хоть душа всегда о вас печется, за Ваську я как-то спокойна: верю в его силы, в расцвет таланта – или как это сказать, не знаю. А ты, Маята, не печалься, ведь все дело в этом расцвете, раз уж я выбрала это условное слово. Короче говоря: пусть Бог хранит вас и станемте молиться друг за друга. То, что было до, – вы сами знаете. Остальное вы тоже знаете: ваш отъезд. Смерть Володи (не знаю, что ужасней: быть вдали или совсем вблизи). Ужасное влияние этой смерти на всех людей и на ощущение собственной иссякающей жизни.
Вскоре хоронили Тышлера.
Потом все силы уходили на Володю Войновича, на непрестанную тревогу о нем, на две тревоги: хочу, чтобы уехал, и не умею без него обходиться. Проводы и отъезд Копелева; здесь у меня было какое-то утешение: ну, стихия немецкой речи и прочее.
29-го утром умерла Надежда Яковлевна – я бросилась туда. <…>
Новый год мы встречать не стали (Боря еще был вовсе болен каким-то вирусом, с которым он не мог вылететь из Душанбе, а уж вылетев, приземлился в Риге, откуда не мог вылететь, а уж добравшись до мастерской, увидел на дверях записку о смерти Н. Я., что я там, но и ключ был – там. Так что он стоял на освежающем ветерке, температура у него была 39,9 °).
<…> Я все время плакала, но условно мы чокнулись за Новый год, я думала о вас и о Володе, с которым перед этим говорила по телефону.
Лишь в три часа 1 января Надежду Яковлевну перевезли из морга в церковь (маленькая такая, возле Речного вокзала) и там оставили на ночь. В одиннадцать часов 2 января – отпевание. Собралось несметное множество народу, для этой церкви чрезмерное и удивительное, в каком-то смысле – радостное, утешительное. Затем, в два часа, – Старое Кунцевское кладбище, где людей стало еще больше. Место на кладбище устраивали интригами через Литфонд, и хоронильщик этот, давно уж мне известный своей резвостью и глупостью, повелел, едва вошли на кладбище: вот здесь ставим на каталку, здесь забиваем и катим. Народ возроптал, мужчины подняли открытый гроб, очень сплотившись: скользко; шел редкий мрачный снег. За гробом шли юные и молодые люди и пели положенное церковное – к ужасу хоронильщика, он бегал вокруг, озирался и бормотал: к чему это? зачем это? И вдруг возопил: “Стойте! Где каталка? Кто последний видел каталку?” Скорбная, прекрасная процессия продолжала свое пение и движение. Судьба каталки – темна. Украл кто-нибудь?
Повернули к могиле. Процессии пришлось двоиться, троиться, делиться на множество течений, люди наполняли эту часть кладбища, но не могли подступиться к отверстой могиле. Пение продолжалось и лишь поющие точно знали, сколько оно будет длиться. Могильщики явно этим тяготились. Наконец, гроб опустили в могилу, посыпалась земля. И вдруг вихрь налетел и сотряс вершины деревьев – так грозно и громко, что все люди подняли к небу лица и потом многозначительно переглянулись. <…>
Н. Я. не была одинока: ведь я – налетала и улетала. Знаю, что Н. Я. любила эти налеты, очень дорожила ими, любила Борю (из-за болезни он мог только сидеть в машине у церкви и выйти, завидев выносимый гроб). Я – налетала: с обожанием, с умом, с цветами, с пустяками. А кто-то – был всегда. По очереди. Денно и нощно. То есть я знаю, кто и каковы – их много. Васенька, ладно, а то сейчас придет Пик, а я не успела тебе сказать почти ничего. Про Надежду Яковлевну я напишу и пришлю тебе.
Но и те люди – по уговору меж нами – напишут. Они – не писатели, не склонны писать. Но они слышали ее последние слова, а до этого – слова, оговорки, замечания и признания. <…>
Но не поняла я наших поэтов в одном: как они не позвонили мне в дни Надежды Яковлевны? Я бы от них ничего не взяла, потому что Н. Я. от них бы ничего не взяла, но даже так называемые поэты должны были позвонить. Разумеется, это касается, кажется, лишь двух знаменитых. Остальные – кто звонил, кто пришел, а кто сердцем весть подавал… Васька, родной и любимый, все остальное ты или знаешь, или можешь вообразить. <…>
Целую, целую тебя и Маяту. А то – Боре только страничка осталась. Я всегда ощущаю, что вы меня помните и любите…
Ваша Белла
В. Аксенов – Б. Ахмадулиной
Конец января 1981 г.
(отрывки из письма)
Белка, дорогая! <…>
Мы как раз недавно говорили, что прошлый год со всеми высылками и смертями прокатился по тебе бульдозером. <…>
Я так и предполагал, что ваш дом волей-неволей станет центром загнанной нашей московской братии и ты сама просто в силу своей душевной сути окажешься главной фигурой Сопротивления. Это, конечно, красиво сказано, и мы восхищаемся тобой и такими ребятами, как Женька Попов, но беспокойство за вас сильнее восхищения. Женька пишет, что ситуация сейчас решительно изменилась, и впрямь – к таким мерам, как “официальное предупреждение писателя”, банда еще не прибегала. Я представляю себе, как они обложили мастерскую и дачу, как подсматривают, подслушивают и поднюхивают. Очень хорошо по себе знаю, как велико напряжение в такой ситуации. И в то же время я решительно не знаю, хорошо ли будет для тебя – уехать. Майка считает, что плохо. Я не уверен. Прожить еще в условиях чрезвычайно благоприятной и благожелательной университетской среды вполне можно, работа, стипендии будут и у тебя, и у Бориса, хотя этот предмет просит серьезного взвешивания – цены всё растут, налоги огромные и т. д., однако главное, как ты понимаешь, не в этом, а в том почти космическом отрыве от родины, и не сам себя чувствуешь заброшенным, а напротив, твоя огромная рыхлая родина становится для тебя в отдалении чем-то покинутым и любимым, вполне небольшим, вроде щенка или ребенка. Даже порой всю сволочь, что формирует образ зловещей Степаниды, забываешь. Засим возникает естественное: кому принадлежит Москва – мне, Белле, “Метрополю” или нелегальной банной бражке? <… >
Обнимаем вас и целуем. Храни вас Господь.
Ваши Вася и Майя
Б. Ахмадулина – В. и М. Аксеновым
27 декабря 1981 г.
Милые родные Вася и Майя!
Я провела с вами единственно и совершенно счастливый мой день: 25 декабря. Я не видела ни одного человека, лишь птиц в окне и собак. Я медленно ходила, смотрела, улыбалась, елка громко оттаивала, я повесила на нее вашу иконку, крестик, вернувшийся ко мне от Лени Пастернака, Библию читала. Я не знаю, где про Рождество, и читала псалмы Давида, особенно 1-й, любимый. Все: яркая толчея птиц за окном (четыре сойки, два дятла, поползни и синицы), моя радость, трезвость, тишина – все это было вам, к вам, и ваш ответ был явствен. <…>
Васенька, Маята, я пишу, пока Пик, и Бигги, и Хайдук, и дети пьют чай.
Я тороплюсь отдать все письма к тебе, Вася.
Ваша, и лишь ваша, Белла.
Поздравляем с Собакой.
(продолжение письма)
Б. Мессерер – В. Аксенову
Вася, дорогой, вот, кажется, настал момент и для меня сесть и написать тебе несколько слов. Я думаю, что ты понимаешь, как трудно нам что-то сформулировать о нашей жизни, столь знакомой тебе, без какого-либо повода взглянуть на нее по-новому. Хотя сейчас, может статься, и есть такой повод: я имею в виду свою выставку, которая учинила все-таки некоторую встряску в нашем устоявшемся болоте.
Я посылаю тебе каталог и пару фотографий, чтобы ты мог иметь некоторое представление о ней. <…>
Она находилась в плане вот уже в течение пяти лет и каждый раз откладывалась на следующий год по соответствующей причине, как-то: наш журнал или очередное высказывание “нашей” женщины. И вот, наконец, где-то в мае месяце мне позвонили из дирекции выставки и сообщили, что она состоится в этом году. <…> Любопытная ситуация возникла перед самым открытием, я имею в виду историю с плакатом. Дело в том, что для плаката я выбрал ту самую фотографию с тремя граммофонами, что была опубликована в нашем журнальчике. В какой-то момент я надеялся, что никто не обратит на нее внимания, так как дело прошлое…<…> За неделю до открытия власть пронюхала о случившемся и поднялся грандиозный скандал: дескать, Москву хотят заклеить метропольскими граммофонами. Я думал, что карточный домик моей выставки, с таким трудом возведенный нашими усилиями, завалится в тот же миг. Каким-то чудом в последний момент, когда я был вызван к высшему художественному начальству для объяснений, мне удалось переубедить его… <…> Самое же смешное оказалось в том, что когда начальство выразило согласие с моим предложением и начался коллективный поиск выхода из положения, то высокая комиссия из трех представленных мной на выбор литографий, долженствующих послужить заменой злополучной метропольской, выбрало ту, где были изображены также граммофоны, только на этот раз в количестве двух. В итоге вся эта история стала напоминать знаменитую байку – анекдот о Николае II и человеке по фамилии Семижопкин. Оный господин вышел с ходатайством на высочайшее имя с просьбой облагородить звучание его фамилии, на что Всероссийский Самодержец будто бы ответил: “Много ему семи, ну пусть тогда будет пяти!” В результате этой заварухи мне не успели напечатать каталог к открытию выставки и сделали это на две недели позже. А новый плакат по великому блату выпустили в день открытия выставки, и в развеску он пошел через пару дней. Сама выставка была разрешена после посещения трех комиссий из МК, Московского управления культуры и Секретариата Союза художников. После всех замечаний и придирок ото всех соответствующих инстанций она и открылась при огромном стечении интеллигентов двадцать четвертого сентября сего года. <…>
Огромное спасибо тебе и Майе за память и присылку всех ваших прекрасных сувениров – это нас очень поддерживает и практически, и, конечно, духовно. <…>
Еще раз обнимаю и целую тебя и Майю.
Твой Борис
В. Аксенов – Б. Мессереру
7 апреля 1982 г.
Дорогой Борька,
несколько дней назад говорил с Китом, и он мне сказал, что был у тебя, что Белла надолго в Тарусе. Малый не особенно разговорчивый, да еще и специфика наших контактов, но мне показалось, что он был очень доволен визитом к тебе. Между прочим, он хочет мне послать какую-то свою картину, но не знает, как это сделать. Может быть, ему ее у вас оставить, чтобы Пик забрал?
Вот настоящий друг, без него оборвалась бы основная жила коммуникации. Попов и компания не очень-то заботятся о контактах. Недавно до нас дошло, что они сейчас хотят “поменьше шума”, а между тем совсем недавно после ареста К. и обысков просили “побольше”, что мы и делали. <…> Доходили до нас слухи, что К. “колется” и что они готовят что-то вроде показательного процесса с “разоблачениями” в печати. Глупость, конечно, несусветная – идеология опять сама себя высечет, если, конечно, попутно не будет доказано, что К. грабил сберкассы. Что он может раскрыть – как передавал через кого-то свои сочинения? О. К. – на чью же голову падет позор? Из Москвы через местную прессу все время сейчас поступают сенсации. Вот последняя самая замечательная: якобы В. И. Ленин через МХАТ уже объявил новый НЭП и скоро все будет. <…>
Я думаю, ты помнишь здешние музеи, вот это в самом деле great advantage, я иногда захожу по пути минут на 15–20, сижу перед картиной и балдею, как В. И. Чапаев перед газовой плитой…
Белка все обещает прислать стихи и не шлет. Заставь, пожалуйста. Дней десять назад наконец-то пришли ваши деньги из Калифорнии – 620 долларов. Майка прежде хотела купить на них Белке какую-нибудь шубейку, но сейчас я ее остановил, чтобы дождаться ваших распоряжений. Распоряжайтесь, а мы пошлем посылку на…
Целуем вас и любим как всегда.
Вася и Майя
В. Аксенов – Б. Ахмадулиной
13 мая 1982 г.
Дорогая Белка,
пишу второпях, чтобы сегодня же отослать Пику: он едет в отпуск и, значит, связь на некоторое время затухнет, вот так дотянул. Заканчиваю сейчас книгу, времени ни на что не хватает, здесь еще эти мудацкие “парти” заели.
Недавно натолкнулся в “Литературной газете” на заметку: “В Ялте, в Доме творчества им. Чехова, проходит семинар драматургов. В отличие от прежних лет среди его участников – известные мастера Л. Устинов, Л. Зорин, Г. Мамлин, Ю. Эдлис, А. Арбузов, А. Штейн…” Какая собралась необычная компания! Вспомнилось, прости, как мы с тобой закапывали там в листья бутылки и потом их с таким восторгом находили. Впрочем, и на ностальгии остается мало времени. Неужто уж мы больше не увидимся, как здешние говорят, in person? Вы бы хоть в нейтральную страну куда-нибудь поехали б, а мы б туда б?!?
В смысле пошлости “наши”, конечно, недосягаемы, но и здесь порой из совершенно неожиданных мест несет такой местечковой дурью, что впору предположить некоторый новый интернационал. Постыднейшая возня, например, тут шла два месяца с приглашениями на завтрак к Президенту. В конце концов Солж. послал их подальше и правильно сделал. <…>
Твой Вас
Б. Мессерер – В. Аксенову
19 июля 1982 г.
Вася, дорогой, поздравляю тебя с прекрасным днем твоего пятидесятилетия! Можешь не сомневаться, что в этот день мы совпадем в алкогольном экстазе и подлинной радости по случаю твоего рождения всего пятьдесят лет тому назад. <…>
Каждый хочет тебя хоть чем-нибудь порадовать. Мне сегодня это сделать трудно, потому что я не могу тебе ничего прислать из своих графических работ и, таким образом, придать своему подарку некое творческое и, я б сказал, символическое значение. Кроме того, сейчас, именно в тот момент, когда я должен написать это письмо и отправить его, вышло так, что, по совершенно случайным обстоятельствам, Беллы не оказалось дома. …Я решаюсь на свой страх и риск послать тебе, быть может, в первый раз, ее стихи, тоже выбранные мною, по моему вкусу, включая, правда, стихотворение “Лебедин мой, лебедин…”, которое Белла посвятила тебе еще в Тарусе, зная, что чернота нашей жизни, столь воспетая тобой здесь, не сможет не понравиться тебе и в этом стихотворении.
<…> О своих делах напишу тебе подробнее в другой раз, и, пожалуй, единственное, что скажу, это о радости выпуска “Самоубийцы” Эрдмана, что поразило всех наших друзей, никогда до конца не веривших в это. <…>
Вася, я отправляю это письмо и продолжаю надеяться, что Белла найдет возможность написать тебе отдельно…
Целую тебя и Майю.
Ваш Борис
В. Аксенов – Б. Мессереру
2 мая 1983 г.
Дорогой Борька!
Пишу коротко, иначе никогда не соберу проклятущий пакет. Подробнее позже. Вчера получили твое письмо, и вечером я его зачитывал Войновичам (они сейчас в Вашингтоне), присутствовал также старый Закс из “Нового мира” и еще пара друзей, и все восхитились, между прочим, твоим слогом.
Спасибо, старик, за такое письмо, вот именно такие обстоятельные, с живыми картинами письма нам потребны. <…>
Я тебя уже поздравил через Пика и еще раз обнимаю от всей души, слиянием тел образуя столетие.
Целуй Белку, ее 101-го километра вирши все время зачитываю студентам. Вчера же: письмо из Германии от Левы и Раи, они восхищаются Белкиными действиями в защиту Жоры.
Здесь его, кажется, ждут. Звонили мне из телевидения, спрашивали, говорит ли Mr. Vl. по-английски.
Когда мы увидимся с вами?
Обнимаем и целуем.
Вася и Майя
Б. Мессерер – В. и М. Аксеновым
6 ноября 1983 г.
Дорогие Вася и Майя!
Господи, сколько же времени прошло с тех пор, как мы последний раз обменялись письмами. Поди, месяца четыре, пять. Целая жизнь. Расстояние во времени усугубляется расстоянием в километрах. Почти все лето мы ездили. То по России, то по Грузии. Сначала на машине в Ферапонтов монастырь через Переславль-Залесский, Ростов Великий, Ярославль, Вологду. 600 километров. Это наш второй вояж в эти места. Повтор прошлогоднего маршрута. Уж больно хороши эти старые города и притягательны руины церквей и монастырей в их округе. И как конечная точка – церковь села Ферапонтово, расписанная Дионисием. Оттуда мы тоже делали некоторые вылазки, но уже не в таком километраже. Поездки в Кириллов с его Кирилло-Белозерским монастырем, в сам Белозерск, в Нило-Сорскую пустынь, в Горицкий монастырь. Не могу отказать себе в этнографическом моменте. Эти названия и сами места буквально гипнотизируют сознание и воображение. Например, путешествие на Спас-Каменный. Это название я сам вычитал, а ситуацию вычислил – то есть своим умом дошел, что должно это быть нечто необычайное. Вдоль дороги от Вологды до Кириллова на протяжении ста километров расположено великое Кубенское озеро, все время виднеющееся в “близком отдалении” от шоссе. В дымке. И вот посреди этого озера есть каменный атолл – слово, мало подходящее к русскому пейзажу, но выражающее суть нелюдимости и каменистости, – на котором виднеются руины Спас-Каменного монастыря. Подъезд к нему тоже изумителен. Надо объехать озеро и добираться на моторке с другого берега (200 км дороги и сорок минут на моторке). Лодка идет по рукавам и плавням дельты р. Кубенки, где диковинные птицы – журавли, чайки, дикие утки, цапли – сидят прямо на воде, то есть каких-нибудь чуть выступающих веточках или отмелях. Дальше выход в открытое море – озеро, – и, как замок Иф графа Монте-Кристо, видны величественные руины изумительной красоты. Сохранилась колокольня XVI века. Сам монастырь – XII век. До последнего времени существовала архитектура XIV–XV-го. Взорван в 1933 г. по решению Вологодского обкома. Сейчас стоит вопрос о реконструкции. В обкоме отвечают: “Как же мы восстанавливать будем, когда живы те, кто взрывал?” И так все с этим благословенным краем. <…>
Жили мы не в самом Ферапонтове, а в деревне Узково, километра за три от монастыря. Здесь имеет свой дом и мастерскую художник Коля Андронов. Он живет здесь почти постоянно, с женой своей Натальей Егоршиной и детьми. Они и подыскали нам избу и изумительную тетю Дюню. И чем тоньше и божественнее красота этих мест, чем больше поражают человека эти восходы и закаты, тем отчетливее проступают черты вырождения и дегенерирования всего живого сущего в этом краю.
Попытка драматургии
Сцена I
Место действия – изба
ШУРКА (ему за 50 лет). (Вваливаясь в изодранной рубахе. Весь в крови.) Мама, а где мама? Это я, Шурка, я опять пьяный!
ТЕТЯ ДЮНЯ (80 лет). Сынок, батюшка, да ты не такой пьяный, поди, сегодня. Ты б домой шел, отдохнул бы!
ШУРКА (выжимая кровавую рубашку). Нет, мама, я оччччень пьяный.
ТЕТЯ ДЮНЯ. Батюшка, сынок, сколько раз я тебе говорила, чтоб ты на публику не выходил.
ШУРКА. Нет, мама, это меня сынок так отделал, но и я ему е…нул хорошо, он в поле лежит сейчас.
Я (50 лет, автор). (Выскакивая на крыльцо и видя проходящего второго сына тети Дюни, Николая.) Дядя Коля, там Шурка Серегу убил. Он в поле за избой лежит.
НИКОЛАЙ (ему за 50 лет). (Проходит, не оборачиваясь и не отвечая.)
Сцена II
Те же и СЕРЕГА (ему 18 лет). (Весь в крови. Шатаясь, подходит к Шурке и бьет его по лицу.) Вот тебе, папаня. А Витька (второй сын Шурки) из армии придет – мы тебя до смерти отделаем и ракам скормим.
ШУРКА (вставая с пола и утирая кровь). А это тебе, сыночек, чтоб батю помнил.
Серега лежит до конца пьесы не двигаясь на крыльце.
Сцена III
ЗИНКА (40 лет). (Без слов вцепляется в голову Шурки и царапает ему лицо.)
ТЕТЯ ДЮНЯ. Шура, батюшка, ты бы домой шел, отдохнул бы. Баловник ты сегодня. Неугомонный какой-то.
ШУРКА (отбрасывая Зинку в огород). Мама, а мама, а у тебя маленькой не найдется?
Немая сцена.
Участвуют:
БЕЛЛА АХМАДУЛИНА (45 лет), поэт.
БОРИС МЕССЕРЕР (50 лет), художник.
Дети Беллы:
АНЯ – 15 лет.
ЛИЗА – 10 лет.
ТЕТЯ ДЮНЯ – 80 лет.
Шурка падает на последних словах и лежит не двигаясь.
Сережа и Зина лежат не двигаясь.
Занавес.
За сим следует мое обращение к вам, дорогие Вася и Майя, моим первым зрителям, то бишь слушателям, то бишь читателям, с просьбой не быть слишком строгими судьями и учесть, что “пьеса” написана экспромтом сейчас, без единого черновика и в пределах 10 предшествовавших этому минут. <…>
Вася, Майя, дорогие, дописываю письмо торопясь, потому что момент отправки пришел.
Нарочно пишу про свое, чтоб понятней вам что-нибудь было про нашу жизнь.
Вася, Майя, любим вас всегда и помним.
Пишите нам, и уж вы нас не забывайте в вашем лучшем из миров.
Целую.
Борис
(продолжение письма)
Б. Ахмадулина – В. и М. Аксеновым
Вася и Майя.
Уж не 3-е, уж выпал и растаял снег, уж Бенсон сейчас приедет.
А я? Попробуй – опиши все, скорей, в горячке: что вот соотношусь наяву, а не привычным таинственным способом посылания в вашу сторону всхлипывающих и усмехающихся сигналов. Как описать все не в художестве, а в письме, заменяющем все, что отнято: видеться, болтать, говорить и оговариваться, или надо всегда писать письмо вам, я пробовала, но письму больше, чем художеству, нужна явь и достижимость читателя. Вот и в Ферапонтове – всегда думала о вас, словно писала письмо, – куда опустить? в озеро? в небо? Ах, утешалась, они сами все знают, они это мое письмо – через озеро и небо – получили. И на сеновале получили ответ: твой, Васька, голос. И потом получали. Я сказала Боре: Васька – пушкинский, по Пушкину человек: бред таланта и здравомыслие вместе.
Описал ли вам Боря, как при дождичке, возле белого Ферапонтова монастыря, хоронили местного мальчика в цинковом афганистанском гробу и каково же хватать и обнимать этот все отнявший цинк той, чей крик стоял во всей природе? Ей, кстати, заметили вежливо, но строго: “Мамаша, подождите убиваться”. Это военком начинал речь: “…геройски погиб за родину…”, а кроткая его родина серебрилась озером, белела монастырем, осеняла тихим дождичком нетрезвые головы. И много гробов прибывает в те места, сводя их с ума непонятностью смерти и непроницаемостью цинка. <…>
Любимые мои и наши! Простите сбивчивость моих речей, моя мысль о вас – постоянное занятие мое, но с чего начать, чем кончить – не знаю.
Целую вас.
Белла
В. Аксенов – Б. Ахмадулиной, Б. Мессереру
18 ноября 1983 г.
Дорогие Белка и Борька!
Рэй (Луч-Rау) появился, как всегда, – спешка, запарка, полдня на сборы, с вещами по коридору, собака лает, телефон звенит, проклятья, как всегда, на невинную голову С. В. Спасибо за письма. Помимо радости общения с вами возникла еще впечатляющая картина действительности (Борькины описания превосходны. Почему бы тебе не написать книгу, старик? Заткнешь за пояс многих “крупнейших из ныне живущих”), а Белкино “нет сил” и поразило, и подтвердило. Иной раз возьмешь “ЛГ”, и дыхание перехватывает от вранья.
Я так рад, что вы меня иной раз слышите. В этой работе, которая возникла только из-за нужды в деньгах, вдруг появился смысл.
На днях я получил письмо от Жоры. Он стал главным редактором “Граней” и просит меня написать статью о “Тайне” и вообще о таинственности Шелапутова и Хамадуровой. Надеюсь, не возражаете? В этой статье мне хочется, кроме основной темы, еще прояснить некоторые пунктиры, мокрой тряпкой – слегка по некоторым мордам, надувшимся от паршивого высокомерия в адрес поэтов нашего московского круга и поколения. Один, например, называет авторов “Метрополя” “баловнями” (т.е. режима), другой, понимаете ли, со снайперской винтовкой собирается поджидать возле ЦДЛ Вознесенского и Катаева, но почему-то не Грибачева и Стаднюка. Больше всего, однако, это касается Бродского, который ведет себя в Нью-Йорке как дорвавшийся до славы местечковый поц. Он хвалит Сюзан Гутентаг, а та его – “крупнейшим из крупнейших”, но если бы только это – он лицемерит на каждом шагу и делает массу гадостей и Саше Соколову, и Копелевым, и другим, не говоря уже обо мне.
Не думай только, Белка, что в статье о тебе я буду сводить с ним счеты. Я с ним вообще ничего сводить не буду, да и упоминать нигде не собираюсь…, а здесь пишу для очень внутреннего использования, просто чтобы вы знали, что он ваш недоброжелатель…<…>
Обнимаю вас, мы ждем вас все-таки здесь в гости после завершения цикла холодной войны, если, конечно, в горячую, гадина, не перекатится.
Целуем.
Вася & Майя
Б. Ахмадулина – В. и М. Аксеновым
10 февраля 1984 г.
Дорогие любимые Васька! Майка!
(Как возрос в значении наш маленький суффикс: и всегда прежде бывший нашим, он стал увеличительным суффиксом, клятвою в близости вопреки всему.)
Еще раз – с Новым годом! Получили вашу открытку и радовались ей, как и подобает детям при милости Деда Мороза.
Вчера показала Лизе Васькин портрет: кто это? Лиза с удивлением на меня посмотрела: не подозреваю ли я ее в недоумии? Но все же трогательным голосом, как бы сожалея о недоумии других, сразу ответила: “Дядя Вася Аксенов”. Так что вот какое у вас незабываемое личико.
Сейчас Лиза пишет вам сама. Лиза – совершенно брат, пониматель, сострадатель.
А Анька – вдруг стала обратна мне, но возраст ее таков … и непонятность моей судьбы, тяготящая ее, и естественное желание благополучия. У нее, впрочем, есть больше, чем принято в средних благополучных кругах, чье уютное устройство соответствует ее представлению о правильной, надобной жизни. Но – нет меня как правильной и надобной матери и нет разгадки моей неправильности. Я все время мучусь и сожалею о ней, не умея помочь ее мучению. Хотя бы возраст этот – еще продлится, потерзает ее и нас и пройдет. А дальше разберется как-нибудь.
Но это я так, Майка, не пищу, а болтаю, не художество свершаю, а разговариваю с вами – как бывало, как должно быть.
Все же мне нужно не сказать, а написать вам нечто – важное, тяжелое (не пугайтесь), сейчас поймете, о чем речь.
Этот день – с его чудным утром, с птицами за окном – хотела написать: только наш с вами, но вспомнила: 10 день ф…
Ну, Васька! не успела дописать 10 ф…: Пушкин! – вбегает Лида Вергасова: Андропов помер.
(продолжение письма)
17 февраля 1984 г.
Васька и Майка, стало быть, я написала: 10 ф., пред тем ужаснувшись: как я забыла? День смерти Пушкина! – влетела Лида, и я не дописала.
И все-таки – это был День смерти Пушкина и наш с вами день.
И вернусь к тому, что я хотела написать сначала вам, потом – для других. Вы – сосредоточьтесь, а я изложу вкратце.
В конце сентября прошлого (1983) года мой добрый и достопочтенный знакомый, ленинградец, поехал в служебную (инженер) командировку в Набережные Челны. Оттуда, ранним утром, на “Ракете” он выехал? выплыл? в Елабугу, это и то рядом. Все тем же ранним, мрачным утром (оно не успело перемениться, да и не менялось в течение недолгого осеннего дня) Георгий Эзрович Штейман (так его зовут) ждал открытия похоронного бюро г. Елабуга с тем, чтобы заказать венок: “Марине Ивановне Цветаевой от ленинградцев”. Бюро открылось, и к нему все были добры, учтивы, объяснили, что ленту исполнят через час, но – цветы? Научили пойти в институт, где растут какие-то цветы, сказали: “Столяр, который делал гроб для М. И. Ц., умер недавно”. Георгий Эзрович пошел в институт, там ему дали то бедное, что у них росло в горшке, с тем он вернулся в бюро, взял ленту (это все как-то соединили), его научили, как идти на кладбище и где искать, он шел, страшно подавленный и мыслью своей, и видом города.
Он поднимался к кладбищу, видел – уже не однажды описанные – сосны, услышал за собой затрудненное дыхание человека и от этого как бы очнулся. Обернулся: его догоняла, запыхавшись, женщина в платке и во всем, что носят и носили, то есть, как он сказал: “Простая, бедная, неграмотная женщина”. Она (он только потом понял), еще не переведя измученного жизнью и ходом вверх дыхания, сказала: “Это вы – из Ленинграда, к Цветаевой? Столяр, который делал гроб, – мой двоюродный дядя, он умер и перед смертью покаялся: «Я у покойницы, у самоубийцы, у эвакуированной из фартука взял – не знаю что. Возьми и пошли в Москву – мой грех!»”
Не стану, Василий, воспроизводить речь столяра и родственницы его. Это ты – в художестве, я – лишь суть тебе описываю.
Георгий Эзрович по моей просьбе записал все это. А ВЕЩЬ – взял, он не мог найти меня и все это стал сразу рассказывать мне недавно, в Ленинграде, после моего выступления.
Утром, еще не видев и не трогав ВЕЩИ [он в пять часов пополудни мог мне это отдать (до – на работе)], я, дождавшись приличного для звонка часа: кому же скажу? Анастасии Ивановне – опасалась испугать, и слышит плохо. Юдифи Матвеевне! – все сразу поймет. Боря, кому же?! – и звоню, и попадаю в их общий разговор. (Юдифь Матвеевна Каган, дочь Софии Исааковны Каган, – ныне самые близкие фамилии Цветаевых люди.)
Анастасия Ивановна – Юдифь Матвеевна – я – разговариваем втроем. (Юдифь Матвеевна мне потом сказала: плохая техника на службе мистики.)
У Марины Ивановны Цветаевой в правом кармане фартука (родственница столяра, да хранит ее Бог, не понимала: почему фартук, не знала она этого) был маленький предмет, с которым она хотела уйти и быть: старинный блокнотик, 3×4 см, в кожаном переплете, на котором вытеснены Бурбонские лилии, вставлен маленький карандашик.
Бурбонские лилии – это ее известная заповедность, я уж все про это собрала, что могу, потом займутся другие.
Поверженные Бурбоны, Людовик XVI, я сейчас не об этом, о том лишь, что с этим маленьким предметом пошла она на свою казнь. Она предусмотрела все (что, ты понимаешь, например, Асеевы возьмут Мура и будут воспитывать “как своего”), но не думала, что гробовщик возьмет из кармана и вернет – получилось, что мне. Бурбоны – да, пусть, но это талисман был, важность, с собой.
На меня это подействовало сильно, тяжело – но в радость другим пусть будет как неубиенность, неистребимость.
Анастасия Ивановна взять “книжечку” отказалась. Ей было тяжело держать ее в руках. Воскликнула: “Все Маринины штучки! Но я ее знаю – это вам от нее”.
Возбранила мне отдать в Музей изящных искусств (я все же отдам, если там и впрямь будет открытая экспозиция, посвященная И. В. Цветаеву и всей семье Цветаевых, а это, я думаю, вскоре, может быть, будет).
В Музей же в Борисоглебском переулке – не верю, я до него не доживу, как, впрочем, верю, что при моей жизни не увижу я, как выкидывают “содержание” дачи Б. Л. – в новую форму. <…>
Целую вас, мои дорогие и любимые.
Спокойной ночи.
Завтра напишу вам еще немного вздору.
18 февраля 2 часа пополуночи.
(продолжение письма)
18 февраля 1984 г.
<…> Передаю вам благословение А. И., под которое всегда склоняюсь, когда крестит перед нашим (с Борькой) уходом: “Я – лишь молюсь за вас, да хранит и благословит Бог вас, ваших детей и СОБАКУ”.
А. И. мне заметила: “Вы слово “собака” пишете с большой буквы, а я все слово – большими буквами. Она (как и М. И.), надеюсь, это ничему не противоречит, СОБАК считает ниспосланными и заведомыми небожителями. Пока распространяю на вас, на детей, на СОБАК это ее благословение, но сразу же стану еще писать вам, потому что на этот раз (если с Черненко ничего до завтра не случится) – оказия к вам не сорвется.
В. Аксенов – Б. Ахмадулиной, Б. Мессереру
Весна (?) 1986 г.
Дорогие москвитяне!
Читаю сейчас “Выбранные места из переписки с друзьями” (для своего университетского семинара) и стыжусь оттого, что наша переписка заглохла, и больше, кажется, по моей вине, чем по вашей.
Как все-таки Николай Васильевич отменно старался в этом направлении! Какая все-таки эпистолярная активность существовала меж европейскими Минводами и российскими столицами!
Сказать, что эпистолярный жанр относится к минувшему веку, в нашем случае будет смешно, не так ли, ибо между нами не существует ни телефонов, ни самолетов, то есть, по сути дела, наши отношения переведены не в XIX век (тогда уже была система почтовых дилижансов все-таки), а скорее в ХVI – письмо в Китай с оказией Марко Поло.
Гоголь к друзьям, как известно, относился с нежнейшей функциональностью: то денег просил, то обстоятельных дневников российской жизни, ибо бесконечно испытывал нужду в кормежке и в аутентичности. Окружающая франко-немецко-итальянская жизнь его ни хрена не интересовала (очевидно, не казалась аутентичной), он все-таки всегда считал себя русским внутренним писателем, несмотря на 18 лет отсутствия, может быть, потому, что мог вернуться в Империю в любой момент. На этой “аутентичности” он, очевидно, и прокололся: по почте эта херация не пересылается.
Нашему брату, очевидно, чтобы сохраниться в профессиональном артистическом качестве, нужно искать подножный корм, привыкать к амфибиозности существования, не настаивать на внутренней “русскости” 100 %, а напротив, утверждаться в русском эмигрантском качестве.
<…>
Изредка появляются в наших водах пловцы из прошлого. Прошлой весной, например, один такой долговязый пожаловал. Уселся в кресло и стал не без нервозной уверенности, как будто по отработанному списочку, предъявлять претензии: пишу, оказывается, не так, как хотелось бы, слишком много иронии, обижаю борцов за мир вроде Габриэллы Гарсии, не возражаю против возвращения Никарагуа в лагерь потребителей туалетной бумаги, по радиостанции нехорошей выступаю, которая финансируется знаешь-кем-зловещий-шепот (сведения, очевидно, полученные непосредственно от Генриха Боровика), а самое главное, вот самого его, ночного гостя (визит произошел в полночь), обидел – сказал, видите ли, в здешнем журнале, что хоть сам гость и раздобыл себе славу без помощи ЦК, но все же и ему приходилось подкармливать ненасытное чудовище стишком-другим.
Странная какая-то диспропорция, несоразмерная обидчивость для человека, который прекрасно знает, что о нем говорят все, кроме меня, бывшие соотечественники. <…>
При слове “мы” он всякий раз корежился, очевидно, воображая спецслужбы Запада. Самое замечательное у этих типов то, что они очень быстро начинают верить собственной лжи. Кто это “мы”?
Мы – это я, Майя и Ушик. Какой еще Ушик? Наша собака. Какая еще собака? Вот эта, что лежит у камина в двух метрах от вас, мусью. Оказывается, за два часа беседы так старательно по списочку шел, что собаку не приметил. Вот вам хваленая российская литературная наблюдательность! “Одиннадцать невидимых японцев”.
Другой посетитель из того же цеха был все-таки значительно приличнее. Первого, надо сказать, отличает полное отсутствие Ч. Ю. Очень не любит, когда собеседник шутит, досадливо морщится в таких случаях, скалится, как бы не слышит. Второй, напротив, с шуткой дружит и вообще порой все-таки вызывает что-то доброе в памяти; окрестности “Метрополя” и т. п. Однако и на старуху бывает проруха. Вдруг звонит озабоченный:
– Весь Нью-Йорк говорит, что это я изображен в недавно вышедшем романе. Скандал. Ты что-то должен сделать.
– Пардон, что я могу сделать – переписать?
– Сказать, что это не я.
– Это не ты.
– А все говорят, что это я.
– Ты сам себя узнал?
– Нет, я думал, что это Б.
– Скорее уж Б., чем А.
– Однако он назван А.!
– Что же, разве нет других А.? Он мог бы быть отчасти и В., не так ли?
– Разумеется, но весь Нью-Йорк…
Поразительная чувствительность сейчас развивается в этом цеху при малейшем намеке на некоторую неполноценность репутации. “…Ну, вот и все. Да не разбудит страх Вас, беззащитных, среди дикой ночи. К предательству таинственная страсть, Друзья мои, туманит ваши очи…”. (Даже “Грани” отредактировали в цитате “предательство” на “враждебность”.) <…>
Нынешние литературные мордобои на пространствах планеты и времени принимают диковиннейшие формы. <…>
Словом, интересно; почти не скучно и почти не противно, или, как поет советский народ: “Я люблю тебя, жизнь, и хочу, чтобы лучше ты стала!”
Обнимаем.
Вашингтонцы.
VA
В. Аксенов – Б. Ахмадулиной, Б. Мессереру
Июль 1986 г.
Дорогие Белка и Борька!
Пасхальные письма приплыли к нам уж, пожалуй, не раньше, чем к столетнему юбилею статуи Свободы, потом мы стали собираться в бегство из Вашингтона, где жара этим летом невыносимая, и вот сейчас пишу уже из Вермонта, некоторые подробности из литературной жизни которого вы найдете в письме к Женьке. Впрочем, аккуратность – это, очевидно, последнее, чего можно ждать от наших почти астральных контактов. <…>
Мы заметили одну любопытную вещь. Ваши письма – твое, Женьки и Андрея – датированы 3 мая, но вы явно еще не знали о Чернобыле, в то время как наши “средства массовой информации” (советский перевод слова media) уже неделю! истерически об этом вопили. Нельзя не отдать должное большевикам – даже в нынешнем мире их стена, в общем, работает, хотя кирпичи уже и падают на их собственные головы, как в данном случае, когда и мужички нашего поколения, добравшиеся, наконец, до своих заветных рубежей, оказываются в той же позе, что и ушедшие “ворошиловские стрелки”. Тем, впрочем, не было стыдно, а эти, кажется, все-таки немножечко стыдятся. <…>
Б-р-р-р… Сейчас начинаешь все больше ценить тепло и верность тех, в ком уже не усомнишься никогда, то есть вас, наши дорогие друзья. Нельзя не видеться столько времени, это безобразие, диктат “чудища о.о.о.с. и л.”. У нас такое чувство, что, если вы серьезно захотите приехать, вам не откажут.
Маевка после кончины матушки всерьез было уж собралась съездить, но твои замечания ее охладили, и я, конечно, ее не пущу, если даже просто возникают аналогии с набоковским героем.
Так что надо, чтобы хотя бы уж в эту сторону катился поезд. Я очень скучаю и хочу видеть также и Алешку, но тут пока что не возникает даже никаких вариантов. Нет ли у тебя, Белка, каких-нибудь соображений, не посоветуешь ли что-нибудь, что можно предпринять, чтобы мы могли с ним хоть ненадолго увидеться? Во всяком случае, огромное спасибо вам, друзья, за заботу о нем.
Целуем и мечтаем о встрече.
Вася и Майя
Встречи в Нью-Йорке и Вашингтоне
Мечта эта осуществилась в начале 1987 года. Ранней весной в Нью-Йорке, в издательстве Джека Макрея, вышла книга стихов Беллы в переводах Фрэнка Рива, и в разных городах США были запланированы ее выступления с презентацией этого сборника.
На 21 февраля была назначена свадебная вечеринка Джека Макрея, который издал книгу Беллы “The Garden”. Празднование происходило в холле его дома на Лафайет-стрит. Здесь состоялось наше знакомство со знаменитым американским художником Джаспером Джонсом (встреча, о которой я даже не мечтал!) и писателем Куртом Воннегутом. На вечеринке присутствовала и известная переводчица Нина Буис.
Утром 22 февраля в Нью-Йорк приехали Вася с Майей. Слезы лились непроизвольно… В день первой встречи с Василием мы все вместе были приглашены на ланч в гостеприимный дом известного американского поэта Уильяма Джея Смита и его жены Сони. Мы с Беллой подружились с ними еще в Москве: они не раз бывали у меня в мастерской.
Квартира, где нас принимали, находилась в новом двадцатиэтажном доме на Ист-ривер на шестнадцатом этаже. Эти милые люди радовались нашей встрече с Василием как родные и дали нам вдоволь наговориться – ланч затянулся. Уже в 14 часов нам надо было быть в театре Нью-йоркского университета на просмотре спектакля “Цапля” по пьесе Аксенова.
Пока шел спектакль, Василий все время отпускал замечания, по которым можно было судить о том, насколько важен для него успех пьесы. Действие строилось на политических коллизиях, неразрывно связанных с переживанием персонажами своего положения.
Вася и Майя постоянно жили в Вашингтоне. Приезжая в Нью-Йорк, они останавливались у кого-нибудь из друзей, чаще всего в доме Левы и Тамары Нисневич. Лева был профессиональным фотографом. Жили они в обстановке весьма экзотической: квартира их представляла собой двухсветный лофт – целый этаж здания без перегородок и с окнами на обе стороны. Этот лофт находился на третьем этаже шестиэтажного дома, расположенного в центре Нью-Йорка в районе Little Italy, веселом и колоритном.
8 тот вечер на специально организованную Нисневичем вечеринку собрались наши ближайшие друзья: Лева Збарский, Алик и Светлана Дик, Борис Махлин и Светлана Харрис. Я очень обрадовался, неожиданно увидев среди гостей Эрнста Неизвестного. Наутро Вася и Майя зашли к Светлане повидаться с нами и после завтрака улетели в Вашингтон.
На следующий день, 24 февраля, состоялась наша первая встреча с моим обожаемым другом Юрой Красным на Брайтон-Бич, в русском ресторане. Я уже рассказал об этом в отдельной главе о нем. А вечером мы с Беллой и Левой присутствовали в Линкольн-центре на концерте симфонического оркестра, исполнявшего произведения Дмитрия Шостаковича. Дирижировал Максим Шостакович, а партию виолончели исполнял Ростропович.
9 марта мы заехали к Леве Нисневичу, чтобы сделать фото Беллы для афиши. Работали в специальном зале, оборудованном для фотосъемки. Потом – в “награду” – устрицы в баре около Левиного дома и отъезд с другого вокзала в Вашингтон на рейсовом скоростном поезде компании Amtrak. Пиво в поезде – в баре – тоже награда!
На вокзале в Вашингтоне нас встречали Вася и Майя. Поездка по городу, и мы попадаем наконец в их дом на Линдон-роуд, 4434. Типичный для Вашингтона бульвар, обсаженный с двух сторон деревьями, домик Васи и Майи с отдельным входом. Внизу гараж и в нем машина Василия – “мерседес”, но маленького размера – самый маленький из тех, которые я видел. Наверное, Василию хотелось купить именно “мерседес”, потому что в Москве владеть машиной этой фирмы считалось весьма престижным.
Видя Васю, молодого, красивого, свободного, за рулем “мерседеса”, едущего по Вашингтону, с сидящими рядом любимыми Майей и Беллой, я, свидетель этого жизненного торжества, повторял про себя и вслух: “Пересилить судьбу!”
Наконец мы уединились с Васей и Майей в их вашингтонском доме, где отвлеклись от бесконечной гонки по Америке.
Тогда-то и пришло время поговорить по душам о том, что происходит в мире, в частности о конфликте между Васей и Бродским. Слухи до нас доходили и раньше, но зрела и своя версия произошедшего. По словам Васи, сразу по приезде в Америку, когда заранее заготовленный козырь Аксенова – роман “Ожог” – был вручен им издательству Doubleday, издатели сочли правильным передать роман для критического отзыва Иосифу Бродскому как несомненному литературному авторитету. А Бродский по непонятной Василию причине резко негативно отозвался о романе.
Причины резкости Иосифа – безусловно, его личное дело, – хотя уверен, что весомые доводы у него были. Могу только свидетельствовать, что для Васи это был тяжелый удар не только потому, что издательство отказалось от идеи печатать роман, но и как неожиданное отторжение со стороны Бродского, которого он считал другом.
Постепенно у Василия сформировалось отрицательное отношение к Иосифу. Раскол способствовал возникновению трещины в общественном сознании: многие русские друзья-литераторы, постоянно жившие в Штатах, вынуждены были занять чью-то сторону, ибо публичность их жизни требовала внятной позиции.
10 марта мы осматривали Вашингтон из окон Васиной машины, делая лишь отдельные остановки. А вечером у Васи и Майи были гости. В Вашингтоне русская колония была малочисленной, но среди гостей мы встретили наших знакомых: поэта Алексея Цветкова с женой, журналиста и писателя-сатирика Илью Суслова, готовившего разнообразные настойки, такие как “клюковка”, “хреновка” и т. д. Увиделись мы и с известными нам еще по Москве журналистами Крэгом Уитни, Анной Лозен и другими.
На следующий день состоялось организованное Аксеновым выступление Беллы в Goucher college. Переводила стихи отличная переводчица Надя Петерсен. Василий несколько лет читал лекции в этом колледже, и у него сложились добрые отношения со студентами. Поэтому, когда студенты предложили нам быть гостями устроенной ими party, мы согласились и с удовольствием выпили с ними вина.
Дирекция колледжа была в таком восторге от выступления Беллы и реакции студентов, что пригласила нас на следующий день в Балтимор, где Белле в торжественной обстановке вручили официальные бумаги, свидетельствующие о том, что она избрана почетным гражданином этого города.
Мэр Балтимора поздравил Беллу, вручил ей цветы и памятную тарелку с видом города. Там еще мы пообщались со студентами – слушателями вчерашнего выступления Беллы, и все вместе уехали в Вашингтон.
Назавтра мы снова ездили по городу и были на приеме у журналистки Эвелин, где присутствовал господин Джек Мэтлок – посол США в СССР.
14 марта Вася и Майя проводили нас в аэропорт, и мы улетели в турне по Америке, о котором я уже писал.
5 апреля вернулись к Аксеновым в Вашингтон. Кроме них нас встречала Ира Ратушинская с мужем Николаем Геращенко.
Сначала мы с Беллой были подавлены встречей с Ирой. Пиетет перед ее трагедией (Ира отбывала срок в колонии строгого режима в Мордовии, где потеряла ребенка) был столь велик, что мы не могли сказать ни слова. Но в этот момент Василий завел свою любимую джазовую музыку. И я в который раз стал свидетелем торжества женского начала и любви к жизни, особенно поразивших меня в этой измученной тюрьмой женщине. Ира вдруг начала танцевать в свободном стиле под джаз.
Это было настолько неожиданно, что мы все растерялись. Но Василий тоже вышел в центр комнаты и стал подтанцовывать. Ирина живо откликнулась, и через минуту мы все – Белла, Майя, Николай и я – уже танцевали средь бела дня, в квартире русского диссидента, профессора американского университета Василия Аксенова. Это был экспромт, который помог разрядить напряжение.
Потом мы начали выпивать, и день перешел в вечер и кончился дружеским застольем. Так мы преодолели некий барьер, который мешал нам в начале встречи с Ириной и Николаем, и стали друзьями на долгие годы.
В дальнейшем Белла написала письмо Ельцину с просьбой вернуть Ирине Ратушинской и Николаю Геращенко российское гражданство, что и было вскоре выполнено.
Дом Аксеновых находился рядом с Джорджтаунским университетом, так что лекции Вася ходил читать пешком. 6 апреля 1987 года состоялось инициированное Василием выступление Беллы в этом университете.
Это были незабываемые минуты торжества Беллы, читавшей свои стихи в великолепном зале на фоне органа, в прекрасном здании в самом центре Вашингтона. И снова, как в Париже, звучали русские рифмы, и снова над городом реяли образы русских поэтов…
Мы продолжали проводить дни в поездках по городу, осматривая великолепные музеи Вашингтона и архитектурные мемориалы американской столицы, а вечерами Василий приглашал друзей, иногда мы посещали джазовые клубы.
Десять лет спустя
Следующая наша встреча с Васей и Майей произошла только через десять лет, когда мы с Беллой прибыли в Америку по настоятельному приглашению Гаррисона Солсбери.
15 мая 1997 года мы прилетели в Нью-Йорк и сразу же пересели в самолет, вылетающий в Бостон. У нас существовала договоренность с антрепренерами Ритой Рудяк и Юрием Табанским относительно выступлений по всей Америке: Лос-Анджелес, Сан-Франциско, Хьюстон, Даллас, Милуоки, Чикаго, Бостон, Хартфорд, Ганновер, Амхерст, Флорида, Детройт, а также Торонто в Канаде. Последний вечер Беллы состоялся в Вашингтоне. Здесь нас встретили Вася и Майя и повезли в университет Джорджа Мейсона, где в тридцати километрах от Вашингтона находился их дом. Мы провели с Аксеновыми пять дней, несколько раз сидели у Васи на занятиях. Было особенно любопытно, как Вася внедрял в сознание молодых американцев фрагменты из рассказа Беллы “Много собак и собака”. Мы с интересом наблюдали весьма демократичный способ общения Васи со студентами и почтительность, которую проявляли студенты к Василию.
За эти дни мы узнали многое о перипетиях судьбы Аксеновых. В семье произошла трагедия. Ушел из жизни Ванечка, сын Алены – дочери Майи. Вася относился к Ванечке с огромной теплотой и нежностью и не переставал восхищаться тем, как Ванечка органично вписался в американский образ жизни.
Ванечка был высокий стройный мальчик, одетый, как правило, в белую майку с цветным изображением американской символики и длинные шорты, едва закрывавшие колени. На ногах обычно были кеды, а на голове красовалась шапочка с длинным козырьком, в которых ходят американские бейсболисты. Он выглядел уверенным в себе американским юношей, хорошо подготовленным к вступлению во взрослую жизнь. Особенно яркое впечатление он производил в Москве на сверстников, и все молодые люди завидовали тому, как небрежно говорил он на американском сленге и как убедительно демонстрировал свою повадку начинающего супермена.
Василий не мог нарадоваться, глядя на него. Никто тогда и не представлял, что таится у парня в голове. На самом деле Ванечка, видимо, чувствовал себя предельно неуверенно. Писал втайне стихи на русском языке, боясь кому бы то ни было их показать. Все эти стихи в собранном и подготовленном к печати виде были, как это ни странно, посвящены одной теме – самоубийству.
Ванечка бросился с крыши шестиэтажного дома в Лос-Анджелесе. Ни Вася, ни Майя, ни Алена не хотели даже думать о том, что он сделал это по собственной воле, пока не были найдены эти стихи. Когда после смерти Ванечки стихи попали к Белле для отзыва, она была по-настоящему потрясена.
Трагедия с Ванечкой навсегда омрачила жизнь изумительно благоустроенного домика, расположенного в таком же изумительном благоустроенном преподавательском поселке вблизи университета Джорджа Мейсона. На Алену было больно смотреть, она страшно переживала гибель сына.
Мы с Беллой прожили пять дней в раю, созданном Васей и разрушенном горем. Как могли, помогали Алене, Майе и Васе, отвлекали их. Они живо откликались на наше присутствие, обсуждали московскую жизнь, но в их душах все было мертво.
Васино мужество было удивительным, он героически боролся за жизнь своих близких, продолжая преподавать и не оставляя писательства.
Вася строжайше придерживался рабочего распорядка, его самодисциплина являла собой истинный феномен. В личное расписание входило и время, отведенное спорту. Каждое утро Василий надевал кроссовки и тренировочный костюм и в любую погоду делал пробежку по окрестностям, это был раз и навсегда установленный порядок. После поездки в университет, где он читал лекции и проводил семинары, Василий садился за рабочий стол и писал строго определенное им самим количество страниц. И это расписание ничто не могло нарушить. Вася выполнял его неукоснительно.
Должен сказать, что я с интересом присматривался к его рабочему процессу, и порой у меня возникало внутреннее чувство протеста против такого педантичного способа жить и работать. Мне хотелось увидеть какой-нибудь эмоциональный взрыв или поступок, который нарушил бы эту неукоснительную заданность. Временами мне начинало казаться, что подобный режим вредит художественности того, что пишет Василий.
Закрадывалась мысль: вот если бы он сорвался и пару дней провел как-нибудь иначе, предположим, расслабился бы с друзьями в ирландском пабе или поехал бы на пару дней на море, его работа пошла бы легче и свободнее.
В своих рассуждениях я, быть может, был близок к истине, и мое прозрение совпадало с мыслями самого Василия, но он уже не мог вырваться из созданного им мира.
Я замечал, что Вася испытывал трудности с выбором сюжетов и ощущал недостаток сведений о нашей российской жизни. Он жадно вслушивался в наполненные московскими реалиями истории, которые я постоянно рассказывал. Василий даже мог прикрикнуть на окружающих, если они мешали ему слушать.
“Сен-Санс”
Однажды я поведал Василию историю моих ночных шатаний по Москве с Бабеком.
Бабек был сыном какого-то иранского коммунистического лидера, томившегося в буржуазной тюрьме. Как и все дети иностранных коммунистов, арестованных за свою деятельность в разных странах, Бабек воспитывался в Интердоме – специальном интернате, находящемся в городе Иванове. В то время я не раз встречал в Москве молодых людей, вышедших оттуда. Они имели одно важное преимущество перед своими московскими ровесниками: у них было два гражданства – советское и той страны, откуда родом были их родители. Кроме того, они знали родной язык своей страны, русский и, как правило, один иностранный. Все это подталкивало их в начале самостоятельной жизни к занятию бизнесом. Таков был путь Бабека. Он быстро разбогател, быть может, благодаря своему таланту в деловой сфере. Крошечного роста, невероятно живой, общительный человек с неукротимым нравом и бешеной энергией. Он разъезжал по Москве в роскошном “кадиллаке” и имел прекрасный загородный дом в Опалихе. Через каждые три-четыре дня он уезжал в какую-нибудь диковинную страну, предварительно выбирая из десятка заграничных паспортов наиболее удобный для выезда.
Временами гостеприимный Бабек приглашал нас на свою дачу, втягивая таким образом в круговорот своей жизни.
Коль скоро Василий рассказал о любви Беллы к собакам, то и я вспомнил подобный случай, который произошел, когда мы были на даче Бабека. На огромном участке стоял огороженный металлической сеткой вольер высотой метра полтора, в нем ярилась, непрерывно лая, чрезвычайно злая южнорусская овчарка. Во время одного из наших застолий на открытой веранде мы услышали душераздирающий крик – кто-то звал на помощь. Кричала женщина, служившая домоправительницей у Бабека. Все гости вскочили и бросились на зов. Нашим глазам открылась поразительная картина: Белла, приставив лестницу к металлической ограде, забралась по ней наверх и, когда мы подбежали, прыгнула в вольер к собаке.
Все беспомощно замерли: никто не смог бы помочь Белле. Она присела на корточки и снизу смотрела на огромную собаку. Собака, в свою очередь, недоуменно взирала на Беллу. Эта немая сцена длилась несколько мгновений. Затем собака смиренно отправилась к своему домику-конуре. Придя в себя, мы стали переправлять через ограду лестницу, чтобы Белла могла перебраться обратно. Но как поведет себя собака?
Рискованная ситуация разрешилась благополучно: Белла поднялась по лестнице и спрыгнула к нам на руки. Собака спокойно сидела в своей будке.
Про наши встречи с Бабеком я рассказывал Василию еще во время нашей предыдущей поездки, а позднее обнаружил в вышедшем тогда двухтомнике посвященный мне рассказ под названием “Сен-Санс” (1996). События, которые происходили на страницах Васиной прозы, сильно разнились с тем, что я ему рассказывал, но были явно написаны с моих слов. Образ художника был изменен до полной неузнаваемости, видимо, из благородных намерений, чтобы не возникло ассоциаций со мной, хотя я узнавал некоторые приметы нашей жизни. Так причудливо преломился жадный интерес Василия к сведениям со своей родины.
Хочу подтвердить: Василий всегда считал себя россиянином и со страстью старался это доказать. Однажды, когда он уже получил возможность приезжать в Москву и мы стали проводить время вместе, произошел такой эпизод. Василий Аксенов, Евгений Попов, Виктор Славкин, Юлик Эдлис и я пошли в ресторанный комплекс “Интерконтиненталь”. Огромное здание с колоссальным внутренним пространством имело массу всяческих соблазнов в виде ресторанов национальной кухни и различных баров. Вася предводительствовал компанией и уверенно вел нас по заранее выработанному маршруту. Юлик Эдлис, немного отстававший от нашего стремительного движения, заметил:
– Василий, а ты неплохо для иностранца знаешь эти места.
Вася вспыхнул гневом и резко осадил друга:
– Юлик, ты никогда ничего не понимал в людях, да и в жизни тоже!
Потрясенный и обескураженный Эдлис, ни слова не сказав, повернулся и пошел обратно. Понимая, что грубость Васи вызвана обидой на слово “иностранец”, я бросился за Юликом и попытался объяснить ему, что именно задело Васю. К счастью, мне удалось уговорить Юлика, и он все-таки пошел с нами.
За время долгих отношений с Васей у нас выработалась определенная традиция общения. Как правило, мы собирались вчетвером, с Беллой и Майей, а порой и с еще каким-нибудь гостем. Но постепенно мы с Василием по молчаливому соглашению стали встречаться и вдвоем, так сказать в мужском составе. В таких случаях удавалось поведать друг другу гораздо больше. Потребность в мужском общении, пожалуй, выше была у Василия, но я охотно откликался на его предложения посидеть где-нибудь в ресторане. Нам было интересно вдвоем, и мы любили подобные выходы.
“Брют, и только брют!”
Однажды Юра Шевчук пригласил меня на свой концерт в Москве. С ним нас связывала долгая дружба. Мы познакомились в Доме творчества композиторов в Репине много лет назад, когда Юра был мало кому известен. Он пришел к нам с Беллой в коттедж номер пять, который с тех пор, как в нем жила Белла, стал достопримечательностью Дома творчества. Желая познакомиться, он проявил инициативу и появился у нас с бутылкой дорогого французского коньяка. Это был дружеский жест, и мы его оценили в полной мере. С тех пор мы часто встречались в самых неожиданных ситуациях.
Мне хотелось, чтобы Аксенов тоже полюбил песни Шевчука, и я позвал Васю на концерт в “Олимпийский”. Как я и ожидал, песни Шевчука ему очень понравились несмотря на оглушительную громкость. После концерта мы с Васей пошли ужинать в ресторан гостиницы “Ренессанс”, который находился рядом. Василий, как правило, выпивал пару бокалов шампанского брют, а я заказывал сто пятьдесят грамм водки. “Брют, и только брют!” – это был девиз Василия, и, быть может, разгадка таилась в том, что он избегал употреблять сахар.
Василия радовала новая волна популярности на родине, он наслаждался тем, что его везде узнавали и незнакомые люди подходили поздороваться. Он как-то рассказал к случаю, как в Нью-Йорке встретил на улице Бельмондо. В Европе актер был чрезвычайно известен, а в Америке его не узнавал никто. Когда Вася радостно приветствовал его, Бельмондо растрогался и обнял Василия.
Накал нашей дружбы до последних дней продолжал оставаться на большой высоте. Мы встречались с Васей и Майей на семейных праздниках, на презентациях его романов, которые он проводил в Москве.
К концу жизни Василия все больше тянуло на родину. Он старался дождаться момента, когда сможет получить пенсию в Америке, и решал вопрос о том, чтобы переселиться в Европу – поближе к России. Он искал место, где купить дом, и выбирал между Кипром и Францией. В конце концов он остановился на Биаррице, купил там дом и установил в нем свой аскетический распорядок жизни. В самой России живал все чаще и все дольше.
“Аксенов-фест”
Василий считал Казань своей родиной. Здесь был дом, в котором прошло его детство, здесь жил его отец, и, несомненно, Вася испытывал ностальгическое чувство к этому городу.
Он живо откликнулся на предложение главного редактора журнала “Октябрь” Ирины Барметовой устроить там литературный фестиваль его имени, так называемый “Аксенов-фест”. И тут же предложил нам с Беллой в нем участвовать.
В октябре 2007 года по первому знаку Василия мы с Беллой поехали в Казань, чтобы принять участие в торжествах.
Это были снова дни нашей большой близости. В поезде, сидя в вагоне-ресторане с Васей, Женей Поповым и его женой Светой, мы обсуждали предстоящее выступление. Вместе с нами ехали Александр Кабаков, Михаил Веллер и Алексей Козлов. Аксенов очень оживлялся, когда речь заходила о джазе, и присутствие Козлова – нашего общего друга, джазового саксофониста – заметно волновало его. Хорошее настроение Василия передавалось, конечно, и нам.
Сначала Вася пригласил Беллу и меня участвовать в его творческом вечере. Белла согласилась, но я сказал, что у Беллы должно быть сольное выступление, потому что она очень популярна в Казани и было бы неправильно не дать людям возможность попасть на ее литературный вечер. Забегая вперед, скажу, что вечер Беллы имел огромный успех.
Вечер Аксенова проходил в непринужденной обстановке: все поэты и писатели читали свои произведения, Козлов играл соло на саксофоне, а оркестр импровизировал джазовые композиции. Вася был очень оживлен, радовался успеху и, находясь на сцене, казалось, растворялся в своем любимом джазе, непрерывно отбивая музыкальные ритмы.
Вот такой веселый, оживленный Аксенов, пританцовывающий на сцене среди друзей и музыкантов, – это именно тот Василий Аксенов, которого мы с Беллой любили. Он полностью совпадал с юношеским образом бесшабашного задиристого писателя, бесконечно талантливого, верящего в свои силы и в свою творческую победу. Таким он мне и запомнился навсегда.
Когда Василий тяжело заболел, мне позвонила Майя и предложила вместе навестить его в больнице. Я заехал за ней в дом на Котельнической набережной, и мы отправились в больницу им. Склифосовского. Василий, подключенный к аппарату вентиляции легких, с трудом дышал, видеть это было выше моих сил. Я понимал, что это наша последняя встреча. И вдруг вспомнилась наша поездка по Вашингтону, когда ликующий Василий сидел за рулем своего “мерседеса” и мы вместе испытывали чувство торжества справедливости…
“Ответ небесный обоснован…”
В июле 2009 года Василия Аксенова не стало. Вместе с Беллой мы пришли в Центральный дом литераторов на панихиду. Я находился на сцене рядом с гробом, а Белла, пройдя через мучительную процедуру прощания, сидела в первом ряду партера рядом с Майей, обняв ее за плечи. Неожиданно ко мне обратился Сергей Александрович Филатов:
– Борис, только вы можете провести траурную церемонию прощания с нашим общим другом. Поручили мне, но я не чувствую в себе сил на это и прошу вас сказать слова о Василии.
Времени на размышления не было. Кругом находились близкие друзья Васи: Белла Ахмадулина, Виктор Ерофеев, Александр Кабаков, Андрей Вознесенский, Зоя Богуславская, Алла Гербер, Владимир Войнович.
“Что все-таки самое главное в Аксенове?” – на этот вопрос предстояло отвечать мне, и я шагнул к микрофону…
Я был свидетелем самого трудного периода жизни Василия Аксенова, когда он для себя решал: каким путем пойти в литературе и в жизни, что было для него неразделимо. Мне вспомнилось время, когда Аксенов писал “Ожог”. Он, подобно зверю перед прыжком, был внутренне напряжен. Тогда он со своей матерью Евгенией Семеновной Гинзбург был в Париже, куда приехал из Берлина. За ним повсюду неустанно следил КГБ, за ним и за рукописью романа. Это был переломный момент в его судьбе. И Вася решился: вместе с матерью поехал в Париж без официального разрешения КГБ. Он хотел быть внутренне свободным и именно тогда решил печатать этот роман на Западе. Решение пришло, но осуществил его Аксенов позднее. Книга вышла ко времени отъезда Аксенова в Штаты, после истории с “Метрополем”. Что заставило Аксенова стать во главе этого издания? Думаю, чувство ответственности перед Богом, перед самим собой и перед поколением, которое Аксенов возглавлял. Александр Исаевич Солженицын вопрошал в предисловии к “Архипелагу ГУЛАГу”: кому, как не мне? Это и есть чувство совести и чувство самосознания гения. Это чувство владело и Василием Аксеновым.
В тяжелые минуты похорон Васи мы с Беллой были рядом с Майей. Приведу под конец строчки из стихотворения Беллы “Экспромт в честь вечера Василия Аксенова 11 января 1999 года”. В них мелькают слова, точно характеризующие его немеркнущий образ: “Джинсовый, джазовый Аксенов дразнил всеобщий спящий ум”.