Мы с Беллой очень сблизились с Володей Войновичем в последние годы брежневского “застоя”. Войнович – писатель, решившийся на открытое противостояние власти. Я уверен, что для многих его поступки были прямым укором собственной совести. Вокруг Войновича существовал некий ореол, никого не оставлявший равнодушным, но никто не решался следовать за ним.
Мы с Беллой чувствовали, что Володя нуждается в дружеской поддержке и внимании. Он жил в одном доме с Беллой на улице Черняховского, 4, в соседней парадной, и мы часто бывали у него в гостях. Когда мы заходили в подъезд, недремлющая лифтерша, несомненно, соответствующим образом ориентированная органами госбезопасности, окидывала нас мутным подозрительным взором и что-то помечала в специальной тетрадке. В этот подъезд жильцы-писатели старались без нужды не заглядывать, боясь оставить след в ее ежедневнике.
Во дворе существовало более внушительное прикрытие в виде двух оперативников – “топтунов”. Причем меня всегда поражало, что они одеты были вполне узнаваемо, во что-то вроде униформы: черные пальто с отложными бархатными воротничками. Они молча прохаживались вблизи подъезда и всегда были явно раздражены своим унизительным занятием – многочасовым хождением перед парадной или около машин.
Володя и Ира нам всегда безмерно радовались. Мы были для них живой ниточкой связи с внешним миром, потому что в то время с ними мало кто поддерживал отношения. Конечно, у Володи были друзья – Владимир Корнилов и Лариса Беспалова, Бен Сарнов и его жена Слава. Володя общался с Андреем Сахаровым и Еленой Боннэр. Это были замечательные люди, и дружбы эти носили идейный характер, но думаю, что только с нами Володя полностью расслаблялся. У нас была подлинная человеческая близость.
К тому времени на Западе уже состоялась публикация романа “Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина”.
Ожидание книги о Чонкине на русском языке, которая должна была выйти в “ИМКе ПРЕСС”, длилось два года: русскоязычное издательство настолько затянуло публикацию, что в Германии и Швеции книга в переводах вышла раньше.
Конечно, для Володи выход книги в свет был большой радостью и защитой в его отношениях с КГБ. Его имя было признано во всем мире.
Противостояние с властью
Выход в свет повести-памфлета “Иванькиада” за рубежом вызвал новый скандал с гражданином Иванько – ответственным работником аппарата Министерства иностранных дел. Перипетии тяжбы с этим субъектом за комнату в писательском доме легли в основу сюжета.
Когда мы приходили, Володя сразу бросался к заветному холодильнику, доставал оттуда, как правило, виски и наливал в качестве аперитива. Ира готовила и накрывала стол с обычными селедкой, картошкой и квашеной капустой. И тогда все внешние обстоятельства исчезали, мы радовались друг другу и забывали о враждебном мире. Есть замечательное свидетельство самого Володи об этом времени в виде дружеской пародии на Беллу, ей же посвященной, под названием “Баллада о холодильнике”:
Володя занял бескомпромиссную позицию во взаимоотношениях с Союзом писателей и с вышестоящими инстанциями. Вот строчки из его открытого письма руководству Московского отделения Союза писателей (февраль, 1974):
Я не приду на ваше заседание, которое будет происходить при закрытых дверях втайне от общественности, то есть нелегально. А я ни в какой нелегальной деятельности принимать участие не желаю.
Ложь – ваше оружие. Вы оболгали и помогли вытолкать из страны величайшего ее гражданина [Солженицына. – Прим. авт .]. Вы думаете, что теперь вам скопом удастся занять его место. Ошибаетесь! Места в великой русской литературе распределяются пока что не вами. И ни одному из вас не удастся пристроиться хотя бы в самом последнем ряду.
Правда, отношение Володи к Александру Исаевичу по жизни сильно менялось. Он сам много писал об этом, и для меня очевидно, что это только его проблема и только ему самому следует формулировать свою позицию.
В своей автобиографической книге Войнович рассказывает о том, как Белла попросила его передать письмо в защиту Сахарова в газету “Нью-Йорк таймс”:
Вскоре после высылки Сахарова ко мне во дворе подошла Белла Ахмадулина с вопросом: “Что делать?” Что она лично может сделать в этом случае? Я никогда не был и не хотел быть агитатором и не стал ее ни к чему призывать. Она спросила: может быть, ей поехать в Горький, навестить Сахарова? Я выразил сомнение, что она до Сахарова доберется. Ну а что?
Через некоторое время она принесла мне свое письмо в защиту Сахарова, написанное в ахмадулинской изящной манере, может быть, для того случая излишне изящной. Просила передать иностранным корреспондентам с целью публикации в западной прессе. Я ее предупредил, что это будет слишком серьезным шагом, ведущим к большим неприятностям, и я этому способствовать не хочу. Она настаивала. Я отказывался. Потом куда-то ушел. Вернулся поздно вечером и увидел ее. Она стояла перед подъездом, вся в снегу, замерзшая и жалкая.
– Володя, я тебя прошу, ты должен это сделать.
Поняв, что ее желание непреклонно, я взял письмо и отдал его корреспонденту “Нью-Йорк таймс” Крейгу Уитни. <…> Письмо было напечатано в “Нью-Йорк таймс” и передано “Голосом Америки”. Его изысканная форма ввела публикаторов в заблуждение, они, многократно передавая текст, называли его поэмой.
Лев Копелев и Константин Богатырев
В то время многие писатели жили так же, как и Войнович, в домах у метро Аэропорт, в том числе и известные диссиденты Лев Копелев и Константин Богатырев. Так что "топтунам" работы хватало.
Лев Зиновьевич Копелев был большим ребенком. Этот мощный человек с окладистой бородой и правильными крупными чертами лица обладал удивительной детской открытостью взгляда. Я знал, что Копелев послужил для Солженицына прообразом Рубина из “шарашки”, описанной в романе “В круге первом”. “Шарашка” – неправдоподобное для сегодняшнего читателя изобретение советской власти. Научное бюро за колючей проволокой, где выдающиеся ученые, арестованные по ложным обвинениям и отбывавшие срок, работали во имя оборонной мощи страны.
При общении с Левой я понимал, что Копелев и есть тот самый неисправимый большевик-ленинец, который, может быть, и перестал быть сталинистом, но продолжал верить в марксизм-ленинизм. Мне всегда хотелось самому услышать от Льва Зиновьевича изложение его политических взглядов и, может быть, даже поспорить об этом, но человеческая наивность, которую он излучал, обезоруживала его собеседника. Невозможно было устоять перед его добротой и нежностью.
Лев Зиновьевич великолепно владел немецким и неплохо справлялся с многими другими иностранными языками. Он был гуманистом, хотя трудно представить, как можно оставаться человеколюбцем на войне, ожесточающей людей друг против друга. Копелев работал в отделе пропаганды нашей армии, когда она вошла в Восточную Германию. Он вел какие-то бесконечные пропагандистские передачи по радио на немецком языке, писал тексты для листовок, призывающие к прекращению боевых действий и капитуляции Германии. В своей переписке с советским командованием он отмечал факты насилия со стороны наших войск во время оккупации захваченных территорий и призывал прекратить произвол.
В конце концов этот гуманизм и погубил его. Он был арестован в последние месяцы войны и провел около десяти лет за решеткой. Но, выйдя из заключения, сохранил свою наивность и продолжал оставаться левым коммунистом: на Западе он находил друзей среди таких же идеалистов, и часто ими оказывались весьма значительные писатели из Восточной Германии, такие как Бертольд Брехт, Анна Зегерс, Криста и Конрад Вольф, с которыми он вошел в близкий контакт. Поразительно, что даже в диссидентские круги он попал, будучи левым коммунистом, старавшимся улучшить чудовищную советскую практику, и критиковал власть за то, что она своими действиями зачастую наносит вред идеям Ленина.
Лев Зиновьевич написал три тома воспоминаний. Из них наиболее значительной мне кажется книга “Хранить вечно”, в которой много страниц посвящено описанию “шарашки”, где он трудился вместе с Солженицыным.
Мы с Беллой довольно часто бывали у Копелева. Сам Лев Зиновьевич, очень скоро ставший для нас просто Левой, Левушкой, и его жена Рая Орлова имели классический для интеллигентов того времени дом с книжными шкафами, где за стеклом стояло бесчисленное количество фотографий друзей и знакомых вперемежку с изображениями Хемингуэя и Фолкнера.
Белла посвятила Леве стихотворение, которое заканчивается словами:
Когда в советской печати появились лживые нападки в адрес Левы Копелева, Белла снова в “Нью-Йорк таймс” в одном из февральских номеров 1980 года дала отповедь клеветникам. Она призывала верить ей – Белле Ахмадулиной, другу Льва Копелева, заверяя читателей, что Копелев – чистейший человек и что все, напечатанное в газете, ложь.
Копелев с Раей жил на первом этаже дома на Красноармейской улице. Слежка была постоянной. Однажды в окно его квартиры влетел кирпич. После этого Копелев переехал на седьмой этаж того же дома.
Провокации ощущал и я сам. Как-то раз приехав к Копелеву, у которого в тот день в гостях была Елена Боннэр, я свои старые “жигули” поставил у подъезда. Трое агентов в таких пальто с черными бархатными воротничками топтались рядом.
Мы хорошо поговорили с Еленой Георгиевной, она заверила Беллу, что для Андрея Дмитриевича очень важны ее письма, он ощущает человеческое тепло и необходимую ему поддержку.
Когда вышли на улицу, увидели одного из “топтунов”, буквально отпрянувшего от моей машины. Тем не менее мы сели в нее и как ни в чем ни бывало поехали с Красноармейской улицы от Копелевых к Тышлеру, жившему неподалеку, на Масловке. Мы провели у Александра Григорьевича и Флоры два часа и снова сели в машину, чтобы ехать домой, но смогли добраться только до Белорусского вокзала. Спустило колесо.
Я заменил колесо, проколотое положил в багажник и наутро в шиномонтаже попросил мастера внимательно посмотреть, какого характера был прокол и нет ли постороннего предмета внутри шины, потому что подозревал неладное – и не ошибся. Мастер сказал, что прокол находится в непосредственной близости от диска, и обнаружил внутри колеса половину медицинского пинцета. Я понял: детектив в черном пальто проколол шину пинцетом и, просунув его до половины внутрь, сломал в месте изгиба, поэтому колесо спустило не сразу. Тем самым заметались следы преступления.
А 26 апреля 1976 года было совершено нападение на Костю Богатырева, который жил тоже на Красноармейской улице, 25.
Скромный человек, замечательный поэт-переводчик, в том числе стихов великого Рильке, Костя Богатырев прожил трудную жизнь, и весь его облик нес отпечаток тягот, которые он претерпел. Сама внешность – измученное, изборожденное морщинами лицо и огрубевшие руки бывшего зэка-работяги, всегда одетого бедно и непритязательно, – совсем не вязалась с обликом утонченного поэта и переводчика.
Костя Богатырев – солдат, прошедший всю войну, принимавший участие во взятии Берлина. После Победы он поступил на филфак МГУ, а на третьем курсе его – участника Великой Отечественной – арестовали по нелепому обвинению в попытке государственного переворота и убийства всех членов правительства и приговорили к смертной казни. Потом приговор заменили на 25 лет лишения свободы. Несколько лет Костя провел в Воркутинском лагере – до реабилитации в 1956 году. Находясь в ГУЛАГе, Костя начал переводить немецких поэтов, которых помнил наизусть. После возвращения в Москву работал над переводами прозы Томаса Манна, пьес Макса Фриша и Дюрренматта, писал лирические стихи.
За Костей существовала непрерывная слежка, у него было много друзей среди иностранцев и московских диссидентов.
В тот вечер он вышел из своего дома, чтобы купить бутылку вина для гостей. Дома оставалась его мать Тамара Юльевна, которая и услышала его крик. Открыв дверь, она увидела сына лежащим на лестничной площадке. Удар был нанесен кастетом или бутылкой, обернутой в какую-то тряпку, – жестоко и профессионально. Нападение привело к непоправимым последствиям.
После того как Тамара Юльевна вызвала “скорую помощь” и Костю отвезли в больницу, он прожил еще два месяца. 18 июня Кости Богатырева не стало.
Вот как пишет Софья Игнатьевна Богатырева:
Обстоятельства нападения представляются, мягко говоря, странными. Обычно подъезд бывал ярко освещен и бдительно охранялся. На сей раз свет погас, а лифтерша отлучилась. Убийцы беспрепятственно проникли в дом, их никто не видел.
Хоронили Костю после отпевания на Переделкинском кладбище недалеко от могилы Бориса Пастернака. Был ясный солнечный день. Вокруг церкви собралось очень много народа, много иностранных корреспондентов. Мы с Беллой приехали прощаться с Костей. Выйдя из машины, увидели Андрея Сахарова с Еленой Боннэр, стоявших у деревянного забора напротив входа в переделкинскую церковь. Мы подошли поздороваться. Их окружала целая свора кагэбэшников. Присутствие Андрея Дмитриевича на похоронах придавало ритуалу особую значительность.
Мы заговорили о случившемся. Сахаров был убежден, что это спланированная акция. Вся московская литературная общественность была взбудоражена известием о гибели Кости Богатырева. Это событие могло оказаться началом нового этапа преследования инакомыслящих. Я увидел стоявших невдалеке Василия Аксенова и Юлика Даниэля, Лидию Чуковскую, Игоря Шафаревича, Бориса Слуцкого и Владимира Корнилова.
Вспоминает Володя Войнович:
Среди людей, стоявших в церкви и около, было много известных.
Ко мне подошел корреспондент “Франкфуртер альгемайне цайтунг” Герман Перцген с блокнотом и стал спрашивать: “Рядом с Сахаровым это кто? Боннэр? А Ахмадулина с кем? С Мессерером? А Чуковская тоже приехала? А Евтушенко здесь нет?”
Недалеко от входа в церковь на лавочке сидел Александр Межиров. Я его спросил, почему не видно Евтушенко. Он сказал:
– А в-вы не б-бе-спо-по-койтесь. Как только п-поя-вятся телевизионные камеры, так возникнет и Евтушенко.
…Гроб несли по узкой, кривой и склизкой дорожке, кагэбэшники с шорохом сыпались из кустов и, направляемые неким предводителем, который был хром и с золотыми зубами (что делало его еще больше похожим на черта), щелкали затворами фотоаппаратов с блицами (чтобы было заметнее) и снимали происходящее кинокамерами, часто приближая их вплотную к лицам наиболее им интересных людей.
Преследование Войновича
Володю Войновича исключили из Союза писателей в феврале 1974 года, но до конца 1980-го он жил в России. Он и хотел бы жить и работать здесь всегда, но так, чтобы ему никто не мешал.
Никакого специального плана отъезда у Войновича не было, его диссидентство было вынужденным и, по существу, заключалось в том, что он искренне отстаивал свои взгляды. Более того, он даже был готов к определенным уступкам, но власти требовали от него безоговорочной капитуляции, а на это он уже не мог пойти. Делая свои заявления в западной прессе, Володя лишь проявлял неукротимое желание “жить не по лжи”.
В ответ власти начинали его преследование, которое так ярко описал он сам. А дальше уже вступали в силу его темперамент и характер. Его пытались “перевоспитать” грубыми и глупыми методами, свойственными нашим органам безопасности. Это привело в своей кульминационной фазе к истории с его “отравлением”, которую он подробно описал.
В середине 1975 года сотрудники органов под вымышленными фамилиями пригласили Войновича в гостиницу “Метрополь” для беседы. Он пошел на эту встречу, потому что не видел другой возможности донести до властей свое виденье происходящих событий, свои взгляды на реальную ситуацию в литературе и в стране.
Возникла полемика, которая не могла понравиться представителям органов, и Володя был отравлен неизвестным ядом, который находился в предложенных ему сигаретах. Он почувствовал себя плохо и с трудом добрался до дома. Через два дня он написал письмо на имя Андропова, в котором рассказал о вызове, угрозах и странном поведении работников органов.
Самочувствие Володи несколько дней было очень плохим, и ему пришлось обратиться к врачу. Доктор констатировал симптомы сильного отравления.
Когда Володя рассказывал или писал об этом приключении, то люди делились на две категории – тех, кто верил его версии событий, и тех, кто не верил. Белла была безоговорочно на стороне Володи. А я тоже был на его стороне, но высказывал предположение, что все-таки, быть может, он ошибся в своем описании отравления.
В итоге, когда Володя подарил нам с Беллой свою очередную книгу, он написал: “Белле, которая верила, и Боре, который не верил”.
Отъезд
Вспоминаю день накануне отъезда Войновича.
С утра Володя привез на Поварскую мешки рукописей, которые он перед отъездом хотел уничтожить.
Как вспоминает он сам:
Белла Ахмадулина предложила устроить прощальный вечер в мастерской Бориса Мессерера на Поварской улице, тогда Воровского. Я пришел туда сначала с четырьмя мешками своих рукописей, и мы с Борей долго их жгли.
В моей мастерской в то время было еще довольно свободно и существовал так называемый “каминный зал” (комната, где находился довольно большой камин), что в то время было большой редкостью. Когда мы жгли Володины бумаги, я вспомнил слова “рукописи не горят”. С иронией могу добавить, что если этот афоризм понимать в прямом смысле, то он действительно передает трудность процесса сожжения рукописей.
Оказалось, что сжечь бумаги, тем более пачки плотно сложенных листов, очень сложно. Пачка обгорает по краям, а листы внутри не занимаются – воздух туда не проникает. Мы с Володей, поняв, что предстоит большая работа, принесли в каминную бутылку водки, минеральную воду и какую-то закуску. Вид у нас был весьма причудливый, потому что в каминной стало очень жарко и мы разделись до пояса. Все было задымлено, а мы шуровали кочергами, стараясь разворошить слипающиеся листы… Их были сотни, а тяга в самодельном камине оставляла желать лучшего. Все стены быстро покрылись копотью, и каминная из нарядной белой залы мгновенно превратилась в прокопченную пещеру.
Вскоре должны были появиться первые гости. В то время ни у кого не было такого просторного помещения, а о том, чтобы пригласить столько друзей в квартиру Войновича, не могло быть и речи.
Но когда народ стал прибывать, я ужаснулся. Я насчитал более ста человек. Среди гостей было много друзей – литераторов: Булат Окуджава, Женя Попов, Юра Кублановский, Виктор Ерофеев, Игорь Золотусский, Кома Иванов со Светой. Были художники Борис Биргер, Сережа Богословский, фотограф Валерий Нисанов, американские корреспонденты. Такое гигантское застолье было трудно организовать, но все легко перешли на самообслуживание, и в итоге обстановка получилась совершенно непринужденная. Окуджава пытался скрасить прощание своими песнями, превратившими наше застолье в музыкальный вечер.
Белла вспоминала:
Отъезд Володи Войновича за границу, отъезд насильный, совсем насильный. В мастерской собралось человек сто, наверное, не меньше, это было очень трагически, я не знаю, прямо не было сил терпеть. И когда Булат что-то запел, даже мужественный Володя вот так закрыл глаза рукой и вышел в другую комнату.
А на следующий день мы должны были прощаться в аэропорту.
Володя вместе с Ирой и маленькой Олей вызвали особое внимание таможенников. Когда Войнович уже с чемоданами направлялся на посадку, один из проверяющих опять его остановил и стал что-то еще выяснять и требовать еще одну подпись под таможенной декларацией. Володя вспылил, развернулся и пошел к нам обратно с двумя чемоданами в руках. Среди провожающих раздался тяжелый вздох, мы начали выкрикивать просьбы, чтобы он не связывался и продолжил путь к самолету. Белла волновалась больше всех.
В какой-то момент я увидел, что настроение у Володи переменилось и он повернул в зал вылета.
После того как самолет взял курс на Мюнхен, я пригласил всех провожающих снова в мастерскую, чтобы в своем кругу можно было погрустить или порадоваться, потому что наконец завершилась мучительная эпопея отъезда. Когда машины стали съезжаться к подъезду дома на Поварской, получилось так, что первыми в наш старенький лифт попали Булат Окуджава, Олег Чухонцев и кто-то еще из гостей. И вдруг лифт завис где-то между четвертым и пятым этажами. Остальные гости начали подниматься пешком и, завидев Булата и Олега через металлическую решетку лифта, шутливо приветствовали их криками:
– Свободу Окуджаве и Чухонцеву!
Я побежал в жилконтору вызывать экстренную помощь. Как всегда бывало в нашей стране, “Лифтремонт” сильно опаздывал. Булат, Олег и кто-то еще из гостей томились в лифте. Чтобы подбодрить их и скрасить ожидание, мы пытались через ограждение лифта просунуть какое-то угощение. В итоге, когда приехали мастера из “Лифтремонта” и освободили наших замечательных поэтов, мы поняли, что самолет Войновича уже приземлился в Мюнхене и, по нашему предположению, Володя уже пил немецкое пиво в ресторане аэропорта.
Как всегда бывало после отъезда друзей, у нас воцарилась зловещая тишина. Мы не имели никаких сведений о том, как устроился Володя и его семья. После всех треволнений, связанных с их отъездом, мы с Беллой поехали в любимую Тарусу, где на природе становилось как-то спокойнее. Там Белла написала стихотворение, посвященное Володе.
Мы понимали, что должно пройти какое-то время, чтобы наши друзья могли акклиматизироваться в Мюнхене. Наконец мы получили первое письмо от Володи из Штокдорфа, пригорода Мюнхена, где он обосновался:
Белочка и Боря!
Пользуюсь оказией, чтобы черкнуть вам пару строк и напомнить о своем существовании.
Недавно вернулись из U.S.A. В общем, конечно, здорово, но за два месяца надоело. Захотелось по крайней мере сделать перерыв, здесь, в Европах, жизнь поспокойнее, Германия вообще очень милая страна, а Мюнхен, может быть, так говорят, из лучших ее городов. Если бы здесь еще говорили по-русски!
Милые, золотые, очень вас не хватает, здесь, Боря, пиво в банках, бочках и бутылках… Да что говорить, ты-то хоть видел. А впрочем, жигулевское тоже неплохо. Жизнь здешняя хороша, да не наша.
Вчера сюда приехал Лева. Они с Раей в виде особой чести получили немецкие паспорта. Лева доволен, а мне странно: как это вдруг на старости лет стать немцем хотя бы по паспорту.
Хотя с этим паспортом гораздо удобнее, чем с моим, на который глядят, как в афишу коза, нет, пожалуй, точнее: берут как бомбу, берут как ежа.
И это все чепуха. Не привык я писать письма, учусь. А хотелось бы посидеть у нас на кухне, чтоб Белла залезла в холодильник, налила себе, тут и мне бы чуть-чуть досталось. А Ирке и крыть нечем – я же не просто пью, а за компанию.
Я все-таки надеюсь, что, как говорит Белла, мы не разойдемся на этом свете (может быть, какой-то другой глагол?) [Белла говорила “Не разминемся!” – Прим. авт.] – свидимся еще и пива (я согласен на жигулевское) попьем. Если не будет войны, то эта межеумочная эпоха должна же закончиться каким-то выходом.
Насчет приглашения в Америку я оказался плохим помощником, они как-то все сейчас жмутся с деньгами, а очень важных людей, кроме Дж. Кеннана, я не встречал. А с ним разговор у меня не получился. Сюда, в Германию или вообще в Европу, организовать что-то легче. Здесь у меня больше и времени, и возможностей. Я уже говорил (осторожно) с разными людьми, что-то мне обещали, но я буду говорить еще. Здесь приглашения можно организовать официальные и частные (какие лучше?). Можно от здешней академии, в ней состоят не только отщепенцы, но и Вознесенский, и Щедрин (тем более родственник). Можно от какого-нибудь (или каких-нибудь) университетов. В общем, приглашения будут, хотелось бы, чтоб можно было ими воспользоваться.
Белочка, пришли мне для личного пользования (они от меня никуда не уйдут) твои последние стихи. И посвященные мне, и другие.
Целую вас за всех нас, привет всем, кому захотите его передать.
Володя
28.06.81
Stockdorf
Через некоторое время мы получили крошечную записку от Иры Войнович, в которой тоже присутствовал некий отблеск этой бездны между нами:
Белле – от Володи,
Боре – от Иры,
Лизе – от Оли.
Целуем! Обнимаем! Целуем!
Сказать, что скучаем по вас, – значит ничего не сказать. Володя грозится написать длинное письмо. По-моему, даже начал. Передайте привет всем, кто нас помнит. Неужели мы никогда не увидимся?
Ира
10.07.1981
Вскоре после отъезда семьи Войновича из страны его лишили советского гражданства. В ответ на это Володя написал открытое письмо Брежневу…
Я Вашего указа не признаю и считаю его не более чем филькиной грамотой. Юридически он противозаконен, а фактически я как был русским писателем и гражданином, так им и останусь до самой смерти и даже после нее.
Будучи умеренным оптимистом, я не сомневаюсь, что в недолгом времени все Ваши указы, лишающие нашу бедную родину ее культурного достояния, будут отменены.
После первого короткого письма наступил длительный перерыв в нашем общении. И несмотря на то, что я написал Володе длинное письмо с описанием нашей жизни, ответа мы не получили.
Наконец, по прошествии полугода, пришло долгожданное подробное письмо от Володи с описанием их жизни на Западе:
Дорогие Белла и Боря!
Вот уже год с лишним, как мы здесь, и много месяцев, как я собираюсь написать вам длинное и обстоятельное письмо. Иногда я звоню вам, но каждый раз без успеха.
Боря написал такое прекрасное письмо, что я даже не берусь соревноваться. У нас телефон и постоянное сознание, что твои письма, кроме адресата, будут читать и посторонние люди, совершенно убили культуру писания писем, которая здесь, на Западе, еще не утеряна, здесь все пишут друг другу по всякому поводу и без него и гораздо больше нас набили на этом руку. Мы по-прежнему живем в нашей деревне Штокдорф (Палкино), живем с перерывами, много приходится (особенно мне) ездить. Слово “приходится” вам покажется странным, но часто именно приходится. За это время я объездил около десятка стран и очень редко где-нибудь чего-нибудь видел. Например, недавно второй раз был в Лондоне. Первый раз ездил по приглашению издательства, давал интервью, выступил с лекцией, пару раз прошелся по Оксфорд-стрит и посмотрел два фильма. В этот раз Би-Би-Си пригласило меня на пять дней прочесть сокращенный вариант “Претендента”, я пробыл дней десять, с утра до вечера торчал в студии, переделывал то, что они сделали из книги, и опять уехал, не повидав ничего. Точно так же я не видел ничего в Париже. В Нью-Йорке я за время своего мотания по Америке был раза три или даже четыре, но походил по нему только на пятый раз, когда осенью приезжал на “московскую” книжную ярмарку (отчет об этом был в Литгазете). На этот раз у меня было дней пять совершенно свободных, я ходил по Нью-Йорку днем и ночью, и как-то никто на меня не напал.
Но дело не в этом. Когда я рассказываю кому-то (по телефону) о своих поездках, мне становится каждый раз стыдно, хотя я сам не знаю чего. Я могу сказать, что здесь жить и легче, и лучше, и интереснее, но было бы совсем хорошо, если бы здесь родиться. Время от времени здешние эмигранты (третья волна) изливают свои восторги, как здесь хорошо и как они здесь свободны, а Некрасов говорит и пишет, что он счастлив, что на старости лет ему выпала такая карта. Я про себя этого сказать не могу. Ну поездил, ну посмотрел, ну еще можно посмотреть и поездить. Но посмотреть и вернуться. И сесть где-нибудь в Лодыжине или Бертошине… нет, не то. <…>
Вот я сейчас перечел Борино письмо, и захотелось тоже вместе в “поддувало”, да выстоять очередь, да чтоб потом сказали не “вот кайнд оф бир?”, а “пива нет”. Или проникнуть почти нелегально в гостиницу “Украина”. Или чтобы какая-нибудь увешанная золотом иностранка с барского плеча притащила несколько банок датского пива и укатила, оставив нас чревоугодничать.
Однажды, помню, ехал я с юга и вез с собой одну воблину и мечтал сожрать ее с пивом. Но ни в одной забегаловке по дороге пива не было (я ехал на машине). И наконец где-то под Москвой, кажется в Чехове, зашел в одну – пиво рекой. Достал я свою воблу, мужик один подошел: “Слушай, дай чуть-чуть, очень хочется!” Потом другой подошел, третий. Честно скажу, жалко было. Но раздал все, достался мне только плавник с кусочком (маленьким) чего-то жевательного.
Короче говоря, здесь хорошо, а домой хочется. Правда, с условием, чтобы не лезли в душу (и в квартиру).
Я думаю, что это будет. Я никогда не был розовым оптимистом, но могу поспорить на бочку баварского пива, что что-то будет.
Как говорила Белла: мы не разминемся на этом свете. И на этой оптимистической ноте я кончаю. Целую вас обоих за себя и за Иру. Я неаккуратный писатель писем, но все же буду писать. И вы пишите. Пусть неаккуратно. Целуйте Аньку и Лизку. И старую Аньку тоже. Привет всей вашей богеме и Дмитрию Васильевичу.
Белла! Поздравляю заранее с днем рожденья. Постараюсь позвонить, если получится.
Володя из Штокдорфа (Stockdorf)
29.03.82
А в России продолжилась эпоха “дряхлых ястребов”. Брежнев, Черненко и Андропов… Все контакты с Западом были прерваны, но поскольку мы с Беллой сохранили дружеские отношения с западными корреспондентами, то нам удавалось передавать письма для Войновичей и таким же образом их получать.
Вот, например, письмо Володи, датированное 31.05.1984:
Дорогие Белла и Боря!
Пользуюсь внезапно возникшей оказией, чтобы напомнить, что в немецкой деревне Stockdorf есть люди, которые вас не забывают и не разлюбляют. Наша связь практически прекратилась, потому что официальная почта существует не про нас, а с оказиями стало совсем плохо. И мы о вас совсем ничего не знаем. Последнее сведение еще из тех времен, когда Белла падала на колени перед кем-то, умоляя пощадить Верного Руслана. Этот последний явился в здешние края, преисполненный мании величия и враждебности к разным людям, в том числе (совершенно не спровоцированной мною) ко мне. Когда я здесь (что не очень, может быть, ценно) сочинял что-то в его защиту и звонил его теще, он был весьма дружелюбен, но, оказавшись на этом берегу, сорвался с поводка и нападает на меня, иногда называя, иногда не называя по имени. Выступая публично, говорит, что Войнович эмиграции не выдержал и находится в глубоком творческом кризисе. Это, может быть, и правда, но у него, я бы сказал, недостаточно сведений для такого суждения. Кризис у меня, конечно, был (надеюсь, что позади), да и вообще эмиграция – это такое потрясение, при котором не испытать кризиса может только чурбан.
Но меня торопят, а я ударился во что-то постороннее.
В двух словах. Мы по вас очень скучаем. Не забываем никогда. Все труднее представить вашу жизнь. Судя по всему, в Москве полный мрак и не видно просвета. Честно говоря, я был уверен, что со смертью Брежнева что-то изменится к лучшему. Я написал пьесу, в которой один герой (оптимист) все время повторяет: “Ничего, вот прокурор умрет, и тогда все будет хорошо”. Но уже умерли два прокурора и готовится третий, а хорошего не видно.
Меня торопят. Поэтому, ничего интересного не рассказав, целую. Жду весточки. Боря, ты однажды разразился потрясающим письмом. Пожалуйста, разразись еще. Примерно год назад или больше мы через Самюэля Рахлина передавали вам какие-то мелочи. Получили ли вы их? Пришлите карточки всех с детьми и собаками.
Обнимаем, целуем, любим.
Володя
31.0 5
1984 Stockdorf
Во время нашей поездки в Америку в 1987 году состоялась долгожданная встреча с Володей и Ирой. Этому предшествовала записка Володи, как всегда, исполненная юмора и дружеского чувства.
Дорогие Белочка и Боря!
Добро пожаловать на родную американскую землю!
Честно говоря, покидая родимые пределы, я не сомневался, что, если доживем (а насчет этого я как раз очень был в себе не уверен), так вот, если доживем, то “совпадем еще на этом свете” (цитата). Ну вот, теперь, кажется, если считать Америку “э т и м” светом, должны совпасть, хотя бы на бегу. В предвкушении этого расползаться по бумаге не буду, скажу только, что жду этого с нетерпением. Или, как говорят американцы (мне нравится переводить буквально): жадно смотрю вперед увидеть вас. Тогда выпьем пива с воблой (продается на Брайтон-Бич) и поговорим. А пока нежно целую обоих за нас троих.
Володя
P.S. Между прочим, в “Ардисе” вышел мой новый роман “Москва–2042”.
Выступление Битова и Чухонцева
Наступила горбачевская эпоха, и никто толком не знал, во что это может вылиться. Существовала общая растерянность: западные интеллектуалы, и в том числе русские диссиденты, оказавшиеся на Западе, с подозрением относились к тому, что происходит в России. А русские свободомыслящие деятели культуры боялись спугнуть зреющие перемены, несомненно им в душе сочувствуя. Между сторонами существовал причудливый диалог, исполненный взаимного недоверия, в который жизнь вносила свои поправки.
Когда мы ездили во второе турне по городам США, Володя Войнович тоже ездил по Штатам в связи с выходом его книги “Москва –2042”.
И вот 7 мая 1987 года произошла наша встреча в доме Светланы Харрис в Нью-Йорке. Мы с Беллой прилетели из Вашингтона после того, как проехали всю Америку с выступлениями. По счастливому стечению обстоятельств к нам в гости в этот день пришли многие наши московские и американские друзья: Битов и Чухонцев, Алешковский с женой Ирой и несколько позднее Войнович с Ирой. Мы устроили импровизированный обед.
Наша прекрасная Светлана была исключительно гостеприимна, но мне все равно показалось, что необходимо выехать в какое- то общественное место, чтобы закончить вечер там. И по моему выбору мы поехали во французское кафе “Фигаро” в Гринвич-Виллидж – центр нью-йоркской богемной жизни. Там можно было ночью съесть луковый суп и выпить рюмку кальвадоса. А после мы бродили по ночному Нью-Йорку и бесконечно говорили о событиях, накопившихся за это время.
На следующий день, когда мы встретились в мастерской Эрнста Неизвестного, к нашей компании добавился мой двоюродный брат Азарий.
Мы не расстались и на следующий день, когда у Андрея Битова и Олега Чухонцева планировалось выступление в католической церкви буквально рядом с домом Светланы Харрис. К нашему маленькому сообществу примкнул Наум Коржавин, специально приехавший из Бостона, а также мои друзья-художники Лева и Юра, Кирилл Дорон и мой школьный товарищ Юра Элисман.
Перед выступлением Битова и Чухонцева в доме царило радостное возбуждение. Мы поднимали тосты за встречу, и потом все отправились на литературный вечер в церковь, куда набилось очень много русских.
Володя Войнович так вспоминает об этом:
Битов и Чухонцев выступали в русской церкви. На встречу явилось много разного народа. Перед входом в храм толпились эмигранты, слависты, корреспонденты, западные и советские, в том числе и корреспондент “Правды”, который брал интервью у Ахмадулиной и Мессерера. Увидев меня, Белла кинулась ко мне и крикнула покинутому интервьюеру: “Вы видите, я обнимаюсь с Войновичем! Можно с ним обниматься?” На что корреспондент, не оценив (или оценив) издевки, милостиво ответил, что теперь, в процессе перестройки, можно.
Единственная неточность: у Володи сказано “в русской церкви”, а она была католическая.
Вечер прошел с большим успехом. Расставаться не хотелось, и опять мы бродили по барам ночного Нью-Йорка, не в силах наговориться после долгого перерыва.
По сути дела, в то время, в начале перестройки, существовали “две правды”.
Правда Володи и русских эмигрантов заключалась в том, что в течение всей жизни они подвергались гонениям со стороны советской власти, одним словом – натерпелись! Володя Войнович верил в то, что перемены наступят, и много раз предсказывал это, когда никто еще не верил. Но в 1987 году он ждал большего…
Психология людей, к которым я могу отнести себя и Беллу, складывалась из надежды на перемены именно здесь, в России. Все мы много пережили, оставаясь в стране, начиная с посадок людей в сталинскую эпоху и продолжая преследованиями, длившимися всю нашу жизнь. И вдруг повеяло чем-то новым. В обиход нашей жизни входило неправдоподобное слово “гласность”! И вот, поверив в эти изменения, мы прикладывали все силы в поддержку новаций.
За переменами, которые происходили в нашей стране, не могли угнаться ни диссиденты, оказавшиеся на Западе, ни правительства этих стран. Мы с Беллой всегда опережали случавшиеся события по одной простой причине: мы верили нашим друзьям, таким как Аксенов или Владимов. Мы верили своим предчувствиям, которые нас никогда не подводили, и те встречи, которые могли показаться невероятными, неожиданно происходили, и мы испытывали торжество веры в высшую справедливость.
После нашего общения в Нью-Йорке весной 1987-го следующая встреча произошла вскоре в этом же году в Мюнхене, куда мы с Беллой выехали с группой писателей-“перестройщиков” по приглашению Баварской академии изящных искусств. Состав писателей, входящих в группу, получился довольно пестрый, хотя был предложен самим Войновичем. Гостями Академии оказались Андрей Битов, Андрей Вознесенский с Зоей Богуславской, Анатолий Приставкин и мы с Беллой.
Белла в больнице Мюнхена
В первый же день в Мюнхене, в гостинице, Белле стало плохо, и я с большим трудом положил ее в больницу. Ночью, не зная немецкого языка, я вызывал врача. Когда он появился, то мы связались с Ирой Войнович, переводившей доктору по телефону рассказ Беллы о симптомах.
По совету доктора я на машине отвез Беллу в клинику, где в приемном отделении долго выясняли, кто будет платить за лечение. Ира снова по телефону связалась с Хорстом Бинеком, заведующим отделением литературы Баварской академии, который тут же перезвонил в клинику и заверил администрацию, что Белла подлежит страховке со стороны Академии.
Мне было интересно наблюдать немецкую специфику организации медицинского обслуживания в Мюнхене. Старинное здание, кафельные полы, деревянные резные панели и всюду большие кадки с диковинными растениями. Вся окружающая обстановка, являвшая собой торжество давно устоявшейся добротной жизни, действовала успокоительно.
На следующий день, навестив Беллу, я стал свидетелем тончайших знаков внимания со стороны персонала больницы. И Белла, почувствовавшая себе лучше, рассказала смешную историю, которая подтвердила мои наблюдения.
Утром Рая Орлова и Копелев навестили Беллу в больнице. Лев Зиновьевич пользовался в Германии большим уважением. Его высокий рост, окладистая борода, блестящее знание немецкого языка поражали окружающих и делали его чрезвычайно популярным среди немцев. На улицах все прохожие здоровались с ним. Его узнаваемости способствовало длительное пребывание на телевизионном экране, где он подолгу беседовал с Генрихом Бёллем об укреплении духовных связей между Россией и Германией. Поэтому его незамедлительный визит к Белле произвел на медперсонал большое впечатление.
Рая и Лева принесли в подарок Белле орхидею. Когда после этого медсестра, ухаживавшая за Беллой, спросила ее о том, какой сорт йогурта она предпочитает, Белла, не поняв ее, стала усиленно расхваливать цветок орхидеи. Немецкая девушка тоже не поняла, о чем говорится, и решила, что речь идет о “йогурте из орхидеи”. Среди медперсонала сразу же возникла паника: где достать “йогурт из орхидеи”?! “И чего только не придумают эти русские!..” Прибежал даже главный повар больничного отделения с извинениями, что в данный момент он затрудняется найти такой йогурт. Беллу восхищало то, что немцы так тщательно старались выполнить любое пожелание больной. Она потом многократно повторяла эту историю – во славу немецкого персонала и его чуткости. К слову сказать, тогда в Москве никто даже не слыхал о таком продукте, как йогурт.
Пока Белла после выписки приходила в себя у Войновичей, Володя посвятил ей шуточный стишок:
Встреча с Авторхановым
Пока Белла находилась в больнице, вечера у меня оказывались свободными, и я проводил их с Володей Войновичем, как правило, выпивая несколько кружек пива в различных питейных заведениях. В Мюнхене существует культ питья пива. Любопытно, что внутри баров существуют огороженные территории, где собираются завсегдатаи, которые накачивают пиво сами для себя за отдельной стойкой. Они сами делают пометки о количестве выпитого на специальных листках и сами перед уходом расплачиваются и моют кружки.
В один из таких вечеров Володя сообщил мне, что он приглашен к Абдурахману Авторханову, с которым у него существовали какие-то издательские дела, и предложил мне поехать вместе с ним. Володя ценил Авторханова за широту его исследований, среди которых был и феномен советского строя, и судьба всего СССР, и мировой исторический процесс. Я с радостью согласился, имея свой давний интерес к личности Авторханова.
В те годы я находился под впечатлением от книги Авторханова “Технология власти”, изданной в Германии и у нас передававшейся из рук в руки. Она поразила меня чеканностью формулировок, проницательным анализом всего происходящего в нашей стране.
Не желая анализировать жизненные поступки Абдурахмана Авторханова, хочу только заметить, что для меня совершенно очевидно его страстное желание быть полезным своей родине – Чечне – и только с этой позиции можно судить о том, как он ломал свою судьбу.
Мы с Войновичем поехали по указанному адресу и оказались где-то в пригороде Мюнхена. Нашли типовой дом, вполне похожий на московский, и вошли в квартиру Авторханова, тоже вполне похожую на московскую.
Первое, что ошеломило меня, – осознание того, что Авторханов был совершенно глух и, как все плохо слышащие люди, говорил чрезвычайно громко. А понимал он только по губам своей жены, которая как бы переводила ему, специально точно артикулируя выбранный текст.
Мы с Володей объяснили, что Белла не смогла приехать, потому что оказалась в больнице. Авторханов, конечно, немного расстроился, но быстро взял себя в руки и немедленно пригласил нас к застолью – ему было удобнее общаться, будучи тамадой, когда он говорил в основном сам и напряженно слушать гостей уже было не обязательно.
Стол был торжественно накрыт, мне хочется сказать – на грузинский манер, но на самом деле на чеченский, просто я не знал тонкостей национальных различий этикета и сравнивал стиль нашей встречи с более знакомым мне грузинским застольем.
Кроме нас, гостей не было, но к началу ужина раздался звонок и в квартиру вошла удивительно красивая молодая пара – сын Авторханова Тамерлан с женой-немкой. Они приехали в гости к отцу из Гармишпартенкирхена, маленького курортного городка в Альпах, где позже происходили зимние Олимпийские игры. У них там был свой дом.
Абдурахман Авторханов сел во главе стола и чрезвычайно громко и властно стал руководить застольем, как глава семьи, как всегдашний, привычный к этой роли оратор-тамада.
Неожиданно Тамерлан включился в застолье в качестве “помощника тамады”. Авторханов-младший по малейшему знаку бросался обходить присутствующих, доливая в бокалы водку и вино и угощая национальными пирогами, которые приготовила жена хозяина. Он стоя выслушивал все тосты, продолжая их своими комплиментами и ухаживанием за гостями. Больше всех была поражена его жена, которая, похоже, никогда ранее не видела своего мужа в такой роли, служившего застолью во славу продолжения национальной традиции.
Жена Абдурахмана переводила ему губами наши разговоры, и, когда это касалось политики, он отвечал, удивительно четко формулируя свои мысли. Он был очень растроган тем, как сложился вечер, передавал через нас с Володей приветы Белле и восхищался ее стихами.
Литературный вечер в Мюнхене
В конце пребывания писательской делегации в Баварии состоялся литературный вечер с участием всех членов группы. Войнович произнес вступительные слова по-русски и по-немецки. Он говорил о том, что в России, несмотря на объявленную гласность, не печатают произведения Солженицына и книги Владимова, Аксенова и его собственные всё еще под негласным запретом. Но он надеется, что такие писательские встречи многое изменят в лучшую сторону.
Сначала выступил Андрей Битов и, как всегда, остроумно и парадоксально сказал о том, что с наступлением гласности все, что было писателями написано за эти годы, напечатали и больше печатать стало нечего.
Затем что-то из своей прозы прочитал Толя Приставкин. Потом выступил Андрей Вознесенский. Белла, к тому времени вышедшая из больницы, вдохновенно прочла несколько стихотворений, в том числе написанное в Тарусе посвященье Войновичу. В первом ряду сидел лечивший ее доктор, господин Киндерман. Это был высокий красивый человек с исключительным чувством такта. Он очень гордился тем, как после его лечения Белла хорошо выглядит и с каким воодушевлением читает стихи. В дальнейшем, когда господин Киндерман оказался в Москве, я преподнес ему в знак благодарности старинную икону. Он наотрез отказался ее принять, говоря, что не имеет морального права на такой ценный дар. Мне стоило огромных усилий заставить его принять подарок.
В завершение прощального литературного вечера состоялся банкет, на котором уже в неофициальной обстановке мы благодарили Хорста Бинека, способствовавшего нашему приглашению. Бинек воевал на Восточном фронте, попал в плен и провел десять лет в наших лагерях, однако не озлобился против России, а неизменно восхищался добротой русских и всегда оставался сторонником налаживания дружеских связей с нашей страной.
После того как мы вернулись из Мюнхена, наши отношения с Войновичем продолжились. И хотя встречи происходили лишь время от времени, живая ниточка связи продолжала существовать. Так, 29 сентября 1988 года, через год после нашего пребывания в Мюнхене, Ирочка Войнович писала мне с просьбой о содействии кинорежиссеру Павлу Павликовскому, которому Би-Би-Си заказало фильм о Володе.
А вот еще одно трогательное послание от Володи, которое не требует комментариев:
Дорогая Беллочка!
Собираясь в очередной раз покинуть тутошние пределы, решил заранее поздравить тебя с днем рождения. Пожалуйста, будь (я очень тебя об этом прошу) здорова, гуляй, дыши и пиши.
Я собираюсь вернуться в середине мая и надеюсь, как ты говоришь, совпасть с тобой здесь хотя бы коротко.
Из-за телефона я совершенно разучился (не научился – и раньше не умел) писать письма, а тем более произносить (даже устно) всякие возвышенности, но я тебя нежно люблю, очень (всегда был и есть) благодарен тебе за внимание, дружбу, за поддержку в самые трудные годы. Не могу тебе передать, как важны мне были твои явления, твое деликатное сочувствие, извини, что выражаю все это столь неуклюже.
Я и сейчас очень нуждаюсь в твоей дружбе, которая подвигла меня на многое, даже на написание в твою честь чего-то похожего на стихи. Отдаленно похожего. Дважды я это делал в Штокдорфе, а теперь пытаюсь еще, но пока ничего не получается кроме рифмы: Ахмадулина – ах, мы дули на… Но это (если до меня никто не придумывал, что маловероятно), уже кое-что.
Буду стараться дальше.
А пока, Беллочка – родная, золотая, милая, дыши соснами, смотри через залив – там где-то я вдали, стою, машу тебе рукой.
Обнимаю тебя.
Твой Володя
Наши встречи продолжались все эти годы, но уже в более спокойное время и без необходимости писать друг другу письма, потому что Войнович снова поселился в Москве.
Сейчас наша жизнь, полная взаимной дружеской привязанности, представляется мне струной, натянутой до предела политизированным временем. И я горд, что эта струна выдержала все передряги и не порвалась. И звучала она чисто.
Войнович – художник
Буквально на наших глазах Володя Войнович начал рисовать, а точнее, писать картины маслом. Он ощутил желание быть художником. Еще я вижу в этом желание быть “всемогущим”. Все превозмочь! Новое чувство, связанное с обретением себя как творца, позволяло ему браться за задачи любой сложности. Тем более что он стал художником-примитивистом с наивным взглядом на жизнь. А такие художники обретают свободу. Они могут всё! И изобразить себя скачущим на лошади с петухом вместо сокола на плече. И перенестись в другой век, чтобы встретиться с Пушкиным или Гоголем. Или с обоими вместе. И это без всякой фамильярности, а наоборот, уважительно. Но на равных. А зрителю все равно понятно, что художником движет любовь к этим великим людям и острая необходимость вот так посидеть вместе. Ведь такая встреча – это как разговор со своей совестью. Но на божественном уровне. Чтобы была возможность исповедоваться. А может быть, и покаяться. Объясниться в любви. И даже выпить бокал шампанского.
Подобное чувство владело и Булатом…
Когда Володя писал картины, он становился другим человеком – спокойным, радостным, отрешенным от политических баталий. Он получил свое вознаграждение. Что могло бы быть лучше, чем проявить себя в новой области художественного творчества и обрести душевное равновесие.
Володины картины всегда радовали Беллу:
Я пишу эти слова – и улыбаюсь.Белла Ахмадулина
В окне обитает нежная, хрупкая очевидность недавней белизны неба и снега. Неуловимый, искушающий цвет сумерек обретает условную плоть темноты.7 января 2003
Благо тому, кто умеет описать неописуемое, счастлив тот, кто волен несказанность нарисовать.Москва
Смыкаю веки и лелею в зрачках угодные им, любимые ими картины: художественные творения Владимира Войновича, в сей час – не литературные, живописные.
Я улыбаюсь – от радости, кто-нибудь вправе усмехнуться. Прочность и пылкость моего дружеского пристрастия и обожания к знаменитому коллеге испытаны временем. Ни перед многославным автором, ни перед временем, ни перед кем-нибудь иным – у меня нет причин лукавить.
Напишу попросту: по моему усмотрению, с которым не могу не считаться, Войнович, сначала для своего утешения, для утоления души, а затем – для многих созерцателей и почитателей невольно и своевольно стал или предстал пред нами истинным художником (я живопись имею в виду)…
Да, художник, он, как и подобает художнику, – чистым, загадочно простодушным, заманчиво бесхитросным и чутко проницательным, как малое, может быть, не для легкой участи избранное дитя.
Его изначально наивное мастерство ярко взрослеет на наших глазах, оставаясь свежим, бескорыстным и не тщеславным…
Мне остается пожелать кисти и перу Владимира Войновича многих успехов и свершений и возблагодарить всех, кто совпадает со мною во мнении о художнике Войновиче, и сочувствует, и содействует его драгоценному творчеству.