Промельк Беллы

Мессерер Борис

“Простор, угодный многоточью…”

 

 

Мы с Беллой делили время между мастерской на Поварской и дачей в Переделкине – и там, и там все время крутился жизненный водоворот. Мне нравилась такая жизнь, но нравились и поездки к друзьям, особенно в Ленинград, и пребывание в Тарусе.

 

Дмитрий Пригов

Частым гостем в Переделкине оказывался Дмитрий Александрович Пригов, который, как это странно ни звучит, приходил из Москвы пешком, считая этот неблизкий путь прогулкой. Правда, жил он на Юго-Западе, в Черемушках.

Дмитрий Александрович Пригов дарил нам с Беллой маленькие бумажные пакеты с бумажным содержимым, на которых были странные надписи. Например:

Дарю Белле и Боре 153-й гробик отринутых стихов.

Зачастую он приносил нам и свои стихи, написанные от руки на крошечных листочках бумаги. Иногда он переписывал их в открытую амбарную книгу, лежащую в большой комнате нашей дачи. Эти стихи были, как правило, написаны расстроенным Приговым, который старался застать нас на даче, но, как правило, не звонил предварительно. Получился целый цикл стихов о нашей невстрече, написанных грустным Дмитрием Александровичем, но, как всегда, не теряющим чувства юмора. Думаю, это первая публикация подаренных нам Приговым стихов:

По соседству вас гулял я По обычаю – не застал я Дома вас. Печально это Дом соседнего поэта Посетил, да вот в чем суть вся Что он тоже был в отсутствье… Сколько раз уж втихомолку Заходил я к вам без толку Нет! Нет! нет! – оно вполне Безо всякого укора Явно по моей вине! Но уж ходят разговоры: Вот повадился такой За корыстью ли какой? Али что-то на уме? Али к мужниной жене?

Экспромт Пригова к моему пятидесятилетнему юбилею:

Москва 15.3.83 Лет пятьдесят в СССР Назад родился Мессерер И вот поскольку он не только Родился, но и жил при том И жив, и будет жить, поскольку В природе знать не отменен Подобный феномен – в чести Дожить до пятидесяти И больше

В те годы Пригов, мне кажется, чувствовал себя очень одиноким и потому, вероятно, стремился к нам. Он с большим пиететом относился к Белле, чье обаяние покорило его, кроме того, Пригову было интересно видеться с творческими людьми, бывавшими у нас и эпатировать их своими авангардными стихами.

Когда состоялась моя первая выставка живописи и графики, Дмитрий Александрович проявил к ней интерес и, трижды на ней появившись, оставил оригинальную запись в книге отзывов. Запись заканчивалась словами: “Что же будет дальше?..”

Помню приход к нам в гости Юрия Левитанского. Стиль его поэзии был вполне традиционен, в отличие от стихов Пригова. Юрий, как участник войны, писал о пережитом, о счастье жить и любить. Их знакомство произошло в застолье. Для того чтобы Юра лучше понял, кто такой Пригов, я попросил Дмитрия прочитать свои стихи. Пригов всегда читал охотно, но несколько агрессивно, потому что это был все-таки авангард, и ему не терпелось произвести впечатление на окружающих.

Мне было интересно наблюдать резко негативное отношение Левитанского к тому, что читал Пригов, при совершенно покровительственной реакции Беллы. Ей нравились эксперименты Дмитрия, она аплодировала, когда Пригов читал стихи о милиционере:

Когда здесь на посту стоит Милицанер Ему до Внуково простор весь открывается На Запад и Восток глядит Милицанер И пустота за ними открывается И центр, где стоит Милицанер — Взляд на него отвсюду открывается Отвсюду виден Милиционер С Востока виден Милиционер И с Юга виден Милиционер И с моря виден Милиционер И с неба виден Милиционер И с-под земли… да он и не скрывается

Быть может, самым ярким случаем нашего дружеского соотношения стал момент заключения Пригова в психушку. Как художник и художественно мыслящий человек, считал себя концептуалистом. Это художественное направление порой принимает самые немыслимые формы. Реализуя одну из форм концептуального действа, Пригов изобрел такую акцию, как расклеивание повсеместно обращений к народу от своего имени. Это были листки бумаги исключительно маленького формата, на которых было написано, точнее, напечатано мелким шрифтом всего несколько слов:

Солнышко светит, радость грядет!

Граждане, Дмитрий Александрович думает о Вас!

Граждане, будьте спокойны и взаимно вежливы, Дмитрий Александрович заботится о Вас!

Граждане, нет ничего прекраснее, чем почки, которые распускаются по весне! Дмитрий Александрович помнит о Вас!

В то время подобная форма “общения с народом” не могла пройти не замеченной работниками КГБ. Пригова выследили, арестовали и поместили в сумасшедший дом. В акции спасения участвовал Евгений Попов. Он вспоминает:

Начинаю рассказывать эту историю. Рассказываю подробно. Почему я это знаю? В то время у меня была машина “запорожец”, в ней не работало отопление. Я поехал к Виктору Ерофееву, потому что мы в этот день собрались с ним выпивать. Слава богу, мы не успели себе налить, поскольку позвонила молодая жена Пригова, Надя, и сказала, что Диму отвезли в сумасшедший дом. Он, как ты знаешь, любил эти концептуальные штучки, а именно, когда еще и он, и я жили в Теплом Стане, он приходил ко мне и развешивал на веревках такие маленькие бумажки с надписями.

Перестройка только началась, непонятно было, чем все это кончится. Он потом в Москве пошел в какой-то дом к знакомым, развесил на подъезде свои записки. А когда вышел, его уже ждали менты и врачи, его увезли в психушку. Откуда узнала Надя об этом: мир не без добрых людей, не то медсестра, не то нянька какая-то ей позвонила, а иначе никто бы и не знал, засадили бы, и все. Мы с Ерофеевым, злые как собаки, поскольку у нас сорвалась выпивка, сели в мою машину и в гробовом молчании попилили куда-то на конец города. Это было где-то за Каширкой, какая-то станция, черт знает где. И мы в гробовом молчании ехали, Ерофеев только мне сказал:

– В твоей машине покойников возить.

Такая холодина в машине была… Мы пошли в этот сумасшедший дом, к дежурному врачу. Дежурный врач позвал врача какого-то еще, стали разговаривать… Там, видно, лечащий врач уже вмешался. Мы стали петь там, что Пригов – поэт, художник, концептуалист, то-се. Они отвечали, что заметны признаки душевного расстройства, нарушения, неадекватное поведение и он будет здесь находиться на обследовании на предмет его вменяемости. В этот момент мимо нас провели Дмитрия Александровича Пригова, которого уже успели переодеть, уже он в пижаме больничной был. Пригов не нашел ничего лучше, как, проходя мимо нас, сказать:

– Гутен абенд.

Он сказал так. Лечащий врач пожала плечами, показывая:

– Ну, вы видите, человек не в себе.

Ну, мы снова: то-се, пятое-десятое, поэт…

– Нет-нет-нет, ничего сделать не можем. Главного врача нет, завтра приходите.

На завтра мы пришли уже мощной группой, потому что утром мы пришли к тебе и Белле на дачу, но ты поехать с нами не смог, потому что у тебя были дела в городе, и поехала одна Белла Ахатовна. Она Пригова любила и уважала и приняла живейшее участие. В психушку мы поехали уже большой компанией: Ерофеев, я, Белла и режиссер Владимир Алеников. Он потом в Америку уехал. А сейчас вроде бы вернулся. Он киношный режиссер, а они же все, как ты понимаешь, пройдохи или по крайней мере умеют, знают, как с кем общаться.

Вот мы пошли туда. Запели опять песню. Лечащий врач сказала:

– Я вам уже все сказала, нечего ко мне приставать. К главврачу.

Пошли к главврачу. Когда не то я, не то Ерофеев зашли, нам сказали:

– Покиньте кабинет, вы никто, не ваше дело…

И так далее. Пошла Белла Ахатовна. Возвратилась через некоторое время, довольно быстро, потому что ей этот хам тоже отказал.

Она сказала:

– Пригов – поэт…

А он говорит:

– Я Вас знаю, что Вы поэт, а это наш пациент. По нему консилиум.

Пожалуйста, покиньте кабинет!

Белла Ахатовна вышла. Алеников этот, он полностью выслушал, потом он говорит:

– Ну, сейчас я пойду.

Мы уже думали, что все, хана полная. Он пошел туда, и мы смотрим на часы, ждем, когда его выгонят. Но не выгоняют его. Пять минут прошло, десять минут…

Вдруг он выходит, и за ним бежит главврач:

– Сейчас все в порядке будет, тарарара… Сегодня консилиум…

Вы подождите… Надо там решить… Не надо никому сведений давать…

Действительно, через некоторое время… мы там провели, я думаю, часа, наверно, полтора… собрали консилиум, определили, что Пригов здоров, и его отпустили. Мы пошли вместе оттуда. Раздражение у Ерофеева и у меня на Пригова было еще и потому, что вчера он нам пьянку сорвал, мы проводим время в психушке из-за него, а он еще, выйдя, сообщил, что с ним в палате лежал сын Павлика Морозова. Это нам дико не понравилось, потому что не надо подставляться было, так мы считали… Если ты концептуалист, так иди… А мы тебе помогли, и поэтому ты должен понимать, что из-за тебя Беллу Ахатовну отвлекли, пришлось за ней ехать и так далее.

Дальше мы спросили Аленикова, как это, что… Он говорит:

– Я зашел к врачу, говорю “здравствуйте”.

– По какому вопросу?

– По вопросу Дмитрия Александровича Пригова.

Тот сказал ему, врач:

– Так, опять насчет Пригова. Выйдите немедленно отсюда. Я уже объяснил все вашим товарищам.

Тогда Алеников ему сказал:

– Я-то отсюда выйду, я выйду, несомненно, а вот ты, ты отсюда вылетишь, с треском!

Тот говорит:

– Что? Да я сейчас милицию вызову!

– Тихо-тихо, – говорит Алеников. – Ты знаешь, кого сейчас выгнал из кабинета?!

– Кого?

Тот говорит:

– Кого-кого, Беллу Ахмадулину! А ты знаешь, кто такая Белла Ахмадулина?

– Ну, знаю, поэт. Что ж мне, поэт – не поэт… Я врач. Больные для меня важны.

– Ты что думаешь, что она тебе это простит, что ты ее, Ахмадулину, из кабинета выгнал?! Ты знаешь, у нее связи какие? Ты это можешь себе представить своей башкой безмозглой? Ты понимаешь ли, идиот, что тебя гэбэшники подставили? Тебе велели Пригова подзадержать, значит, тут, хотя он здоров абсолютно. Ты знаешь, что у нас перестройка начинается, а поэта в психушку забрали. И еще твоя фамилия не фигурирует, а когда она будет фигурировать, то ты будешь врач-преступник, а гэбэшники тебя сдадут с удовольствием, они скажут: “Мы не врачи и никакого отношения не имеем, а это врач устроил международный скандал”. Сейчас ПЕН-клуб поднимется. Ты что думаешь, это просто, что ли, так? Ты зря так сделал. Это твоя очень глупая ошибка. Давай лучше не забывай об этом.

До главврача наконец доперло, что Ахмадулина не просто поэт, который что-то пишет там, а еще и обладает силой, которая и его смять может. И он понял, что гэбэшники его сдадут в два счета. Пригов законов не нарушал, в падучей не бился на улице. Бумажку повесил? Это еще доказать надо. Такое вот дело. Его благополучно отпустили. Это история имеет, по-моему, большое значение, и она более поучительна, чем если бы врач сразу сказал:

– Ну конечно же, сейчас его отпустят…

 

Елена Шварц

Драгоценный образ Лены Шварц я бережно храню в памяти. Мы впервые встретились в Ленинграде, в доме Эры Коробовой, первой жены Толи Наймана. Эра была весьма гостеприимна и любила приглашать друзей, организуя у себя дома на улице Марата подобие салона, а если это звучит слишком громко, то просто можно сказать, что звала знакомых поэтов и художников вечером на огонек. Зная, что мы с Беллой находимся в Питере, и вспоминая нашу дружбу с Толей, позвонила и пригласила в свой дом, чтобы встретиться с Леной Шварц, Леной Игнатовой и еще с кем-то из ее знакомых. Когда мы приехали и познакомились с дамами, то обнаружили, что на накрытом столе отсутствует водка – о борьбе с пьянством, которая тогда велась, я уже писал.

Я сразу почувствовал, что отсутствие спиртного как-то особенно остро отражается на Лене Шварц, приводя ее в состояние повышенной нервозности. Я вызвался поехать и купить необходимый “продукт”. Достать водку можно было только в хорошем ресторане, естественно, с высокой наценкой, и Лена Шварц пообещала помочь – найти ресторан неподалеку.

Лена производила очень странное впечатление. Первое, что бросалось в глаза в ее облике, – изумительная тонкость черт лица, изящество линий рук, стройность маленькой хрупкой фигурки и при этом необыкновенно нервное состояние, мгновенно передававшееся окружающим. Спиртные напитки, без которых Лена, увы, не могла обходиться, несколько гасили присущее ей перевозбуждение.

Выйдя от Эры, мы поехали на такси на Витебский вокзал, который неизменно радовал меня торжеством архитектуры русского модерна. Я быстро понял, что Лена явно раздражена нехваткой денег, но, когда я купил в ресторане задорого две бутылки водки высокого качества, дал на чай официанту и широко рассчитался с таксистом, ожидавшим нас около вокзала и отвезшим обратно, она заметно успокоилась.

Когда мы приехали к Эре, радость дам была очевидна. Но соотношение настроений Беллы и Лены снова погрузило наше маленькое сообщество в состояние нервного напряжения. Тем не менее в этой ситуации Белла вела себя более выдержанно. После первых рюмок разговор коснулся поэзии, и зазвучали просьбы гостей, желавших услышать стихи. Я попросил Беллу выступить первой, и она начала читать стихотворение про больницу.

Когда Белла закончила чтение, Лена захлопала в ладоши и рассыпалась в комплиментах: она ожидала услышать дивные стихи, подобные сказочным хрустальным дворцам, и вдруг ее слуха коснулись совсем другие, написанные просто, но с ощущением трагедии, которая чувствуется в каждой строчке. Застолье подействовало на всех благотворно, а Елена Игнатова тоже прочитала свои стихи. Сама Лена Шварц читала после всех и очень немного.

Мы с Беллой не теряли дружеской связи с Леной Шварц и в каждый наш приезд звонили ей и встречались в разных компаниях, например, у Эрика Кузнецова и его жены Светланы. Лена зачастую вела себя крайне эксцентрично, что создавало определенные трудности, однако какое-то неформулируемое чувство конечной правды, диктовавшее ей порой безумные поступки, было, по моему разумению, на ее стороне.

Приезжая в Питер, мы с Беллой любили останавливаться в гостинице “Ленинград”. Из ее окон открывался городской пейзаж, сводивший с ума изумительной красотой: в окнах умещались сразу все крупнейшие достопримечательности города: Исакий, Адмиралтейство, Петропавловская крепость, Биржа, Нева, мосты через Неву, крейсер “Аврора” и дальше силуэты петербургских соборов. Кроме того, в гостинице существовали удобные буфеты с прекрасным обслуживанием, расположенные на этажах.

Как-то раз в одном из таких буфетов мы повстречали Эдика Володарского, который внезапно заключил нас в свои объятия. Разгадка его эмоционального порыва была простой: Эдик уже немного выпил и в этот день собирался улетать в Москву, поэтому ему не терпелось поделиться хорошим настроением. Он получил на “Ленфильме” крупный гонорар за сценарий фильма, запускавшегося в производство. Эдик опаздывал в аэропорт, внизу его ожидало такси, но он заказал себе и нам с Беллой по рюмке коньяка, желая, чтобы мы тоже разделили его радость. При этом для усиления впечатления он стал просить нас принять от него в дар килограммовую банку черной икры, которую он приобрел по случаю такого удачного стечения обстоятельств. Мы не успели опомниться, как Эдик уже махал нам на прощание рукой, покидая буфет нетвердой походкой, оставив на столе огромную банку, завернутую в газету.

События разворачивались настолько стремительно, что требовали незамедлительного продолжения. У меня созрело решение передарить эту банку Лене Шварц, поскольку мы к ней собирались в этот вечер, она не была избалована такими подарками. Я позвонил Лене и подтвердил договоренность о встрече. Лена сказала, что ждет нас, но что у нее ничего нет, чтобы принять гостей. Я заверил ее, что как раз с этим у нас все в порядке. Затем перезвонил Саше Кушнеру, сказав, что мы собираемся к Лене Шварц и зовем его с собой. Мы поехали на такси, по дороге захватив бутылку водки. Эффект нашего появления с подарком превзошел все ожидания. Лена и ее замечательная мама Дина Морисовна, многие годы проработавшая завлитом в театре Товстоногова, чуть не заплакали при виде такого угощения. Но белого хлеба в доме не оказалось, нашлась только буханка черного. К этому времени подъехал Саша Кушнер и оказался свидетелем того, как мы, выпивая рюмку водки, намазывали столовой ложкой огромные порции черной икры на тонкие ломтики черного хлеба и таким образом вершили свое застолье. О том, чтобы доесть банку, не могло быть и речи.

Саша Кушнер запомнил этот случай и даже рассказал о нем в своем выступлении на праздновании семидесятилетия Беллы в Фонтанном доме:

В мастерской Бори Мессерера в советское время был салон, но только не французский, и хорошо, что не французский, а наш, свойский, с выпивкой, – но со стихами, но с разговорами. Я помню, как Рейн однажды метнул чашку с горячим чаем в человека, который во время стихов разговаривал. Я помню, как Белла с Борей пришли к Елене Шварц, принесли вот такую банку черной икры. Большую, похожую на автоматный диск.

В Лене были неизъяснимое очарование и трепетность, сквозившие в каждом движении. Но когда они с Беллой оказывались вдвоем в одном пространстве, то вибрация воздуха становилась еще ощутимей. Трепетали обе, влияя друг на друга. Я вкладывал все свои душевные и физические силы в заботу о Белле и в ее защиту, и по сравнению с ней с особенной ясностью становилась очевидна мера неустроенности и незащищенности Лены.

Однажды в Малом зале Петербургской филармонии мы с Беллой присутствовали на присуждении каких-то поэтических премий с незначительными, на мой взгляд, денежными вознаграждениями лауреатам. Мы сидели рядом с Леной, и я видел и чувствовал, что она была напряжена как струна, пока не дошла очередь до ее фамилии и она не убедилась, что включена в список лауреатов. Для нее было очень важно получить эту награду – и как литературное признание, и как финансовую помощь.

Зная независимость Лениных оценок и суждений, я хотел, чтобы она побывала на моей выставке осенью 1986 года во Дворце искусств на Невском проспекте в помещении Союза театральных деятелей. Мы пригласили Лену на выставку, и она пришла. После торжественного открытия, на котором сказал вступительное слово Эдуард Степанович Кочергин, а также выступили Константин Михайлович Сергеев, Андрей Андреевич Мыльников, Софья Марковна Юнович, Марина Азизян и другие художники, я прошелся по выставке вместе с Леной, комментируя свои работы. После осмотра той части выставки, где были представлены серии абстрактных офортов, она сказала:

– Я могу поручиться, что это совершенно безгрешно и неспекулятивно.

Лена удивительно воспринимала изобразительное искусство и принципиально подходила к выбору художников, которые ей нравились. Бывая в Москве, она неизменно посещала квартиру Миши Шварцмана, чье творчество очень любила.

3 января 1987 года Лена послала нам трогательную новогоднюю открытку:

Дорогая Белла!

С Рождеством и Новым годом!

Я бы сказала – будьте благословенны, но на Вас и так – благословение.

Вы, единственная из живых, поэт во всем. Вы так ослепительно прекрасны и добры, что, думая о Вас, хочется зажмуриться. Я говорю это не из чувства благодарности за все, чем Вы меня одариваете (что было бы, впрочем, естественно), а из горячей любви.

Будьте счастливы.

Пожалуйста, передайте Боре мои поздравления.

Ваша Лена

Ее перу принадлежит изумительное по тонкости вступительное слово к маленькой книге Беллы “Ларец и ключ”, изданной в 1994 году “Пушкинским фондом”:

Само существование такого поэта, как Белла Ахмадулина, пожалуй, заполняет собою пробел, зиявший в истории русской литературы, а именно: это пустующее место Поэтессы конца XVIII – начала XIX века, недостающей звезды Пушкинской плеяды, прекрасной помещицы, наследницы итальянцев, обрусевших на морской службе, и старинного русского рода (из татар). (Говорю “Поэтессы” – ибо именно Поэта-девицы не хватает тем временам.) Воспитанная эмигрантом-вольтерьянцем, но научившаяся у него лишь изяществу шутки, наклонная скорей к глубокомыслию Новикова и А. М. Кутузова, любительница Тасса и Стерна, сочиняющая послания в стихах (но не к Булату, а, скажем, к Батюшкову), трогательно добавляя в конце “мой свет”. Она любима крестьянами и любит их не юно и слегка насмешливо. Дворня перешептывается наутро после отъезда гостей: барин кудрявый стишки читал, и наша барыня стишок читала про паршинский овраг, чувствительно так… <…>

Все это легко вообразить, и, наверное, благом для нашей словесности было бы существование у истоков ее такой поэтессы, но, слава Богу, XIX век не явился востребовать свою собственность, и еще большим благом и чудом стало то, что этот прелестный анахронизм был подарен нам во времена оттепели и, хотя помещен в чуждые себе времена и нравы, чудесно прижился в них, и как бедны были бы эти времена без него!

Белла часто вспоминала Лену и однажды ночью, не приурочивая свой порыв к какому-либо случаю, посвятила ей стихотворение, как бы в продолжение своей всегдашней думы о ней:

Столь хрупкая, что боязно дышать, как при свече. Нет, груб и толст эпитет. Я Леночкой зову Елену Шварц, как град ее все называют Питер. Есть снимок, где вдвоем она и дождь. Печаль и ум – черт главная подробность. И вся она – отверстых пульсов дрожь, гордыни скромность и отваги робость. Уж мая день двадцать восьмой настал, не приукрасив смыслом сочиненье. Мы встретились всего лишь век назад — в столетье прошлом и тысячелетье. Один ли век иль тысяча веков — величина разлук неисчислима. Ей не перечат почта и вагон. Но вот стихи, вот ненаглядность снимка. Четвертый час. Ход майской ночи быстр. Младенец день – уже юнец пригожий. Мне дан талант – ее талант любить: капризный, вольный, с прочими не схожий. И мысль о ней, прозрачно непростой, свежа, как весть от Финского залива. Быть ей никем, ни другом, ни сестрой. Родства такого праведность взаимна.