Промельк Беллы

Мессерер Борис

“Пишите, если не можете не писать”:

Послесловие

 

 

Белла получала много писем от не уверенных в себе начинающих литераторов с вопросом: писать или не писать? Об этом молодые писатели спрашивали ее и на личных встречах, и всем Белла неизменно отвечала: “Писать следует только в том случае, если вы не можете не писать”. Я очень хорошо усвоил эту заповедь и осознал меру ответственности, которая стоит за такими словами.

29 ноября 2010 года Белла ушла из жизни.

Через какое-то время я сам начал писать, вспоминая прожитые вместе годы. Но меня постоянно одолевали сомнения: за свое ли дело я берусь? Я сам не понял, как это случилось, но ясно ощутил, что не могу поступить по-другому. В эти дни во мне действовал инстинкт самосохранения, заставивший взять ручку и начать записывать все, что помню, чтобы отвлечься от тяжелых мыслей. По существу, наверное, это и была “невозможность не писать”. Я так подробно говорю об этом, потому что мне не хотелось провиниться перед заветом Беллы. И еще – я не был уверен, хватит ли у меня сил завершить начатый труд.

Но когда я понял, что только я помню о ней все то, что не знает ни один человек на свете, сомнения ушли. Попытаться донести до людей облик Беллы, ее способ жить, ее взаимоотношения с друзьями, переписку, ее взгляды на жизнь, политику и творчество, описать перипетии нашего быта, удивительные встречи, которые случились на нашем пути – стало моим долгом. Вскоре литературный труд вошел в привычку и шаг за шагом возникали страницы книги.

И теперь я с удовлетворением думаю о том, что эти воспоминания уже начали жить своей жизнью. А я хочу снова вернуться в Тарусу…

 

“101-й километр”

Здесь, за печально известным 101-м километром, Беллой был создан знаменитый цикл стихов с одноименным названием.

Таруса повидала немало знаменитых людей, политических ссыльных. Среди них множество наших с Беллой друзей. Здесь жили Анастасия Цветаева и Ариадна Эфрон, Николай Заболоцкий, Аркадий Штейнберг и его сын, художник Эдуард, мой хороший друг на протяжении долгих лет, и многие другие.

В 1970–1980-е годы, после возвращения из заключения, в Тарусе поселились великие правозащитники Лариса Богораз и Анатолий Марченко. Они восхищали нас проявленным в годы заключения мужеством. К сожалению, когда они на время обрели спокойствие и домашний очаг в Тарусе, нам не суждено было встретиться. Узы дружеского соотношения, которые связывали Беллу с Ларисой, заключенные в их замечательной переписке, относится к более позднему периоду.

Уважаемая Белла Ахатовна!

Из приложенных к этому письму наших обращений в Верховный совет СССР Вы узнаете, какое дело мы затеяли. Мы верим в то, что это дело осуществимо, особенно если кроме нас – людей с одиозной репутацией “диссидентов” – его поддержат своим авторитетом известные стране деятели культуры. Поэтому мы разослали копии своих обращений многим писателям, журналистам, ученым. Наши письма к ним мы решили сделать приватными, чтобы не ставить людей в неловкое положение. <…>

Мы обратились именно к Вам, Белла Ахатовна, именно потому, что Вы поэт, а в России быть поэтом – не только профессия, но и судьба. Мы не предлагаем Вам никакого конкретного плана действий; речь идет лишь о том, что пришла пора поднять этот вопрос перед теми, от кого зависит его решение. Как именно наши адресаты будут это делать, если захотят, – решать им самим.

Во всяком случае, мы были бы Вам признательны, если бы Вы уведомили нас о получении этого письма.

С глубоким уважением

Л. И. Богораз

С. В. Калистратова

15 ноября 1986

P.S. Я не отправила это письмо своевременно, т. к. меня и сына постигла трагедия: 8-го декабря в тюрьме погиб мой муж Анатолий Марченко.

Но пора – и необходимо – вернуться к делу амнистии, которое я считаю важнейшим. Отправляю письмо Вам и другие приготовленные письма, ничего в них не меняя.

С уважением.

Лариса Богораз

15 декабря 1987

И ответ Беллы.

Глубокоуважаемая, дорогая, любимая Лариса Иосифовна!

Пожалуйста, примите мою любовь, поверьте не состраданию моему – страданию.

Я пишу Вам и смотрю на фотографию, где Вы и Ваш муж – вместе. Как прекрасно Ваше лицо. Как прекрасен Ваш муж. Вы, наверное, знаете этот снимок: Вы – а сзади забор какой-то, дом, деревья.

Как прочен, неодолим Ваш муж на снимке и во веки веков.

Безмерно благодарю Вас – за все, и за Ваше письмо ко мне.

Прошу Вас и Вашего сына всегда располагать моей любовью, жизнью, сколько у меня есть.

Дорогая, дорогая Лариса Иосифовна! Я не ищу и не найду слов для утешения Вашего безутешного горя… Но эти жизнь и смерть всегда будут утешительны, поучительны и спасительны для человечества. Так, стало быть, – нельзя ему было иначе. Вечная память.

Простите меня.

Лариса Иосифовна, телефон мой не совпадает с почтовым адресом, Вам известным: 202.95.80.

Позвольте кланяться Вам и поцеловать Вашего сына.

Всегда Ваша и совершенно Ваша

Белла Ахмадулина

В Тарусе бывал издатель “Синтаксиса” Александр Гинзбург с женой Ариной. Солженицын приезжал к нему с предложением возглавить фонд помощи российским политзаключенным. Гинзбург счел это за честь и, продолжая жить в Тарусе, стал первым распорядителем фонда. В своем журнале Александр печатал ранние стихи Беллы.

В Тарусе жил Андрей Амальрик, о знакомстве с которым я писал. А литератор Алексей Иванович Шеметов так прижился здесь, что стал восприниматься местными как коренной житель Тарусы. Мы с Беллой много общались с ним.

Во время нашего пребывания на берегах Оки мы близко сошлись с Еленой Михайловной Голышевой и Николаем Давыдовичем Оттеном. Эта замечательная пара в разные годы привечала у себя всех гонимых, попадавших в Тарусу. В их доме два года жила Надежда Мандельштам, здесь она писала свои воспоминания. В этих гостеприимных стенах бывал и Лев Копелев с Раей Орловой. В феврале 1964 года в этом доме жил и творил Иосиф Бродский. Периодически у Голышевых-Оттенов гостили Фридрих Горенштейн и Владимир Осипов. Здесь часто появлялась и Наталья Столярова, с которой потом в Париже мы вспоминали тарусскую жизнь.

Давая приют многим людям с трудной судьбой, тарусский берег привлекал своей красотой и неспешным укладом жизни целые поколения поэтов, художников, музыкантов. Здесь в разное время жили Андрей Тарковский, Юрий Казаков, Владимир Корнилов, Святослав Рихтер и многие другие.

Для Беллы время, проведенное в Тарусе, оказывалось особенно плодотворным. Вдохновленная образом Марины Цветаевой, она писала там свои лирические посвящения ей. Каждый дом и каждый шаг, пройденный по тарусской земле, напоминал о Марине. Анастасия Ивановна, охотно вспоминавшая о тарусском периоде жизни, рассказывала нам о деревне Ладыжино и хозяйке имения – маркизе Кампанари, которую Анастасия Ивановна хорошо помнила. В имении порой гостили поэты Константин Бальмонт и Юргис Балтрушайтис. Белла подружилась с дочерью конюха удивительной маркизы – бабой Маней, о которой шла речь выше.

Одним словом, в Тарусе Белла всегда испытывала подъем, стихи шли, и как только это стало ясно, мне захотелось продлить ее пребывание там и на зимнее время. Я принялся узнавать об условиях жизни в доме творчества Московского союза художников, находившемся неподалеку от того места, где прежде была дача “Песочное”.

Поразительный всплеск творческой деятельности Беллы в феврале, марте, а потом в мае 1981 года был закономерен. Он наступил после длительного периода молчания и неписания, вызванного чрезвычайными переживаниями предшествующих лет. Ушли из жизни дорогие для нас люди – Володя Высоцкий, Надежда Яковлевна Мандельштам, Стасик Нейгауз. Многие друзья уехали за границу. Вышел скандальный “Метрополь”.

Мне хотелось отвлечь Беллу от грустных мыслей, и я стал готовиться к поездке в Тарусу.

 

“Звук указующий”

Дом творчества художников был расположен рядом с Тарусой, всего лишь через Пачёвский овраг и деревушку Пачёво. Он представлял собой два двухэтажных корпуса, построенных по убогим типовым проектам из силикатного кирпича, и бревенчатое трехэтажное здание художественных мастерских.

Кроме того, имелся частично оштукатуренный красный кирпичный корпус, где находилась столовая, а на втором этаже тоже жили художники. Еще там были коттеджи, в которых располагались контора с бухгалтерией, кабинетами директора и его заместителя. Бухгалтер запомнился особенно – был он очень строг, придирчив, но при этом хитер и двуличен, за что в народе его прозвали Берией. К жилым зданиям примыкала конюшня, где стоял конь Мальчик, и сарай для саней, автомобиля ГАЗ-69 и небольшого автобуса. Между собой все дома соединялись старыми грунтовыми протоптанными аллеями, местами поросшими травой, а в середине “парка” была клумба с цветами.

По выходе из дома в сторону Оки шла дорога, спускавшаяся под гору с колеями, проложенная тракторами. Вокруг существовала значительная территория пересеченной местности, поросшая лесом, тяготеющая к реке вместе с песчаными отмелями по ее берегу. Если же желающий добраться до Тарусы выходил из Дома творчества, то в этом случае он должен был направиться в сторону поля и, следуя проселочной дорогой, идущей по открытой местности, дойти до точки, где дорога раздваивалась. Одно ее направление вело к деревне Паршино, а другое – в сторону деревни Пачёво и Пачёвского оврага, за которым уже находилась Таруса.

Меня волновало то, как и когда рождаются у Беллы лирические стихи, навеянные этими местами. Приезжая в Тарусу, я становился свидетелем ее внутреннего раскрепощения и освобождения от оков московской жизни. Здесь она избавлялась от неизбежной суеты, бесконечных телефонных звонков, приглашений на выступления, в гости, в театры, на выставки, от редактирования готовящихся публикаций, потока бесконечных посетителей.

И вот, наконец, Таруса. Определенный дисциплинирующий уклад жизни. Дивные женщины – сестра-хозяйка Наталья Ивановна и ее сестра Ольга, взявшие Беллу под свою опеку, по моей просьбе, на время отлучек в Москву. Одну ее нельзя было оставлять ни в коем случае. Десятки людей рвались к общению с ней, желая выказать свой интерес и восхищение, но все эти встречи и разговоры отнимали у Беллы драгоценное время.

Дом творчества оказался вполне цивилизованным местом, где художники жили подолгу и работали в мастерских, предоставляемых им Художественным фондом. Наталья Ивановна была прекрасная женщина, да к тому же еще и замечательно благородной внешности. Она жила в отдельной квартире в самом Доме творчества вместе с Ольгой Ивановной и ее мужем, Федором Даниловичем, простым и добрым человеком, который работал здесь же конюхом. Они буквально влюбились в Беллу и всячески заботились о ней. Комнатка для Беллы была выделена рядом с квартирой Натальи Ивановны.

В стихотворении Беллы “Печали и шуточки: комната” есть строки, посвященные деталям местного быта: цветку, который в народе зовется “Ванька мокрый”, и самой истории водворения Беллы на новом месте:

Ах, Ванька мой, ты – все мои сады. Пусть мне простит твой добродушный гений, что есть другой друг сердца и судьбы: совсем другой, совсем не из растений. Его любовь одна пеклась о том, чтоб мне дожить до правильного срока, чтоб из Худфонда позвонили в дом, где снова я добра и одинока. Фамилии причудливой моей Наталия Ивановна не знала. Решила: из начальственных детей, должно быть, кто-то – не того ли зама, он, помнится, башкир, как, бишь, его? И то сказать: так башковит, так въедлив. Ах, дока зам! Не знал он ничего и ведомством своим давно не ведал. Так я втеснилась в стены и ковер, которые мне были не по чину. В коротком отступлении кривом воздам хвалу опальному башкиру.

В стихотворении “Черемуха трехдневная” упоминается заботливая Ольга Ивановна:

Три дня тебе, красавица моя! Не оскудел твой благородный холод. С утра Ольга Ивановна приходит: – Ты угоришь! Ты выйдешь из ума! <…> – Уж чай готов. А это, что свело тебя с ума, я выкину, однако. И выгоню Нефедова. – Не надо. Все – мимолетно. Все пройдет само. – Тогда вставай. – Встаю. Какая глушь в уме моем, какая лень и лунность. Я так, Ольга Ивановна, люблю вас, что поневоле слог мой неуклюж. Пьем чай. Ольга Ивановна такой выискивает позы, чтобы глазом заботливым в мой поврежденный разум удобней было заглянуть тайком.

Федору Даниловичу, чьей опекой так дорожила Белла, она посвятила дивное стихотворение “Радость в Тарусе”. В самом облике этого человека, который приютил коня Мальчика, высвечивались лучшие народные черты.

Вот выхожу, на конюшню бегу. Я ль незнакомец, что болен и мрачен? Конь, что белеет на белом снегу, добр и сластена, зовут его: Мальчик. Мальчик, вот сахар, но как ты любим! Глаз твой, отверсто-дрожащий и трудный, я бы могла перепутать с моим, если б не глаз – знаменитый и чудный. В конюхах – тот, чьей безмолвной судьбой держится общий невыцветший гений. Как я, главенствуя в роли второй, главных забыла героев трагедий? То есть я помнила, помня: нас нет, если истока нам нет и прироста. Заново знаю: лицо – это свет, способ души изъявлять благородство. Семьдесят два ему года. Вестей добрых он мало услышал на свете. А поглядит на коня, на детей — я погляжу, словно кони и дети. Где мы берем добродетель и стать? Нам это – не по судьбе, не по чину. Если не сгинуть совсем, то – устать все не сберемся, хоть имем причину. Март между тем припекает мой лоб. В марте ли лбу предаваться заботе? “Что же, поедешь со мною, милок?” Я-то поеду! А вы-то возьмете? Вот и поехали. Дня и коня, дня и души белизна и нарядность. Федор Данилович! Радость моя! Лишь засмеется: “Ну что, моя радость?”

Найдя пристанище в Доме творчества, Белла начинала бесконечно бродить по паршинской дороге в предощущении момента, когда к ней придут стихи. Белла свято верила, что момент, когда она услышит звук указующий, непременно настанет, и она много раз проходила свой трехкилометровый маршрут от Дома творчества до Паршина и обратно, чтобы войти в нужное состояние.

Стихотворения “Звук указующий” и “Дорога на Паршино, дале – к Тарусе” написаны Беллой в марте 1984-го, в четвертую весну нашего пребывания в Тарусе. Тем не менее они, пожалуй, наиболее точно выражают настроение Беллы в период работы над этим циклом и служат эпиграфом ко всем тарусским стихам.

Звук указующий, десятый день Я жду тебя на паршинской дороге И снова жду под полною луной, Звук указующий, ты где-то здесь. Пади в отверстой раны плодородье. Зачем таишься и следишь за мной? Звук указующий, пусть велика Моя вина, но велика и мука. И чей, как мой, тобою слух любим? Меня прощает полная луна. Но нет мне указующего звука. Нет звука мне. Зачем он прежде был?

После того как были написаны первые строки, на Беллу обрушивалась лавина стихов, рождавшихся в результате прогулок по окрестным перелескам, оврагам и отмелям вдоль Оки.

Мой ход непрерывен, я – словно теченье, чей долг – подневольно влачиться вперед. Небес близлежащих ночное значенье мою протяженность питает и пьет. Я – свойство дороги, черта и подробность. Зачем сочинитель ее жития все гонит и гонит мой робкий прообраз в сюжет, что прочней и пространней, чем я? Близ Паршина и поворота к Тарусе откуда мне знать, сколько минуло лет? Текущее вверх, в изначальное устье, все странствие длится, а странника – нет.

 

“Цветений очередность”

На протяжении весенних месяцев 1981-го, 1982-го, 1983-го и 1984 годов поток стихов был непрерывен: изо дня в день, без пропусков между датами. Обретя поэтическое чувство, подвигающее ее к созданию первых стихотворений, дальше Белла уже не хотела или даже не могла остановиться. Так возник поэтический цикл “Цветений очередность” – по имени одного из весенних тарусских стихотворений Беллы.

Она не хотела пропустить ни одной детали, не забыть судьбы ни одного цветка. Белла вставала очень рано (как правило, в 6 утра) и уходила на прогулку. Проходя по одному и тому же маршруту вновь и вновь, Белла желала как можно точнее передать свое впечатление от поражавшего ее воображение весеннего пробуждения природы.

Иногда, если уже не было снега, она пересекала овраг, ведущий в Ладыжино, и шла только ей известными дорожками, чтобы утром поприветствовать тетю Маню, жившую в этой деревне. Стихи гудели в голове Беллы, и она запоминала их с удивительной точностью. К приходу домой ей оставалось только “положить их на бумагу”, по выражению Набокова.

Белла очень ценила общение и возникшую дружбу с тетей Маней. Она проникалась заботами и горестями простой российской женщины, проявляла нежность и внимание к ней.

Стихотворением “Ладыжино”, посвященным Володе Войновичу Белла открывает ладыжинско-пачёвский цикл стихов. Полное скорби и обиды за причиненную разлуку с близким нам человеком, оно стало своеобразным прощанием со всеми выдворенными из страны друзьями (Владимовыми, Копелевыми, Аксеновыми и Войновичами).

Следующее по времени стихотворение “Вослед 27 дню февраля” датировано уже 28 февраля. Стремительная последовательность чисел поражает. Зная, как Белла редко и мало писала, я был потрясен, впервые столкнувшись с таким длящимся, беспрерывным потоком стихотворений.

День пред весной, мне жаль моей зимы, чей гений знал, где жизнь мою припрятать. Не предрекай теплыни, не звени, ты мне грустна сегодня, птичья радость. Мне жаль снегов, мне жаль себя в снегах, Оки во льду и полыньи отверстой, и радости, что дело не в стихах, а в нежности к пространству безответной. Я выхожу. Морозно и тепло. Мне говорят, что дело к ледоходу. Грущу и рада: утром с крыш текло — я от воды отламываю воду. Иду в Пачёво, в деревушку. Во-он она дымит: добра и пусторука. К ней влажен глаз, и слух в нее влюблен. Под горку, в горку, роща и – Таруса.

Каждое последующее стихотворение служит своего рода продолжением предыдущего. Уже 1 марта рождаются “Игры и шалости” (“Мне кажется, со мной играет кто-то…”):

Что мы добавим к солнцу и морозу? Не то, не то! Не блеск, не лед над ним. Я жду! Отдай обещанную розу! И роза дня летит к ногам моим.

Не успела Белла закончить это стихотворение, как 1-м же числом помечено следующее – “Радость в Тарусе”. Проходит неделя, и за это время возникает цикл из трех стихотворений, посвященных мне. “Ревность пространства” – 9–11 марта.

Даль – в белых нетях, близь – не глубока, она – белка́, а не зрачка виденье. Что за Окою – тайна, и Ока — лишь знание о ней иль заблужденье. Там упасают выпуклость чела от разноцветья и непостоянства. У грешного чела и ремесла нет сводника лютее, чем пространство. Оно – влюбленный соглядатай мой. Вот мучит белизною самодельной, но и прощает этой белизной вину моей отлучки семидневной. Уж если ты себя творишь само, скажи: в чем смысл? в чем тайное веленье? Таруса где? где Паршино-село? Но, скрытное, молчит стихотворенье.

“Милость пространства” – 10–11 марта.

Сам посуди: про марта день девятый еще моих ты не прочел стихов, а я, под утро, из теплыни ватной кошусь в окно: десятый день каков?..

И заключительный аккорд – “Строгость пространства”, написанное 11–12 марта:

Что марту дни его: девятый и десятый? А мне их жаль терять и некогда терять. Но кто это еще, и словно бы с досадой, через плечо мое глядит в мою тетрадь? Одиннадцатый, ты? Смещая очередность, твой третий час уже я трачу на вчера. До света досижу и дольше – до черемух, чтоб наспех не сказать, как стала ночь черна…

Стихотворение “Кофейный чертик” написано тогда же: 12-13-14 марта. И вместе с ним “День: 12 марта 1981 года”.

Дни марта меж собою не в родстве. Двенадцатый – в нем гость или подкидыш. Черты чужие есть в его красе, и март: “Эй, март!” – сегодня не окликнешь. День – в зиму вышел нравом и лицом: когда с холмов снега ее поплыли, она его кукушкиным яйцом снесла под перья матери-теплыни. Я, как известно, не ложилась спать. Вернее, это Дню и мне известно. Дрожать и зубом на зуб не попасть мне стало как-то вдруг не интересно. Проснулась. Вышла. Было семь часов. В закате что-то слышимое было, но тихое, как пенье голосов: “Прощай, прощай, ты мной была любима”.

Далее следует стихотворение “Рассвет”, поэт встречает новый день – 22 марта:

Светает раньше, чем вчера светало, Я в шесть часов проснулась, потому что в окне – так близко, как во мне, — вещая капель бубнила, предсказаньем муча.

“Непослушание вещей” – в ночь на 23-е и 23 марта днем. Стихотворения “Свет и туман” и “Луна до утра” помечены одними и теми же днями 26–27 марта.

Как бы светает. Но рассвета рост не снизошел со зрителем якшаться. Есть в мартовской унылости берез особое уныние пред-счастья.

* * *

Что опыт? Вздор! Нет опыта любви. Любовь и есть отсутствие былого. О как неопытно я жду луны на склоне дня двадцать второго. Мне все труднее подступать к окну чтоб за луной угнался провожатый влюбленный глаз – я голову клоню еще левей. А час который? Пятый. На этом точка падает в тетрадь. Сплошь темноты – все зримее и реже, и снова нужно утро озирать — нежнее и неграмотней, чем прежде.

27 же марта помечено стихотворением “Утро после луны”.

Меж тем – живой и всемогущий блеск восходит над бессонницей моею. Который час? Уже не важно. Без Чего-то семь. Торжественно бледнею.

Напряжение, которое испытывает Белла, передается читателю – он вместе с поэтом созерцает пробуждение природы. Возникает стихотворение “Вослед 27-му дню марта”.

У пред-весны с весною столько распрей: дождь нынче шел и снегу досадил. Двадцать седьмой, предайся, мой февральский, объятьям – с марта днем двадцать седьмым. <…> Двадцать седьмой, февральский, несравненный, посол души в заоблачных краях, герой стихов и сирота вселенной, вернись ко мне на ангельских крылах. <…> И все, что дале делала природа, вступив в открытый заговор со мной, — не пропустив ни одного восхода, воспела я под разною луной. <…> Опять идет четвертый час другого числа, а я не вышла из вчера. За днями еженощная догонка: стихи – тесна всех дней величина.

После этого следует вынужденный отъезд Беллы в Москву по неотложным делам, а затем, через полтора месяца, возвращение со стихами, написанными по дороге обратно, – “Возвращение в Тарусу” 16 (и 23) мая.

И вот уже со следующего майского стихотворения “Препирательства и примирения” начинается эпопея пробуждения земли и следует цикл под условным названием “Цветений очередность”.

Вниз к Оке, упадая сквозь лес, первоцвет упасая от следа, этот в дрожь повергающий блеск мной воспет и добыт из-под снега. <…> Там ручей упирался в запруду, Я подумала: цвет медуниц не забыть описать. Не забуду. <…> Слив двоюродно-бликих цветов: от лилового неотделимы фиолетовость детских стихов на полях с отпечатком малины. Такова ж медуница для глаз, только синее – гуще и ниже.

И среди этих чисел 17 мая – стихотворение “Черемуха”:

Когда влюбленный ум был мартом очарован, сказала: доживу чтоб ночи отслужить, до утренней зари и дальше – до черемух, подумав: досижу коль Бог пошлет дожить. Стих обещал, а Бог позволил – до черемух дожить и досидеть: перед лицом моим сияет бледный куст, так уязвим и робок, как будто не любим, а мучим и гоним.

Вслед за этими стихами о первой черемухе – стихи о “Черемухе трехдневной”. Даты написания опять совпадают – 19–20 мая: “Три дня тебе, красавица моя! / Не оскудел твой благородный холод…

Еще через два дня возникает “программное” стихотворение “Есть тайна у меня от чудного цветенья” – 22 мая, которое охватывает сразу все “цветения”.

Фиалки прожила, и проводила в старость уменье медуниц изображать закат. Черемухе моей – и той не проболталась под пыткой божества и под его диктант. Уж вишня расцвела, а яблоня на завтра оставила расцвесть… и тут же вопреки пустым словам, в окне, так близко и внезапно прозрел ее цветок в конце моей строки. Стих падает пчелой на стебли и на ветви, чтобы цветочный мед названий целовать. Уже не знаю я: где слово, где соцветье? Но весь цветник земной – не гуще, чем словарь. В отместку мне – пчела в мою строку влетела. В чужую страсть впилась ошибка жадных уст. Есть тайна у меня от чудного цветенья. Но ландыш расцветет – и я проговорюсь.

Завершается цикл стихотворением “Черемуха предпоследняя”.

Пока черемухи влиянье на ум – за ум я приняла, что сотворим – она ли, я ли — в сей месяц май, сего числа? Души просторную покорность я навязала ей взамен отчизн, откосов и околиц, кладбищ и монастырских стен. Все то, что целая окрестность вдыхает, – я берусь вдохнуть. Дай задохнуться, дай воскреснуть и умереть – дай что-нибудь. Владей – я не тесней округи, не бойся – я странней людей, возьми меня в рабы иль в други, или в овраги – и владей. Какой мне вымысел надышишь? Свободная повелевать, что сочинишь и что напишешь моей рукой в мою тетрадь?

Вслед за весной 1981 года следует короткий перерыв до августа того же года, когда после заграничной поездки мы снова вернулись в Тарусу. Плодом этого короткого визита в родные душе края стало стихотворение “Ночь упаданья яблок”:

Со мной такого лета не бывало. – Да и не будет! – слышу уверенье и вздрагиваю – яблоко упало, на “Не” – извне поставив ударенье. Жить припустилось вспугнутое сердце, жаль бедного: так бьется кропотливо. Неужто впрямь небытия соседство словно соседка глупая болтливо? Нет, это – август, упаданье яблок. Я просто не узнала то, что слышу. В сердцах, что собеседник непонятлив, неоспоримо грохнуло о крышу.

И снова – конец зимы – начало весны уже 1982 года. И снова мы живем в Доме творчества, а Белла бесконечно бродит по паршинской дороге в ожидании “звука указующего”, и он раздается.

Желание Беллы соединить несоединимое воплощается в стихотворении “Гусиный паркер”. Стариное гусиное перо скрещено с шедевром техники и приметой богатства.

…Мой Паркер, что тебе в Ладыге? Очнись, ты родом не отсель. Зачем ты предпочел латыни докуку наших новостей? <…> Там пересуды у колодца, там масленицы чад и пыл, Мой Паркер сбивчиво клянется, что он там был, мед-пиво пил.

“Лебедин мой” – помечено: май 1981 – 6 марта 1982 года – редкая для Беллы память о том, когда задумывалось стихотворение и когда окончательное воплотилось. Стихотворение трагического звучания – зарисовка, оставленная без ответа, но точно соответствующая жизненной ситуации по дням и по географии этого места…

В ту пятницу, какого-то числа — еще моя черемуха не смерклась — соотносили ласточек крыла глушь наших мест и странствий кругосветность. Да, в пятницу, чей приоткрытый вход в субботу – все ж обидная препона перед субботой, весь честной народ с полдня искал веселья и приволья. Ладыжинский задиристый мужик, истопником служивший по соседству, еще не знал, как он непрочно жив вблизи субботы, подступившей к сердцу.

В это время Белла пишет еще одно стихотворение, загадочно прекрасное, – “День Рафаэль”:

Пришелец день, не стой на розовом холме! Не дай, чтобы заря твоим чертам грубила. Зачем ты снизошел к оврагам и ко мне? Я узнаю тебя. Ты родом из Урбино.

И еще: “Сиреневое блюдце” – февраль – март, “Сад-всадник”, “Смерть совы”, “Гребенников здесь жил…”, “Печали и шуточки: комната”, “Воздух августа: плавность услад и услуг”, “Я лишь объем, где обитает что-то”. Все они помечены февралем – мартом 1982 года.

Прошел год. Наступили весенние месяцы 1983-го. Мы снова в Тарусе. За “Звуком указующим” следует стихотворение“ Ночь на тридцатое марта”, продолжая тему “небесного диктанта”:

В ночь на тридцатый марта день я шла в пустых полях при ветреной погоде, свой дальний звук к себе звала душа, луну раздобывая в небосводе. <…> Пошла назад, в ту сторону, в какой в кулисах тьмы событье созревало. Я занавес, повисший над Окой, в сокрытии луны подозревала. И маленький меня окликнул звук — живого неба воля и взаимность. И прыгнула, как из веков разлук, луна из туч и на меня воззрилась.

Следующее стихотворение “Зачем он ходит? Я люблю одна…” помечено 1, 2 и 8-м днями апреля.

… Одною мной растрачена луна. Три дня назад она была большая. Ее размер не мною был взращен. Мы свиделись. Она была огромна. Я неусыпным выпила зрачком Треть совершенно полного объема. Я извела луну на пустяки. Беспечен ум, когда безумны ноги. Шесть километров вдоль одной строки. Бег-бред ночной по паршинской дороге…

“Луне от ревнивца” – 20–24 апреля:

Где шла твоя гульба в семнадцати ногах? Не вздумай отвечать, что в мирозданье где-то. Я тоже в нем. Но в нем мой драгоценен час: нет времени вникать в расплывчивость ответа.

Далее стихи, написанные в те же дни: “Пашка” – 23 апреля 1983-го, “Пачёвский мой” – 24–29 апреля, “Мне Звездкин говорил, что он в меня влюблен…” – 28–29 апреля, “Ночь на 30 апреля”…

Стихотворение “Суббота в Тарусе”, которое я цитирую в рассказе о наших тарусских впечатлениях, помечено апрелем 1983-го. Упомянутое мною стихотворение “Друг столб” датировано тем же периодом. “Как много у маленькой музыки этой” – 5–7 мая 1983-го.

Чтоб музыке было являться удобней, в чужом я себя заточила дому. Я так одинока средь мирных угодий, как будто не есмь, а мерещусь уму. Черемухе быстротекущей внимая, особенно знаю, как жизнь непрочна. Но маленькой музыке этого мало: всех прочь прогнала, а сама не пришла.

И, наконец: “Цветений очередность” – стихотворение, давшее название всему циклу.

Я помню, как с небес день тридцать первый марта, весь розовый, сошел. Но, чтобы не соврать, добавлю: в нем была глубокая помарка — то мраком исходил Ладыжинский овраг. Вдруг синий-синий цвет, как если бы поэта счастливые слова оврагу удались, явился и сказал, что медуница эта пришла в обгон не столь проворных медуниц. Я долго на нее смотрела с обожаньем. Кто милому цветку хвалы не воздавал за то, что синий цвет им трижды обнажаем: он совершенно синь, но он лилов и ал. Что медунице люб соблазн зари ненастной над Паршином, когда в нем завтра ждут дождя, заметил и словарь, назвав ее “неясной”: окрест, а не на нас глядит ее душа. Конечно, прежде всех мать-мачеха явилась. И вот уже прострел, забрав себе права глагола своего, не промахнулся – вырос для цели забытья, ведь это – сон-трава. А далее пошло: пролесники, пролески, и ветреницы хлад и поцелуйный яд — всех ветрениц земных за то, что так прелестны. отравленные ей, уста благословят. Так провожала я цветений очередность, но знала: главный хмель покуда не почат. Два года я ждала ладыжинских черемух. Ужель опять вдохну их сумасходный чад?..

За этим следует “Скончание черемухи I”:

Тринадцатый с тобой я встретила восход. В затылке тяжела твоих внушений залежь. Но что тебе во мне, влиятельный цветок, и не ошибся ль ты, что так меня терзаешь? В твой задушевный яд – хлад зауми моей, влюбился и впился, и этому-то делу покорно предаюсь подряд тринадцать дней и мысль не укорю, что растеклась по древу.

Это написано 13–14 мая. За ним следует “Быть по сему: оставьте мне…” – 14 мая и“ Скончание черемухи II”. Следующее стихотворение “Отселева за тридевять земель” написано 18–19 мая.

Прошел год, – мы снова в Тарусе, здесь мы проведем зиму 1984-го. Стихотворение “29-й день февраля” оканчивается 4 марта. “Дорога на Паршино – дале к Тарусе” – 4–5 марта, “Шум тишины” – 6–7 марта:

Шум тишины стоял в открытом поле. На воздух – воздух шел, и тьма на тьму. Четыре сильных кругосветных воли Делили ночь по праву своему…

Можно бесконечно писать о поэзии Беллы. Я выбрал тот период, который мне ближе всего, – тарусский. Эти Беллины стихи родились на моих глазах, и я могу лишь скупо свидетельствовать, как тронуло меня их рождение – чистое и возвышенное. Когда Белла выступала с чтением стихов, то редко читала что-нибудь из тарусского цикла. Ей казалось, что для того, чтобы держать большой зал в напряжении, следует читать более драматичные вещи. Возможно, так оно и есть. Но эти строки, бесконечно переливающиеся одно в другое стихотворения, длящие весну, создают неповторимый непрерываемый поток, захлестывающий сердце нежностью.

 

Тарусское бытие

Каждую пятницу к вечеру я приезжал в Дом творчества увидеть Беллу. В эти дни, когда мы гуляли тропой, исхоженной Беллой, я смотрел на дорогу уже ее глазами. Мы разговаривали, обменивались новостями, а ноги сами приводили в ресторан “Якорь”, чтобы отметить нашу встречу. Такие же походы бывали, когда нас посещал кто-то из Москвы, потому что в Доме творчества для приема гостей у нас ничего не имелось.

В один из жарких дней лета 1981 года неожиданно на пороге появились наши друзья: искусствовед Савва Ямщиков и художник-реставратор Сережа Богословский. Белла всегда относилась к ним с подлинно дружеским чувством, поскольку знала, как они ценили российскую провинциальную жизнь с ее редкой безалаберностью и примитивным бытом, несмотря на то что все устои общества были давно разрушены. Мы любили этот уклад и часто вместе ездили туда, где он еще жив, в такие города, как Переславль-Залесский, Суздаль, Владимир, Гусь-хрустальный, Вологда, Кириллов, Ферапонтово, Белозерск, Пошехонье, Рыбинск, Тутаев, Кашин, Углич, Калязин и многие другие.

Быть по сему: оставьте мне закат вот этот за-калужский, и этот лютик золотушный, и этот город захолустный пучины схлынувшей на дне. Нам преподносит известняк, придавший местности осанки, стихии внятные останки, и как бы у ее изнанки мы все нечаянно в гостях. В блеск перламутровых корост тысячелетия рядились, и жабры жадные трудились, и обитала нелюдимость вот здесь, где площадь и киоск. Не потому ли на Оке иные бытия расценки, что все мы сведущи в рецепте: как, коротая век в райцентре, быть с вечностью накоротке. Мы одиноки меж людьми. Надменно наше захуданье. Вы – в этом времени, мы – дале. Мы утонули в мирозданье давно, до Ноевой ладьи.

Итак, наши спутники. Савва Ямщиков посвятил свою жизнь изучению русского народного творчества, и в первую очередь иконам и их спасению. Постепенно он стал устраивать выставки иконописи, занялся изданием тематической литературы. Кроме прочего, он слыл гостеприимным хозяином, душой общества, мы прекрасно проводили время или в его мастерской, или в моей. Большой и вальяжный, он постоянно становился объектом дружеского остроумия и шутливого внимания, да он и сам был известный острослов и охотно участвовал в розыгрышах.

Сережа Богословский – красивый, остроумный, порой бесшабашный, несомненно, очень одаренный человек, которому было присуще тончайшее понимание искусства иконы. Да и сам он работал органично и плодотворно.

Конечно, нам с Беллой захотелось как-то их приветить и показать достопримечательности Тарусы. Мы вместе отправились объезжать все видовые точки, где открывались самые красивые пейзажи, с речными просторами и заокскими далями. После месячного отсутствия в Москве приятно было побыть рядом с друзьями на берегу Оки, а потом посидеть где-нибудь и выпить пива.

Мы с Беллой, оказываясь в разных городах, любили бывать в таких местах, куда, как написано у Беллы, “не заходят, а забегают”. Это были совсем нищенские забегаловки, часто без стульев, только с высокими столиками. Еду здесь подавали скудную, ложки и вилки были из алюминия, а ножи и вовсе отсутствовали. Если без ножа нельзя было обойтись, то следовало попросить его у строгой буфетчицы, а потом не забыть вернуть. В этих убогих заведениях была какая-то наивная прелесть. Они верно соотносились с нашими соотечественниками.

Доехав с друзьями до Тарусы, мы отправились в кафе “Ока” по улице Ленина. И вдруг в одном из дворов в самом центре города мы увидели довольно оживленное движение мужской части населения и, привлеченные этим, направились вослед. Мы оказались в неведомом нам прежде подвале, видимо, изначально предназначенном для распития пива. Даже при царившей в те годы разрухе он производил редкое по неприглядности впечатление. Под низкой, пологой кирпичной аркой, ведущей во двор, по выбитой булыжной мостовой, среди вечных луж вилась тропинка, приглашавшая путника в глубь двора к ржавой железной двери в правом крыле здания. Вывески над дверью не было.

Но люди, время от времени входящие и выходящие из этой двери, завладевали вниманием прохожего своим странным поведением, в коем была редкая для Тарусы целенаправленность при входе и полная отрешенность взгляда при выходе. Загадочная дверь вызвала интерес. Проследовав туда, мы оказались внутри темного предбанника, сплошь заваленного пустыми ящиками, и постарались пробраться, переступая их, в “главную залу”. Там виднелась буфетная стойка, за которой царила мощная тетя без специальной униформы, говорящей о ее принадлежности к торговой сети, зато одетая почему-то в полосатую тельняшку. Видимо, эта форма одежды несла в себе ощущение морской или хотя бы речной романтики. На голове буфетчицы поверх буйного перманента красовалась капитанская фуражка.

Люди вполголоса разговаривали, каждый держал в руках какую-нибудь посудину наподобие полулитровой банки. Человек, стоящий в очереди, не отпускал ее ни при каких обстоятельствах, храня как ключи от счастья, потому что по мере продвижения очереди к прилавку становилось очевидным отсутствие на буфетном столе других емкостей. Буфетчица строго покрикивала на понурую толпу, требуя поскорее вернуть тару.

С тех пор как мы заняли место в очереди, я старался разглядеть детали обстановки и понимал нашу задачу пребывания там, как попытку получить теплое жигулевское пиво в означенные посудины, которыми какой-то доброхот снабдил нас в начале стояния. Перед нами из бочки торчала труба с краном для наливания пива, но не было видно, чтобы продавщица пользовалась им. Поверх мутной стеклянной витрины громоздились горы котлет, напоминающие сталагмиты, на три четверти из муки и на четверть из мясного фарша, а с потолка наподобие сталактитов свешивались клейкие ленты с прилипшими мухами.

Люди стояли плотно, и было ощущение, что мы в метро в час пик.

Пивная есть у нас, ее зовут “Метро”, понятно, не за шик, за то, что подземелье…

Так позднее формулировала Белла свое впечатление от этого места. Хотя первая часть фразы звучала вполне гордо, потому что мы с детства знали, что у нас лучшее метро в мире, дальше возникало реалистическое виденье, отменяющее романтический ореол.

За спинами стоящих перед нами не было видно, что пили посетители заведения. Но по мере слабого продвижения нам все-таки удалось разглядеть, что тетя в тельняшке разливала в банки портвейн “777” из бутылок, которые сама откупоривала. Каждый человек согласовывал с продавщицей необходимую дозу, потом, довольный покупкой, получал в виде закуски котлету из муки плюс конфету “Коровка” и отходил в сторону.

Нас постигла та же участь, и мы, смирившись с потерей мечты о пиве, тоже наполнили банки портвейном. Четыре столика посередине залы были облеплены со всех сторон посетителями, и, чтобы не тратить время на поиски другого пристанища, мы расположились на ящиках в предбаннике.

Дело происходило в исключительно жаркий день, и Савелий Ямщиков, обладавший солидным животом и более чем плотным телосложением, был одет в майку-сеточку без рукавов с вырезом на груди. Сам он лоснился от пота, а под майкой у него были запрятаны открытки с видами Тарусы, просматривающиеся сквозь сетку. Все мы тоже были одеты по-летнему небрежно. Но вид нашей компании был притягателен: многие посматривали на нас, а один, смущенно улыбаясь, подошел. Вид у него был чрезвычайно потрепанный. Вместо одной ноги – деревянный костыль, а на другой – кирзовый стоптанный сапог, несмотря на жару, человек был одет в теплый ватник и рваные солдатские галифе. На голове прилепилась замызганная кепчонка. Один глаз заплыл, а лицо покрывала щетина. Тарусянин стал гладить Савелку по плечу, восхищенно приговаривая: – Какой же ты хороший!

Оценка относилась не к духовному началу нашего друга, а к его физической кондиции. Наверное, этот битый-перебитый человек никогда не видел такой роскошной человеческой особи, как Савелий.

Зачастую пребывание в подобных местах рождало поразительно глубокие по мысли и чувству стихи Беллы. Сила контраста бытия и стихов всегда меня завораживала:

Отселева за тридевять земель кто окольцует вольное скитанье ночного сна? Наш деревенский хмель всегда грустит о море-окияне. Немудрено. Не так уж мы бедны: когда весны событья утрясутся, вокруг Тарусы явственно видны отметины Нептунова трезубца. Наш опыт старше младости земной. Из чуд морских содеяны каменья. Глаз голубой над кружкою пивной из дальних бездн глядит высокомерно…

Пивная “Метро” была не единственным заведением такого рода в Тарусе. Я предложил продолжить нашу познавательную прогулку, что вызвало неподдельную радость и у Савелия, и у Сережи.

Следующей точкой притяжения становилась “Ока”, но не теперешнее одноименное кафе на берегу реки, а длинное одноэтажное строение барачного типа, которое украшало взгорье между поворотом на верхнюю дорогу по улице Шмидта и улицей Пушкина. В длинном бесперегородочном заведении вас охватывало чувство, сходное с пребыванием в вагоне-ресторане: столики для посетителей стояли рядком в одну линию вдоль стен. В глубине своеобразного коридора, покрытого истлевшим подобием ковровой дорожки, красовался камин, нарисованный на фанерном торце столовой, где, к нашему с Беллой восторгу, горел рисованный огонь и тлели дрова.

Мера торжества неизвестного художника, заставившего полыхать камин в этом безрадостном помещении, превосходила все возможные степени нашего восхищения. Савелий и Сережа тут же стали поклонниками творчества неизвестного мастера кисти.

Белла прочитала нам стихотворение “Суббота в Тарусе”, и мы славили ее за то, что она нашла слова, чтобы отдать дань художнику – гению этого места.

Буксуют в грязи попиратели неба. Мои сапоги достигают Тарусы. С Оки задувает угрозою сне́га. Грозу предрекают пивной златоусты. Сбывается та и другая растрата небесного гнева. Знать, так нам и надо. При снеге, под блеск грозового разряда, в “Оке”, в заведенье второго разряда, гуляет электрик шестого разряда. И нет меж событьями сими разлада. Всем путникам плохо, и плохо рессорам. А нам – хорошо перекинуться словом в “Оке”, где камин на стене нарисован, в камин же – огонь возожженный врисован. В огне дожигает последок зарплаты Василий, шестого разряда электрик. Сокроюсь, коллеги и лауреаты, в содружество с ним, в просторечье элегий…

Поскольку сухого вина в ассортименте не значилось, мы снова обратились к портвейну, решив, что этот напиток в большей мере будет соответствовать стилю заведения и не следует менять его на какой-нибудь иной. Мы проводили наших друзей в Москву, чтобы снова встретиться с ними по приезде и длить нашу дружбу в мастерской Ямщикова в Савеловском переулке на Пречистенке и, конечно же, на Поварской.

 

Памятник Марине Цветаевой

Живя долгое время в Тарусе, я всегда хотел “озаглавить” город именем Цветаевой, и у меня родилась мысль поставить памятник Марине Ивановне на крутом берегу Оки в бывшем городском саду, в то время запущенном и захламленном, где раньше была танцплощадка, о которой я уже писал, так разрушавшая поэтическую прелесть местности.

Паустовский, живший в Тарусе много лет, послал в ЦК предупредительную телеграмму о возможном уничтожении памятника культуры и истории – дачи “Песочное”. О телеграмме как-то стало известно городским властям, ее отправку задержали на тарусской почте, а дом разобрали за одну ночь. В то время власти относились к творчеству Марины Цветаевой как к совершенной крамоле, и тарусский райком панически боялся упоминания ее имени, делая все возможное, чтобы обезопасить себя.

В центре города сохранились дома Ивана Владимировича Цветаева и Ариадны Эфрон. Неподалеку находился камень, обозначающий место, где, согласно завету Марины Цветаевой, она хотела бы быть похоронена. Впоследствии камень исчез. Кто-то утверждает, что он был сброшен бульдозером в Оку, а Анастасия Ивановна пишет: “За ним приехала машина, его с трудом погрузили, повезли по холмистому пути, меняли транспорт (подробно не знаю, так как мы с Ритой уже уехали), снова везли, и наконец сбросили в какую-то яму – возле не то автостанции, не то гаража. Так он и лежит поныне, должно быть”.

В последующие годы стараньями поклонников творчества Цветаевой другой камень занял подобающее ему место на берегу Оки.

По прошествии лет, после перестройки, на градостроительном совете города я предложил поставить памятник Цветаевой и снова столкнулся с жестким сопротивлением новой, будто бы “более прогрессивной” власти. Я получил письмо от руководства Тарусы, в котором говорилось, что место для памятника, предлагаемое мной, находится вблизи от собора Петра и Павла, а поскольку М. И. Цветаева – самоубийца, то по церковным канонам памятник ей около церкви установлен быть не может. Сообщалось также, что там предполагается поставить мемориал герою Великой Отечественной войны генералу Ефремову.

Понимая, что общественность города меня поддержит, я подготовил чертежи и компьютерные разработки, чтобы наглядно продемонстрировать свои предложения. Финансовую поддержку нам оказывал фонд А. Л. Мамута, члена коллегии Госстраха, что, конечно, очень помогло.

На все том же градостроительном совете я сказал, что склоняю голову перед памятью героя войны Ефремова, но ведь и он покончил с собой, не желая сдаваться врагу. Да и памятник генералу должен стоять на центральной площади. А поэту подходит берег реки – место тихое и лирическое. Со временем памятник Ефремову был установлен на площади рядом с городским фонтаном.

Скульптор Владимир Соскиев начал работать над памятником Цветаевой. Я сделал архитектурный проект перепланировки городского сада, для памятника выделялась полукруглая территория на бровке высокого берега Оки. По моей мысли, памятник необходимо было сместить таким образом, чтобы при взгляде на него он проецировался на излучину Оки в сторону Серпухова. Так взгляд Марины Цветаевой должен был быть направлен на человека, идущего по аллее навстречу.

Белла с большим сочувствием следила за сменой событий, хотя и не до конца верила в нашу победу. В 2006 году состоялось торжественное открытие памятника, на котором Белла выступила с лирическими посвящениями Цветаевой.

Прошли годы с той поры, как памятник был установлен. Приезжая в Тарусу, не раз на берегу Оки мы видели, как люди радовались встрече с Мариной.

 

Памятник Белле Ахмадулиной

После мучительного периода, связанного с уходом Беллы, я захотел увековечить ее память. Зародилась идея установки памятника именно в Тарусе. Здесь мы с Беллой провели многие счастливые часы, здесь все наполнено благодатными воспоминаниями и моим неотступным переживанием: любовь и пространство любви воспринимаются как единое целое.

Но памятник поэту, наверное, в первую очередь должен быть воздвигнут в родном ему искусстве – словесном. Перелистывая все, что было написано о Белле, я всегда останавливаюсь на эссе Андрея Битова, которое я вижу таким памятником:

Большая слава делает имя словом: Есенин, Пастернак – как бы уже не фамилии, а слова. Слова, которых до них не было, а у нас есть. Восточная традиция, мешая призвание с лаской, оставляет поэту, как вечному общему ребенку, лишь его имя, уже без фамилии. Так в любимой Беллой Ахмадулиной Грузии (или в Грузии, столь любящей Беллу Ахмадулину…) звучат слова-имена Шота, Галактион. Дети нации. Их кличут, зовут: где вы? Идите скорей сюда, к нам! Скучно без вас…

Едва ли не впервые в истории русской поэзии имя стало емче фамилии – БЕЛЛА. И это не фамильярность со стороны читателей и почитателей. Белла Ахатовна – вот фамильярность, для самых близких.

Слава затмевает. Трудно разобраться, что слышишь, что видишь, что читаешь. Такое облако восторга, размытое по краям, как сквозь слезы. Белла… что это, стихи? Лицо? Голос? Взор, повадка? Сразу не ответишь. Белла – это… Белла. <…>

Смотрю на страницу – и слышу голос. И буква – не вполне буква, и слова – полуначертано: отрывается, отлетает от страницы. Будто ухом видишь, очами слышишь. Смотришь в книгу – слышишь голос, совет: оборачиваешься, откуда… Нет, показалось, никого…

И читатели твои, и почитатели… Их нет у тебя. Это ты у них. От упоения собственной любовью уже не виден объект ее. Кто разглядит за обласканностью – одиночество, за высокословием – застенчивость, за столь естественным, легким, безудержным звучанием – немоту и удушье? <…>

Страна, переполненная ее слушателями и читателями, наполняет зал. Слушает, не дышит, недопонимает, завороженная музыкой, но воспринимает как наследницу … Всегда для самого узкого круга – для одного тебя… и масса внимает, как один человек.

Белла всегда в стихах сочетала полет фантазии с исключительно точно описываемыми деталями тарусской природы. Поэтому я решил, что именно здесь, в городском саду на крутом берегу Оки, над обрывом с открывающимся оттуда изумительной красоты видом, неподалеку от любимой ею Марины Цветаевой и должен быть поставлен памятник Белле.

По моему представлению, он должен был стоять на кромке обрыва, чтобы восприниматься в три четверти, как со стороны городского сада, так и со стороны Оки, и при этом проецироваться на излучину реки.

Стараясь определить, кому из скульпторов доверить работу над памятником, я осознал, что меня не устроит ни один из возможных вариантов. Внутренним взором я представлял себе Беллу, читающую свои стихи перед огромной аудиторией, стоящую навытяжку, заложив руки за спину, стройную как свеча (она стояла обычно на высоких каблуках, читая по два, иногда по три часа).

Именно таким, вытянутым как свеча, и должен был стать памятник Белле на берегу Оки: совершенная стройность фигуры, руки, заломленные за спину, и лишь легкий раздумчивый наклон головы на длинной шее. Устремленность фигуры вверх и немного вперед, напряженный и вместе с тем уверенный взгляд придавали строгость пластическому решению и сообщали хрупкой фигуре монументальность, что выражало ее непреклонность и силу характера, восхищавшие всех при ее жизни.

В таком решении ее образа виделась мне цель, поэтому взяться за изготовление памятника мог только я сам. Необходимо было решиться самому изготовить модель будущей скульптуры. В короткое время я прошел “путь ученичества” и сделал фигурку из глины в масштабе 1:5. Затем отдал отлить ее в гипсе, и она стала моделью для скульптуры в полтора человеческих роста – самый правильный размер для памятника. Затем встал вопрос об изготовлении скульптуры в натуральном размере первоначально в глине. Я обратился к Владимиру Алексеевичу Железнову – директору скульптурного комбината на Профсоюзной улице, 76, с помощью которого я делал многочисленные выставки для Музея изобразительных искусств.

Перевести маленькую модель в большой размер оказалось проблемой, однако так или иначе решенной. Изготовить скульптуру в глине на металлическом каркасе удалось с помощью молодого скульптора Насти Макаровой. В работе над обмерами территории, изготовлением чертежей, а также над архитектурным проектом мне помогали коллеги-архитекторы Таня Дмитриева, Алена Геворкова и художник Игорь Кротов.

После этого я обратился к Зурабу Церетели и попросил его выполнить на своем производстве отливку в бронзе. Зураб прислал мастеров-формовщиков из Санкт-Петербурга, чтобы дать указания по изготовлению формы. А уже затем форму, сделанную на комбинате, отослали в скульптурные мастерские Санкт-Петербурга. Там происходили работы по отливке и по сварке фрагментов скульптуры.

Я присутствовал при этом, и мне казалось, что все идет, как я задумал. Но когда скульптура была готова и встала в цеху во весь рост, я с ужасом понял, что допустил просчеты в размерах, которые прежде казались правильными.

Я понял, что моя работа гибнет. Тогда в моем сознании пронеслось воспоминание о подобном переживании замечательного скульптора эпохи Возрождения Бенвенуто Челлини. В своей книге-исповеди “Жизнь Бенвенуто Челлини, написанная им самим” он рассказывает, как однажды у него не пошел металл в изготовленную форму, из-за того, что бронза излишне загустела. Челлини осознал, что гибнет его многолетний труд, потому что форма может оказаться испорченной, и он стал кидать в плавку оловянные блюда, тарелки и чаши, которые нашлись в мастерской. В итоге Челлини спас скульптуру.

Этот рассказ очень помог мне в момент отчаянья. Я бросился к заместителю директора скульптурных мастерских и сказал, что мне необходимо удлинить мою скульптуру примерно на 10 сантиметров, а для этого надо разрезать ее пополам. Я пообещал возместить моральный ущерб и оплатить необходимые расходы. Это был рискованный шаг, связанный с серьезными техническими трудностями, но план действия возник мгновенно.

Получив согласие, я помчался в Москву на скульптурный комбинат и с такой же просьбой обратился к Железнову. Я просил его разрезать гипсовый вариант скульптуры, что, конечно, было легче сделать, чем работать с отливкой в бронзе. Это было необходимо для того, чтобы вывесить на подъемном кране верхнюю часть скульптуры и вставить деревянные бобышки между частями с целью определить точный размер вставки, которую необходимо было изготовить в гипсе, затем снять соответствующую форму и отвезти в Санкт-Петербург для отливки в бронзе. Железнов – очень понимающий человек, всегда был другом скульпторов, и снова пошел навстречу. Когда мы вывесили верхнюю часть скульптуры, то поняли, что размер вставки по высоте должен равняться 12 сантиметрам. После чего форматоры взялись за изготовление вставки в гипсе.

Разрез по фигуре мы сделали ниже пиджачка в самом узком месте скульптуры. Сняв форму с гипсовой вставки, я поехал на “Сапсане” в Санкт-Петербург на скульптурный комбинат. Там отлили вставку в бронзе, вывесили верхнюю часть скульптуры и стали закреплять вставку вместе с наваренными флянцами. После чего замечательный мастер Сергей Кисин сболтил разрозненные части скульптуры через специально сделанные лазы в бронзовой отливке и заварил эти отверстия. Мой план полностью себя оправдал, и я еще раз для себя отметил, как поразительно меняются пропорции человеческого тела в изготовленной скульптуре благодаря небольшому изменению хотя бы одного размера.

В итоге я взял на себя все расходы по изготовлению памятника и решил подарить его Тарусе.

Памятник был установлен… Настала торжественная минута открытия. Когда ведущая церемонии актриса Наталья Солодилина пригласила к микрофону Ирину Антонову, сотни людей, пришедших на берег Оки, встретили ее долгими овациями.

“Дорогие друзья! Сегодня мы имеем честь присутствовать на празднике. <…> Это праздник поэта… и конечно, праздник любви! Потому что сделанное Борисом Асафовичем для Беллы и при ее жизни, и после ее ухода – сделано по законам любви…”

Этими словами Ирины Александровны я заканчиваю мое повествование. Пройден наш с Беллой жизненный путь, наполненный любовью, творческими исканиями, мучительными раздумьями, поэтическими и художественными свершениями.

Итогом жизни Беллы стали ее стихи, живущие в человеческой памяти, ее книги, изданные большими тиражами, ее изумительный образ, реющий в сознании людей, ее имя, заменяющее фамилию…

В этом же ряду существует и памятник на Оке – еще одно благодарственное напоминание о том, что Белла здесь бывала и любила, и писала стихи…

Пред Окой преклоненность земли и к Тарусе томительный подступ. Медлил в этой глубокой пыли стольких странников горестный посох. Нынче май, и растет желтизна из открытой земли и расщелин. Грустным знаньем душа стестенена: Этот миг бытия совершенен. К церкви Беховской ластится глаз. Раз еще оглянусь – и довольно. Я б сказала, что жизнь удалась, все сбылось, и нисколько не больно.

… Я молюсь – это правда, и словно какие-то ответы слышу, то ободряющие, то укоряющие. Это я сама с собой разбираюсь, конечно, но это получается и с божьей помощью. Я прошу этого, я очень правильно, по-моему, молюсь. Просто начинаю с других, сначала за близких, любимых, за тебя и за детей, а потом, вообще, за других, за всех людей, за всех животных, которым хуже, чем мне.

Это уже совпадает с правильными молитвами за плавающих, путешествующих, за затворников темниц, за страдальцев, за нищих, за претерпевающих унижение, голод…

Так все это правильно, это приемлется…Прошу прощения при этом…

Я это стала очень ощущать, может быть, я к этому поздно пришла, без этого жить нельзя. И перед этим нельзя провиниться тоже. И все это, если что-то есть, это Божья милость, Божья благодать, это не случайно …