Промельк Беллы

Мессерер Борис

Асаф Мессерер

 

 

Мне особенно трудно говорить об отце. Боюсь взять хотя бы минимально неправильную ноту в посвященном его памяти рассказе.

Отец мой был знаменитый артист балета, ведущий танцовщик Большого театра, можно сказать, звезда, как и тетка Суламифь Михайловна.

Перед войной произошел развод моих родителей, который я, конечно, очень переживал, однако отношения их все-таки со временем наладились и не перешли во враждебные. Ко мне отец относился с большой нежностью, и у меня сохранились воспоминания о нашей близости, полной его тепла и заботы.

В нашей семье воспитывался мой двоюродный брат Алик Плисецкий, чьи родители были арестованы в конце 1930-х. Асафа Алик называл уменьшительным именем Асяка, а я, подражая брату, подхватил это имя. С нашей легкой руки так стал звать отца весь Большой театр и все знакомые.

Мой отец был удивительно скромным человеком. И, добавлю, человеком молчаливым, даже замкнутым. Быть может, то была реакция на перевозбуждение, которое царило вокруг него и на сцене, и в жизни. А может, природная замкнутость помогала ему сосредоточиваться перед спектаклем.

Теперь понимаю, что в этой сдержанности и внутренней собранности заключалась оборонительная сила отца, защищавшего энергию, припасенную им для спектакля, от растраты на случайно возникавших по ходу жизни людей. Каждый день, вне зависимости от обстоятельств, он занимался “классом” у станка. Во время летнего отдыха в Поленове он, в спортивной майке, тренировочных гольфах и балетных туфлях, вершил свой “класс” на пустой веранде танцплощадки. Артисты балета, жившие в доме отдыха Большого театра, не могли в себя прийти от изумления: ни один из них не утруждал себя занятиями на вакациях.

Моя любовь к балету началась с любви к моему отцу. Ходить в Большой театр на его спектакли было своеобразным семейным ритуалом. Весь день перед спектаклем он отдыхал, закрывшись в комнате, и даже не отвечал на телефонные звонки. Ему необходимо было сосредоточиться. Он не брал телефонную трубку, ни с кем не разговаривал и уезжал из дома часа за три до начала действа. Машину, бывшую в те годы большой редкостью, как правило, предоставлял театр. А мы с мамой шли к началу спектакля. А потом я сидел в зале и исступленно аплодировал, потрясенный успехом собственного отца…

 

Любовь к балету

Отец очень поздно пришел в балет. В 16 лет, а в 18 уже был принят в труппу Большого театра. Это уникальный случай в балетном искусстве. Видимо, у него были врожденные способности, в юности он серьезно занимался спортом.

Юношей он случайно попал на галерку Большого театра. Давали “Коппелию” Л. Делиба. Театр, красный бархат лож, позолота орнаментов, роскошная люстра, сияющая тысячами огней, причудливые декорации и сам балет взволновали его. И вдруг, в одно мгновение, он понял, что танец – это его стихия. Поддержку и отклик он получил от своей сестры Рахили – она сопровождала его в хореографическое училище, куда он вознамерился поступить. Так начался его путь по частным балетным школам, и в конце концов отец оказался в хореографическом училище при Большом театре.

Можно сказать, что Асаф Мессерер стал основателем московской школы балета. Он преподавал больше шестидесяти лет. В Большом театре плеяды звезд, начиная с Майи Плисецкой, Галины Улановой, Екатерины Максимовой, Натальи Бессмертновой и мужчин: Владимира Васильева, Владимира Кошелева, Владимира Владимирова, Мариса Лиепы – все они были его учениками, все занимались в его переполненном классе. Бывало даже, что место у станка найти было невозможно: Нина Тимофеева, Раиса Стручкова, Ольга Лепешинская, Елена Чикваидзе, Ирина Тихомирнова, Надежда Капустина, Валентина Галецкая, Михаил Лавровский, Шамиль Ягудин, Борис Хохлов, Юрий Жданов, Владимир Никонов, Владимир Тихонов и другие…

Существует уникальная фотография балетного урока Асафа Михайловича, на котором Уланова и Плисецкая в едином прыжке одновременно парят в воздухе.

 

Касьян Голейзовский

Одной из удач для Асафа Мессерера стало знакомство с Касьяном Голейзовским, известным хореографом и балетмейстером, создателем Московского камерного балета. В 1924 году Касьян Ярославович начал работать в Большом театре. Отец был занят в знаменитых балетах Голейзовского: в “Иосифе Прекрасном” на музыку Сергея Василенко он танцевал главную партию, а в “Теолинде” Шуберта – иронически окрашенную, пародийную партию Зефира.

Эти балеты обычно шли в один вечер. Публика буквально ломилась на спектакли Голейзовского, безгранично верившего в искусство танца, освободившего тела танцовщиков от сковывающих костюмов и избавившего сцену от громоздких декораций. Он хотел видеть танец на фоне черного бархата или аскетической декоративной основы, именно в такой лаконичной конструктивной манере Борис Эрдман оформил “Иосифа Прекрасного”. Голейзовский выстраивал танец на основе свободной пластики танцовщиков, но с применением элементов классического канона. По рассказам отца, Касьян Ярославович передавал танцем музыкальную идею композитора, стараясь найти особый хореографический язык, чуждый пантомимы и драматического начала.

В начале 1930-х Голейзовский поставил для моего отца номер “Святой Себастьян” на музыку Скрябина, его любимого композитора. Номер был показан в Большом театре на вечере постановок Голейзовского и своим революционным новаторством произвел, как говорил отец, эффект разорвавшейся бомбы.

Я хорошо помню Касьяна Ярославовича и его жену, милейшую Верочку Васильеву, потому что мы жили в соседних домах в деревне Бёхово. Мне не раз доводилось гулять с ним по окрестностям Оки, слушая его увлекательные рассказы. Самоощущение гениальности уживалось в нем с комплексом недооцененности, однако держался он просто и был внимателен к собеседнику.

Я был начинающим художником и рисовал сюжеты из окружающей жизни – пейзажи, натюрморты, портреты деревенских старух и стариков. Голейзовский оценивающим взором разглядывал мои работы и в один прекрасный день заявил, что хочет мне позировать. Я с радостным нетерпением стал ждать Касьяна Ярославовича. Он пришел в избу, где я поселился, и несколько расстроился, когда я усадил его на деревенский стул и начал писать портрет на фоне печки с заглушкой и занавесочкой. Возможно, в его представлении портрет должен был включать пейзаж или цветы, но он безропотно повиновался.

Позировал очень терпеливо, при этом доверительно делился своими впечатлениями от прогулок вдоль реки и в дальнейшем показывал найденные камешки, утверждая, что многие из них принадлежат эпохе неолита: “вот этот камень – топор первобытного человека”, а “этот остро заточенный камень служил первобытным людям наконечником для стрелы”. Касьян Ярославович пересказывал бесконечные истории, услышанные им от местных бабушек, и приходил в восхищение, если в них присутствовала чертовщина или фантастический сюжет. Я сделал его портрет маслом на холсте за один сеанс.

Как ни странно, он остался доволен и на следующий день привел посмотреть портрет Верочку Васильеву, которая тоже одобрила мою живопись.

В 1962 году Голейзовский пригласил меня – совсем молодого художника – оформить в Большом один из балетных номеров “Скрябинианы” с участием Миши Тихомирнова (сына Ирины Тихомирновой) и балерины Елены Черкасской. На репетициях я увидел, как Касьян Ярославович вдохновенно, несмотря на возраст, показывает движения и все время внимательно слушает музыку, придумывая сложные балетные переплетения танцовщиков.

Мне хотелось внести в эту работу больше формального поиска, и я, делая костюмы, весьма смело экспериментировал. В итоге Миша Тихомирнов надел мой костюм, а Черкасская не захотела закрывать шею черным бархатом, оставляя руки до плеч оголенными. Было немного странно видеть на сцене танцовщика, обтянутого красным трико до горла, с красной бархатной перевязью на бедрах и балерину в обычном балетном хитоне.

Галина Сергеевна Уланова, заметив на премьере это несовпадение, спросила меня:

– Боря, все вышло так, как вы задумали?

Что мог я ей ответить?..

Голейзовский мыслил ассоциативно и вдохновлялся музыкой и поэзией. Многое из того, что он делал, было иррационально, но всегда пластически выразительно и невероятно изобретательно. Его творчество чрезвычайно высоко ценил Джордж Баланчин, называя Голейзовского балетмейстером века, и многое у него взял.

 

Воспоминания отца о Владимире Маяковском

В рассказах моего отца о людях, с которыми свела его судьба, я выделяю особенно тех, что безусловно повлияли на него, тех, без кого нельзя представить его жизнь в том времени.

Я привожу цитаты из книги воспоминаний Асафа Мессерера “Танец. Мысль. Время” о знакомстве с Маяковским.

Первый раз отец увидел поэта в кафе “Домино”, или, как его часто называли, “Кафе поэтов”, которое помещалось напротив нынешнего Центрального телеграфа, на Тверской, в подвале небольшого дома, которого теперь нет, а на его месте находится угловое здание, где довольно долго был парфюмерный магазин.

Перед входом в подвал на красном транспаранте белыми буквами было написано: “Облако лает, ревет златозубая высь, пою и взываю: Господи, отелись!”

Мы спустились в плохо освещенный подвал с низким потолком. В табачном дыму не разобрать было лиц. Накурено было так, будто произошел пожар. Наконец в поэтическом мраке определилось несколько столиков и маленькая эстрадка. Время от времени кто-нибудь из стихотворцев вставал и читал свои стихи. Но собратья по перу слушали друг друга прескверно. Все больше пили и разговаривали о своих делах. Помню, на эстраду вышел Есенин. Но из-за шума никто ничего не слышал, а из-за дыма не видел. Махнув рукой, Есенин сошел с эстрады. Затем на ней появился великан. Встал, твердо уперев ноги, зычным голосом, рассчитанным на тысячную толпу, смыл жалкий шум богемы, заставив себя слушать. Это был Владимир Маяковский.

Еще отец рассказывал о встречах с Маяковским в кафе “Стойло Пегаса” и на репетициях спектаклей “Мистерия-буфф” и “Клоп” в театре Мейерхольда. Кроме того, Маяковский, как я уже писал, бывал в “Кружке друзей искусства и культуры”, где играл в бильярд. Играл он виртуозно и имел замечательную бильярдную “кладку”.

Случай свел моего отца и маму с Маяковским летом 1929 года на отдыхе в Хосте на берегу Черного моря. Мой отец приехал туда с группой молодых актеров Большого театра, где и познакомился с Анель Судакевич, тогда уже известной актрисой немого кино. Там же отдыхала и Вероника Полонская – прелестная молодая женщина, последняя любовь Маяковского. И однажды на пляже появился Маяковский. Отец вспоминает:

Маяковский снял с себя пиджак, брюки, оставшись в трусах, рубашке, ботинках и в фетровой шляпе. И так сидел на раскаленной гальке, среди полуобнаженных шоколадных тел. Сказал, что живет в Сочи, но в ближайшие дни будет разъезжать по курортным городам побережья и читать свои стихи. Завтра, например, в Гаграх у него авторский концерт.

Как рассказывает дальше отец, Маяковский помрачнел из-за того, что Полонская ушла на другой пляж, и, спросив у отца, где тот живет, предложил пойти к нему и выпить красного вина, что они и сделали.

Когда сели выпивать, мой отец спросил Маяковского, какое впечатление произвела на него Америка, откуда он только что вернулся. Маяковский ответил:

– А вот какое!

Достал свой знаменитый плоский металлический стаканчик, наполнил его вином и вылил на брюки. После чего стряхнул винную лужу с брюк и, удостоверившись, что на брюках не осталось никакого следа, сказал:

– Вот Америка! Это там здорово делают!

Потом они сели играть в карты. Маяковский раз за разом проигрывал. Сыграли на полдюжины вина, а затем и на дюжину. Маяковский опять проиграл. Пошли за вином, купили тридцать бутылок – все, что было в ларьке, едва дотащили до дома. Маяковский скомандовал:

– Теперь зовите ваших знакомых!

Пришли хорошенькие молодые балерины, и настроение Маяковского улучшилось. Вечер прошел превосходно, и под конец, гуляя по Хосте, Маяковский предложил моему отцу и маме поехать с ним на следующий день в Гагры на его выступление. Конечно, они согласились.

Назавтра он заехал за нами на большой открытой машине. Как мне показалось, Маяковский стал менее скован и закрыт. Он купил в Сочи пачку фотографий Анели Судакевич. По дороге нам встречались грузовики, в которых ехали комсомольцы. Они узнавали поэта, кричали ему:

– Товарищ Маяковский! Привет!

Он останавливал машину и всем раздавал фотографии Анели Алексеевны. Потом мы следовали дальше. Снова Маяковскому кто-то встречался и просил автограф, и снова он вручал фотографию кинозвезды.

Они приехали в Гагры заранее и зашли в ресторан выпить чаю с коньяком. Маяковский заговорил по-грузински, и официант по обещал достать хорошего коньяку. Маяковский угощал моих родителей, которые пили мало, но он сам допил бутылку.

На концерт собралось много народу. Перед выступлением, сидя на сцене, Маяковский стал вытирать свой металлический стаканчик носовым платком, чтобы выпить боржоми.

Кто-то крикнул:

– Товарищ Маяковский! А ведь носовым платком негигиенично вытирать стакан!

Маяковский ответил:

– Вашим негигиенично, а моим гигиенично!

Народ захохотал. Маяковский выпил боржоми. Кто-то спросил:

– А какая разница между вами и Пушкиным?

– Прочтите – узнаете!

Из публики сообщили:

– Мы с товарищем читали ваши стихи и ничего не поняли.

Маяковский ответил:

– Надо иметь умных товарищей!

К его ногам упала роза. Маяковский взглянул на нее, но не взял. Тогда с крайнего балкона раздался тонкий старушечий голос:

– Товарищ Маяковский! Это я вам кинула!

Он посмотрел на балкон и сказал:

– Ах вы – тогда другое дело!

Поднял розу и положил на стол.

И снова ему крикнули из зала:

– Вот вы были у нас в Саратове, товарищ Маяковский, а ведь рабочий класс ваши стихи не понимает!

Маяковский спросил:

– Это кто же рабочий класс – вы?

– Нет, не я, а рабочий класс! Вас даже тухлыми яйцами закидали!

– Тухлыми яйцами – не помню. А вот солеными огурцами помню! – ответил Маяковский.

В тот вечер, по рассказам отца, он много читал, и читал великолепно. Восторг в зале нарастал, но вдруг какой-то нахал крикнул:

– Плохие стихи!

Маяковский рассердился:

– Вот что, вы мне надоели! Вам не нравится – уходите!

Нахал ответил, что купил билет и никуда уходить не желает. Маяковский предложил:

– Я вам отдам деньги, давайте мне ваш билет!

Человек поднялся на сцену, отдал Маяковскому билет и получил с него деньги.

Маяковский обратился к слушателям в зале:

– Ну, кто еще? Подходи! Каждому буду отдавать деньги, кому не нравится!

Но никто больше не подошел. А тот человек, который деньги взял, продолжал сидеть в зале.

Маяковский крикнул ему:

– Нет, уходите вон!

Человек по-прежнему не уходил. Маяковский заявил:

– Тогда я не буду больше читать стихи!

Тут поднялся шум, и десяток зрителей вытолкали нахала за дверь.

Концерт продолжился и закончился овацией. Маяковский довез моих родителей до дома, а на следующее утро снова появился на пляже и по обыкновению не купался и не загорал.

Вся компания балетных артистов стала упрашивать его почитать стихи.

– А кому тут читать? Тут народа нет! Вот в Сухуми, в Батуми – другое дело! Я поеду туда!

Но артисты продолжали настаивать и вскоре нашли что-то вроде клуба. Маяковский согласился и снова читал стихи.

На следующий день Маяковский уезжал в Сухуми и Батуми и предложил моим родителям поехать с ним. Он чувствовал себя очень одиноким, а с ними ему было хорошо. Но они отказались и договорились встретиться в Москве. Однако встреча не состоялась, и больше они не увиделись.

 

Сотрудничество с Мейерхольдом

Я всегда с волненьем вспоминаю рассказы отца о сотрудничестве с Всеволодом Эмильевичем Мейерхольдом. Работа с великим режиссером давала отцу возможность выразить себя как авангардному хореографу. В консервативном Большом театре сделать этого было нельзя, собственной труппы отец не имел, потому он по-настоящему обрадовался, услышав однажды в телефонной трубке голос Мейерхольда.

В 1925 году Всеволод Эмильевич попросил отца поставить танцы в комедии Алексея Файко “Учитель Бубус” для Марии Ивановны Бабановой. Каждая мизансцена должна была предваряться пантомимой – так Мейерхольд надеялся достичь пластического единства спектакля. Отец со всей энергией молодости взялся за дело и, обладая удивительным чувством движения, добился гармонии пластики и ритма. Эксперимент оказался удачным.

Мейерхольд в это время увлекался совершенствованием системы тренажа, “биомеханикой”, и придавал понятию “движение” огромное значение. Он считал, что хорошо и свободно двигающийся актер ярче доносит замысел режиссера. Всеволод Эмильевич стал приглашать отца ставить танцы и заниматься сценическим движением актеров и в других постановках: в “Горе уму” А. Грибоедова, в последней редакции пьесы М. Подгаецкого “Даешь Европу!” по романам И. Эренбурга и Б. Келлермана, в “Последнем решительном” Вс. Вишневского, в “Даме с камелиями” А. Дюма-сына.

Движения, выходы актеров, целые сцены, решенные в пантомиме, должны были раскрывать содержание пьес и помогать развитию действия.

Асаф Мессерер как-то сравнил Мейерхольда с Голейзовским: их, по его словам, роднило то, что они оба мыслят ассоциативно.

Осенью 1929 года Мейерхольд предложил отцу осуществить постановку балета Сергея Прокофьева “Стальной скок”. 14 ноября 1929 года в Бетховенском зале Большого театра состоялось прослушивание и обсуждение балета. Как и ожидал Всеволод Эмильевич, со стороны консервативно настроенных музыкантов поднялась волна протеста.

Прокофьева обвиняли в формализме, антимузыкальности, абсурдности сценарных планов и в “буржуазности мышления”. Мейерхольд кричал на сторонников зарождавшегося социалистического реализма, что они ничего не понимают в музыке: “Балет Прокофьева – гениальная вещь!”

Всеволод Эмильевич писал из Парижа директору Большого театра Малиновской:

Уважаемая Елена Константиновна! <…> Если Вы захотите отменить дурацкое решение пролетарских музыкантов о “Стальном скоке”, предать его публичному сожжению (я уверен, Вы отмените это решение), можно было бы поручить т. Мессереру, который был очень заинтересован этим балетом, заняться проработкой этой вещи, и тогда он немедленно вступит со мной в переписку, и я передам ему весь мой сценический план.

К сожалению, этим планам не суждено было сбыться.

 

Балет “Светлый ручей”

В 2003 году на новой сцене Большого театра состоялась премьера балета “Светлый ручей”, возобновленного Алексеем Ратманским. Я был художником этого спектакля. Во время работы с волнением вспоминал отца – он когда-то танцевал в нем партию танцовщика-гастролера, приехавшего в колхоз из города для участия в праздничном концерте. Это происходило на московской премьере, состоявшейся в ноябре 1935 года. Балет был впервые поставлен в 1934 году в ленинградском Малом театре оперы и балета Ф. В. Лопуховым – балетмейстером и автором либретто, созданного им совместно с А. И. Пиотровским, а затем перенесен в Москву, в Большой театр, но история его оказалась трагической.

Музыку к балету написал Шостакович, который тогда находился в расцвете своего могучего таланта. Интересно сопоставить даты выпуска этого балета и второй масштабной работы Дмитрия Дмитриевича тех лет – оперы “Леди Макбет Мценского уезда” (“Катерина Измайлова”), премьера которой состоялась в Большом в декабре того же года. Это говорит об огромном творческом потенциале композитора, который создавал такие крупные музыкальные произведения в течение короткого времени. Не говоря уже о том, что Шостакович писал тогда же и программную музыку – свои самые значительные, грандиозные работы – Четвертую, а затем Пятую симфонии.

Конечно, в эпоху глобальных чисток и арестов эти удивительно яркие события музыкальной жизни не могли пройти незамеченными. “Товарищ Сталин” в январе 1936 года побывал на опере “Леди Макбет Мценского уезда”. Вождь народов слушал оперу из правительственной ложи, и, когда руководство театра робко поинтересовалось его мнением о музыке, он ответил: “Сумбур, сумбур какой-то!”

Вскоре в “Правде” появилась разгромная статья “Сумбур вместо музыки”. В газете особенно ругали композитора. Через два месяца “Правда” ударила и по другому произведению Шостаковича – балету “Светлый ручей”. Статья называлась “Балетная фальшь”. В ней доказывалось, что так формально ставить танцы нельзя, и приводились примеры, как нужно: в стиле постановок ансамбля Моисеева…

Читая либретто “Светлого ручья”, я обратил внимание, что отрицательные персонажи названы словом “дачники”. На комсомольско-молодежный праздник урожая приходят социально чуждые элементы – “старики” (возраст тоже обозначен – тридцать пять лет!), “дачники”. По одному этому обозначению я все мгновенно понял: внутри нашего молодого советского государства врагов быть не могло. Для них не было названия. Именовать чуждые элементы нэпманами было уже поздно – их пересажали еще в 1925 году. Шпионами Антанты они тоже не могли быть, и тогда для обозначения носителей буржуазной идеологии появилось слово “дачники”. И конечно, они “старики”: им уже по тридцать пять лет – это не наше комсомольско-молодежное племя.

По этой маленькой детали можно судить, как, придумывая спектакль, авторы либретто Лопухов и Пиотровский старались не навлечь на себя гнев властей. И все равно последовал разгром. Однако, как говорил художник Андрей Гончаров, “дерево растет в месте среза”. Новое поколение балетмейстеров снова обратилось к музыке Шостаковича, и балет через шестьдесят восемь лет вернулся на сцену Большого театра.

В своей книге отец рассказывает, как он, желая постичь правильную трактовку роли, обратился к Федору Васильевичу Лопухову:

Лопухов отвечал: “Что вы мудрите? Танцуйте самого себя!” Такой совет, конечно, ничего не мог мне дать. Я был не среднестатистический “классический танцовщик”, а живой человек. Пример же характера, судьбы, а тем более характера современного человека хореограф мне не предлагал. Просто я танцевал классические вариации и па-де-де. Танцовщица и танцовщик были введены Лопуховым для того, чтобы дать простор классике, чтобы она стала в балете органичной. Недаром и другая героиня балета, Зина, колхозная затейница, когда-то училась в балетной школе. Ставить же на пуанты доярок и прочих ударниц колхозной бригады было рискованным делом. В этом все тогда убедились на опыте недавних балетных спектаклей на современную тему.

Отец был хорошо знаком с Шостаковичем как по работе в театре, так и по жизни в Поленове. В дальнейшем они оба побывали в первой предвоенной гастрольной поездке артистов Большого театра в Турцию. А в начале войны отец тушил немецкие зажигательные бомбы, дежуря на крыше нашего дома.

Пока шла работа над “Светлым ручьем”, мой отец как-то обратился к Дмитрию Дмитриевичу с просьбой о встрече. Они свиделись в гостинице “Гранд-отель”, когда композитор ненадолго приехал из Ленинграда в Москву. Отец рассказал о своей идее поставить балет “Овечий источник” и просил его создать музыку по предложенному сценарию, написанному совместно с художником Евгением Мандельбергом.

Вскоре от Шостаковича было передано отцу короткое письмо:

Дорогой Асаф Михайлович!

Евгений Моисеевич (Мандельберг) вчера познакомил меня со сценарием балета по “Овечьему источнику”. Я считаю, что это очень хороший сценарий, и мне было бы очень интересно поработать над ним. Оставляю за собой право по моем приезде в Москву (это будет 15-го, 16-го) позвонить к Вам и встретиться для более детальных разговоров. Единственно, что меня смущает в этом деле, это вопросы сроков. Но я думаю, что и эту трудность при известной гибкости можно будет преодолеть.

Крепко жму руку. Д. Шостакович

P. S. Заранее поздравляю со “Спящей”, о которой мне пришлось уже сейчас слышать много хорошего из самых разнообразных источников.

10 декабря 1936 года

Д. Ш.

Шостакович имел в виду постановку “Спящей красавицы”, которую Асаф Мессерер осуществил на сцене Большого театра совместно с балетмейстером А. Чекрыгиным и режиссером Б. Мордвиновым. Это письмо было написано за две недели до посещения Сталиным оперы “Леди Макбет Мценского уезда”. Когда отец встретился с Шостаковичем во время его следующего приезда в Москву, травля Дмитрия Дмитриевича уже началась. Он настолько изменился, что отец его не сразу узнал. Композитор был совершенно подавлен и наотрез отказался от предлагаемой работы.

 

Азарий Азарин и Михаил Чехов

Когда мне исполнилось четырнадцать лет, отец взял меня с собой на летний отдых на Рижское взморье. Надо ли говорить, какая была огромная радость – в те годы прибалтийские республики воспринимались как заграница. Там вся жизнь была устроена на западный манер. И люди там одевались по-другому, и нравы были другие, и товары в магазинах были лучше, чем те, что продавались в Москве. И хотя советские граждане, приезжавшие в Прибалтику, были полны доброжелательности, со стороны местного населения они встречали довольно прохладный прием, а иногда и резкое неприятие. Тем не менее мы наслаждались и природой взморья, купанием в море, и не похожим на наш образом жизни, в который мы с удовольствием погружались.

Мой отец, как это ни удивительно, в 1930-е годы трижды бывал с гастролями в прибалтийских республиках. Центральной фигурой его рассказов об этих визитах был знаменитый актер Михаил Чехов.

Я считаю правильным рассказать на этих страницах об их творческом и дружеском сотрудничестве.

В 1929 году Асаф Мессерер, премьер Большого театра, подписал первый в своей жизни контракт на заграничное турне. Ему вместе с балериной Викториной Кригер предложили гастроли по Литве, Латвии и Эстонии, которые были тогда отдельными буржуазными республиками. Первое же выступление в Риге имело огромный успех. Концерты артистов из нашей страны были в те годы сенсацией. Революция и последующее становление советской власти надолго прервали культурные связи даже между соседними государствами. Отец рассказывает:

Неподалеку от оперного театра находилось что-то вроде кафе, где стояло несколько столиков. Днем я зашел туда выпить воды и увидел Михаила Чехова со знакомым мне режиссером Татарниковым и какой-то дамой. Чехов очень смутился. Я спросил его, где он выступает. Он ответил, что в местном драматическом театре. “Только здесь?” – полюбопытствовал я. “Да, – ответил он, – однако я скоро уезжаю отсюда…” Я хотел узнать, доволен ли он работой, но Чехов заторопился и ушел, ничего не спросив ни о МХАТе 2-м, ни об Азарии, с которым был очень дружен и собирался ставить “Дон Кихота”. Они уже репетировали. “Азарич”, как назвал брата моего отца Чехов, должен был играть Санчо Пансу, а Рыцаря печального образа – сам Чехов.

Рига была началом горьких заграничных скитаний великого актера. Потом он перебрался в Берлин, оттуда в Америку. Страшное неблагополучие ощутил я в этом быстром его уходе, почти бегстве…

Родного брата моего отца – Азария Мессерера, выступавшего под псевдонимом Азарин, связывали с Чеховым серьезные творческие и дружеские отношения. Азарий, известный драматический актер, работал во второй студии МХАТа, где, по словам критиков, был крупнейшей величиной. Перешел он туда из распавшейся Мансуровской студии вместе с самим Евгением Вахтанговым и группой его учеников, среди которых были Николай Хмелев и Марк Прудкин. Одновременно Азарий играл в МХТ накануне слияния со Второй студией – руководители театра привлекали к участию в спектаклях молодых актеров.

Азарин в автобиографии писал:

Я счастлив, что под непосредственным руководством К. С. Станиславского мне довелось работать в ряде пьес в Московском художественном театре: “Синяя птица” (Кот), “Ревизор” (Бобчинский), “Горе от ума” (Загорецкий). К. С. Станиславский научил меня любить актера, любить действие, научил любить законы речи, работать над постановкой голоса, научил профессиональному отношению к театру.

Замечу, что предшественником Азарина по исполнению этих ролей был Иван Москвин, а роль Загорецкого с Азариным репетировал сам К. С. Станиславский. Он очень любил и хвалил молодого актера и не пожелал передавать никому его роль, когда Азарин перешел во второй МХАТ. Потому Азарий Михайлович несколько лет играл параллельно в двух театрах.

Критика по-разному относилась к постановке “Ревизора” в Художественном театре, но выделяла Михаила Чехова – Хлестакова и отмечала Азарина – Бобчинского.

Еще один отзыв о работе Азарина зафиксирован в протоколе спектакля “Дама-невидимка” от 5 октября 1924 года за подписью К. С. Станиславского:

Очень приятный и хороший спектакль. Хорошая режиссерская фантазия. Чувствуется работа над внешностью и телами актеров… Ритм спектакля бодрый. В большинстве случаев пережитой… Некоторые артисты, как, например, Азарин, играют очень хорошо, некоторые должны еще поработать над ролью.

Чехов настойчиво уговаривал Азарина перейти во второй МХАТ, обещая, что они вместе будут строить этот театр, искать новые пути в искусстве. Азарин принял это предложение. Во втором МХАТе он начал работать с Серафимой Бирман, Софьей Гиацинтовой, Иваном Чебаном, Борисом Захавой, Иваном Берсеневым.

Позже Чехов предложил Азарину сыграть Санчо Пансу в “Дон Кихоте”, которого собирался ставить и исполнять в нем роль Дон Кихота. Азарин писал об этом так:

Осенью 1925 года я перешел на работу в Московский художественный театр 2-й. Работа с М. А. Чеховым принесла мне огромную пользу и обогатила меня главным образом по линии метода овладения ролью. С МХАТом 2-м у меня связаны лучшие и плодотворные годы моей работы и созидания театра.

Этот спектакль – важный этап в биографии и самого Михаила Чехова, и Азария Азарина. Оба были настолько увлечены идеей создания спектакля, что зачастую репетировали прямо в квартире Чехова. Азарин вел рабочие записи, по которым можно проследить, как в его сознании складывался сценический образ Санчо Пансы и как реализовывался замысел спектакля в целом.

Вот отрывок из записей Азарина о репетициях в квартире Чехова:

Первая репетиция (квартира Чехова). Санчо – энтузиаст. Глаза Санчо и как в них отражается внутреннее горение. Санчо преисполнен любви к земле и к людям, хочет жить, любит жить. Роль кончается словами: “Вот это – жизнь!”

Все у Санчо и в Санчо вкусно: голос, жесты, положения, даже злость.

Санчо благоговеет перед Кихотом. Санчо – пламенный романтик.

…Санчо внутренне растет в течение пьесы.

Вторая репетиция (квартира Чехова). Пафос.

…Санчо – герой во всем.

Санчо ( Кихоту ): Я в себе такую чую силу.

Санчо ( народу ): Я губернатор. Клетку на куски.

(Интуитивно – командир.)

Санчо один дерется с толпой. (Сзади пронзен пикой и не замечает, отмахивается, как от мухи.)…

…Санчо… героически спасает Кихота.

…У Санчо два голоса: один очень низкий, а другой очень высокий.

Санчо облачает Кихота, абсолютно ничего в этом не понимая.

В последней картине Санчо совсем не плачет, потому что он полон мыслью, что сеньор не может умереть…

Третья репетиция (квартира Чехова).

Санчо любит Кихота всей душой, относится с благоговением.

Санчо ( Кихоту ): Позвольте ручку вам поцеловать.

Все желания Санчо стихийны.

Мысли Санчо тесно в его маленьком мозгу, а душе тесно в теле.

Все в первой картине невиданно и неслыханно.

Санчо, простившись с семьей, во весь дух несется к Кихоту…

…Представитель земли Санчо слышит представителя неба. (Восторг, переходящий в визг.)

Санчо многоречив и любит иногда повторять фразу два раза…

Два друга. Единственные два на всей земле.

Последняя фраза – “Два друга. Единственные два на всей земле” – может быть отнесена и к ним – Чехову и Азарину… Взаимоотношениям этих двух разных и по взглядам, и по характеру людей суждено было прерваться из-за отъезда Михаила Чехова за границу. Друг подарил Азарину свою фотографию, на которой написал:

Есть мудрость книжная – есть мудрость от таланта – вот за эту мудрость я тебя люблю, мой Азарич, и благодарю!

Твой М. Чехов

8. V.1928

Через год – по мнению архивистов не позднее 1 августа 1929-го – Чехов написал Азарину удивительное, в котором дружеская теплота сочеталась с ясным выражением взглядов Чехова на искусство.

Милый мой, дорогой, неожиданный АЗАРИЧ!

Как великолепно мне сделалось, когда я получил твое письмо! Ты, ТЫ (!) меня не забыл: это для меня подарок, и какой! Спасибо, родненький, спасибо!

Что я долго не отвечал – это дело внешнее, и ты на это плюнь, и если сердишься – прости. Я очень, очень занят бываю, и только это помешало мне сразу же откликнуться на твое дивное письмо. Я зашелся и затрясся, когда получил тебя в концерте. Дорогой мой! Чем меньше я имею настоящего искусства, тем больше люблю и жду его. Я вроде как жених, который обручился и которому надо дождаться свадьбы. В невесте своей я делаю новые и новые открытия в смысле ее красот и чудес. Например: когда выходишь на сцену (то есть приходишь к невесте), то надо быть САМИМ СОБОЙ – иначе в отношения с невестой вкрадется ложь – и пропала будущая семейная жизнь, и ужас ребенку, который родится в лживой семье. Чтобы быть САМИМ СОБОЙ – на это надо иметь право. И вот это-то самое право и приобретается работой над СОБОЙ как ЧЕЛОВЕКОМ. Та или иная роль есть не больше, чем костюм, в котором являешься к невесте, но в костюме этом должен быть сам обладатель его, сам жених. Ведь противно же, когда в обществе, например, человек явно щеголяет новым смокингом и, кроме “смокингства”, ничего не выражает собой? Так и на сцене – непереносимо, когда за ролью не видно ЧЕЛОВЕКА. Pardon! Нечаянно зайшолся! Милый, родной мой Азарич! Твое письмо (тебя) храню в сердце. Кланяйся твоей дивной жинке! Ахххх!

Твой всегда,

Миша Чехов

Адрес: Deutshland Berlin NW Klopstockstr 21

Раба моя очень, очень кланяется.

Очень беспокоюсь, что от Вити и Володи Татаринова нет давно ни строчки. Я им послал уже не одно письмо.

Вероятно, случайная встреча с моим отцом в маленьком кафе в Риге повергла Чехова в смятение, и он так стремительно ушел: слишком тяжело было на душе и слишком многое ему надо было сказать Азарину…

 

Приглашение от Анны Павловой

За первой триумфальной поездкой отца в Прибалтику последовала вторая. В 1930 году Асаф Мессерер танцевал вместе с балериной Татьяной Васильевой и снова имел большой успех. Резонанс от этих гастролей был очень велик. Вторая рижская поездка ознаменовалась для Асафа Мессерера тем, что он получил приглашение от самой Анны Павловой, находившейся в это время в Англии. Отец пишет в воспоминаниях:

Эти вторые рижские гастроли знаменательны для меня тем, что я получил приглашение танцевать с Анной Павловой. Вышло это так. В Риге наши выступления с Татьяной Васильевой видел брат Виктора Дандре, мужа Анны Павловой. По-видимому, он написал о нас Виктору Эмильевичу, заведующему всеми делами в труппе великой балерины, и послал ему рецензии на наши концерты.

Спустя какое-то время брат Дандре пришел с письмом, в котором Виктор Эмильевич предлагал мне договор и самым подробным образом излагал условия. Я должен был танцевать с Анной Павловой па-де-де из “Дон Кихота” и менуэт, который она когда-то исполняла с Новиковым и Волининым. Кроме того, я должен был участвовать в “Коппелии” с дублершей Павловой. И обязательно исполнять свой номер “Футболист”. Если же помимо выступлений я захочу преподавать, то буду получать за это гонорар отдельно. Дандре предлагал мне начать с труппой Павловой кругосветное турне. Первые концерты предполагалось дать в Австралии.

Имя Павловой было легендарным. У меня дух захватило от открывшихся перспектив, от возможности танцевать вместе с великой балериной!

Но Дандре предлагал мне договор на три года, и потому я не мог дать согласия, никто бы меня не отпустил на такой срок из Большого театра.

 

Гастроли за границей. Предвоенные годы

В декабре 1932 года мой отец в третий раз выехал на гастроли в Ригу со своей младшей сестрой Суламифью в качестве партнерши. Суламифь впоследствии стала знаменитой балериной. И вновь рижская публика прекрасно их приняла и признала достойной парой.

Эти гастроли оказались более длительными, чем предполагалось. Находясь в Риге, Асаф и Суламифь получили от директора Стокгольмской Королевской оперы приглашение выступить в балете “Коппелия” и показать свою концертную программу. Получив согласие директора Большого театра Е. К. Малиновской, они выехали в Стокгольм. На одном из концертов присутствовал король Швеции. Асафу и Суламифи поступили предложения сразу из нескольких стран, их приглашали выступить в Норвегии, Дании, Германии и Франции.

В начале марта 1933 года состоялось два гала-концерта в Театре на Елисейских Полях. Они прошли с огромным успехом. Из воспоминаний отца:

В антракте к нам за кулисы пришли знаменитые балетные петербурженки – Кшесинская, Преображенская и Егорова в сопровождении князя Волконского. Они стали нас поздравлять. Говорили все разом, особенно оживленно Кшесинская. Егорова, помню, сказала, что не ожидала, что в Советском Союзе могут так танцевать. Их изумление было вполне искренним.

Нам передали, что на концерте присутствовал великий русский танцовщик Серж Лифарь.

Мы побывали в Гранд-Опера на “Шопениане”, поставленной Иваном Хлюстиным. В этом спектакле я впервые увидел Сержа Лифаря, премьера Гранд-Опера. У него была хорошая фигура, очень выразительные руки, мягкий эластичный прыжок. И его исполнительская манера и техника впитали в себя традиции дягилевских антреприз.

А через пятьдесят лет я получил от него письмо, куда была вложена программа того нашего парижского концерта, на которой он написал: “Дорогому другу и танцовщику, меня восхитившему, мудрому и даровитому педагогу – на память о нашем танцевальном поединке в Париже в 1933 году”.

Парижские гастроли связаны для меня с одним радостным событием. Там я получил телеграмму из Москвы – у меня родился сын Борис.

Об этом моего отца известила мама, и в этой же телеграмме она спрашивала, как назвать ребенка. На что получила лаконичный ответ: “Только не Юрий и не Герман!”

18 марта состоялся концерт Асафа и Суламифи в театре “Курфюрстендам” в Берлине. Время для гастролей оказалось тяжелым. В дни их выступлений произошел поджог Рейхстага и приход фашистов к власти. У входа в театр стоял грузовик с полицейскими, и было непонятно, охраняют они артистов или приехали их арестовывать. По улицам маршировали штурмовики, пестрели флаги со свастикой. Гитлер начал говорить свои многочасовые речи. Фашизм обрушился на Германию.

После Парижа на нас вновь дохнуло жутью фашизирующейся с каждым днем страны. Однако концерт прошел с колоссальным успехом. Чуть ли не каждый номер приходилось бисировать. Певец Александр Вертинский, живший в Берлине, открыл свое кафе, и мы решили туда пойти после спектакля. Действительно, он там выступал, но он пел в основном цыганские романсы – и на эстраде, и когда ходил между столиками. Узнав, что я нахожусь в кафе, он подошел перекинуться парой слов. О своем репертуаре он сказал: “Что вы хотите? Публика требует!” Потом, когда через много лет мы встретились в Москве, я ему напомнил об этой встрече.

 

Балетные спектакли. Взгляд из зала

В юности из балетных спектаклей отца я чаще всего смотрел “Спящую красавицу”, “Щелкунчика” и “Лебединое озеро”. Там он исполнял роль принца, которая чрезвычайно подходила ему по всей его стати и внутреннему благородству – так мне казалось.

Когда отец работал над характерной ролью, он буквально на глазах преображался, внося в исполнение страстный темперамент, становясь то разъяренным воином, то коварным ханским сатрапом, то китайским божком, то поразительно узнаваемым в своей повадке футболистом. В этих ролях его танец становился иным, резко отличался манерой от выступлений в классическом репертуаре.

Помню его исключительный успех в партии военачальника Нурали в балете “Бахчисарайский фонтан”. Танец был поставлен К. Голейзовским, хотя хореография балета в целом принадлежала Ростиславу Захарову. Это был темпераментный, почти исступленный танец татарского визиря. Отец был одет в очень эффектный костюм, придуманный художницей Валентиной Ходасевич. На нем был совсем короткий жакет, отороченный рыжим лисьим мехом, руки закрыты отделанными мехом облегающими рукавами. Голый мускулистый торс, обхваченный широким ремнем, длинные, по щиколотку, шальвары и туфли с загнутыми носами. На голове красовалась маленькая круглая островерхая шапочка. В руках – длинная сабля. Бешеный ритм, высокие прыжки и стремительные воинственные выпады с саблей в руках заставляли зрителей цепенеть от восторга и взрываться затем шквалом аплодисментов.

Среди других характерных партий в репертуаре отца критики особенно выделяли танец Китайского божка и танец с лентой из балета “Красный мак” Р. М. Глиэра. Спектакль, несмотря на некоторую эклектичность формы, пользовался успехом как первый опыт постановки балета на современную тему. Оригинальный танец в дальнейшем стал самостоятельным номером, так же как и танец с лентой.

Казалось бы, эпизодические роли, но они давали отцу возможность создавать новации в современной хореографии. Какое чувство природного артистизма и юмора он вкладывал в исполнение партии Петрушки в одноименном балете на музыку Стравинского! Присутствовало оно и в партии Колена в балете “Тщетная предосторожность” Ж. Доберваля, и в партии Франца в “Коппелии”. В балетной постановке Игоря Моисеева “Саламбо” на музыку А. Арендса отец танцевал маленькую, но очень эффектную роль Фанатика. Он писал об этом: “В «Саламбо» мой Фанатик танцевал шесть минут до исступления, до изнеможения, пока не падал замертво”.

Посмотрев в 1932 году премьеру “Саламбо”, моя мама сохранила впечатление об этой роли отца на всю жизнь:

Он выходил, изможденный, под зловещий, приглушенный ритм барабанов. Напряженно ударял себя сжатыми кулаками в грудь, устремив безумный взгляд как бы внутрь себя, прощаясь с жизнью, потом начинался неистовый танец, заполнявший полетами и прыжками всю сцену Большого театра. Апогеем и финалом танца было самосожжение героя на костре. Когда публика в восторге вскочила со своих мест, разразившись бурей аплодисментов, я сказала себе, а потом и Асафу, что за ”Фанатика” обязательно подарю ему сына. Что вскоре и сделала.

Асаф Мессерер танцевал на сцене Большого театра до 1953 года – тридцать три года! Я уже писал, что, еще когда длился его балетный век, отец начал ставить танцы как балетмейстер. В 1930–1940-х годах он осуществил в Большом театре постановку “Спящей красавицы”, новую постановку четвертого акта “Лебединого озера”, а в 1960 году – балета “Класс-концерт” на музыку Шостаковича.

К балету “Лебединое озеро” отец обращался неоднократно: в 1950-х годах он ставил его в Будапеште, а позднее – в Софии, где спектакль шел в моих декорациях и костюмах. Дважды он ставил этот спектакль в Минске – в 1960-е годы.

Отец придумал танцы для многих балетных номеров: “Мелодия” Глюка, “Вальс” Мошковского, “Мелодия” Дворжака, “Вешние воды” Рахманинова, “Этюд” Шопена. Созданные отцом постановки были весьма популярны среди балетных артистов. Многие из них выступали с ними в концертах и тем самым поддерживали себя материально.

Однажды при мне Володя Васильев, который был одним из самых любимых учеников отца, сказал: “Если бы каждый исполнитель «Мелодии» Глюка отдал десять процентов гонорара за этот номер, то Асафу Михайловичу можно было бы поставить памятник из чистого золота!”

 

Возвращение Александра Вертинского

Вскоре после смерти Михоэлса был закрыт ГОСЕТ – Государственный еврейский театр. На страну надвинулась кампания “борьбы с космополитизмом”. Ни в чем не повинных деятелей искусства и литературы, носящих еврейские фамилии, обвиняли во всех смертных грехах и в первую очередь в измене идеям соцреализма и советского патриотизма. А затем разразилось “дело врачей”…

В годы моего взросления джаз был категорически запрещен как чуждое порождение буржуазной культуры. Мы располагали только довоенными пластинками эстрадных оркестров Эдди Рознера и Леонида Утесова. Не без труда можно было достать и старые заграничные пластинки Петра Лещенко и Александра Вертинского. Щемящее чувство грусти и безысходного разочарования, звучавшее в песнях Вертинского, мы почитали именно потому, что оно шло вразрез с официальной бодростью советских песен. Вертинский был чрезвычайно популярен – его образ романтически реял в нашем сознании.

И вот в 1943 году произошло сенсационное событие – Александр Николаевич вернулся в Москву из эмиграции. После Победы появились сообщения о его предполагаемых выступлениях, и вскоре было объявлено о концерте в помещении цыганского театра “Ромэн”. Благодаря отцу я попал на этот концерт.

Вертинский даже своей внешностью производил сильное впечатление. Его бледное, изможденное лицо находилось в некоей гармонии с костюмом – белой рубашкой, белой бабочкой и белым смокингом при черных брюках и черных лаковых туфлях.

“Печальный Пьеро”, о котором мне раньше доводилось читать, пел немногие в то время разрешенные песни, сопровождая исполнение круговыми движениями кистей рук, как бы сломанных в запястье. Длинные пальцы повисали в воздухе, и эта неожиданная пластика была составляющей производимого им сценического эффекта.

Голос Александра Николаевича звучал, конечно, не молодо и несколько вибрировал, но когда со сцены донеслось:

В бананово-лимонном Сингапуре, в бурю, когда ревет и стонет океан… —

зрители не верили своему счастью: столько раз слышанные заочно, на пластинках, экзотические слова вдруг сделались нашей реальностью. И в жизни, и в сознании рушились барьеры, разделявшие два мира. Да и вообще не верилось, что совершилось чудо возвращения Вертинского в Россию.

По окончании концерта мы с отцом прошли к артисту за кулисы, чтобы поздравить с успехом. Увидев нас, Вертинский воскликнул:

– Асаф, а ты помнишь, как мы встретились в тридцать третьем году в Берлине, когда фашисты подожгли Рейхстаг?!

Отец предложил Александру Николаевичу поужинать в ресторане. Вертинский с радостью согласился.

Поскольку после развода мои родители сохранили хорошие отношения, то, встретив в фойе маму и Игоря Владимировича Нежного, мы пригласили их пойти с нами. Вертинский был со своей женой Лилей (Лидией) Владимировной. Держался он весьма отстраненно, чувствовалось, что живет в своем мире. Никакого свойского тона по отношению к окружающим не брал. Это можно сказать и обо всех остальных членах нашей компании.

Когда мы сели за стол и подошел официант, Вертинский заказал рокфор. Но “р” он произнес на французский манер, грассируя. Однако официант ничего не понял не только из-за произношения, но и потому, что такого сыра в ресторане тогда и в помине не было.

Эта забавная мизансцена повторялась трижды. Трижды Вертинский произносил “гогфог”, и трижды официант переспрашивал: “Чего изволите?” Наконец Вертинский отказался от дальнейших переговоров с официантом и заказ стараниями Игоря Владимировича приобрел конкретную форму.

Выпили по рюмке водки, и Александр Николаевич начал цитировать строчки своих запрещенных песен. Среди до боли знакомых строк замелькали стихотворения Цветаевой и других поэтов, которые он положил на музыку. Он стал с раздражением рассказывать о мытарствах в министерстве культуры и реперткоме:

– У меня есть двести пятьдесят песен, а мне газгешают петь только двадцать пять. И когда я туда пгихожу, эти кгысы с оггомными бюстами мне отказывают.

Потом Вертинский рассказывал про Берлин, про ужасы 1933 года и сразу же перешел к нашей стране и нравам, в те времена существовавшим. Получалась зловещая картина.

Вертинский, безусловно, не был полностью уверен в правильности возвращения на родину. Многие стороны здешней жизни повергали его в уныние. Но в моей душе каждое его слово вызывало ликование: я радовался, что он вернулся к нам, в Россию, и находится здесь, среди нас.

В тот вечер я с интересом наблюдал за Лилей Владимировной. Ее лицо отличалось какой-то диковинной, утонченной красотой. Разрез глаз, овал лица – все в ней было необычно и удивительно. Смесь кровей – грузинской, русской и китайской – давала о себе знать. Режиссер Александр Птушко снял ее в фильме “Садко” в роли Птицы-Феникс, используя метод комбинированной съемки: женское лицо на птичьем теле. Но и в таком качестве красота ее не померкла.

Лидия Владимировна мечтала стать художницей, но мешал недостаток специального образования. Она поступила в Институт им. Сурикова, где в то время нравы были суровыми – торжествовала школа социалистического реализма. Учиться там человеку свободных взглядов было так же непросто, как и представить себе редкостную, изысканную красоту Лили среди художников сермяжно-реалистического направления. И как воспитывать свой талант в стенах этого заведения – оставалось загадкой. Я предложил познакомить ее с Артуром Владимировичем Фонвизиным. Лиля с радостью согласилась. Мы стали ездить два раза в неделю на метро до станции “Сокол”, где он жил. Бывать у Фонвизина ей нравилось, но некоторая гордыня и упрямство помешали продолжить общение с мастером.

Думаю, что впечатление от встречи с Александром Николаевичем осталось у меня в подсознании и сыграло в дальнейшем свою роль. Через какое-то время я встретился с его дочками Настей и Машей, и возникшая влюбленность в эти имена оставила заметный след в памяти.

Александр Николаевич пел:

Вырастут доченьки, доченьки мои, Будут у них ноченьки, будут соловьи…

Настя долгое время владела моим воображением, и наше совпадение с ней стало определенной вехой на моем жизненном пути.

 

Морис Бежар и Азарий Плисецкий

В 1961 году отец с Ириной Тихомирновой отправились в Брюссель, чтобы организовать там балетную школу. Занятия с детьми велись в помещении Театра де ла Монне, где выступала труппа Мориса Бежара “Балет XX века”. Бежару тогда было тридцать четыре года. Его имя уже гремело по всему миру. Его ставили в один ряд с Джорджем Баланчиным и Джеромом Роббинсом, Роланом Пети и Мартой Грэм. Бежар был человеком высокообразованным, окончил Сорбонну. Поэт, философ по складу характера, историк танца, он часто бывал в Индии и Иране, где знакомился с этнографией и культурой. Свои балеты он ставил на народную музыку, записанную в этих странах. Танцевальный модерн Бежар основывал на классике, восточные формы переносил в танец, сочетая с европейскими образцами.

Познакомившись с моим отцом, Бежар пригласил его давать класс артистам своей труппы. Он понимал, насколько важна классическая основа танца. Раньше Бежар сам обучал артистов, но в классе Асафа Мессерера занимался на равных с другими, и отец рассказывал, как успешно Бежар справлялся с заданиями.

Бежар изумлял отца своей фантастической работоспособностью: за те восемь месяцев, которые отец и Ирина Тихомирнова провели в Бельгии, он поставил двадцать восемь номеров! Декорации и костюмы ему выполняли по эскизам Пикассо и Сальвадора Дали. Иногда он и сам выступал в роли художника.

Особенный успех среди постановок Бежара имели “Весна священная” на музыку Стравинского и “Болеро” Равеля. Отец много рассказывал о Бежаре, а я, с жадностью слушая, понимал: произошла эпохальная встреча великого авангардиста – Мориса Бежара и великого классика балета – Асафа Мессерера. Отец попал в эпицентр современной театральной и балетной мысли, а для Бежара сотрудничество с моим отцом оказалось весьма плодотворным.

Со временем отношения нашей семьи с Бежаром расширились и укрепились. В его коллективе почти год проработала Суламифь, а позднее началась эпопея сотрудничества Бежара с моим двоюродным братом Азарием Плисецким.

В 1963 году Азария пригласила в свою труппу знаменитая кубинская балерина Алисия Алонсо. У Алисии в то время уже начались серьезные проблемы со зрением, и ей необходим был чуткий постоянный партнер. Благодаря ее настойчивости контракт с Азарием продлевался из года в год. После десятилетнего пребывания на Кубе Азарий приобрел известность в балетном мире на Западе, и его начали приглашать в различные труппы. Он работал как педагог и балетмейстер с Роланом Пети в Марселе, со Штутгартским балетом в Германии и очень сблизился с Бежаром, который к тому времени перебрался с труппой в Швейцарию.

Азарий – младший сын сестры моего отца Рахили. Ее мужа Михаила Плисецкого, дипломата и главу “Арктикугля”, арестовали в 1937 году. А в 1938 году арестовали Рахиль и вместе с недавно родившимся Азарием этапировали в АЛЖИР – Акмолинский лагерь жен изменников родины. Но об этом чуть ниже. Любопытная деталь: в 2011 году президент Казахстана Нурсултан Назарбаев провел в Астане встречу бывших узников этого лагеря, куда из Лозанны приехал и Азарий Плисецкий. На официальном приеме Нурсултан Назарбаев спросил Азария, выглядевшего значительно моложе других гостей:

– Сколько времени вы сидели в лагере?

– Я не сидел, я лежал! – ответил мой брат, угодивший в заключение нескольких месяцев от роду.

В 1978 году во время первого приезда его труппы в Москву Азарий и Александр Плисецкие пригласили Мориса Бежара ко мне в мастерскую. 13 апреля того года он и еще шесть человек из его балета были у меня в гостях. Они с интересом разглядывали мои картины и обстановку мастерской. В ответ на маленький прием в их честь они пригласили нас с Беллой на свои спектакли в Большой театр. 16 апреля мы смотрели балеты Стравинского “Жар-птица”, “Весна священная”, “Петрушка”. А в конце вечера шел балет “Айседора Дункан” с Майей Плисецкой. Эти гастроли в Москве прошли с огромным успехом.

Мы с Беллой в 2002 году приезжали в Лозанну и, встретившись с Азарием, попали на балет “Король Лир”, где сам Бежар исполнял главную партию. Новый спектакль произвел на Беллу очень сильное впечатление. По окончании представления мы зашли к Бежару, чтобы выразить свой восторг, а он, перебивая нас, с не меньшим восхищением начал вспоминать об Асафе.

Интересно, что Бежар в этом спектакле, находясь на сцене, держал в руках “волшебный” стеклянный шарик с какой-то загадочной начинкой. Точно такой же шарик всегда стоял на столе у Беллы, и она, конечно, рассказала Бежару об этом. Совпадение взволновало их обоих, а для Беллы стало источником вдохновения:

Рождественских предвестьем зарев, Ты внове нам, как Новый год. Волшебный шарик твой, Азарик, Меня от грусти упасет…

В дальнейшем Белла посвятила Азарию изящное стихотворение:

У тысячи мужчин, влекомых вдоль Арбата заботами или бездельем дня, спросила я: – Скажите, нет ли брата меж вами всеми, брата для меня? Нет брата, – отвечали, – не взыщите. Тот пил вино, тот даму провожал — И каждый прибегал к моей защите И моему прощенью подлежал. Аллея ждет поэта или барда. Там от Булата принимаю весть. Нет никого: ни друга и ни брата. Сказал Азарик: – Ты ошиблась. Есть.

Во время московских гастролей Бежара в 2002 году я смотрел во Дворце съездов его балет “Ромео и Джульетта”, и Азарий провел меня за кулисы. Бежар был “на нерве” после удачного спектакля и предложил поехать в гостиницу “Мариотт-отель” на Тверской улице.

К двенадцатому подъезду Дворца съездов был подан огромный лимузин, который можно видеть теперь только на свадьбах, и мы всемером – Бежар, администратор труппы, завпост, два технических директора, Азарий и я – сели рядком по одной стороне машины. Перед нами был бар с напитками и рюмками, предназначенный для свадебных гостей. Все развеселились и, пока машина выезжала из Кремля, начали выпивать. Быстро добрались до отеля, но заехать такая длинная машина смогла только со двора. Мы пробрались в отель каким-то черным ходом и очутились прямо в ресторане. Все были очень голодны и уже успели выпить по нескольку рюмок водки. Бежар сразу заказал всем спагетти и много красного вина. Я один попросил принести луковый суп и сто граммов водки. Бежар поднял большой палец в знак того, что одобряет мой заказ.

В застольной беседе все присутствующие очень сблизились и, прощаясь, дружески обнялись с Бежаром. На следующий день он улетел.

Работая у Бежара, мой отец встречался со многими выдающимися балетмейстерами: в Брюсселе он познакомился с Леонидом Мясиным, который был танцовщиком и хореографом еще у Дягилева, а в дальнейшем сумел пробудить в Америке интерес к балетному искусству. По балетам Леонида Федоровича было снято более восьмидесяти фильмов.

С творчеством Джерома Роббинса и с ним самим отец познакомился в Париже. Роббинс прославился постановкой “Вестсайдской истории”, которая имела огромный успех на Бродвее и не менее тепло была принята во Франции. Мюзикл по современной версии “Ромео и Джульетты” принес Роббинсу лавры не только балетмейстера, но и режиссера: спектакль является синтезом танца, пения и драмы.

Четыре раза с труппой Большого театра отец выезжал на гастроли в США и неоднократно бывал в New York City Ballet, которым руководил великий хореограф Джордж Баланчин, создатель почти ста балетных спектаклей. Отец высоко ценил то, что Баланчин искал первоисточник своего хореографического языка в музыке. В его бессюжетных постановках все подчинено стремлению выразить чувство через искусство танца. Неповторимый индивидуальный стиль сделал Баланчина одним из ведущих хореографов мира.

 

Творческая судьба Суламифи Мессерер

В 1980 году состоялись гастроли труппы Большого театра в Японии. В составе этого коллектива насчитывалось триста артистов балета, а возглавлял его в качестве художественного руководителя мой отец. И надо же такому случиться – именно в это время в Японии находилась сестра моего отца Суламифь, знаменитая балерина Большого театра, народная артистка и лауреат всевозможных премий. Она была одним из создателей классического балета в Японии, совмещая деятельность преподавателя, балетмейстера и постановщика. Суламифь ездила в Токио несколько лет подряд и находилась там подолгу. За эти годы к ней выработалось определенное доверие со стороны органов КГБ, курировавших поездки артистов за границу.

Но в тот раз среди членов труппы Большого театра, выехавших в Японию, оказался Михаил Мессерер, сын Суламифи, тоже артист балета. Мать и сын приняли решение не возвращаться в Россию.

Особенную остроту этой ситуации придавало то, что руководителем группы был мой отец. Суламифь, конечно, ничего не сказала брату перед принятием этого решения. Он узнал обо всем из утренних газет. По причине громкой известности всех персонажей разразился грандиозный скандал.

Журналисты стремились разведать хоть какие-нибудь подробности и атаковали отца, находившегося с театром в городе Осака. Его срочно вызвали в Токио, в посольство. В то время нашим послом в Японии был товарищ Полянский. Он незамедлительно принял отца и провел с ним беседу. Отношения между США и СССР чрезвычайно напряжены, – объяснил он отцу, – а Штатам скандал на руку. Так что отец, еще один представитель фамилии Мессерер, должен срочно уехать из Японии – это единственный способ купировать скандал. Чтобы придать больший вес своим словам, советский дипломат доверительно поведал, что в Японии находится свыше трех тысяч агентов американских спецслужб. На что мой отец, почувствовав в голосе Полянского фальшивые ноты, довольно едко заметил:

– А я не знаю, много это или мало!

Кто-то из знакомых позвонил мне и сказал, что “Голос Америки” передает сообщение о поступке моей тетки. В ответ я, хотя и предполагал, что телефон прослушивается, засмеялся и сказал:

– Кровь играет!

Дальше события развивались стремительно, потому что отца отправили в Москву ближайшим рейсом, но ничего нам об этом не сообщили. Мы были в абсолютном неведении, что делать и когда встречать отца в Шереметьеве. Зато “Голос Америки” передавал сводки о пребывании отца в Токио, а затем о его посадке в самолет и вылете в Москву каждые пятнадцать минут. И каждый раз подробно рассказывалось о сложных родственных связях, а заканчивался сюжет моим именем, причем добавлялось, что я женат на знаменитой поэтессе Белле Ахмадулиной. Я получил возможность при ехать на машине встречать отца точно к моменту прибытия самолета только благодаря передачам “Голоса Америки”.

Раздумывая тогда об этом происшествии, я приравнивал невозвращение своих родных к побегу заключенного из лагеря. Тот, кто бежит, имеет на побег полное право, а тому, кто остается, приходится дорого расплачиваться. Но виноватых в этой ситуации нет, и никаких моральных выводов из этого делать нельзя.

Удивительна творческая судьба Суламифи. В Японии она много времени и сил отдала работе в созданной с ее участием Балетной школе им. П. И. Чайковского и в итоге смогла сказать в книге “Фрагменты воспоминаний” (2005): “Япония полюбила балет запоздалой, но страстной любовью. Древо классического балета, высаженное на японских островах, дает новые и новые побеги”.

Кроме того, Суламифь осуществила около двадцати балетных постановок русского классического репертуара и работала с труппой “Токио- балет”. Япония отблагодарила ее за эти труды. Император пожаловал ей орден Священного сокровища – один из высших в Японии.

Став “невозвращенцами”, Суламифь и Михаил перебрались в США, где начали сотрудничать с труппой Американского балетного театра. Суламифь близко общалась там с Наталией Макаровой, тоже оставшейся на Западе и признанной лучшей балериной Америки.

В воспоминаниях Суламифи есть очень характерные для нее строчки:

Каждый раз, когда мне предлагали на Западе постоянную “пожизненную” работу, я не соглашалась. По-моему, это значило бы обеднить свою жизнь, провести ее на цепи в одном месте. Хватит с меня московских цепей!

По приглашению великого балетмейстера Джорджа Баланчина она работала в New York City Ballet. Ее карьера в США складывалась вполне успешно, но Миша мечтал о жизни в Париже или Лондоне. Как-то раз на ее занятие пришел знаменитый английский хореограф Антон Долин. Внимательно понаблюдав за уроком, он сказал:

– Вы, Суламифь, теперь человек свободный. Почему бы вам не приехать как-нибудь к нам в Англию?

Суламифь последовала этому совету и перебралась в Англию, где заключила контракт с труппой Лондонского Королевского балета и начала работать в балетной школе. В Кенсингтоне, в двух шагах от школы, она сняла квартиру.

В 1987 году мы с Беллой навестили Суламифь в Лондоне. Встреча была очень трогательной, потому что Суламифь знала об отрицательном отношении моего отца к ее поступку и радовалась, что между нами все-таки осталась ниточка связи. Она пригласила нас на свой урок. Ей было почти восемьдесят, однако держалась она достойно и была в хорошей балетной форме. Потом мы пригласили ее и Мишу в гости к нашему большому другу, переводчику и историку лорду Николасу Бетеллу в его роскошный особняк на Сассекс-сквер. Вечер получился теплый и дружеский. В 1990-е годы мы встречались во время приездов Суламифи в Москву.

Суламифь продолжала часто ездить в Японию и США, поддерживая творческие связи. В течение нескольких лет она работала во Франции в балетной труппе Ролана Пети, много помогала Рудольфу Нуриеву и несколько раз приезжала преподавать в Швейцарию по приглашению Мориса Бежара.

Балетный опыт Суламифи, безусловно, обогатил английскую танцевальную школу, что и было признано на самом высоком уровне. Она находилась в поле внимания балетной общественности и персон королевского дома. Однажды она получила любопытное письмо-распоряжение от английской королевы:

Разрешаю вам носить японский орден на территории Соединенного Королевства Великобритании и Северной Ирландии.

В возрасте девяноста двух лет Суламифь “за заслуги в области танца” удостоилась высшей награды Англии – ордена Британской империи и получила его из рук принца Чарльза.

 

Книга “Уроки классического танца”

Самым значительным делом жизни Асафа Мессерера было создание собственной педагогической системы, запечатленной в книге “Уроки классического танца” (Москва, 1967). На английский язык книгу перевел хореограф Олег Брянский (США), и она сделалась настольной для нескольких поколений артистов балета.

Во время заграничных гастрольных поездок с коллективом Большого театра отец регулярно проводил свой класс. Посмотреть его уроки приходили едва ли не все звезды мирового классического балета и, конечно, ведущие хореографы. Напомню, что вся балетная терминология во время класса звучит на французском языке, которым, разумеется, пользовался и мой отец. Пришедшие на класс порой подходили к нему и обращались по-французски, предполагая, что человек, употребляющий такие сложные и изысканные профессиональные выражения, свободно общается на этом языке. Отцу приходилось переходить на английский, который он тоже знал не слишком глубоко, но мог объясняться.

Из этих уроков отца родился целый балет “Класс-концерт” на музыку Д. Шостаковича, поставленный на сцене Большого театра. Балет завораживал погружением в атмосферу урока (его начинали маленькие дети), переходящую в апофеоз танца, в котором выдающиеся артисты показывали вершины хореографического искусства.

В книге воспоминаний “Танец. Мысль. Время” отец рассказал о своем пути в театре, гастрольных поездках и встречах с выдающимися современниками. Предисловие к этой книге, вышедшей в издательстве “Искусство”, написала Белла. Ее словами я завершаю главу об отце:

Дорогой, любимый Асаф Михайлович!

Опять я сижу и гляжу на Неву. Та же гостиница: отель “Ленинград”.

Но знаю: Вы – не войдете. Вы – в Париже.

Ваша книга (с моим бедным предисловием) – со мной.

Сегодня, когда я ехала в автомобиле на мое выступление, я сказала внучке Анечке Плисецкой:

– Асаф Михайлович однажды сострадательно спросил меня: “Как же вы устаете, когда стоите на сцене?”

Я знаю, что Вы имели в виду нечто другое. Помню, что ответила:

– Только ноги устают, Асаф Михайлович!

Вы и я – рассмеялись.

Потому что – я СТОЮ на сцене.

Позвольте мне считать себя Вашим учеником: в жизни и на сцене.

В сей (шестой) час 31 октября я сижу, глядючи на Неву, и заранее поздравляю Вас с днем Вашего рождения: 19 ноября.

Поздравляю всех, кого Вы учили.

Я – просто люблю Вас. И – я люблю счастливые совпадения (в обычной жизни называют – судьба).

Всегда и только Ваша

Белла Ахмадулина

31 октября 1988

✻ ✻ ✻

Асафу Михайловичу Мессереру

И волос бел, и голос побелел, и лебедята лебедю на смену уже летят. Но чем душе балет приходится? – уразуметь не смею. А кто я есмь? Одиллий и Одетт влюбленный созерцатель обреченный. Быть может, средь посмертных лебедей я – самый черно-белый, бело-черный. С чего начать? Не с детства ли начать? Вот – я дитя. Мне колыбель – Варварка. Недр коммунальных чадо я, где чад и сыро так, как в сырости оврага. И вдруг наряд из банта и калош. Театр, клянусь, я не умру, покуда не отслужу твоих восьми колонн страннейший строй вблизи любви и чуда. Театр, но что меня с тобой свело? Твой нищий гость, твой тугодум-младенец, я – бархата, и злата, и всего сверканья расточительный владелец. Мой нищий дух в твой вовлечен полет, парит душа и небу не перечит. Ты – Божество, целующее лоб. И плачу я, твой безутешный грешник. Во мне – уж смерклось, а тебе – блестеть без убыли. Пусть высоко и плавно парит балет – соперник и близнец души, пока душа высокопарна.