Промельк Беллы

Мессерер Борис

Майя Плисецкая

 

 

Майя для меня существовала всегда. Со дня моего рождения, во всяком случае, с того времени, когда я начал осознавать самого себя.

Мое раннее детство совпало с тяжелыми для страны годами сталинских репрессий. Они коснулись и нашей семьи. Был арестован Михаил Плисецкий, муж Рахили, сестры моего отца – матери Майи, Александра и Азария Плисецких. Как стало известно позже, Михаил Плисецкий был расстрелян 8 января 1938 года. Спустя три месяца арестовали и Рахиль. У нее на руках находился новорожденный Азарий.

 

Трагедия семьи Плисецких

Меня всегда интересовала личность Михаила Эммануиловича Плисецкого, погибшего в сталинских застенках. Этот большой, талантливый, мужественный человек, высокообразованный инженер и бесстрашный спортсмен-мотоциклист (в то время! один из первых!), канул в энкавэдэшную пучину таким молодым! Ему так и не суждено было узнать, каким чудом станет его дочь Майя. Судьба Михаила Плисецкого представлялась мне трагедией за гранью возможного.

Привожу достоверное свидетельство моей мамы, точно соответствующее по времени событиям, о которых я пишу:

Михаил Эммануилович был нашим консулом на Шпицбергене. Он был очень сильным, волевым человеком – темпераментным, азартным, интересным. Внешне он отличался от Мессереров – прежде всего своим высоким ростом. В последние свои приезды в Москву он видел, что происходит с ответственными работниками тех лет. Арест за арестом.

Аресты шли обычно по ночам – и наутро люди шепотом сообщали друг другу: “Сегодня взяли такого-то…” Слухи, тревога за близких, полная неизвестность о судьбе ушедших в тюрьмы делали жизнь невыносимой. Я запомнила его слова: “Ну, уж меня они не заставят клеветать на себя и других!” В то время мы постоянно слышали о том, что заключенные подписывали фантастические обвинения в свой адрес – лишь бы прекратить допрос. Неизбежное свершилось – в апреле 1937 года нашего Мишу арестовали. Вслед за ним арестована была и Рахиль, которую посадили в “черный ворон”, как тогда называли зарешеченный автомобиль, с восьмимесячным Азариком на руках.

Считаю необходимым показать читателю на архивном материале всю чудовищную несправедливость произошедшего и назвать бесславные имена мучителей Михаила Плисецкого, чтобы заклеймить их вечным проклятием. Особенно хочу обратить внимание читателя на то, что весь суд, на котором решалась человеческая судьба, занял 15 минут (с 17.30 до 17.45 8 января 1938 года). А исполнение приговора состоялось в этот же вечер.

Во время “оттепели” КГБ СССР разрешил родственникам реабилитированных знакомиться с их делами в спецхране КГБ. Мой дядя Александр Михайлович Мессерер сделал копии документов из дела Михаила Плисецкого и Рахили Мессерер-Плисецкой.

Из воспоминаний А. М. Мессерера:

Мишу Плисецкого арестовали в ночь на 30 апреля 1937 года. Ему было 38 лет. Незадолго до этого он был исключен из ВКП(б). Восемь месяцев его держали в Лефортовской тюрьме НКВД. Под неимоверно страшными пытками он “признался” в шпионаже, диверсиях, контр революционной деятельности, участии в троцкистской организации и подготовке террористических актов против руководителей партии и правительства.

Из архивов НКВД и КГБ:

Обвинительное заключение по обвинению Плисецкого по статье 58, п. 6, 7, 9, 11

Плисецкий был арестован как член германской шпионско-диверсионной организации, орудовавшей на советском угольном руднике на Шпицбергене, и как террорист, входивший в состав троцкистской террористической группы, созданной Пикелем. Личным признанием и материалами следствия установлено, что Плисецкий в 1927 году в Берлине, через племянника Троцкого Бронштейна Б., познакомился с родственником Троцкого, агентом полицей президиума Животовским. В 1932 году на Шпицбергене Плисецкий был привлечен к шпионско-диверсионной работе германским подданным Бюркле. По заданию Бюркле Плисецкий участвовал в ряде диверсионно-вредительских актов. Плисецкий был связан с Липиным, Трусовым и Шафраном. В начале 1933 года вошел в состав террористической группы Пикеля, принимал участие в беседах о необходимости террора в отношении руководителей ВКП(б) и Правительства. Входил в состав антисоветской троцкистской террористическо-вредительской организации Главсевморпути. Разрабатывал вредительские планы, направленные на срыв угледобычи. Признал себя виновным в шпионско-диверсионной работе. Не признает преступного характера связи с Пикелем.

УТВЕРЖДАЮ

Начальник XI отдела ГУГБ майор ГБ Ярцев 17.12.37

УТВЕРЖДАЮ

Прокурор СССР Вышинский 31.12.37

Привожу документы об аресте Рахили Михайловны Мессерер, также взятые в архиве НКВД.

Дело 275506 По обвинению Мессерер-Плисецкой Рахили Михайловны по ст. 58, п. 12 УК РСФСР

Выписка из протокола ОСО от 16.03.38

Слушали дело № 17938/ц о Мессерер-Плисецкой

Постановили: Мессерер-Плисецкую, как члена семьи изменника Родины, заключить в исправительно-трудовой лагерь сроком на 8 лет со дня вынесения настоящего постановления.

Подробности того времени я, конечно, помнить не могу, мне тогда было слишком мало лет. Когда пришли арестовывать Рахиль, родственники узнали, что идет обыск, и постарались детей забрать. Алик и Майя были на спектакле в Большом театре, и родственники дежурили у всех подъездов Большого, чтобы дети не вернулись домой. Так их спасли от обезлички. А ведь могли отвезти в детские дома, сменить имена и фамилию, и найти их потом стало бы невозможно. Так пропал брат Василия Аксенова после ареста родителей. Мама вспоминала об этом страшном времени:

Детей встретили, к нам с Асафом привезли Алика, которого позднее Асаф официально усыновил и которого вся наша семья приняла как родного. Майечку взяла Суламифь. Она была уже балериной Большого театра и, конечно, рисковала своей карьерой, беря себе в дом Майю, дочь репрессированных родителей.

Рахиль с Азариком погрузили в вагон и повезли в ссылку.

Асаф и Суламифь были на высоком положении в Большом театре, уже стали орденоносцами. Так и на афишах Большого театра писали: “Орденоносец Асаф Мессерер”. У него был орден Трудового Красного Знамени, а у Суламифь – орден “Знак Почета”. Но, несмотря на это, вмешаться в ход событий им было очень сложно. Сулимифь и Асаф делали шаги, чтобы освободить сестру. Тогда это было очень рискованно, ведь могли арестовать и их тоже. Тем не менее они боролись за нее. Асаф пошел к Меркулову – заместителю министра внутренних дел. Тот прореагировал как будто бы положительно. Во всяком случае, дал возможность родным повидаться. Суламифь поехала к сестре в ссылку.

Существует семейная легенда о том, как Рахили удалось передать весточку родным. Она стояла у окошка теплушки, в которой их везли в ссылку. Увидела двух женщин, которые что-то убирали на путях, встретилась с одной из них взглядом и выбросила записку, написанную на обрывке газеты. Письмо было сложено треугольником, и написан адрес Суламифи. Всего четыре слова: “Везут лагерь Акмолинскую область”.

Майя Плисецкая пишет в своей книге:

Слава вам, добрые люди! Вы всегда находились в моей стране в тяжкие годины. Неисповедимыми путями это письмо-крик за тридевять земель дошло до адресата. Сама ли эта простая женщина, кто-то из близких ее чистых людей, задушевных товарок, но из рук в руки – поверьте мне, в 1938 году это был сущий подвиг – вручили родным слезные материны каракули. Значит, не верили-таки люди во вредителей, агентов иностранных разведок, убийц! А верили в добросердие, вспомоществование, участие.

Так родным стало известно, куда везут Рахиль. Суламифи дали свидание с сестрой, об этом она написала в своей книге воспоминаний. Чемоданы с продуктами были такими тяжелыми, что она с трудом могла оторвать их от земли. Суламифь встретилась с начальником лагеря, просила за Рахиль. Не сразу, но удалось добиться перевода сестры на вольное поселение в город Чимкент. Это уже был путь к дальнейшему освобождению и возвращению в Москву.

Я прекрасно помню, как в квартире, где я жил вместе с мамой и отцом в Глинищевском переулке, ставшем потом улицей им. Немировича-Данченко, появился мой брат Алик Плисецкий. Он стал моим самым любимым братом. Майя жила у Суламифи (Миты, как ее звали родные). Мне кажутся очень трогательными воспоминания Майи об этом времени (осень 1939 года).

Я опять жила у Миты. А мой брат Александр – у Асафа. По понедельникам – традиционный выходной в Большом и хореографическом – я ходила навещать восьмилетнего среднего брата. Он рос вместе с сыном Асафа и Анели Судакевич – Борисом. Борис Мессерер сейчас известный театральный художник. Это он сделал отличные декорации к “Кармен-сюите”, которые были успешно протиражированы во множестве постановок по миру. А тогда Анель, опасавшаяся зловредных простуд больше всего на свете, рядила обоих мальчишек в добрую сотню одежонок, и оба, взмокшие, неповоротливые, шли со мной в кинотеатр “Центральный” на Пушкинской площади. Там тогда шел американский фильм “Большой вальс” о творце классического венского вальса Иоганне Штраусе, фильм шел долго. И каждый понедельник я с Аликом или втроем с Борисом в двадцатый раз безотрывно глазели на смеющееся, счастливое белоснежное лицо голливудской звезды Милицы Корьюс. Субтитры, сопровождающие фильм, знали наизусть. Фильм казался верхом совершенства. У каждого в детстве был свой фильм. Мой фильм был “Большой вальс”.

…Но сеанс длился лишь полтора часа. За дверями кинотеатра уже сгущались ранние московские сумерки. Советская жизнь продолжалась.

Родные не оставляли стараний, и в начале 1941 года Суламифи удалось добиться приема у зампредседателя НКВД Енукидзе (наркомом был Берия), и вскоре появилось постановление о возвращении Рахили из ссылки. В апреле они с Азариком вернулись в Москву.

Как вспоминала мама: “Маленький Азарик, вернувшись из тюрьмы и ссылки в Москву, долго еще спрашивал у матери, когда хотел пойти погулять: «Мама, можно мне пойти за зону?»”

Передо мной лежат удивительные по своему провидческому чувству письма, написанные одному и тому же адресату. Два письма почти одного времени (разница всего лишь в два года!). Они оба обращены к Рахили Плисецкой (Мессерер).

Первое написано в 1940 году Асафом Мессерером. Отец рассказывает ей о своем посещении заместителя наркома НКВД Меркулова и о надежде на освобождение из ссылки. И, желая порадовать сестру, он пишет о том, какие успехи делает ее дочь Майя, тогда выпускница хореографического училища:

Дорогая Рахилинька!

<…> Вчера я смотрел Маечку. Она выступала в школьном концерте в трех номерах. Ты себе не можешь представить, какие она сделала блестящие успехи. Она блестяще протанцевала все три номера. Если она и в дальнейшем будет работать в таком плане, то из нее действительно выйдет выдающаяся танцовщица. Поздравляю тебя с такой дочкой, ты ею можешь гордиться.

Второе письмо датировано 1942 годом. Оно написано самой Майей, еще такой юной, но уже балериной, работающей в Большом театре. Майя адресовала письмо в Свердловск, куда Рахиль с младшим сыном уехали в эвакуацию. Алик и Майя остались с дядей Асафом и тетей Митой. В письме она называет моего отца “домашним” именем Ося:

Дорогая Мамуся! Я пишу тебе специальное письмо, чтобы рассказать тебе, что была сегодня в Большом Театре. Сегодня был балет “Лебединое озеро”. Ося был принц, а Ира Тихомирнова лебедь.

Ося танцевал так, что всю вариацию III его акта танцевал под аплодисменты. Из буфетов приходили служанки и говорили, что пришли на него посмотреть. Это все было гениально. Нельзя этого написать. Если бы был бог, то он бы не смог даже ни одного движения сделать, как Ося. После конца полна улица была народу, букеты и корзины цветов.

Когда он кончал вариации в III акте, у них там есть кода, то его вызывали 8 раз. После конца тоже 7 раз. Ира очень хорошо танцевала, как настоящий лебедь. Ося, когда прыгал, то 4 раза ударял ногу об ногу. Такой частоты не бывало. ОН ГЕНИЙ. Но это для него мало сказать и написать. Прыжок у него на метр или 2 в вышину, и там в воздухе как ангел делал, что хотел с собой.

Мамуся, что это за гений. И с ним как поступили. Ермолаеву дали ставку выше, чем ему. А теперь, когда он так станцевал, то Захаров, стерва проклятая, пришел его хвалить.

Ну мамуся, а Миту этот же Захаров поставил во 2-ой состав в “Кавказском пленнике”. А Лепешинскую в 1 состав.

Пока нового больше ничего нет.

Привет Азарику.

Майя

Через много лет после того девичьего письма Майя, более сорока лет занимавшаяся в классе Асафа Мессерера, так выразила свое зрелое мнение об учителе, неизменно ее восхищавшем:

Асаф Мессерер был великим танцором. С самого начала своей профессиональной жизни он начал заниматься и педагогической работой. В течение 68 лет и по сей день он ведет артистические классы, как мужские, так и женские, в Большом театре. Его особый талант дает ему возможность чувствовать и развивать координацию всех мускулов тела, и это действительно явление уникальное. В его классах не случается травм, возможных как результат перегрузки.

Часто я прихожу в класс и, чтобы сберечь силы, намереваюсь заниматься полчаса, но затем я остаюсь на полный класс, забывая о своей усталости. Я вижу, что то же самое происходит со всеми остальными артистами. Уланова после перехода в Большой театр занималась исключительно у Мессерера восемнадцать лет. Однажды она мне сказала, что только благодаря урокам Мессерера она смогла танцевать так долго. Я думаю, что это же относится и ко мне.

 

Триумф и несправедливость

В нашей семье всегда звучало имя Плисецкой, и мне с детства было известно об успехах Майи. Взрослые обсуждали партии, в которых она выступала, и традиция бывать на спектаклях с ее участием, как в детстве на спектаклях отца, имела характер ритуала.

Незадолго до начала представления я приходил в Щепкинский проезд, отделявший Большой театр от двухэтажного дома, где жили Майя и старший брат Александр, и попадал в огромную коммунальную квартиру, перенаселенную до крайней степени. У меня не было опыта проживания в коммуналке, хотя во время эвакуации в Куйбышеве мы жили в одной квартире с художником Большого театра Петром Вильямсом, его женой Анусей, арфисткой Верой Дуловой и баритоном Александром Батуриным, ее мужем, но мне не был знаком опыт жизни с многочисленными соседями. В послевоенные годы я жил с мамой в отдельной квартире, которую получил отец, как один из ведущих солистов Большого театра, и оставил маме, когда они развелись.

Помню, что больше всего меня ужасала очередь в туалет, на которую я натыкался при входе в квартиру Майи. Продвигаясь дальше, я видел кого-то из жильцов, дежуривших около ванной, туда тоже очередь. Пока я шел по длинному коридору, изо всех комнат доносились характерные звуки, свидетельствовавшие о профессиональной принадлежности артистов театра, населявших квартиру. Игра на рояле сменялась звуками фагота, а затем слышалось колоратурное сопрано. На кухне шипела приготовляемая пища, шла беззлобная болтовня соседок, готовивших на одной четырехконфорочной плите также в порядке очереди. В середине коридора висел телефонный аппарат, и случалось, что и к нему было трудно протолкнуться. Те жильцы, с кем я встречался, здоровались со мной в ответ на мои вежливые приветствия, но всякий раз я расстраивался, видя их в затрапезе, неухоженными, какими-то расхристанными. Я проходил в предпоследнюю комнату, а точнее, в залу довольно большого размера, обставленную случайными, разрозненными предметами мебели, производившую какое-то богемное и вместе с тем радостное впечатление своей эклектичностью и отсутствием какой бы то ни было претенциозности в попытке обрести завершенный стиль. Кроме заполнявшей комнату мебели, состоящей из шкафов, застекленных горок с хрустальными рюмками, кресел и стульев, пространство было разгорожено ширмами, дававшими приют членам семьи – братьям Александру, Азарию и их маме, скромнейшей и мудрейшей Рахили Михайловне Мессерер. Несмотря на кротость нрава, Рахиль могла проявить принципиальность и твердость в достижении поставленной цели. Рахиль Михайловна придавала удивительный уют этому причудливому дому. Ее заботливой рукой предметы мебели были уставлены вазочками, фарфоровыми статуэтками, диковинными безделушками, располагавшимися на специальных скатерках или салфетках.

На стенах висело множество фотографий, свидетельствовавших о славном театральном прошлом и настоящем членов семьи. Снимки перебивались сегодняшними афишами Большого театра, имевшими реальный сиюминутный смысл и не дававшими посетителю уйти в прошлое.

“Светелка”, в которой жила Майя, находилась в самом конце коридора, за дверью, ведущей в большую залу. Это было крошечное помещение с одним окном, напоминавшее пенал, в котором помещались только раскладывавшийся диван-кровать, шкаф для одежды и туалетный столик с трельяжем. В эту комнату не полагалось заходить, и все общение происходило в зале, где постоянно толпился народ, весьма разнообразный по своему составу, включавшему в себя других родственников, семейных знакомых, театральных журналистов, музыкантов, фотокорреспондентов, а иногда известных писателей, режиссеров и телевизионщиков. Среди них могли оказаться пианист Эмиль Гилельс, писатели Леонид Леонов, Валентин Катаев, Всеволод Вишневский, Семен Кирсанов, Борис Ласкин, кинорежиссер Роман Кармен, операторы хроники Абрам Хавчин, Василий Катанян. Здесь было интересно находиться, потому что происходил обмен мнениями и новостями, каждый вновь пришедший что-то рассказывал, да и просто – люди, знавшие друг друга, радовались новым встречам. Весь процесс приходов и уходов людей не подчинялся никаким законам и носил совершенно стихийный характер.

Когда я приходил за билетом на спектакль, в комнате в нервном ожидании уже толпились люди, которым обещали контрамарки на балет с участием Майи. Мне тоже совали в руки бесплатный пропуск без указания места. И я шел по этому пропуску в театр, для чего надо было перейти переулок, обогнуть здание театра и пройти через контроль. Поскольку я, как правило, шел с кем-то из знакомых, имевших точно такой же бесплатный пропуск, мы протискивались в одну из лож бельэтажа и в течение всего действия стояли сзади на цыпочках, вытянув шеи и сопереживая тому, что происходило на сцене.

Я побывал на всех премьерах Майи Плисецкой, и мне остается только сформулировать свои впечатления в правильной последовательности.

Помню, как Майя вышла на сцену в “Танце маленьких лебедей” в 1944 году. Тогда мне казалось, что она заметно выделялась среди других балерин, танцевавших рядом. Сейчас я очень ценю это памятное для меня чувство, в котором сквозит юношеская, более чем пристрастная любовь к двоюродной сестре.

Позже вспоминаю ее в роли Повелительницы дриад и Феи сирени в “Дон Кихоте”. Первая большая удача пришла к ней в балете “Раймонда”, где она станцевала главную партию. Наверно, это было в 1945 году.

И наконец, в 1947 году состоялся триумф Майи в партиях Одетты и Одиллии. В дальнейшем, как пишет она сама, ей довелось выходить на сцену в этом спектакле восемьсот раз. И, конечно, особенно памятна ее страстная трактовка роли Заремы в “Бахчисарайском фонтане”, где Марию изумительно тонко исполняла Галина Уланова.

Несколько позже Майя прекрасно показала себя в партии Мирты в балете “Жизель”, и снова можно было увидеть Уланову уже в роли Жизели. Это был поразительный спектакль.

В 1956 году Майю не пустили по анкетным данным в анонсированную ранее поездку в составе труппы Большого театра в Англию. Это стало настоящим потрясением для многих артистов и балетных критиков, заинтересованных в успехе первых в истории театра гастролей русского балета за рубежом.

Я был очевидцем того, как сама Майя мучительно страдала из-за несправедливости произошедшего. В то время она еще не встретила на своем жизненном пути Родиона Щедрина, ей бывало одиноко и не хватало сочувствующего слушателя. Вечерами она звонила мне и просила прийти к ней домой, чтобы мы могли поговорить. Мы отправлялись на прогулку по ближайшим переулкам, обсуждая все проблемы на открытом воздухе, поскольку не доверяли не только телефону, но и стенам, в которых могли находиться прослушивающие устройства. Майя говорила о том, что артисты балета, как никто другой, ценят мгновения жизни на сцене. Судьба балетного танцовщика быстротечна, и все помыслы балерины направлены на то, чтобы успеть выразить себя вовремя – пока есть способность танцевать в полную силу.

Майя Плисецкая ощущала себя тогда именно так – в полном расцвете своих творческих возможностей. Никто не мог предположить последующее развитие событий в мире, никто не надеялся на изменение ситуации в политике, связанное с возможностью дальнейших контактов с мировым сообществом. Артисты считали гастрольную поездку за границу своей удачей, которая может и не повториться.

Несмотря на угнетенное состояние духа, Майя, как никогда не расслабляющийся человек, решила доказать, и в первую очередь британской общественности, что она находится в прекрасной артистической форме. Майя хотела убедить публику в том, что ее неучастие в гастрольной поездке Большого театра не есть результат нездоровья, а лишь торжество произвола властей.

Она поддержала идею включить “Лебединое озеро” в репертуар Большого театра и согласилась выступить в двух спектаклях именно в это время. Каким-то образом в Москве без всякого участия Плисецкой распространился слух, подтверждающий значительность упомянутого события. Возникло стихийное противостояние власти и столичной публики, желающей поддержать Майю.

Я был на этих представлениях. С момента появления Плисецкой в роли Одетты во втором акте зрители устроили ей овацию, которая не прекращалась все время пребывания Майи на сцене. Тем самым публика демонстрировала солидарность с опальной балериной и восхищение ее талантом. Это было невероятно трогательно. Сидящие в партере вокруг меня люди плакали и не скрывали своих слез. Это был какой-то фантастический успех! По окончании танца снова была устроена овация, перекрывавшаяся криками “браво!” и “бис!”, и Майя многократно выходила на поклоны.

Быть может, эти спектакли стали для меня самыми прекрасными из всех, в которых я видел Майю на сцене, а мера нашей человеческой близости с ней в тот период жизни – самой значительной из всего времени, проведенного рядом.

Я помню и другие выдающиеся выступления Майи на сцене Большого театра. К ним следует отнести два балетных вечера, когда давали балет “Лауренсия”, восстановленный Вахтангом Чабукиани. Майя танцевала с невероятным блеском и вдохновением. Целое поколение людей моего возраста не видели танец Чабукиани, и вот наконец всем нам была предоставлена такая возможность. Дуэт прославленных танцовщиков был великолепен.

Вспоминаю балеты, поставленные для нее выдающимися балетмейстерами разных стран мира. В первую очередь это “Болеро” Равеля в постановке Мориса Бежара. Этот балет был приурочен к одному из юбилеев Майи и тоже подвергался категорическому запрету со стороны властей, но благодаря маниакальному упорству Майи восторжествовал и был показан зрителю, сорвав бешеный успех.

На пустой сцене – огромный стол, и на нем Майя в полном соответствии с нагнетанием темы исполняет “статичный” танец: она стоит на одном месте, ритмически соответствуя музыке ногами. В едином ритме движутся руки, плечи, голова, и балерина добивается при этом небывалой выразительности, совершенно растворяясь в молитвенной пластике движений, подчиненных музыке.

При этом исступленном молении у Майи отстраненный взгляд. И как бы в ответ ей вокруг стола танцуют тридцать мужчин, ее партнеров. Постановка достигает апогея, когда в конце все мужчины разом накрывают Майю руками, являя собой хореографическое завершение музыкальной темы Равеля.

И снова яркий эпизод сотрудничества Майи и Бежара. Она предложила Морису Бежару тему “Айседора” для создания маленького балета по книге Айседоры Дункан “Моя исповедь”, столь вдохновлявшей ее. Музыку к этому спектаклю подбирала пианистка Бабетта, работавшая у Бежара и по согласованию с ним. Звучали фрагменты из произведений Шуберта, Брамса, Бетховена, Скрябина, Листа и в одном эпизоде даже “Марсельеза”, вносившая страстную ноту в этот балет. Одновременно звучали цитаты из книги, а в конце Майя сама декламировала стихи Есенина и произносила слова Айседоры.

Бежаром были для Майи поставлены балеты “Леда” (1978 год), “Курозука” (1988 – новый вариант этого же балета) и концертный номер “Ave Maya”.

Ролан Пети поставил “Гибель Розы” на музыку Малера “Пятая симфония”. Изящный балет, маленький шедевр пластики, который Майя очень любила.

 

Рисую Майю и цветы

Рисовать цветы и портреты Майи я начал давно, когда она еще жила в Щепкинском проезде, рядом с Большим театром, но уже не в коммунальной квартире, а в отдельной – напротив. Майя получила ее после того, как Юрий Федорович Файер – дирижер, проводивший все балеты с ее участием, – переехал в новую комфортабельную квартиру. Майе после спектаклей дарили огромное количество цветов, и стоило больших трудов расставить их в вазы и сосуды – их просто не хватало. Она переживала гибель этих цветов и хотела, чтобы я рисовал их, пока они были прекрасны и еще не завяли. Случалось, Майя мне звонила накануне вечером с тем, чтобы я утром пришел, пока она спала. Майя страдала бессонницей, порой засыпала под утро и вставала очень поздно.

Когда я приходил, дверь мне открывала Рахиль Михайловна, которая осталась жить в старой квартире на одной площадке с новой Майиной. Тетя запускала меня к Майе, и я располагался в главной зале, сплошь заставленной букетами самой фантастической формы и окраски. Когда Майя просыпалась, она выходила ко мне в халатике, неизменно с любовью целовала и радовалась мне. Это было время моей учебы в архитектурном институте.

Так продолжалось много лет, это стало каким-то негласным законом нашего сосуществования. Я тогда занимался акварелью с Артуром Фонвизиным, и Майя приезжала позировать в его гостеприимную квартиру. С собой она брала огромный пакет, куда помещались части костюма “Черного лебедя”: пачка с красной вставкой и высокие страусовые перья головного убора, а также балетные туфли, потому что, когда Майя надевала корсет и пачку, она должна была надеть трико и балетные туфли. Позировала она изумительно, строго придерживаясь первоначально выбранной позы. Артур Владимирович был счастлив писать такую прекрасную “натуру”, как он выражался.

Когда в более поздние времена Майя оказывалась в Москве, она звонила мне и приглашала днем зайти к ней домой на улицу Горького (теперь Тверскую). Квартира Майи была в доме Большого театра около глазной больницы. Соседняя квартира была куплена Родионом и Майей специально для Щедрина, чтобы он мог во время пребывания в Москве спокойно играть на рояле, никому не мешая, и никто бы ему не мешал.

Майя ощущала постоянный зов творчества, заставлявший ее существовать именно художественным способом, и когда в силу различных обстоятельств не могла проявить себя в балете, в драматическом искусстве или, со временем, в литературном труде, то стремилась выразить себя любым способом – позируя для портретов.

Когда Майя готовилась позировать, это был своего рода спектакль – представление меняющихся шляп, костюмов, вееров, перчаток, при этом каждая вещь сопровождалась новой позой и новым взглядом, соответствующим образу. И это тоже было великолепно.

Мне вспомнился сейчас один из портретов, где Майя позирует с веером в руке. С этим веером связана целая история. Его подарил Белле Сережа Параджанов, когда мы с ней приходили к нему домой в Тбилиси. Замечательный веер изумительной красоты с росписью ручной работы.

В одно из юбилейных выступлений Майи мы с Беллой подарили его вместе со стихами Беллы:

Глаз влажен был, ум сухо верил в дар Бога Вам – иначе чей Ваш дар? Вот старый черный веер для овеванья чудных черт лица и облика. Летали сны о Тальони… но словам здесь делать нечего… Вы стали — смысл муки-музыки. В честь Тайны вот – веер-охранитель Вам. Вы – изъявленье Тайны. Мало я знаю слов. Тот, кто прельстил нас Вашим образом, о Майя, за подвиг Ваш нас всех простил.

 

Кармен-сюита

Одним из самых дорогих и незабываемых событий моей творческой жизни стала работа над спектаклем “Кармен-сюита”. Майя Плисецкая всегда мечтала воплотить образ Кармен в балете.

В конце 1966 года в Москве проходили гастроли национального балета Кубы. Майя побывала на балетном спектакле, поставленном Альберто Алонсо. Хореографический язык, которым пользовался Альберто, поразил Майю.

Она почувствовала в этой пластике созвучие образу Кармен и бросилась за кулисы:

– Альберто, хотите поставить для меня “Кармен”?

Он отреагировал мгновенно:

– Это моя мечта!

Плисецкой удалось уговорить Фурцеву сделать так, чтобы Алонсо поставил для нее одноактный балет.

К началу репетиций Альберто приехал в Москву и встретился с Родионом Щедриным. После нескольких встреч с Альберто, выслушав пожелания его и Майи, Родион пришел на репетицию, где Альберто пытался ставить танец для Майи на музыку Бизе. Щедрин увидел, что нужна новая музыкальная трактовка. Он тут же взял ноты и набросал музыкальный текст, варьируя Бизе. Так началось создание музыки к балету.

С просьбой сделать декорации для балета Майя сначала обратилась к Тышлеру, но Александр Григорьевич, выслушав концепцию, отказался, решив, что это слишком авангардно для него. И тогда Майя и Родион пригласили меня. Я встретился с Альберто Алонсо и начал делать макет. Альберто не говорил по-русски, а я по-испански, поэтому разговаривали на плохом английском. Но понимали друг друга с полуслова. И если Альберто пытался объяснить мне значение перекрестного диалога в танце, я отвечал ему одним словом: “Ионеско”, и мы понимали друг друга (в пьесах Ионеско существуют перекрестные диалоги, которые очень остро и парадоксально выражают сюжетную линию).

Я принимал участие в создании либретто, и, думаю, оно имеет достаточную остроту, напрямую связанную с декорационным замыслом. Место действия – арена боя быков – арена жизни: не парадная с ровненько подогнанными досками, а со случайно прибитыми, которые уже претерпели дожди и разрушения где-то в сельской местности. Вверху стоят судейские кресла с высокими спинками. Это как бы места для зрителей и одновременно для судей, потому что двенадцать танцовщиков, представляющих народ, простых людей, становятся судьями, вершат суд и дают оценку всему происходящему.

Подобный дуализм прослеживается во всем спектакле, потому что бык – это и бык, и одновременно рок – судьба. Там есть сцена: вылетает бычок точно так, как на настоящей арене, а в какой-то момент (сцена гадания) он становится символом – роком, значительным образом. В целом это прослеживается по всему спектаклю, и кульминацией является финал, где происходит перекрестный диалог. Появляются Кармен и Хозе, а с другой стороны – Бык и Тореадор, и они начинают танцевать, меняясь партнерами: Кармен танцует уже с Тореадором, а Хозе танцует с бычком.

То же самое – в сцене гадания, которая очень интересна по хореографическому решению: участвуют Коррехидор, Кармен, Хозе, Тореадор и Бык. Они в сложных соотношениях между собой, все время меняясь местами, создают предощущение трагической гибели Кармен. И она как бы гадает на картах, ожидая решения своей судьбы.

Костюмы сделаны согласно этому решению – четко поделены пополам. Половина костюмов цветная, половина – непроглядно черная. Это было у всех костюмов, кроме главных исполнителей: Кармен, Хозе и Тореадора, которые однозначны в смысле трактовки образа.

Важный элемент оформления – образ Быка, который реет над ареной – маска быка на красном полотнище.

 

Коррида

Весной 1984 года Майя Плисецкая попросила меня помочь при постановке балета “Кармен-сюита” в театре “Реал” в Мадриде. Это был перенос балета Большого театра на испанскую сцену. Постановкой руководил Азарий Плисецкий, постоянно работавший репетитором в балетной труппе театра “Реал”. Самого Альберто Алонсо мы ждали только на премьеру спектакля. Приглашения Майи в различные страны миры были подлинным счастьем для Альберто, так как давали возможность вырываться с Кубы, где существовал ненавистный режим Фиделя Кастро.

Альберто был на пятнадцать лет старше меня, но, несмотря на это, мы с ним замечательным образом дружили. Началась наша дружба в Москве во время первой постановки “Кармен-сюиты”, когда он совсем не говорил по-русски, что, как я уже отмечал ранее, не мешало нашему общению. Мы говорили на английском, но одинаково плохо, что уравнивало шансы. Альберто, кроме того, делал большие успехи в русском, а я выучивал отдельные испанские слова. Особенно Альберто полюбил русское слово “сволочь”. Он употреблял его по поводу всякого не понравившегося ему человека и неприятного для него стечения обстоятельств или просто безадресно.

– Вот сволочь, опять этот танец не выходит – ничего не получается.

Альберто был счастлив, что наши политические взгляды совпадали, и он мог, не задумываясь, поднимать палец к небу, как бы подытоживая свои рассказы о том, какая жизнь была на Кубе до прихода Кастро, и произносил:

– Кастро – сволочь!

Успехи Альберто в русском языке легко объяснялись тем, что целые дни он проводил в балетном классе среди русских балетных красавиц и ему, несомненно, хотелось говорить с ними. В Москве я беспрестанно водил его по ресторанам и разного рода забегаловкам, а он мечтал угостить меня в Испании настоящей паэльей. В испанских ресторанах паэлья считалась самым дорогим блюдом и повсюду готовилась по разным рецептам.

Во время блужданий по мадридским улицам и площадям я неизменно заходил в маленькие кафе, где как правило, развешено было великое множество картинок, посвященных испанской жизни, и зачастую на них попадались сцены корриды. Нередко это были фотографии – весьма старые, выцветшие и пожелтевшие от времени, иногда – просто рисунки. Часто мелькали репродукции с офортов Гойи. В кафе по телевизору передавали репортажи с происходящей в это же время корриды, и большинство посетителей не отрывало глаз от этой баталии.

Невольно я сравнивал происходящее на экране с тем, что было изображено на офортах и выцветших фотографиях. И если по телевизору показывали бой быков в огромной чаше стадиона, вмещавшей пятьдесят тысяч зрителей, и это являло собой грандиозное красивое зрелище, то на старых, маленьких пожелтевших фотографиях можно было разглядеть много любопытных деталей.

Маленькие картинки передавали определенную наивность зрелища, его народный характер и показывали игру тореадоров, когда кто-то из них, пользуясь шестом, перепрыгивал через быка. В любом случае “глянец” транслировавшегося по телевизору зрелища не соответствовал фотографии, пускай примитивной, но документально передающей характер площадной забавы.

Я все время думал об этом, и, конечно, мне хотелось увидеть настоящую корриду, но на посещение такого мероприятия у меня просто не было денег. Кроме того, сезон корриды в Испании строго ограничен во времени, и он уже подходил к концу.

Неожиданно я получил приглашение поехать с балетной труппой театра “Реал” в Малагу и Севилью. Там можно было показать новый балет и “обкатать” его перед показом столичной публике.

Открывать для себя Испанию было огромным удовольствием, тем более что я находился внутри коллектива испанцев и органично вписывался в местную жизнь. И вот, блуждая по Севилье, я стал наталкиваться на объявления о последнем в сезоне бое быков, который должен был проходить в маленьком городке под Севильей через пару дней. То, что нужно: провинциальная коррида. Я сразу бросился к Майе. К моему счастью, она была свободна в этот день и согласилась поехать на корриду.

Накануне я заметил в центре города в маленьком эксклюзивном магазине поразивший меня женский туалет изумрудного цвета: он состоял из фрачка без лацканов, но с фалдами и такого же цвета брюками. Мне показалось, что этот наряд очень подойдет Майе, и посоветовал его купить. Майя согласилась, новый туалет так ей понравился, что она решила сразу его надеть и отправиться в этом наряде в нашу поездку. Хозяин магазина настойчиво просил сделать памятный снимок вместе с ним.

В это время Майя была директором испанской труппы театра “Реал”, и в ее распоряжении находился большой черный “Мерседес”, за рулем которого сидел водитель Карлос. Настоящий испанский красавец двухметрового роста, он несмотря на жару неизменно носил темно-синий блейзер с золотыми пуговицами и белую рубашку с галстуком. Каждый раз, когда машина останавливалась, подъехав к месту назначения, он галантно выходил из своей двери и, обогнув машину, церемонным жестом открывал дверцу для Майи.

Доехать до места, где проходила коррида, можно было только на машине. Мы отправились в два часа дня и, преодолев километров тридцать, попали в маленький очаровательный городок. Подъехали к местной арене, она была стандартного размера, за деревянным ограждением возвышалось всего пять рядов для зрителей, к моменту начала боя ряды были заполнены лишь наполовину, зрители сидели с теневой стороны, чтобы солнце не мешало им смотреть. На корриде присутствовали мэр города и члены городской управы, они сидели в специальной ложе. Мы с Майей и Карлосом заняли места на трибуне. Скамьи были деревянные, но каждый из нас получил маленький мешочек с песком, чтобы сидеть было удобнее. Мы нашли свои места в первом ряду, а перед нами был пустой проход и перила над ограждением, чтобы можно было облокотиться.

Начался парад участников корриды. Я был потрясен совершенной наивностью их костюмов – никто ими не занимался. Пикадоры были в разноцветных камзольчиках – бамбетках, причем кто-то мог быть одет в малиновую бамбетку и синий жилет под ней, зеленые штаны ниже колен и желтые носки, закрывающие икры. Другой имел желтый камзол, лиловый жилет и голубые штаны, а носки, предположим, белые. Все это было изготовлено из блестящей сверкающей ткани, видимо, с люрексом, и они сверкали на солнце, переливаясь всеми цветами радуги. Только традиционные шапочка, лаковые туфли и широкий пояс были черными.

Я внутренне гордился тем, что предвидел эффект такого зрелища. Майя тоже была под впечатлением парада и безумной яркости костюмов. Началась коррида. Объявили имена пяти тореадоров. Быки были пятнистые и разноцветные. Преобладали песочные и коричневые оттенки, а на столичной корриде всегда подбирались быки черного цвета, чтобы не видна была кровь.

После того как быка дразнили пикадоры, всаживавшие в его холку бандерильи, на арену выходили молодые тореадоры, совсем юные мальчики, которые плохо держались на публике и крайне неумело действовали. Зато был виден их задор и то, как они общались с пикадорами. Слышны были их разговоры и выкрики. Эти простые парни – жители городка хотели показать себя перед земляками. Их узнавали на трибунах и кричали что-то ободряющее. Действо выглядело подлинно народным. Кровь, измазавшая буквально всех участников, особенно была заметна на быках светлого окраса.

Быки в двух случаях из четырех выходили победителями в схватках. Они подминали тореадоров под себя, а пикадоры, играя красными мулетами, переключали гнев разъяренных быков на себя и отвлекали от их жертв. Конечно, парням оказывали скорую помощь и не давали продолжать схватку, хотя все поверженные проявляли безумную отвагу и рвались в бой.

Как правило, на каждой арене есть заранее приготовленные комнаты с медицинским оборудованием, куда доставляют раненых. Кроме того, при арене существует маленькая капелла, чтобы участники корриды могли помолиться перед боем.

Зрелище было для меня тяжелым, особенно когда на песок выскакивали парни, которые специальными ножами должны были приканчивать умирающих животных. Я не мог на это смотреть, а Майя была целиком во власти происходящего.

Действо достигло кульминации, когда объявили последний пятый бой. Оказалось, что выступает знаменитый тореадор, который после тяжелой травмы, полученной в ходе боя, провел долгое время в больнице и теперь, поправившись, хотел войти в форму на корриде не самого высокого уровня.

Неожиданностью для нас было и то, что тореадор назывался рехоньеро: от слова “рехона” – особая длинная шпага, которой убивают быка с лошади. А сам вид боя, который нам предстояло смотреть, был португальским национальным видом корриды – так называемая “конная коррида”.

Когда пикадоры (тоже на лошадях) вонзили свои бандерильи в спину быка, то главным для них было ускользнуть от удара рогов, нацеленных в живот лошади. Не всем удалось это сделать. Пикадор на лошади может продержаться только несколько мгновений, пока у лошади есть силы для неистовых бросков, спасающих ее от удара рогов быка. Что касается рехоньеро, то он менял лошадей каждую минуту или полторы и таким образом поменял пять лошадей. Это напоминало смену составов при игре в канадский хоккей, когда тройка вновь вышедших нападающих может поддерживать темп схватки, лишь находясь на поле короткое время.

Рехоньеро, за которым невероятно напряженным взглядом следила Майя, был немолодым, но статным, высоким португальцем, почему-то рыжим, а не черноволосым, и с большими залысинами. Это никак не принижало его мужественной внешности. Он проявлял удивительный героизм и после каждой воткнутой бандерильи бросал свою лошадь в неистовый прыжок, уходя от разъяренного быка, и храпящая обезумевшая лошадь, казалось, чудом ускользала от рогов. После чего рехоньеро пересаживался на другую лошадь и снова бросался в бой.

Майя следила за ним со всем неистовством своего темперамента. И вдруг перед наступающей кульминацией какой-то молодой долговязый испанец из числа зрителей проскочил перед нами и присел на корточки, опершись о поручень прямо перед Майей, мешая ей видеть происходящее. В это же мгновение Майя изо всей силы дала ногой ему под зад. У меня пронеслось в голове, что это конец: темпераментный испанец не простит оскорбления. Майя не обращала на обиженного никакого внимания, как если бы стряхнула мошку. Вспыхнувший, как спичка, испанец тем не менее не произнес ни слова и отскочил на полтора метра, потирая ушибленное место рукой. Вид безумной рыжей женщины в изумрудного цвета наряде подействовал на него отрезвляюще.

Тем временем схватка подходила к концу, и великий рехоньеро, ускользнув от очередного удара быка, встал в стременах во весь рост, исхитрился и нанес ему сокрушительный удар длинной рехоной точно в начало шеи, прямо сверху. Точный смертельный удар – и бык рухнул как подкошенный на колени и затем завалился на бок. Мгновенная смерть. И рехоньеро, соскочив с лошади, специальным ножом отрезал быку уши и хвост и пошел пешком по вязкому песку вокруг арены, приветствуемый ликующими криками немногочисленной публики. По дороге он бросал радующимся зрителям эти трофеи, а толпа высыпала на политую кровью арену, желая приветствовать своего героя.

Я не успел перевести дыхание, как увидел бросившуюся на арену к тореадору Майю, в точности повторившую поступок театральной Кармен. Она так же вязла в песке, как десятки ликующих мальчишек вокруг. Тореадор-рехоньеро в изумлении остановился перед поразившей его женщиной. У Майи развевались рыжие волосы, а новый изумрудный костюм сиял на солнце. Она стояла перед героем корриды и что-то страстно говорила ему, но тот ничего не понимал и застыл, оторопев, пока мы с Карлосом не подоспели, а официальный и строгий вид двухметрового гиганта не произвел должного впечатления. Первой фразой Карлоса были слова:

– Cette Grande ballerina russe!

А дальше он старался по мере сил переводить комплименты Майи, тореадор слушал со смущенной полуулыбкой и в растерянности стал приглашать нас к себе домой. Но, конечно, мы отказались, сославшись на занятость Майи, которой действительно надо было торопиться в театр.

В это время я увидел, как на заднем дворе около арены какие-то мужчины, ловко орудуя ножами, разделывают подвешенных на крюках быков, снимая с них шкуры. Я отвернулся, не в силах смотреть. Продираясь сквозь толпу мальчишек, которые просили у нас денег и автографов, пошли к машине. Карлос сел за руль, и мы отправились в Севилью.

 

Посвящается Майе Плисецкой

Белла оказалась вовлеченной в наши родственные отношения с Майей. При первой встрече Майя была напряжена и не могла решить, какой путь общения следует выбрать. В одном из телефонных разговоров она даже сказала:

– Борис, пусть Белла что-нибудь напишет про меня! Я хочу понять, как она ко мне относится.

Я буквально взмолился:

– Майя, подожди! Это произойдет само, не сразу!

Майя осталась недовольна, но промолчала. Я знал, что Белла принимает ее восторженно, но также понимал: чтобы родились стихи, посвященные ей, потребуется время.

В дальнейшем мы стали часто встречаться и, конечно, бывать в Большом театре, в основном на балете “Кармен-сюита”. После спектакля, как правило, поднимались на сцену, целовались с Майей и пожимали руку Родиону Щедрину.

Белла смотрела балет, отдаваясь ему полностью, особенно переживая момент, когда Кармен-Майя, сидя на табурете в своей знаменитой позе: вытянув назад ногу, а локтем опираясь на колено другой ноги, поддерживала ладонью подбородок и неотрывно смотрела на Тореадора. У Беллы текли слезы, и она объясняла свое состояние дочерям, смотревшим вместе с ней спектакль. Потом она записала разговор с ними.

Ее героиня – всегда трагедия и страсть, страсть как любовь и как страдание. Мои глаза влажнеют. Рядом сидящие малые дети спрашивают:

– Ее – убьют?

Отвечаю:

– Есть одна уважительная причина плакать – искусство.

И дети запомнили…

Воспоминания о Майе Плисецкой мне хочется закончить словами Беллы:

Человек получил свой дар откуда-то свыше и вернул его людям в целости и сохранности и даже с большим преувеличением. <…> Меня поражает в ее художественном облике совпадение совершенно надземной одухотворенности, той эфемерности, которую мы всегда невольно приписываем балету, с сильной и мощно действующей страстью. Пожалуй, во всяком случае, на моей памяти, ни в ком так сильно не совпала надземность парения, надземность существования с совершенно явленной энергией трагического переживания себя в пространстве…

Та, в сумраке превыспреннем витая, кем нам приходится? Она нисходит к нам. Чужих стихий заманчивая тайна не подлежит прозрачным именам. Как назовем природу тех энергий, чья доблестна и беззащитна стать? Зрачок измучен непосильной негой, Измучен, влажен и желает спать. Жизнь, страсть – и смерть. И грустно почему-то. И прочных формул тщетно ищет ум. Так облекает хрупкость перламутра морской воды непостижимый шум.