Когда я прибываю в галерею, Гэвин разбирает экспонаты «Позолоченной лилии». Он упаковывает свои статуи Иисуса.

— В чем дело? — спрашиваю я, когда вижу, что он в углу снимает прозрачные колготки с Иисуса в классическом костюме от Шанель. Все остальное идет гладко — рестораторы устраивают бар, инженер по звуку проверяет микрофоны, протестующие собирают свою трибуну и шипят на проходящих мимо сотрудников «Модницы». Только Гэвин работает наперекор общей цели.

Я знаю, что Гэвин меня слышал — это очевидно по тому, как напрягаются его плечи, — но он не поднимает голову и не отвечает. Просто скатывает колготки в комок и бросает их в коричневую картонную коробку. Потом начинает расстегивать на Иисусе пиджак.

Молчание и раздевание Иисуса — очень дурные признаки, но я не паникую. Я держу себя в руках и подхожу к Гэвину, чтобы выяснить, в чем дело.

— Эй, что не так?

Гэвин поворачивается ко мне. Глаза у него пылают гневом, а губы плотно сжаты. Он не похож на добродушного и привычного Гэвина, который произносил пьяные тосты, ел жирные блины и целовал меня в лоб в три часа ночи. У этого Гэвина пугающе каменное лицо.

Я беру его за плечо, пытаясь успокоить; он пытается сбросить мою руку. Я держу крепко, внезапно боясь, что случилось нечто действительно ужасное.

— Скажи мне, в чем дело.

Он делает глубокий вдох и говорит с куда большим презрением, чем я когда либо слышала в жизни:

— Иисус больше не носит костюм Адама.

— Ой! — говорю я, опуская руку и делая шаг назад. Я уже больше трех месяцев знала, что этот момент неизбежен, но в праздничном тумане от ван Кесселя и «Нью-Йорк таймс» забыла обо всем. Надо было прошлым вечером предупредить его о декабрьском номере «Модницы». Надо было признаться, когда он был слегка пьян и смеялся ужасным шуткам.

Гэвин скалится. Он на самом деле приподнимает верхнюю губу и скалится на меня как бешеный пес.

— Ой, говоришь?

Гнев его совершенно справедлив, и я не знаю, что сказать. Несколько минут мы стоим друг напротив друга — он скалится, я застыла в неуверенности — и слушаем, как скрипят колонки и инженер говорит:

— Раз-два-три, проба микрофона.

— Я хотела тебе сказать, собиралась, но не знала как.

Он гневно смотрит на меня, его презрение становится таким ощутимым, что присутствует в комнате, как еще одна полуодетая статуя.

— Иисус: спаситель человечества или создатель модного направления?

Я дергаюсь так, будто меня ударили. Заголовки на обложке декабрьского номера всегда отличались дурным вкусом и смущали меня, но они не казались мне такими ужасными. Почему-то в сто раз хуже слышать их от самой их жертвы.

— Мне очень жаль, что так получилось. Сама не знаю, как это вышло, — говорю я, углядев несчастный журнал на полу. Он распахнут на фотографии модели в бикини, и на нем видны отпечатки ног. — Мы себе делали элегантный разворот, посвященный твоим работам, и вдруг все это превратилось в подборку статей на тему Иисуса. — Я стараюсь сохранять спокойствие, но уже готова упасть на колени и умолять, и не только потому, что хочу свергнуть Джейн. Сейчас дело не только в зловещем главном редакторе. «Модница» обещала прием нью-йоркскому миру искусства и национальной прессе. Теперь мы не можем отступить без унижения и сломанных карьер — моей уж точно. Внезапно украденный у Кристин придверный коврик кажется не таким уж безобидным.

Гэвин как раз собирается порадовать меня очередным декабрьским шедевральным заголовком, когда появляется Майя. На ней черное платье до полу и сверкающая диадема.

— Здравствуй, дорогой, — говорит она и приветствует Гэвина, от всей души целуя его в губы, а потом оглядывается на десятки сверкающих статуй Иисуса по сторонам. Майю на мгновение отвлекает неожиданная красота этого зрелища. Я ее не виню. «Позолоченная лилия» совсем не то, что я ожидала. Это не дешевые гипсовые манекены в нелепых нарядах, наслаждающиеся случайной славой, а прекрасные и тщательно сработанные статуи. Она указывает на одну из них — Иисуса в «Живанши». — Не хочу злословить, но разве в этом платье Иисус не выглядит слишком толстым? — говорит она, радостно сияя.

Гэвин не отвечает ей поцелуем. Он сильно разочарован в Майе и смотрит на нее грустными глазами; губы его дрожат. Каменное лицо Гэвина достается мне; к Майе обращено лицо почти плачущее.

— «Страсть в набедренной повязке: воскрешение древней моды», — говорит он.

Майя не знакома с декабрьским номером «Модницы» и потому смотрит на него непонимающим взглядом. Кажется, до нее доходит, что что-то не так. Рестораторы, инженер и протестующие у входа могут думать, что все в норме, но Майя чувствует атмосферу. Воздух полон тревоги, и она смотрит на меня в поисках объяснения.

— Он злится по поводу статей об Иисусе, которые журнал сделал в честь выставки, — говорю я.

Майя моргает.

— А, понятно.

— Ты даже не собираешься это отрицать? — спрашивает Гэвин, срывая со статуи пиджак. Это модный наряд ручной работы, а он дергает его, будто это старый халат.

— Отрицать? — эхом повторяет Майя. Судя по ее лицу, ясно, что она не понимает, что именно должна отрицать. Для нее набор статей про Иисуса лишен живости и остроты.

Но Гэвин этого не понимает. Он мнет пиджак и бросает в картонную коробку.

— Ты знала, что они собираются меня унизить, и ничего не сказала. Даже прошлой ночью, когда мы… — Тут он обрывает фразу, будто сейчас вспоминать прошлую ночь слишком больно. — Ты и тогда ничего не сказала.

Пока он гневно смотрит на Майю, я обхожу его, достаю пиджак из коробки и разглаживаю. Даже если выставки не будет, не могу оставить его вот таким комком. Я слишком долго работала в «Моднице», чтобы допустить издевательство над Шанель.

— Майя тут ни при чем, — говорю я, разозлившись на его несправедливость. — Перестань срывать все на ней. Это я виновата. Злись на меня.

Он издевательски смеется.

— О, я еще как злюсь. Лучше меня не заводи.

Но я как раз хочу его завести. Раз он снова разговаривает со мной полными предложениями, а не загадочными журнальными заголовками, я как раз хочу его завести. Его гневу нужен выход. Я самая удобная цель. Я справедливая цель.

— Слушай, прости, что так получилось, и прости, что не смогла этому помешать, но на это сейчас нет времени. Только не сейчас. Как только вечер закончится, я сделаю все, что ты хочешь, чтобы это исправить. Все, что хочешь, честное слово. Но прием обязательно должен состояться. — Я быстро смотрю на часы. Уже 7.12. Через сорок восемь минут в дверь начнут входить сияющие дебютантки и язвительные остроумцы, а Иисус от Шанель только наполовину одет.

— Пожалуйста, пожалуйста, не делай этого, — говорю я, и паника пробивается в моем голосе. У меня вот-вот начнется истерика.

Гэвин отмахивается от моих уговоров одним движением плеч. Он подбирает брошенный журнал, сворачивает в трубочку и машет у меня под носом. На лбу у него вздулась голубая вена.

— Вы превратили меня в посмешище всей этой… этой… — на мгновение он запинается, отыскивая подходящее слово, — похотливой чепухой. Вы опошлили всю мою работу. Вы превратили «Позолоченную лилию» в комедию. — Он швыряет журнал об стену, и тот, вспорхнув страницами, падает на пол. — Ты хоть представляешь, сколько я работал, чтобы добиться уважения? Ты хоть представляешь, как сложно парню с гербом и елизаветинским особняком добиться серьезного признания в искусстве? Господи, у меня даже викторианский пруд за домом имеется! Критиков хлебом не корми, дай раздраконить богатых мальчиков, которые пробуют себя в искусстве. Пробуют! Я, черт побери, не пробую себя. Я вам не чертов принц Чарльз с его акварелями. Это для меня важно. Этим я живу. Это не какой-нибудь там цирк, который ваш журнал может загадить.

Я смотрю на Гэвина. Вена у него на виске пульсирует, и он тяжело дышит. Гнев его реален и серьезен, но едва ли он готов все разрушить. Отмена выставки великолепный и широкий жест — он наказывает меня, показывает редакции «Модницы», что они не могут использовать его работу как тему для каламбуров в заголовках, успокаивает свое самолюбие, — но он может и не решиться, когда выговорится. Однако мне нельзя рисковать. Гневные художники, которые держат твое будущее в картонной коробке, — неподходящий объект для риска.

— Ты, конечно, можешь это сделать, — говорю я тихо, поддаваясь необходимости умолять. Логикой или угрозами мне эту битву не выиграть. — Ты можешь хлопнуть дверью в лицо гостям приема и пойти своим путем. Твоя карьера выживет, может, даже расцветет — дурной характер никогда делу не мешал, — но меня ты уничтожишь.

Он трет рукой глаза и долго молчит. Майя смотрит, сжимая руки. Она хочет помочь, но ей этого не исправить. «Модница» не ее поле боя. Майя тут просто невинная жертва, седан у светофора, который протащили за собой гоночные машины. В гонках на выживание.

— Черт возьми, Виг, — говорит Гэвин. Голос у него усталый.

— Я знаю, что это нечестно, — говорю я, используя свое преимущество. Я узнаю жалость — она стоит передо мной и смотрит на меня усталыми глазами. — Я знаю, что ты вовсе не должен делать мне одолжения, но подумай как следует. «Модница» не может тебе повредить. Просто глупый журнал с массой красивых фотографий, который некоторые любят листать. Это и все. Мы существуем затем, чтобы людям было чем занять руки, пока они ждут своего мастера в парикмахерской или прихода поезда. Мы не вечны. Нас не будет двести лет спустя, когда твои статуи будут стоять у входа в Ватикан. Но ты можешь нам повредить. Ты можешь нас наказать. Пожалуйста, не делай этого.

Гэвин сдается. Может, если бы он прошлой ночью не пил за мой успех и не целовал бы меня в лоб пятнадцать часов назад, то смог бы устоять перед моими мольбами. Но он это делал. И не устоял.

— Ладно, будь по-твоему.

Майя радостно вскрикивает и бросается ему в объятия.

— Слава Богу, с этим разобрались. Ну скажет кто-нибудь что-нибудь про мою диадему? Я ходила с ней на работу в порядке исследования для статьи, и никто ничего не сказал. Мне уже начинает казаться, что она невидимая.

Гэвин смеется и спешит уверить Майю, что она и диадема просто замечательные. Потом он требует от нее обещания, чтобы в следующий раз, когда ее лучшая подруга решит сделать из него идиота, она его предупредила. Меня слегка обижает формулировка — это не я решила, а Джейн, — но против самой идеи я не возражаю и молчу.

Предотвратив в последний момент одно несчастье, я оглядываю галерею, чтобы проверить, не обидела ли «Модница» кого-нибудь еще важного. Выглядываю даже наружу посмотреть на протестующих, которые работают вовсю. Их подиум уже готов, и они репетируют свои речевки. Слава Богу.

Я подхожу к бару, чтобы выпить. Конечно, лучше бы не пить до официального начала приема, но мне не справиться. Последние события требуют чего-нибудь покрепче тоника. Они требуют вермута, двух унций джина с верхом и зеленой оливки с начинкой.

Поблагодарив бармена, я подхожу к Гэвину и спрашиваю его, не помочь ли ему одеть Иисуса от Шанель.

— Нет, у меня все путем, — говорит он уверенно и обертывает голову Иисуса шарфом. Он завязывает шарф под подбородком и надевает на статую большие солнечные очки. Внезапно Иисус Христос становится похож на Джейн Макнил, вышедшую на ленч.

Поскольку мне здесь делать нечего, я подхожу к сцене, которая приготовлена для квартета музыкантов, и сажусь на краешек. Комната выгладит нарядно и торжественно — белые скатерти на столах, мерцание свечей. Ясно, что что-то здесь скоро произойдет. Об этом говорит и доносящийся из кухни запах закусок — пирожков и крошечных корзиночек с крабовым салатом. Мы готовы к приему.

Я глубоко вздыхаю, делаю глоток мартини и жду следующей катастрофы.