Кристал Карпфингер хочет открыть в Нью-Джерси универмаг под открытым небом.
— В одном из этих шикарных местечек в пригородах. Мы замостим территорию булыжником и создадим точную копию Сохо. Южная сторона Принс-стрит: «Лицо Стокгольма», галерея Мими Ферц, «Оливы», Рейнштейн / Росс, Хэрриет Лав, «Складки на выбор» и так далее. Северная сторона Принс-стрит: «Риплэй», магазин «Мет», клуб «Монако», «Миоптика», «Кэмпер» и так далее. Если правильно расставить освещение и переходы, покупатели даже не заметят разницы. Они сэкономят на налоге на покупки за товары дороже ста десяти долларов — а что в Сохо стоит дешевле ста десяти долларов? — и им не придется иметь дело с дорожным движением в туннеле Холланд. Так и так ситуация выгодная, — говорит она тоном обыденной беседы. Но это не обыденная беседа; это первый акт ее моноспектакля. — Мы назовем его Co-Эхо. — Тут следует пауза для смеха.
Я не смеюсь, хотя вежливо улыбаюсь, и оглядываюсь в надежде, что кто-то спасет меня от жены владельца галереи. Майя стоит в трех дюймах от меня, разговаривая с модной особой в черном, но сейчас от нее толку мало. Она слишком захвачена рассказом своей собеседницы, чтобы переживать из-за того, что я умираю от скуки, и реагирует на мои умоляющие взгляды так, будто я просто незнакомка с нервным тиком.
Гэвин тоже недалеко от меня, но и он не спешит меня выручить. Он здесь, и он изображает любезного хозяина, но вовсе не прочь понаблюдать за моими мучениями. Кристал Карпфингер на Иисусовом приеме чуть ли не хуже, чем отмена приема.
Жена владельца галереи начинает второй акт спектакля — как узнать жителя пригородов за сто шагов, — и я хватаю за руку проходящую мимо официантку. Она удивлена моим вниманием и пытается от меня отмахнуться как от мухи, но я держусь крепко.
— Простите, как вы сказали? Музыканты отказываются играть, пока из сластей не уберут все зеленые драже М&М? — Не успевает официантка опровергнуть меня, как я поворачиваюсь к Кристал. — Мне надо идти. Проблемы с музыкантами. Вы же знаете, как сложно с артистами. Темперамент — дело такое: казалось бы, они нормальные взрослые люди, но за секунду могут превратиться в беспомощных младенцев. Вы же понимаете, правда?
По ее лицу видно, что она ничего не понимает, — словно бы у нее под носом наперсточник быстро переставил три наперстка. Пока она пытается найти монету, я спешу на другую сторону комнаты. Беру бокал содовой и пирожок с кальмаром и тихо встаю в углу возле Иисуса в голубом, от Бэджли Мишка. Я как раз наблюдаю за толпой, когда Джейн трогает меня за плечо. В комнате полно людей, но она с легкостью меня находит, будто у меня в зубе электронный жучок.
— Виг, ты должна была контролировать прессу, — говорит она сердито, перекрывая шум разговоров. Какая-то женщина, пробираясь у Джейн за спиной, толкает ее, белое вино из бокала Джейн проливается прямо на мое шелковое платье. Джейн не извиняется. Она слишком на меня сердита, чтобы тревожиться о моем счете из химчистки. Я не должна была стоять здесь, пока Париж горит. На самом деле горит только ее гнев: фотографы снимают Гэвина на фоне флага Карпфингеров. Это недопустимо.
Джейн спешит прочь, расталкивая толпу плечами, и я медленно иду к зоне прессы. Комната набита людьми, чтобы пересечь ее, приходится пробираться между светскими дамами и художественными критиками. Огромная толпа, сверкающая и неожиданная, пришла сюда поддержать свободу слова. Они защищают первую поправку к конституции и позируют фотографам, проталкиваясь через сердитую толпу на улицах. Здесь не Китай в начале прошлого века, и демонстранты не участники восстания боксеров, но ощущение такое, что галерея — это миссия в осаде. Снаружи демонстранты скандируют речевки и выкрикивают оскорбления, а мы стараемся их игнорировать, будто у нас пикник на краю шторма.
Гэвин стоит перед полотнищем с эмблемой галереи, так что с какого угла ни фотографировать, видно либо К-А-Р, либо И-Н-Г-Е-Р. Наш более приспособленный к съемкам флаг — слово «модница» на нем повторяется сорок четвертым кеглем от одного угла до другого — на соседней стене, всеми забытый. Гэвин должен стоять между ними, но он не в духе и не желает слушаться. Когда он смотрит на меня, то улыбается краешками губ. Самодовольный ублюдок.
Джейн стоит за мной, подталкивая меня в спину.
— Иди же. Исправь это, — говорит она, будто это простая проблема вроде неровной каймы или плохо вкрученной лампочки. — Иди же.
Я оглядываюсь, жалея, что здесь нет Кейт, Сары или даже Эллисон. Это их план; и проблема тоже должна быть их. Но теперь это моя проблема, и, обдумав ситуацию, я понимаю, что выход только один: нужно состроить из себя идиотку. Глубоко вздохнув, я прохожу за спиной у Гэвина, спотыкаюсь и хватаюсь за флаг, чтобы удержаться. Мы оба падаем на пол — флаг с куда большим изяществом и энтузиазмом, чем я, — а Анита Смизерс спешит поставить Гэвина в нужное положение. Она не хочет, чтобы ее клиента затмил неуклюжий редактор.
Как только справедливость восстановлена, Джейн спешит к Гэвину и переводит внимание на себя. Она даже не губка, она настоящая пиявка, и каждое мгновение, которое она высасывает, отнято у кого-то другого. Джейн счастливо улыбается, флиртуя с репортерами и объективами камер, но об искусстве она не знает ничего — она только что назвала Родена величайшим современным художником, — и я стою и смотрю, как вздрагивает Гэвин.
Стремление Джейн быть в центре сцены пылает ярким пламенем и не имеет никаких пределов. Она будет стоять на этом наскоро собранном подиуме, пока рабочие не унесут его, а менеджер не запрет двери. Я не рабочий сцены и не думаю, что смогу поднять Джейн, но все равно решительно приближаюсь к ней. Мы уже довольно отобрали у Гэвина, и я хочу оставить ему хотя бы это.
— …а если бы мне понадобилось сравнить его с одним-единственным художником двадцатого века, я бы назвала Сера. У них похожая чистота линий, — объясняет Джейн, привлекая типичное клише «Модницы», хотя «Воскресенье в парке» не современный диван и не платье от Калвина Клайна.
Хотя Джейн недовольна тем, что я перекрываю ей освещение, я наклоняюсь и шепчу ей на ухо, что демонстранты снаружи ждут ее заявления. Подобное заявление никогда в план не входило, но идея ей нравится. Снаружи в пять раз больше людей, чем внутри, и она внезапно представляет себе митинги протеста в шестидесятых, на которые она никогда не ходила, и Мартина Лютера Кинга на ступенях Линкольновского мемориала. У нее есть мечта.
Поймав сердитый взгляд Гэвина, явно недовольного тем, что я так долго возилась, я иду за Джейн через толпу. Митинг протеста снаружи шумный, но упорядоченный; сотни людей собрались за синим полицейским заграждением. Ведет митинг невысокий аккуратненький человек в неприметном коричневом костюме; он стоит на возвышении с мегафоном в руке, и от фонарей на Мерсер его лысина в ореоле.
— Никакого Иисуса, никаких шуток, — кричит он, и аудитория повторяет слоганы вместе с ним. — Уважайте наши иконы, уважайте нашу веру, уважайте нас.
Он останавливается, чтобы сделать вдох, и Джейн пользуется моментом. Она поднимается на подиум, выхватывает у потрясенного оратора мегафон и приветствует толпу.
— Здравствуйте, — говорит она, и ее голос гремит по мощенной булыжником улице. — Меня зовут Джейн Кэролин-Энн Уайтинг Макнил. — Джейн ожидает, что они немедленно узнают знаменитое имя — она от всех этого ожидает, — и когда ее встречают бурной овацией, решает, что ее узнали. — Меня зовут Джейн Кэролин-Энн Уайтинг Макнил, — объявляет она снова, потому что ей нравится, как слова отдаются эхом от домов, — и я христианка.
Толпа одобрительно ревет. Они приняли ее за свою. Они думают, что дух Божий заставил ее говорить, как на христианских встречах для новообращенных.
— Я хочу поговорить об искусстве, настоящем искусстве, — говорит она, декламируя речь, которой раньше представляла Гэвина Маршалла. — Искусстве, которое заставляет нас плакать. Искусстве, которое заставляет нас смеяться. Искусстве, которое заставляет нас думать. Искусстве, которое заставляет наши сердца кровоточить. Искусстве, которое заставляет нас верить, что мы можем быть лучше и больше, чем мы есть. — Аплодисменты и крики становятся громче, и Джейн с минуту наслаждается одобрением, чтобы потом жестом попросить тишины. Джейн умеет работать с толпой — всего девяносто процентов ее репутации незаслуженны. — Настоящее искусство близко к Богу. Настоящее искусство чисто. Настоящее искусство делается не для потрясения, не для того, чтобы оскорбить максимальное количество людей за минимальное время. Настоящее искусство без фокусов. Фокусы для тех, кто не знает, что такое настоящее искусство. Это говорю вам я, Джейн Кэролин-Энн Уайтинг Макнил, христианка, — говорит она и делает паузу, потому что уже поняла, что здесь хорошо работает пауза.
Приветственные крики почти оглушительны, и Джейн делает глубокий вдох, прежде чем закончить на высокой ноте, но она не успевает закончить: «И это христианское искусство; оно честное, богобоязненное, вдумчивое и инстинктивное и напоминает нам не спешить с суждениями; „Позолоченная лилия“ — настоящее искусство». Толпа окружает ее. Они поднимают Джейн с подиума себе на плечи. Они несут ее как долгожданный трофей, вопя и крича от радости. Джейн принимает все это как должное, со спокойной улыбкой и изящным взмахом руки. Она всегда знала, что когда-нибудь ее будут вот так принимать, как Клеопатру или Элизабет Тейлор.
Я смотрю на происходящее с беспомощным ошеломлением, и наконец Джейн исчезает из моего поля зрения — собратья-христиане уносят ее с собой по узкой долине Мерсер к сияющим огням Кэнэл-стрит.