Несмотря на повсеместный политический хаос, социальную неустроенность, технологическую отсталость и устрашающую ядовитость, одно здесь несравненно лучше – я имею в виду книги.

Там, где я родился, никто не читает романов, разве что оригиналы, вроде моей покойной матери. Она идеализировала культуру минувшей эпохи, вероятно, по той простой причине, что в те годы она была счастлива. Но большинство обывателей моего мира не жалуют чтение. Квазителепатическая связь, возникающая между автором и читателем, не интересует широкую аудиторию. Главный метод повествования у нас состоит в целостном включении подсознания субъекта в рассказ, что дает реципиенту возможность испытывать индивидуальные реакции: изумление и ужас, осведомленность и восхищение, тоску, ярость и прочий набор эмоций. Катарсис развязки при этом настолько значителен и так завораживает, что сама идея о том, чтобы сесть и листать страницы романа, в котором даже не предусмотрено открывание секретных ящичков вашего сознания, кажется пустой и тривиальной. С какой стати заниматься подобной ерундой ради развлечения? Хотя бывают и исключения – к примеру, если ты имеешь природную склонность к подчинению. В таком случае чтение книги, где каждое слово закреплено на определенном месте для создания управляемого впечатления, «передает» возможности твоего воображения автору, с которым ты, вероятно, никогда и не познакомишься. Подобный процесс гарантирует читателю своеобразное мазохистское удовольствие.

По крайней мере, именно так я всегда воспринимал романы. Но угодив сюда, я вынужден признать, что у вас есть немало хорошей литературы. Многие из вас, однако, считают роман умирающей формой искусства. Но там, откуда прибыл я, это мумифицировавший труп, который стискивает в кулачках жалкие остатки давно исчезнувшего богатства – зато вы можете гордиться собой! У вас даже полки самого захудалого книжного магазина поражают блеском и разнообразием.

Моя мать, Ребекка Криттендэйл-Баррен, тоже пожизненный профессор, но занимается литературой и специализируется на писателях Викторианской эпохи – таких, как Уилки Коллинз, Джордж Элиот, Элизабет Гаскелл, Томас Харди, Роберт Льюис Стивенсон и, конечно, Чарльз Диккенс. Десять лет она возглавляла кафедру, а три года назад стала деканом факультета науки и искусств университета Торонто. Она свободна от предубеждений и открыта для чужих мнений, но тверда в намерениях и подчас бывает раздражительной. Она весьма искусна в политических расчетах и обезоруживании интеллектуальных противников, не скрывает своих амбиций и никогда не уклоняется от борьбы, если на то возникает необходимость. С истинно философской снисходительностью она считает всех, кто не соглашается с ней, недостаточно информированными. Она уверена, что, располагая временем и фактами, любой ее оппонент обязательно рано или поздно признает ее правоту.

Она питает неожиданное пристрастие к вульгарным наклейкам с банальными, но точными высказываниями, обильно представленными в сувенирных лавках. На стене ее рабочего кабинета висит оправленное в рамку вышитое полотнище, на котором кривыми, стилизованными под народный стиль буквами начертано: «МЫ ДОЛЖНЫ БЫТЬ ТЕРПИМЫМИ К ГЛУПЦАМ, ИБО КАК ИНАЧЕ МЫ МОЖЕМ ПОМОЧЬ ИМ ИЗБАВИТЬСЯ ОТ ГЛУПОСТИ?».

Эта женщина – моя мама.

Моя мать, не принесшая себя в жертву отцовской гениальности.