Мир стал маленьким, как чулан: заигрался ребенок – заперли на замок. Вот-вот двери откроют, и хлынет свет, Но никто не приходит. Там никого нет. Вообще никого нет. Холод вселенский, где царствует Господь Бог. Он берет твое сердце бережно, как слуга, разговаривает голосом царя. «Непосильною ношей оказались мои дары. Свинцовым грузом стало мне сердце твое. Вы выбираете легкость, а не простоту. В холщовых рубахах блуждающие огни. Я вам скажу: Еще несколько дней назад вы были родственниками небес. Вы предпочли взять душу, отринув дух. Сами себя заставили быть людьми».
Страх растет тысячу лет, надвигается на деревянные города. Девушки носят косы до пят, Все громче половицы скрипят, в колодце застывает вода под взглядами жеребят. В сердце сгущаются облака, спросонья не вспомнишь имени жены, потом забываешь имя врага, словно дни твои сочтены. Возникает раздор про зарытый клад, про кота в мешке, синицу в руке. И держава твоя, что костер в тайге. Скрип по снегу на океан в ушах стоит, словно в сердце влит. Дорогих гардариков караван над душой стоит под нагайки свист. Кто его читал – государев лист? Кто сказал тебе позабыть обман? Тебе это только день один. Что тебе, грешной, судьбы улов? Страх растет, как остроги на стыках льдин, но от страха не свяжешь и пары слов. Нужно вспомнить орды среди равнин когда каждый белесый гусиный клин чернел от дыма наших костров. Нужно прождать тысячу лет, чтоб появился первый железный всход, повернул свою голову на восток, увидел, как над землей поднимается свет. В птичьем клекоте детский его восторг, через миг превращается в лязг. И вот на нас полчищами идет железный народ. С треском раздвигает леса, надсмехаясь над деревом и тростником, чьих свирелей неслышные голоса сгорают в пожарах испуганным мотыльком. Огню все равно: град или гроб… Железные всадники хмурят свой ржавый лоб, пока соломенный поп и ольховый холоп молятся, призывая всемирный потоп.
Я сгребал друзей черепа в заповедные свои погреба. Мазал щеки погребальной золой и картофельной землею сырой. Когда выжил я из ума, под венец пошла со мною зима, Обнимала меня дряблой рукой и стучала новогодней клюкой. В звоннице замерзнущий звон. Лютой вольницы прощальный поклон. Разве волею я был ведом? Лучшей долей да бесстыдным трудом. Как вернуть любовь на века. Мои армии скосила цинга. Дунет ветер да закрутит пурга: не успеешь вынуть клинка. Сколько в летописи страниц, Вешним паводком размытых гробниц, что вычерпывает клады из сот, по теченью ваши кости несет. Если жизнь была наяву, я на камень лягу, я поплыву: вслед за вами на речном валуне. Во Египетской проснусь стороне.
– Попробуй на вкус эту воду, Хельвиг! Видится мне, забрели мы в чужое море. Каждый молится теперь и гадает, какой народ или зверь здесь хозяин. Ты мало скитался в рабстве по заграницам? Решил отдать свой народ в шестипалые руки? Фирболги поганые с волчьими головами правят землей, что лежит впереди… От голода сдохнуть не лучше, чем от хлыста. Не говори, что тебя направляют боги. Твое самодурство известно даже богам, а люди идут за тобой, потому что привыкли. Мы помним тебя на корме со спокойным лицом, но посмотри в подвижное зеркало воды: отражение твое изуродовал ужас, и волна ударяет о борт лодки, как мертвая голова. – Фергус, заткнись! Захлопни глаза! Не смотри на ветер – ты ему помешаешь. Он знает лучше, чем я, как распорядиться нашей жизнью. – Наши женщины стали страшны от цинги и, завидев мужей, тряпьем прикрывают губы. Младенцев живьем пожирает северная мошка, и мы вынуждены их хоронить, опуская в море. Посмотри, как они плывут, обескровленные, словно бычьи пузыри вслед судам… Есть новости хуже: мы вошли в червивые воды, Хельвиг! Скоро один за другим корабли станут трухою, источенные полчищами древесных червей. Царь, нам нужна передышка. Нам нужен берег. Позволь дружине своей развязать глаза. Пусть кому-нибудь повезет увидеть землю. – Волхвы нагадали мне день постройки судов, число людей, что я возьму с собою. В океан я вышел в назначенный час согласно букве пророчества. Если бабы бросаются в воду вослед мужьям, я готов их спасти, чтоб не нарваться на месть. В сегодняшних бедах вини глупую вашу любовь, но не меня. Я годами глядел в смыкающийся горизонт, слышал запах костров на другой стороне земли. Опустите весла, забудьтесь целебным сном. Не ищите дороги, когда ее нет. – Снег выжигает глаза, как негашеная известь. а это пространство скоро охватит лед. И мутные волны, застывшие на бегу, вонзятся в борта кораблей. От голода ты свихнешься первым, Хельвиг, — потому что ты всегда был сумасшедший. Я вижу, как ты греешь руки в моем животе, и выдыхаешь над костром из обломков мачт морозный пар людоедства. Змеиным гнездом обернутся тебе мои кишки, отравленные горячкой твоих фантазий. Черви точат не только дерево, но и сердце. И перед смертью я рассмеюсь тебе в лицо, первооткрыватель… Черствый снег, растопленный в грязных ладонях, ты будешь пить вместо обещанного вина. – В этом море течет река с теплой водой. Мы вошли в эту реку. Значит, зимы не будет. Скоро, словно щенков к материнскому брюху, наш флот прибьет к благословенной земле. И тюленьим жиром мы пропитаем суда. И запасемся грузом копченой дичи. И успокоим сердца жертвенным дымом. – Даже древесной коры не найдешь ты в снежной пустыне, даже рыбья чешуя истлела в червивой воде… – Вы уснете, а мне суждено не спать. Через топор в сосновой колоде перевернуться, выпить из звериного следа горькой воды, всю ночь рыскать для вас, недоверчивых, волком. С младенчества мертвецы наблюдают за мною, мой брат давно стал у них государь. Вы присягали нам обоим! Сохатого приволоку к зимовью в своей пасти, зайчатиной будете брезговать – зажретесь, в соболиных шубах вам щеголять по болотам, словно по ярмаркам. Господь даст нам рыбы, выдры в своих зубах лосося нам принесут, в час отлива в вырытых ямах палтус останется. Море на берег выбросит Фаститоколона, гиганта, поросшего водорослями и песком. Топорами рубить нам его, словно вражью ватагу, по пояс стоя в кровавом мясе. Остров Мельницы встанет за землею Кита, острова Нерожденных Детей, Стекла и Облака, потом земля Пирамид с черепами праотцов, высоких, будто кувшины из Миклагарда… Каждый остров возьмет наши дыхания, и потом, бездыханные, мы прибудем на Норумбегу, и деревянные волчьи морды на штевнях возвысятся над ее молочным песком. Вы снимете повязки со своих глаз, забудете отчизну и женщин, когда волк выйдет на берег из леса, бросить к вашим ногам виноградную гроздь.
На оплавленный край полыньи сыплются искры из пасти медведя. Старую шерсть трудно поджечь, как слежавшийся снег. Он врастает в гранитные спины спиральных курганов. Превращается в утлый острог твой корабль. И всю ночь ледяные унты конунга всех океанов обивают его порог. Струи жирного дыма тянутся вверх, словно руки волхва, отпускающего свой дух наружу. Пишут письма люди, не знавшие букв, что не знают стыда, но написать слова тайны считают постыдным. На самой вершине земли им было уютней уснуть закованными во льдах, чем нежиться в виноградных цепях ромейских царей.
Наш государь умер в бане. Его голос заглушала река, треск сгорающих дров. Мы остановили коней на краю утеса. Они улыбнулись перед прыжком. И сосновые ветки упали к твоим ногам, заледеневшим в браге. Он сиял чистотой колодца и умер, как человек, который потерял весь свой пот. Облепленный птицами со всех сторон, ты был хорошо и красиво одетым. Я отрезал стеклом прядь рыжих волос, поцеловал твой рот, чтоб носить твою смерть с собой по холодному морю. Наши суда поплыли, как бревна, ушедшие от зубов бобра, пробивать бока ромейских галер, и диких Фаститоколонов. Мы пошли искать виноград в теплых мирах.
Прозрачен лед горящего куста, причудливы круги земного древа. Я был в гостях у снежной королевы, в дворцах стояла ночь и чистота. Надежды, что древней, чем береста, исчерканные буквами кривыми. Я говорил слова, читал с листа, но каждая заветная черта произносилась будто бы впервые. И поднимался солнечный восход, но в песне изменен сюжет напева. Я мореход, ты северная дева, хотя какой я, к черту, мореход? Бродяга, что припасть к твоей руке на миг короткий даже не решился. Я оплошал, не справился, разбился, как вьюга на далеком маяке. Но я запомнил свет очей, глазищ, души в случайной девочке спасенной… Моей любви снегов и пепелищ неизъяснимой, непроизнесенной.
Получается, мы уехали зря на блаженные острова, не обретя ни свободы, ни радости, ни геройства. Можно вернуться обратно, но как-то грешно постучать через тысячу лет в родное окно, представившись праотцом святого семейства. Океан чем-то походит на наши холмы. Его волны с оттенками хохломы так же горбятся в своих переливах нежных. Мы мечтали о душах, о самых мятежных, самых безбрежных… Дорогая, как ты была хороша, как неспешно дышала на острие ножа, когда в движеньях своих поспешных благословляла на гибель простых и грешных. И мы вместо крика бросали на ветер псалмы. И крыши мы крыли крыльями белых птиц. Кто теперь это вспомнит? Осталась история непролитого молока, что несли друг за другом в ладонях через века, чтоб окропить им младенца, спящего в сене. И прочего как-то не хочется понимать. Все было зря, все было зря – лишь повторять. И перед одною тобой упасть на колени.
Ляг на спину, прикрой рукою лицо, На нем достаточно солнечных пятен, Ты – напрасный пророк, ты неприятен. Ты рыжий, ты прост… Наш Угодник мудрей. Он спьяну себе не ищет поводырей. Он над землей горит в полный рост, он на небо самою зарей украден. Не заводись, Хельвиг, ляг на спину. Тяжелой своей башкой разорви паутину. Наш Угодник вчера еще был прохвост, Каким каждый из нас был еще вчера. Чернее чертей душа налилась черна. И лопнула, словно сгнила скоба бочара… Он, как ты, не разбрасывал рыбам звезд, Не носил на судах связки литых якорей. И кровавые звезды подвластных ему царей Ярче крови твоих корост. Не заводись, Хельвиг, ляг на спину. Отыщи в сердце своем середину. Он не водил нас за нос, как дикарей, не забывал, как зовется открытая им страна, не твердил, что за забором мир необъятен. Ты – напрасный пророк, ты неприятен, Хоть и правда любая сдалась тебе на хрена. Ты без звезды останешься скоро. И без вина. Ты будешь Хельгой своей под залог украден. Не заводись, Хельвиг, ляг на спину. Дожигай на ветру попутном свою лучину. От зряшного солнца прикрой ладонью лицо. А чтоб наступила ночь, поверни на мизинце кольцо.
Их узоры стали грубы, Будто чеканили их для рабов рабы. Как быстро все навек изменилось: Лица старушечьи глядят на меня Вместо камней дорогих. Постарели за ночь мои перстни: Нет в них песни! Больше своих пальцев я перстни эти любил, В бою, сжимая клинок, На свадьбе, с кубком тяжелым, Выставлял их напоказ. Теперь на руки свои гляжу как прокаженный, Зрелищем пораженный. Неужели познал я ромейскую красоту, Изящество линий, ничего не значащих. Что мне, перед мужчинами теперь красоваться? Забыть звериный стиль? Предать женщин, мне их даривших? Или женщины эти вовсе слегли в могилы? Постарели за ночь мои перстни: Нет в них песни! Никто не скажет мне, что случилось. Убийством нельзя мне руки украсить. Голыми стали мои пальцы, Словно вода в колодце.
Я пойду туда, где снег, голубой, как глаза Богородицы, прихваченный ледяною коркой, выпуклый и равномерный, царствует на полянах ночных. И под тяжким хвойным крылом мой оставленный дом, в который я больше не верю, живет и стареет вместе со мной, так же как я, вымаливая прощенье. Черные камни, обнажив холодные лбы, ждут, когда мы заговорим с ними вслух, будто нашли ответ на вопрос нерукотворного времени. Это страшно когда понимаешь, что деревья, озеро, снег, небеса, держащие мир в трудовых рукавицах, видят тебя насквозь, и ни за грош готовы продать твою душу. Да, только туда и стоит идти, чтобы приблизиться ко всему, что сильнее. Оплетанье любовью имеет столько же прав, сколько жажда возмездья, а узнать имя чужого бога – уже победить.
Печальный отголосок вечной жизни, окаменелый молчаливый лед, перемещающий подвижный свой оплот в немой океанической отчизне, где пыль от вознесенного песка колышет марианские луга, щекочет ее ласковый живот и гладкие округлые бока. Кто шею черепахи целовал и сыпал на нее полярный жемчуг? Я жил на островах отважных женщин: все было только блажь и карнавал… Я пленник первозданной наготы, чудовищам подводным современник, ребенок, рифмоплет и неврастеник, в пучину вод бросающий цветы.
Громоздкая, как гнездо ночной кобылицы, выложенное перьями вещих птиц, черепаха катится под откос, сотрясая в утробе своей подковы небесного алфавита. Волны Иктийского моря встречают ее, жадно захватывая в объятья. Так Керридвен избавляется от сына, родившегося от куриного зерна. Пророк заточен в костяном мешке. Костяной мешок перевязан морским узлом. Продолжается битва добра со злом. Кровь медузы – для разжигания войн. Окаменелый еж – пропуск к царю. Гуси несут на север под хриплый вой неотпетые души: допоют к утру. Черепаха нужна, чтоб отыскать твой дом, даже если несет поэта внутри себя, пересекая тысячи тысяч миль, обходя каждый упавший якорь и острый киль Она всегда находит путь в свой родимый дом, словно голубь почтовый летит с письмом. Рыбачьи сети, словно хоругви в воде, длинноногий принц стоит у входа в залив. И в огромном замшелом яйце бьется речь, бьются два сердца в костяном мешке. И одно готово десницу царя отсечь, а другое – чертит спирали в сыром песке.
Такой же песок! Такие же волны стучат о берег! Такой же вкус ячменного хлеба! То же железо на щиколтках рабов! Но что-то случилось с Богом: Эту землю создал не Он. Я же вижу… Но кто? Кто посмел? Кто осмелился? Кроме Тебя есть другой? Ты опять обманываешь меня… Лес непроходимый хлещет по крупам коней, они ускоряют шаг, спотыкаясь о корни. Опускают морды в воду на водопое и поднимают ее по уши в крови! Та же вода! Те же рыбы в воде! Но мы больше не Божьи твари, Мы источник свежего мяса для дикарей! Зачем Ты меня покинул? Мы шли за золотом и вином, но каждое дерево желало нас убить: Ахиминес… Кариота… Гастерия… Каттлея… Я выжгу дотла все, что сумел когда-то преодолеть… сравняю с землею поселки из тростника, в которых живут каннибалы и их собаки! В них нет Бога! Туда им и дорога! Леса поглощали нас с жадностью болот, но громыхали обозы великого войска, мертвецы в длинных рясах крестили неверных, а головы наши, отрубленные деревянными мечами, считали деньги….
Великое войско в железных платьях входило в мою страну, не поднимая забрала. Они приносили страдания на кресте вместо креста. Грохот убегающих стад трясся как водопад. Мы зарывали свои кресты, словно ящерицы, зарывающие хвосты. Мы научились ненавидеть страдальцев, возвышенных, прокаженных, принимающих лик царей или попрошаек. Но акведуки, перекинутые через горы, очерчивали мир четче, чем противника свинцовые водопроводы. Превосходство нам смертью казалось. Из метеоритного железа твои серьги, доченька. Деревянная на твоей голове корона. С младенчества сожми тисками свое надбровье: твой череп должен быть высоким и узким, как у богини: Мы должны стать для прочих людьми с неизвестных планет.
Никогда не приходи вовремя. Стрелки с богом не назначаются. Человечьими разговорами обделенному – грех печалится. Попадешь из огня да в полымя, Были лучники, вот – подкаблучники. Пусть другие приходят вовремя… и уводят под белы рученьки. Перетер б я с тобою доверчиво, как лежит за пазухой горе мне… Горе, что сказать больше нечего. Но никак мне не прийти вовремя. Больше мы ни с кем не торгуемся, а в упор глядим, серебром гремя. Через тыщу лет состыкуемся. Никогда не соберемся вовремя. Не дели ни с кем урожай вранья. Замуж – девушку, в поле – воина. Даже смерть не приходит вовремя, Если ты не приходишь вовремя. Все равно земля твоя продана, А душа в ней не похоронена. Никогда не приходи вовремя. А ты и не приходил вовремя.
Было время продавать вампум, теперь время сохранять вампум, хватит продавать его мне – вам, если вы – сплошной вакуум. Все вы любите играть в кости. Здравствуйте, заморские гости. Вы, при вашем при промышленном росте, научили нас выковывать гвозди. Если станут продавать ружья, торгану бечевку жемчужью. Смажу щеки боевой тушью и оставлю ложе супружье. Над деревнею моей – вымпел. Я с хозяином сходил выпил. А когда нарыв совсем вызрел, ему зубы сапогом выбил. Человек что-то еще хочет, кроме денежного, бля, знака. Он не кречет, не самец-кочет, а загадочный пес зодиака. Было время продавать вампум, чтобы смешивать дринк на водке. Я напьюсь сегодня вам в хлам, встану рядом на одной фотке.
Ах, зачем я служила дьяволу? С ним в постели лежала, вино пила… По его извечному правилу без раскаянья на костер пошла. Ах, каким же таким суеверием обойден был путь мой истинный, если увлеклась лютым зверем я, многоликим моим, единственным… Руки старые, свечи черные. Долгой каббалы заклинания. Что ни песни, то подзаборные, будущих костров очертания. Были наши клятвы подписаны кровью черною и багровою. Знак моей любви к черту лысому ты на сердце мне выжег подковою. Я детей некрещеных под праздники вырывала по заброшенным кладбищам. Некрещеные – они незаразные: Так готовила я пищу товарищам. Ибо сделал меня друг мой опытный не Кибелою, не Дианою, а простою бабой безропотной, что всю жизнь была полупьяною. Люди падшие, души грешные. Вой волынки, заглушаемый танцами. Не рожденные – не умершие, все вы были лишь самозванцами. Ты, непревзойденный в пророчествах, под распятием перевернутым, будь в моих глухих одиночествах хомутом тугим, темным омутом. Для тебя я жила, для дьявола, стала жизнь моя дурною привычкою. В черной нефти я голая плавала с полыхающею со спичкою. Не нуждаюсь на том свете в гарантиях. вам не дамся я судьбою-загадкою. Лишь бы десять мужиков в красных мантиях растоптали самую гадкую.
Вода возвращается. Лужи кишат мальком. До лодки, оставленной на береговой мели, идем вместе с сыном усталые босиком. Вода забрала наши земли и корабли. Меняется карта моей обжитой страны. О чем, обреченно вздыхая, ворчал старик? Луна умирает. Кануны смертей луны вскрывают в змеиных норах живой родник. Мы не воскуряли молитвы для Маниту, не уповали на гордость подземных сил. Есть кто-то другой, кто уверовал в правоту. Мы не просили. Но он за нас попросил. В наши родные озера пришла вода. Любимый, сегодня ты выведешь к солнцу флот. Душа замирает, услышав щелчок кнута, В ударе весла возникает гусиный взлет. Наш лагерь затоплен. Рябит водяная дрожь. Кострище дымится, в проточной воде треща. И в рыбьем глазу установлен тяжелый нож, которым мой мальчик пришпилил к песку леща. Хороший охотник. Я чувствую жесткий нрав хозяина мира, внимательного игрока. В руке его непокорность столетних трав, как долго хранится в ладони его рука. Звереныш, что ставит на каждом боку клеймо. Он чертит волшебные метки на темном дне. Он каждую рыбу читает, словно письмо. И нашу судьбу выбирает в случайном сне. Он помнит: еще недавно он был водой. Всезнающей влагой, душою большой земли. Он все еще связан с береговой чертой, затерянной где-то в ночной мировой пыли. Вода возвращается. Крепнет угрюмый дух. Испуг истончается. Вот исчез без следа. Свобода, что овладевает сердцами двух, безмерно серьезней и яростней, чем беда.