В полночь я сидел в ментовке на Ленина десять и с любопытством рассматривал старшего лейтенанта МВД. Он был татарской наружности, в возрасте, что само по себе интересно. Мундир мятый, морда красная, глаза хитрые. Записывая мои показания в протокол, лейтенант часто поднимал глаза, как бы оценивая значимость вопроса и ответа. Ему тоже было интересно со мной. Я излучал счастье и не мог этого скрыть. Счастье было беспричинным.

– И вы хотите сказать, что в такой квартире не было никакого другого спиртного?

– В какой такой квартире? В стране – сухой закон. Борьба за трезвый образ жизни.

– Ну, – вытягивал он. – Все-таки известные люди…

– И что? По-вашему, от своей известности они должны пить?

– Ну зачем так сразу, – соглашался он. – Зачем пить много? Выпить можно по праздникам. С горя можно выпить. Ну, вы меня понимаете…

В клетке за стеной бился окровавленный Савенко. Часа два назад Леня Гибнер разбил ему голову пустой бутылкой из-под кубинского рома. Мужчины продолжили драку в коридоре, заляпав кровавыми отпечатками стены и одежду комсомолки Люды Гулько. Мерзость насилия Люда восприняла хладнокровно. Сразу же позвонила подруге и попросила помочь убраться в квартире. Она понимала, что рано или поздно это все пройдет. Все проходит. Как в песне Шуфутинского.

Это была уже не первая драка из-за этой скромной и в некоторой степени неприступной дамы. Она не была в этом виновата. Просто сегодня Люда оказалась единственной женщиной в шумной мужской компании. Миновать скандала было невозможно.

Мы тайно любили друг друга. В ближайшем будущем она должна была выйти замуж, но напоследок хотела насладиться свободой. Ребятам было негде выпить. Что им наши тонкости?

Я жил вдвоем с одним художником, Игорем Фартуковым, рисующим парадоксальную графику. Развитой социализм загнивал, и Фартуков с желчностью высмеивал его пороки. Мы любили пьесы Горина и басни Кривина, хотя я с симпатией посматривал и на стихи добродушного Глазкова. Вместе с Игорем мы сделали рукописную книгу для одного знакомого ребенка. Я написал стишки, а Фартуков нарисовал иллюстрации.

Штерн ревновал. Он говорил, что художника надо отравить и набить сеном. В тот день Игорь почему-то ночевал в общежитии. Тут они и нагрянули. Савенко, Лапин, Гибнер и малознакомый чувак по фамилии Павлов.

Они сели на кухне, уставив стол пиратскими бутылками, и стали развязно пить, плотоядно разглядывая формы комсомолки Гулько. Я сидел с ними, обмениваясь понимающими взглядами с Людочкой. Я не сожалел, что не смогу остаться с ней наедине. Мне нравилось любое происходящее, лишь бы что-то происходило. Той весной в меня вселилось бодрое, жизнеутверждающее настроение. Из форточек залетал ветер, который я считал попутным. Впереди что-то брезжило.

И тут Леня Гибнер с размаху дал бутылкой по кумполу боксера Савенко. Отличник, застенчивый ботаник вломил тертому парню из Магадана. Тертый парень откинулся на стуле и ошалело посмотрел на раскрасневшегося Леню. По его лицу многочисленными ручьями потекла кровь. Савенко вытер ее рукавом рубахи, продолжая вопросительно глядеть по сторонам. Я поставил перед ним кастрюлю, Лапин принес из ванной эмалированный тазик.

– Итак, на чем мы остановились? – спросил он.

– Сейчас, сука, узнаешь, – прошептал Савенко, оттолкнул Лапина и с рычанием бросился на Леню.

Гибнер отбил несколько ударов, не меняясь в лице. Мы вскочили, пытаясь остановить мордобой. Скрутили Саву, обматерили Леню. Пока мы втроем с мужиками держали Савенко, Гибнер вымыл под краном лицо и руки и удалился. Почувствовав, что напряжение немного спало, я тоже удалился в спальню и лег под кровать с томиком Рафаэля Сабатини. Книга про Колумба. Занятная вещь. Кристофор тоже ждал попутного ветра.

После ухода Лени мужики взялись драться между собой. Я поступил правильно. В комнату вошла Людочка и села на кровать.

– Ты и потом будешь писать стихи, – сказала она. – Но уже не такие настоящие.

– Посмотрим, – ответил я. – Не в стихах счастье.

– А я думала, это захватывает жизнь полностью, – удивилась она. – Читала биографию Есенина. Для него поэзия была делом всей жизни.

– Поэтому он так плохо и кончил, – сказал я цинично. – Нельзя класть все яйца в одну корзину.

Я высунул руку из-под кровати и взял Людочку за лодыжку.

– Что они там делают?

– Не знаю. Кричат. Мне бы хотелось пойти домой, но я не хочу оставлять тебя с ними. Зачем ты впустил в дом эту свору?

Я растрогался, отложил Сабатини в сторону и вылез из-под кровати. Стряхнул с брюк клочки паутины, обнял комсомолку.

– Людочка, ты ангел! – сказал я. – Что бы я без тебя делал…

В спальню вошли в обнимку Лапин с Савенко. Они не заметили нас, обращаясь в основном к предметам обстановки в квартире.

– Торшер, – говорил Сава ностальгически. – Я помню этот торшер.

– И я помню, – радостно поддакивал Лапин.

– Я его помню лучше! – Савенко хотелось спорить. – Я спал как-то раз под этим торшером, а ты не спал.

Остановить кровотечение им не удалось. На полу тут и там возникали мерзкие лужи, парни ходили по ним в черных несвежих носках, размазывая кровь по дому. Из-за своей принадлежности к моему торшеру они поругались, ненадолго сцепились телами и уронили его, разбив один из плафонов. Людочка возмущенно заверещала. Женщины всегда крепче мужчин защищают собственность.

– Убирайтесь отсюда! – сказала она голосом лидера. – Я сейчас вызову милицию.

Мужики заржали и ушли в коридор. Там им пришло в голову отметелить малознакомого Павлова. Он почему-то не уходил и пил ром на кухне в одиночестве. Это и возмутило моих товарищей. Самой драки я не видел. Мы продолжали миловаться с Людочкой. Когда вопли стихли, вышли в коридор, обнаружив, что его крашенные бежевой масляной краской стены измазаны повсюду кровавыми отпечатками ладоней.

Милицию вызвали с нижнего этажа. Я дружил со стариком, выгуливавшим во дворе породистую колли, но сегодня сосед не смог смолчать. Топот и мат сотрясали весь дом. Савенко успел прогуляться по лестницам и оставить на них свой кровавый след. Соседей можно было понять. Они взволновались. Один я оставался патологически спокойным.

Нас погрузили в желтый «луноход»: ребят в качестве дебоширов, а меня – как ответственного квартиросъемщика. Поначалу шили содержание притона, но я умело отбрехался. Прецедентов не было. Ошибка, трагическая случайность. Лейтенанту на ночном дежурстве было скучно, и он допрашивал меня, чтобы убить время.

– А вы все пишете стихи?

– В смысле?

– Ну, может, у вас так положено…

Я объяснял ему, что времена салонов прошли. Что стихи я пишу так, для понта.

– Понты дороже денег, – согласился татарин.

Уходя, я заглянул в клетку к Лапину и Савенко. Закрыли только их. Павлов слинял. Сашук уныло сидел в углу, Сава бился о железные прутья. Их он тоже перепачкал своей вездесущей кровью. Меня он не узнал, но увидев, что на него кто-то смотрит, проговорил плачущим голосом:

– Если человека долго бить, заговорят даже кролики.

Менты подвезли меня на своем «уазике» до дома, где бригада девушек во главе с Людой Гулько уже заканчивала уборку. Появился художник Фартуков. Он по своему обыкновению не ехидничал, а мыл посуду. Вид крови оказывает педагогическое воздействие.

Мы продолжили жить с художником Игорем и клеветать на социалистическую действительность. Вскоре нам предстояло сдавать экзамены по научному коммунизму. Мы изучали предмет и делились соображениями друг с другом. Особенно нам полюбилась теория коммунистического воспитания.

– Воспитание определяется общественными отношениями, – уверял я со знанием дела. – И носит классовый характер.

В универе начались разборки по кубинскому рому. Нас всех по очереди вызывали к декану, у которого мы придерживались версии, что Савенко разбил голову о батарею, поскользнувшись на мокром полу. Тем не менее слух о геройстве Гибнера прошел по всему городу. В ответ на расспросы Леня молчал и загадочно улыбался. Савенко его не заложил, простил. Им обоим светило исключение из комсомола и учебного заведения, а также поездка в жаркий Кандагар. Студента Галкина там уже замочили, когда у того сдали нервы и он один пошел на духов в атаку с ручным пулеметом. Портрет Галкина висел в фойе университета, напоминая, что успеваемость и примерность поведения надо не понижать, а повышать.

Преподам нашу историю раздувать тоже не хотелось. Она бросала тень на родной факультет.

– Больше так не делай, – выдохнул на прощанье Алексей Петрович Вишнев, декан физфака, давая понять Лене, что он прекрасно осведомлен в деталях происшедшего. – Для ленинского стипендиата такое поведение недопустимо. – И посмотрел грустными собачьими глазами.

Через неделю после драки стипендиат появился у меня. Пришел с девушкой. Принес в сумке дрель, отвертку и россыпь саморезов, завернутых в газету. Мы с Фартуковым читали Маркса и приходу Ленечки не обрадовались.

– Это Маша, – сказал Гибнер небрежно. – Можно я поставлю защелку в твоей спальне?

– Зачем это тебе? – присвистнул Фартуков. – Тут тебе не притон.

Леня уверенным шагом прошел ко мне в комнату и начал прикручивать защелку. Сначала наметил точки карандашом, просверлил тонким сверлом дырочки для шурупов. Маша сидела вместе с нами на кухне и смотрела виноватым взглядом. Ее толстая русая коса, закинутая на грудь, переливалась белесыми волокнами в лучах заката. Пухлые губы были сжаты. Руки перебирали несуществующие предметы.

Гибнер вернулся на кухню и притянул Машу к себе за плечи. В этот день он казался выше, чем был на самом деле. Глаза горели мудрым спокойствием, нездоровая потливость исчезла.

– Ты же искал приличную еврейскую девушку, – сказал я. – Нашел другую?

Леня не ответил, увлек Машеньку и закрылся в моей спальне на два часа. Мы с Фартуковым погрузились в белиберду учебников и как-то про него забыли. Вели гости себя тихо, не стонали. Неизвестно, что они там делали. Когда меня задолбало чтение Маркса, я постучал к ним в комнату.

– Ленечка, там книжка у постели лежит. Рафаэль Сабатини. «Колумб».

Гибнер со скрипом отодвинул защелку и протянул мне книгу в чуть приоткрытый проем.

– Такие они, вундеркинды, – сказал я, посмеиваясь, когда вернулся на кухню. – Учатся-учатся, а потом трах-тарарах.

Фартуков зачел издевательским тоном:

– В «Манифесте Коммунистической партии» Маркс и Энгельс писали: «А разве ваше воспитание не определяется обществом? Разве оно не определяется общественными отношениями, в которых вы воспитываете, не определяется прямым или косвенным вмешательством общества через школу? Коммунисты не выдумывают влияния общества на воспитание; они лишь изменяют характер воспитания, вырывают его из-под влияния господствующего класса».

– Ты идешь на свадьбу к Людочке? – спросил Игорь вдруг, внимательно глянув мне в глаза. – Завтра в семь часов в кафе «Осень».

Я пожал плечами. Из окон задувал весенний ветерок. Впереди что-то брезжило. Я уже которую неделю ощущал приход необъяснимого счастья.