Почти следом за Сашей Шараповым уезжал из армии, из Бреста, я. В октябре 1945 года меня отозвали на работу в Москву в Центральный аппарат Главного Управления контрразведки СМЕРШ, однако не в следственную часть, а в оперативный отдел.
Собрались на прощание почти все сотрудники армейской контрразведки. Было сказано много хорошего. Веселились, грустили. На вокзале смахнули набежавшие слезы. Мой ординарец Иван Дмитриевич Михалев плакал, не стесняясь. Обнял я его, и долго мы стояли, прижавшись друг к другу, как отец с сыном. Ивану Дмитриевичу было сорок семь лет, но казался он мне стариком. Небольшого роста, полноватый, с открытым, всегда немножко с грустинкой взглядом, он делал все возможное и невозможное, чтобы скрасить нашу жизнь. Везде, где бы мы ни останавливались — в доме, сарае, землянке, — он всюду наводил возможный уют — было чисто, опрятно. Не забывал заставить вовремя поесть, видя, что я измотался на допросах, не позволял никому прервать короткий сон. У него, потомственного крестьянина из глубинки Воронежской области, было столько такта по отношению к другим, такое развитое чувство собственного достоинства, но не в ущерб окружающим, что я гордился Иваном Дмитриевичем. Его любили в отделе.
Прослышал о нем и полковник Фролов — начальник отдела СМЕРШ армии. Как-то при моем очередном докладе ему текущих дел он сказал: «Вы не будете возражать, если я заберу от вас Михалева к себе в ординарцы?» Я ответил: «Жалко мне будет расставаться с ним, мы привыкли друг к другу. Но просьба начальства все равно что приказ».
Рассказал о состоявшемся разговоре Михалеву. Он: «Не пойду к нему». «Пойдешь, Иван Дмитриевич, приказы надо выполнять».
И пошел. Прошло какое-то время, забежал ко мне Михалев и рассказывает:
«Вчера у полковника ужинали члены Военного совета армии. Обслуживал за столом я. Смотрю, зацепил полковник своей вилкой из тарелки кусок мяса и тык его в общую солонку. Я и говорю ему — нехорошо, товарищ гвардии полковник, в общую солонку мясо кунать. Хохотали генералы до слез. Рассмеялся и гвардии полковник. А когда все разошлись, „отчистил“ меня до блеска при поддержке своей полевой жены. Не буду я у него служить», — заключил Иван Дмитриевич.
— «Ты смотри, — сказал я ему, — поаккуратней, а то нарвешься».
Спустя неделю является ко мне Михалев со своим вещевым мешком и радостно сообщает:
«Гвардии полковник приказал вернуться к вам для продолжения службы».
«Что-то не то», — подумал я. И спросил:
— За что же полковник отправил тебя?
— Его супруга пожаловалась, что я не чищу ее сапоги. «Почему?» — спрашивает.
«Я приставлен к вам, — отвечаю, — товарищ гвардии полковник, чтобы служить вам, а не вашей жене. Я такой же коммунист, как и вы».
«Иди, — говорит, — Михалев к Месяцеву». — Вот я и пришел.
Иван Дмитриевич к службе относился серьезно. Он понимал, с кем я имею дело во время допросов, среди них попадались и такие, которым терять было нечего, и потому он был постоянно начеку: я знал, что надежно им «прикрыт».
Прощаясь на вокзале, мы понимали, что, наверное, расстаемся на всю жизнь. Навсегда. Верили — фронтовое братство может сохраняться и проявляться в общности наших устремлений и наших дел независимо от того, где ты — в Бресте или Владивостоке, в Архангельске или Ташкенте, в Магадане или Москве. Друзья грозились не проезжать никаким образом мимо первопрестольной, обязательно навещать.
Мы повзрослели в своем бесстрашии перед ударами судьбы. Для нас личное достоинство стало качеством, на которое мы не позволяли посягать, а посягнувшему, невзирая на лица, давали сдачи.
Пройдя по дорогам войны, мои сверстники стали совестливее. Бессовестность, бессердечность, бесстрастность, бесцеремонность по отношению к другим людям претила нам. Приставка «бес» к словам, выражающим высокие человеческие качества, была изъята — «бес» был изгнан из наших душ. Мне кажется, что мое поколение, пройдя через горнило войны, еще более утвердило в себе качества, присущие «неиспорченной» предвоенной юности и молодости, углубило их, приумножило новыми, и прежде всего такими, как мужество, бесстрашие, взаимная выручка.
Москву я застал входящей в мирный образ и ритм жизни. Моя квартира в Останкино, после восстановления дома, была занята. Поселился я у сестры Лидии, которая вышла замуж. Я был рад, что семейная жизнь ее складывается удачно. Брат Алексей перестал летать, перешел на работу в Управление кадров Военно-морского флота, а жил в Кратово, под Москвой, с семьей из пяти человек, снимая комнатушку. Брат Борис по-прежнему трудился главным инженером на моторостроительном заводе в Казани, брат Александр возвращаться в Москву не захотел, остался в Челябинске на своем заводе. Сестра Евгения по-прежнему жила в Вольске. Среди нас не было брата Георгия, его забрала война. Посоветовавшись с Лидией, мы решили нашу квартиру в Останкино отдать Алексею; я перебрался к сестре, хотя там и было тесновато.
На Лубянке в Главном Управлении контрразведки СМЕРШ мои бывшие сослуживцы по следчасти «ходили» в подполковниках и полковниках, и некоторые из них свысока поглядывали на меня: ушел на фронт капитаном и пришел капитаном. Меня это мало трогало. Я знал о способностях некоторых полковников делать «липу».
В коллектив оперативного отдела я вошел довольно быстро. В нем оказались и другие фронтовики. Работал я с высокопоставленными в гитлеровском рейхе лицами, взятыми в плен, с резидентами немецкой разведки и контрразведки по Ближнему Востоку, Ирану, Западной Европе. Некоторые из них представляли оперативный интерес, другие никакого — они уже были людьми из прошлого.
Из всех, с кем мне довелось работать из числа этих персон, наибольший интерес представлял, конечно, начальник отдела контрразведки абвера генерал-лейтенант фон Бентивеньи, резидент абвера в Иране R (фамилии не помню) и бывший комендант г. Орла, Брянска и Бобруйска в годы их оккупации немецко-фашистскими войсками генерал-майор Гаманн. О Бентивеньи я уже рассказывал. Резидент R давал показания о том, как немецкая разведка охотилась за Сталиным, Рузвельтом, Черчиллем во время их встречи в Тегеране.
Генерал Гаманн, небольшого роста, с маленькой головой, большим животом и короткими ногами, был похож на клопа, насосавшегося крови. В служебном рвении — как явствовало из многочисленных показаний свидетелей, из документов, в том числе фотографий повешенных по его приказам советских граждан и огромных разрушений в этих городах, произведенных также по его приказам при отступлении немецко-фашистских войск, — этого нациста не сковывали никакие нравственные человеческие нормы, никакие международные правовые акты.
Гаманн был типичным представителем тех мрачных нацистских сил, для которых человеческая жизнь ничто, но которые высоко ценят собственное ничтожество. Его приводило в ярость, когда называл его подонком, — клоп раздувался, начинал дурно пахнуть, кричал и бесновался. Я спокойно сидел, ждал, когда он утихнет, и снова называл его подонком, и все начиналось сначала.
В первый раз за все время моей следственной практики я испытывал отвращение, не ненависть, а именно отвращение к обвиняемому. Не мог сдержать себя от бестактного к нему отношения. Я ненавидел его. Генерала Гаманна по приговору военного трибунала на открытом судебном заседании за совершенные тяжкие преступления в отношении советского народа повесили то ли в Брянске, то ли в Бобруйске.
Спустя некоторое время после начала моей работы в центральном аппарате СМЕРШ я был вызван к начальнику отдела, который мне сказал, что у руководства есть мнение поручить мне весьма ответственное дело, связанное с вылетом в Швейцарию. Там в одном из лагерей для перемещенных лиц объявился некто Д., который выдавал себя за Якова, сына И.В. Сталина (к этому времени уже было достоверно известно, что Якова нет в живых). Д. надо любым путем привезти в Москву. Начальник отдела передал мне все имеющиеся материалы, относящиеся к этому заданию, разработанную легенду моего поведения и действий в Швейцарии, приказал внимательнейшим образом изучить содержимое вручаемой мне папки и по мере готовности доложить ему свои соображения.
По легенде, утвержденной Абакумовым, я под видом старшего сержанта, окончившего Вольское авиационно-техническое училище, бортмеханика транспортного самолета ВВС, регулярно курсирующего, согласно договоренности между советскими и швейцарскими властями, между Москвой и Берном, со служебным загранпаспортом, выданным на мою подлинную фамилию, должен был по прибытии на место проникнуть на территорию лагеря для перемещенных лиц, что по условиям лагерного режима не составляло особого труда. Найти не вызывающие подозрений подходы к Д., вступить с ним в добрые отношения, под видом прогулки вывести его за пределы лагеря, нанять автомобиль, покататься по городу, подвезти поближе к месту стоянки самолета, а затем, исходя из обстоятельств, найти способ посадки Д. в наш самолет и доставить его в Москву.
Конечно, на бумаге все выглядело просто и в известной мере естественно. Наиболее существенным недостатком этой легенды являлось то, что Д. в течение относительно короткого времени должен был проникнуться ко мне доверием. А если у него возникнут подозрения и он на какой-то стадии обратится за помощью к представителям швейцарских властей, допустим к полицейскому или просто к какому-то швейцарцу, и тот предпримет меры по оказанию помощи Д.? В этом случае вся операция срывается, и я так же тихо отлетаю восвояси, как прилетел, — это лучший вариант. Худший — меня задерживают, определенные швейцарские круги впутывают прессу, на щит снова поднимается Д. со своими домыслами-вымыслами в отношении Сталина, и лагерная болтовня Д. приобретает общешвейцарское, а может, и не только, звучание. К тому же как посмотрят на все это официальные швейцарские круги? Не бросит ли эта операция тень на советско-швейцарские отношения?
Свои соображения я доложил руководству, которое задумалось над ними. Я продолжал готовиться, прикидывая разные варианты своих действий в разных обстоятельствах. Спустя недели три-четыре меня пригласил к себе начальник отдела и сообщил, что В.М. Молотов (в то время нарком иностранных дел СССР) сказал Абакумову о нецелесообразности осуществления операции с Д., инсинуации которого не могут перевесить значимость добрых отношений Советского Союза со Швейцарской Конфедерацией. Разумеется, нарком иностранных дел был прав. Для меня осталось загадкой: был ли осведомлен Сталин об этой операции? Думаю, что позиция Молотова была доведена до сведения Абакумова не без ведома Сталина. На память об этой операции у меня осталась сделанная для загранпаспорта фотография, на которой я в форме старшего сержанта.
В Москве стояло бабье лето — первое после войны. Теперь многое будет впервые после войны. И будет представляться как новоявленное, доселе невиданное, конечно, виденное и слышанное, но уже воспринимаемое по-своему, по-послевоенному окрашенное в краски и звуки.
В проезде Серова, почти у входа в Центральный комитет ВЛКСМ я встретил Володю Васильева, который, будучи инструктором Дзержинского райкома комсомола, помогал в делах нашей школьной комсомольской ячейки, когда я секретарствовал в ней. Сейчас он трудился в Цекомоле заведующим оргинструкторским отделом.
Разговорились. Прошли в сквер, что тянется вдоль «Большого дома» от Маросейки вниз к площади Ногина. Деревья были нарядны в своем зелено-желто-красном лиственном убранстве. Дышалось легко. Казалось, что такого разноцветья я раньше никогда даже в Останкинском парке не видел. Да и Володя уже был не тот, не довоенный. Рядом со мною шел зрелый человек, со своими самостоятельными суждениями. Помимо прочего он поинтересовался, доволен ли я своей работой в СМЕРШ.
— Работа ответственная, приносящая определенное удовлетворение, но все-таки она не по мне. Подумываю о том, чтобы сменить сферу деятельности.
— А почему бы тебе не прийти на работу в Цекомол инструктором, ко мне в орготдел?
— Не знаю, — ответил я, слегка растерявшись от неожиданности.
— Подумай. Позвони. Зайди, посидим, еще потолкуем.
Согласие на переход в ЦК ВЛКСМ я дал. Оттуда на имя Абакумова было написано соответствующее письмо, и я снял погоны. Демобилизовался. Многие не советовали: мне, имеющему высшее военно-юридическое образование, прошедшему войну, накопившему немалый практический опыт, наконец материально обеспеченному, переходить из серьезной государственной организации, какой является СМЕРШ, в организацию общественную, занимающуюся детскими забавами и юношескими играми, по меньшей мере несерьезно.
Однако принятое решение было мною обдумано. Я понимал, что совершаю коренной поворот в своей жизни. И шел на него вполне сознательно. Может быть, три основных побудительных к тому мотива двигали мною. Прежде всего то, что по складу моего характера, по тому воспитанию, которое я получил в детстве и в юности, мне претило насилие — над собою и над другими. Следственный процесс есть несомненное насилие над другим человеком, даже в том случае, когда следователь убежден, что перед ним сидит чуждый обществу человек, которого надо изолировать в надежде на то, что в заключении он до конца осознает свою вину и станет на праведный путь.
К тому же почти пять лет следственной практики привели меня к выводу о том, что я постепенно, с каждым новым годом, не нахожу в ней ничего нового, теряю к ней интерес, что этот вид деятельности я профессионально исчерпал. Работать же с людьми без интереса к ним невозможно, недопустимо. Постепенно превращаешься в холодного бесчувственного исполнителя и наносишь урон подследственному и всему делу правосудия. Может быть, психический склад других следователей, даже с гораздо большей практикой, чем была у меня к моменту увольнения из органов госбезопасности, позволял им — изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, по десять — двенадцать часов в сутки — быть на подлинном уровне требований Закона, и внутреннего правосознания, и прежде всего своей совести. Такие работники, конечно, были — а я не мог, да и не хотел.
Но главным побудительным мотивом к демобилизации из органов СМЕРШ и перехода на работу в аппарат Центрального комитета ВЛКСМ являлась моя давняя, с юношеской поры, мечта об общественной деятельности. Конечно, в мечте тех далеких времен, отгороженных от теперешних войной, было много наивного.
…В 1937 году после окончания средней школы Сима Торбан и я пришли в Высшую партийную школу при ЦК ВКП(б) с намерением поступить в нее, окончить и пойти на партийную работу. Нас принял проректор школы и с большим тактом, не торопясь, так, чтобы не отбить, наверное, нашу юношескую тягу к партработе, объяснил, кого и на каких условиях принимают в ВПШ.
Юношеская мечта об общественной практике не угасла. Она вновь вспыхнула. Какое пламя она зажжет во мне? Сейчас, на склоне лет, я, может быть, чаще, чем ранее, повторяю молодым людям: найдите в жизни свою большую мечту, идите к ней честным, достойным путем и вы обязательно к ней придете!
Школа Великой Отечественной войны приземлила мою юношескую мечту и придала ей, как мне казалось, реалистическую основу. Мое поколение, прошедшее войну еще молодым, полным сил, готово пойти на свершение дерзновенных планов в многострадальной, разрушенной, но крепкой духом стране. Молодое поколение военной поры может консолидироваться в рядах и ВКП(б) и ВЛКСМ, так же решительно действовать, как оно действовало на полях сражений. Но и это не все, размышлял я, оно может передать свои черты и качества идущим за ним поколениям юношества. Связь времен, связь поколений — великая сила, цементирующая нации и народности в единое целое. Порви связь поколений, перешагни через одно из них, и несчастья обрушатся на страну. Конечно, со временем эта связь восстановится. Но народ проклянет тех, кто посягнул на извечную общественную закономерность.
Естественно, все эти раздумья не вращались вокруг моего собственного «я». Они были связаны с моим поколением, с возможной ролью этого поколения в жизни страны. «Я» — всего лишь одно из действующих лиц на общественной сцене, представленной миллионами оставшихся в живых на фронте или прошедших сквозь трудные испытания тыла военного времени.
На войне мои сверстники насмерть бились за свободу и независимость своей Родины. В этой битве они утверждали и свою личную свободу, свою личную независимость. Не может быть Родина свободной, если ее граждане несвободны. Государство должно служить людям. Оно их слуга, а не наоборот. И это должен быть не лозунг, а повседневная, будничная практика государства.
Пройдя по многим странам, мое поколение могло сравнить жизнь своего народа с жизнью других народов. Было очевидно, что наш многонациональный советский народ достоин лучшей доли.
На каких исторических путях можно добиться прогресса, благополучия и общенародного счастья? Ответ для нашего поколения был однозначен — на путях социалистического развития.
Мы приняли исторический опыт предшествующих поколений. Но он в известной мере — перед величием свершенного народами нашей страны в годы Великой Отечественной войны на поле кровавых битв и в голодном героическом тылу — был отодвинут на второй план, а лики вождей тех времен потускнели. Время Великой Отечественной породило своих героев. Надо было сделать так, чтобы поколение Великой Отечественной стало реформатором страны — с учетом новых исторических реалий, собственного нравственного облика и высоких общественных устремлений.
Естественно, что для того, чтобы поколению встать во главе преобразований страны, предстояло сохранить и передать другим поколениям свой идейно-нравственный заряд, заразить весь многонациональный народ пафосом новых свершений, убедить в их исторической необходимости.
Однако на этом пути, рассуждал я, были очевидны три преграды.
Во-первых, поколение не должно было растерять под ударами жизненных обстоятельств то положительное, что оно приобрело в годы войны, а должно было встать над ними, быть их творцами.
Во-вторых, наше поколение в своей значительной части полегло на полях сражений. Вырубленное поколение. Оно стало небольшим слоем в народной толще и потому самой историей было призвано консолидироваться, но не уйти в себя, не погрязнуть в мелочах жизни. Передать свой опыт, надежды, устремления следом идущим поколениям, зажечь их своими идеями и тем самым приумножить свои ряды на пути дальнейших социалистических преобразований.
И, в-третьих, поколению необходимо было выпестовать и выдвинуть своих лидеров, политических вождей, твердо стоящих на единственно правильной позиции — политика должна быть нравственной. Если этого не произойдет, то делу социализма может быть нанесен урон.