Говорили — Драгонь-цвет растет в горах, как друзы самоцветные. И тому, кто отыщет его и сорвет, будет все, по желанию его. Кто власти жаждал, кто знаний, кто богатств — уходили искать драгонь-цвет в горы вечные, горы Вечьи. Да вот домой не возвращались.
Говорили, — особенно купцы да песенники бродячие, что далеко за горами встречали они тех, кто сорвал драгонь-цвет. И они имели всё, чего когда-то желали. Люди рода Веча слушали эти сказки и посмеивались: многие уходит в большой мир счастья искать, кто-то и находит, без всякого драгоцвета.
Говорили — только мужчине дано сорвать драгонь-цвет. Что женщинам не пройти горний путь, как не подняться реке в гору, как не стать земле ветром. Женщины долины улыбались про себя: пусть говорят, тешатся. Зачем женщине свой маленький драгонь-цвет, когда у нее есть весь Вечий Круг, — венец на челе бога Веча? Ни одна из них не променяет всю землю на песчинку, весь свет — на малую искру, вечность — на один миг. Драгонь дает одному. Круг — всем: и знания, и богатство, и закон, и силу. Драгонь — путь для одного, Круг — для всех, для всего рода человеческого.
* * *
Бог Веч, владыка времен и вершитель судеб надел свой венец на рассвете. Долину еще застилало одеяло тумана, а женщины рода Веча поднялись, тише облака окружили избу травницы Пореки. Во двор не ступали. Стояли за изгородью и молчали. Смотрели с такой ненавистью, что дворовый пес забился на цепи и взвыл в страхе. От воя и пробудилось селение.
Те из торговцев, кто впервые пришел в долину за тончайшей шерстью, поначалу дивились: где ж это видано, чтобы бабы, собравшись больше одной в одном месте, — молчали? Бывалые купцы торопились покинуть селение. Круг без особых причин чужаков не трогал, соблюдал закон гостеприимства. Но кто знает, что увидит Круг в твоей душе, за что внезапно петлей горло захлестнет, до хруста позвонков стянет: за обман давний, за кражу забытую, за кровь нечаянную… А на ком греха нет, даже малого? Лишь на том, кто не рожден.
Из окон соседского дома тоже во все глаза пялились во двор Пореки, хотя мальчишкам не раз влетало от отца Нетора, — они разбегались тараканами и снова льнули ко всем щелям: не доводилось им еще видеть Большого Круга. Редко собирается он, и для больших дел, — чужеземцев воинственных отвести или гнев бога Веча, земли да небес утишить. А тут к дому травницы слетелись женщины со всего селения — матери и жены, сестры и невесты. Все, кто родовой пояс Веча носил.
— Воет-то как, бедная псина! — поежился старший сын Нетора. — И чего бабам от Пореки понадобилось? Ее ж одним ногтем придавить можно. А всем Кругом так и вовсе сотрут. Жалко, красивая баба.
Нетор провел ногтем по лезвию ножа, хмыкнул: поправить не мешало бы. Да и принялся за дело, не откладывая. Сын ждал, переминался, сопел недовольно, но понукать отца не смел. И Нетор снизошел:
— Гостя встречать пришли. К соседке нашей сын приемный вернулся. Вель. Который восемь лет назад пропал.
— Да ну! Так он же в горах помер!
— Не помер, значит. Ошибся я тогда.
Ошибся ли? Нетор не мог не узнать скрепу, которую сам подарил сироте Велю, когда тот вошел в род.
Для первенца своего, Догляда, Нетор ту скрепу творил. Хрусталинками горными отделывал — для глаза зоркого, сердца чистого, духа светлого. Не успел вручить оберег сыну: не стало у него первенца. Вечий Круг смолол.
Он покосился в угол, где увечный Догляд возился в плошке с водой, пускал пузыри через соломинку. Мокрый весь, спутанная бороденка обвисла сосульками. Сын вскинул бессмысленные глаза, гукнул что-то свое, всегда неразборчивое.
Нетор тот оберег Велю отдал. Но, мало ли, потерял мальчик, или отнял кто, или сам подарил? Да вот кости не подменишь, а был Вель хромоногим. Такое тело и нашли охотники в горной расщелине: правая нога короче. Волос черный вокруг черепа. И неторов подарок на ребрах лежал, как новенький. Привезли к Пореке останки, — признала она приемыша. А скрепу с тех пор у сердца держала. Своих слез не пролила, гордячка, так хрустальные на груди горели-помнили. Кого же похоронили они тогда, если не мальчика Веля?
Нет, не Вель вернулся через восемь лет, хотя скрепу предъявил — точь-в-точь. Порека спозаранку пришла — лица не было. Зови, мол, людей — мертвец ожил! С топорами пошли, с кольями. Встретил их парень как парень. Уставший, аж шатало. Улыбался счастливо: «Люди, это ж я, Вель! Вернулся! Живой!» Сам руку порезать дал — кровь брызнула красная, теплая, человеческая. Допросили — много чего сказал, о чем только сирота пропавший знать мог. Положили обе скрепы рядом — не отличишь. Откуда? Да и одежа на нем — с плеча отцовского, словно своей не было. Порека, видать, из короба достала. И ноги у этого Веля — здоровые, ровные, дай бог каждому. Словно и не был увечным.
— Бать, — не вытерпел старшой, перебил думу, — так им-то какое дело? Ну вернулся — так в радость!
Вой на улице стал невыносимым: к псу травницы присоединились все окрестные собаки. Нетор зло вонзил нож в лавку:
— В радость, говоришь? А то, что Липка пропала, даже Круг не может след найти? Чуют бабы: знает этот Вель, где девочка. Сын хлопнулся на лавку, выдернул нож, скривился:
— Знает, так скажет. Только не сходится. Он ночью пришел? Во-от. А Липка утром накануне пропала. И в то время любой наш дозор заметил бы чужака. Не было его близко, бать.
— Заметил бы, как же! — фыркнул Нетор. — А кто его видел, пока травница к нам в дверь не постучала? Ни одна баба не заметила. Ни одна собака не взлаяла! И Вель этот сам говорит, — не встретил никого из наших. Да мне глаза его не понравились: смеялся он над нами.
— А мы с дружками еще раз спросим! — старшой ловко вертанул в пальцах ножик.
Нетор кивнул, но усмехнулся про себя: после Круга некого будет допрашивать. Да и незачем. У баб даже зверь неразумный заговорит. Но мертвяк — это вам не зверь, заговорит ли? Потому — пусть старшой ждет своего часа.
* * *
Пес задолго до полудня сдох. Лежал посреди двора лохматой грудой, вперив остекленевший укоризненный взгляд в закрытую на засов дверь. Мертвая пасть скалилась с горькой укоризной: хозяйка так и не вышла, не защитила, не спасла от ужаса. Того, что таилось в избе. И того, что стояло за изгородью — стоглазого, стозевного, яро молчащего чудища.
Селение как вымерло. Кто с поисков Липки еще не вернулся, кто детей и животных спасать надумал — уводил в схрон. Нетор и своих малолетних дочерей отправил, от беды подальше. Толку-то чуть, но и этой крохи кому-то хватит, особенно девочкам, чтобы выжить.
А собаки уже обессилели, — не воют, а стонут. В хлев Нетор даже смотреть не стал — так тихо там было. Побоялся безвинным животным в глаза измученные глянуть.
Совсем обезумели бабы. Всё бросили: и детей, и хозяйство. Очаги погасили. Обо всем забыли. Никого не щадят, если они уже у очагов своих да у животины домашней силы начали брать. А если потом возвращать станет некому?
Такой силы ведовства на его памяти еще не было. Оринка, жена его, говорила: нельзя вторгаться, ежели случится. А как ему — ратаю и мужу — стороной стоять? И не пора ли мужчинам вмешаться? Нетор глянул на старшого, поднимаясь со скамьи:
— Пора.
Увечный Догляд зашевелился, пополз следом. По младенчески, на четвереньках.
Да не вышло вмешаться. Женщины не пустили. Стояли, взявшись за руки — не расцепить, хоть топором руби. Да и с топором не подойти — упрешься в незримую стену за шаг до Круга, руки-ноги онемеют. Что ж творится-то, боже Вече?! Это ли — наши нежные ласковые жены?.
Нетор поискал глазами свою Оринку. Обомлел: стоит, — белая вся, как дух вылетел, глаза закатились, на губах пена. А броситься к ней, вырвать, к груди прижать родную, любимую, мать детей его — нельзя. Рядом она, а не достанешь.
Вот и старый Боград оперся на клюку, мрачен, но не смеет сунуться. А старику в ладонь судорожно вцепился Липень, брат пропавшей. Двойняшки они были с девочкой — не разлей вода, на одно лицо, и оба Липки, если ласково кликать. И оба — дети Круга.
Сутки назад всё началось. Прошлым утром двойняшки пропали. Но мальчишка к вечеру в селение прибежал. Всех на ноги поднял, — в таком страхе был от того, что сестра задумала. Ни много, ни мало — драгонь-цвет искать! Никогда, испокон веков такого не было. Не цветет драгонь-цвет для женщин.
Что еще бабы от мальчика узнали — не сказали никому. Но Большой Круг для поиска беглянки собрали. Словно на селение войной кто шел, словно гнев земли и небес очагам грозил. Да знал Нетор: спокойно за долиной, смирно соседи сидят, не посмеют сунуться — научены за века. За горы же никто поручиться не мог. Но тогда — все бы в схроны ушли, а то и долину бы оставили стихиям. Так почему же сразу, как явился чужак, назвавшийся Велем, — совсем небывалую силу Круг поднял? Все здесь. Даже девочки, лишь вчера пояс Веча надевшие. Это уже не просто Большой Круг — Великий. И ради двоих лишь: юноши безусого, да женщины молодой. Что ж происходит-то, боже Вече?!
Нетор покачнулся от боли. Сердце сжало так, словно на него уселся великан и давил со всей мощи. Тело словно выворачивал кто наизнанку, чтобы найти и вытряхнуть из него душу, где б ни пряталась в страхе. Найти и спросить — не ты ли зло сотворил? Ты? Умри!
И как Порека с Велем могут выдерживать такое? Где силы берут? Или Вель не виновен, или он — мертвяк, над которым живые не властны. Над телом не властны. А над душой? Где душа мертвяка?
* * *
— Не могу больше, Вель!
— Сейчас пройдет всё, матушка, — он с трудом произнес последнее слово, словно камень вытолкнул из горла.
Порека лежала на полу — волосы растрепались, платье порвалось — только что билась в припадке, руки на себя наложить пыталась. Вель не дал, удержал. Сильный он теперь, ее приемный сын. На голову выше Пореки. Могучий. Страшный.
Ночью он постучал тихо, как мышь поскреблась, но словно не в дверь, а в сердце: Порека проснулась от боли. Не сразу и поняла, что это не сердце вдруг заколотилось троекратным стуком, как малыш Вель когда-то стучал. Она подожгла лучину от тлеющего очага. Кружок тусклого света плеснул по горнице, окрасил стены киноварью. Травницу частенько беспокоили по ночам: болезни не знают сна. Потому отворила, долго не думая.
Он стоял в двух шагах от крыльца. Цепной пес, вместо того, чтобы лаять на чужака, восторженно повизгивал, вился вокруг босых ног, разве что из шкуры не вылез и не расстелил ее. Порека подняла лучину повыше и чуть не выронила: чужак был совершенно гол. Из одежды на теле — тонкий шнур, в несколько витков обернутый вокруг талии. Смуглая кожа лоснилась, словно промасленная глиняная сковорода. Исцарапанная вдребезги. Взгляд Пореки то и дело натыкался на светлые полоски шрамов, живописно раскинутые по всему мощному телу.
«Плохо выгляжу?» — чуть хрипло спросил гость, и юркая улыбка скользнула ящеркой по гладкому как речная галька лицу. Так же неуловимо улыбались когда-то Вель и его отец, брат Пореки. «Ты всегда будишь чужих людей среди ночи, чтобы спросить о том, как выглядишь? Или все-таки по делу пришел? Такому срочному, что и одеться не успел?» Ящерка снова выскользнула и чуть задержалась, словно грелась на горячем камне. «Я не чужой, матушка Порека. Я — Вель». И глаза у него были счастливые, сиявшие как два солнца после дождя. Разве у мертвяка или горного духа могут быть такие глаза, полные теплого радостного света? Не померкли они, даже когда она соседей позвала, и когда он руку себе порезал. Тогда потускнели, как только Вечий Круг стянулся вокруг дома.
Круг давил, словно все горы, вся земля навалились на грудь, не давая дышать. Нет сил больше. Шевельнешься — сломаешь тишину. И Порека не шевелилась. Лежала, как забытая вещь. Ноги просвечивали в прорехи юбки, как лампады в темных оконцах. Стыдно, — сын названный смотрит. До стыда ли? Разум бы удержать.
Вель снял с лавки козью шкуру, прикрыл травницу. Погладил по голове, как ребенка. Бережно вытер ей слезы — она их уже не чуяла.
— Пусти меня, Вель. Отдам им то, что просят. Память распахну. Душу открою. Пусть увидят, что она чиста перед ними. Пусти.
— Нет. Сами войдут, если смогут. А там — посмотрим.
— То, что им надо, возьмут и так. Неужели ты не слышишь их Голос? Вель хмыкнул:
— Ты об этом комарином писке? Долго же им пищать: наша кровь не для них. А ближе подлетят — прихлопну. Похоже, ему было даже весело. Женщина открыла глаза и тут же отвела их, словно ожглась.
— Тогда ты либо свят, либо…
Он улыбался. Нет, — смотрел на нее, как тот пес с мёртвой оскаленной пастью.
— Либо — что?
Не ответила. Приподнялась. Да руки как обломились. Он кинулся помочь, но она отстранила. Встала сама. Она хорошая травница. Ее зелья защищают и против тех — что снаружи, и этого — что внутри.
Он смешливо прищурился, наблюдая, как та, которую он с детства привык вслух называть матерью, а про себя — Порекой Прекрасной, растирает тонкими пальцами щепотки сушеных трав, бросает на угли очага. Смешная. Не от Вечьего Круга сеном обороняться. Да пусть верит, хуже не будет.
Она почти не изменилась. Не обабилась, как ее ровесницы, которые стояли сейчас, как вкопанные, за изгородью. Тонкая, хрупкая, только лицо стало строже, изящнее, очи — пронзительней и печальней. И сила женская, таинственная, властная — в каждом движении. Прекрасная Порека. Названная мать. Юноша опустил глаза.
— Что хоть за девочка, что все с ума посходили? Мало ли детей теряется… Одной меньше, одной больше…
— Вель! — укоризненно одернула травница.
Когда-то этот голос, еще нежный и звонкий, как подснежник, пел ему колыбельную.
— Да не видел я никого из рода Веча! Ни девочек, ни мальчиков.
— Чем поклянешься, что не лжешь?
— А нужно? Твое сердце знает, верить мне или нет. Не мне отнимать у тебя выбор… матушка.
Порека надолго замолчала. Те, за стенами, — просили ее. Они тоже не железные. Как бы много их там ни было, они — живые и слабые. Они уже не приказывали ей — просили. «Он виновен, Порека. Помоги нам. Дай нам свой разум, мы сохраним его, вернем. Клянемся родом!» — «Прочь, стервятницы!» — «Бедная слепая Порека! Не Вель пришел к тебе, — Нелюдь. Он должен сгинуть. Помоги нам! Или уйди, не мешай!» И этого она не могла. Бросила щепоть травы на угли, шепнула:
— Сердце часто хочет ошибиться, Вель.
— Поэтому ты никогда его не спрашиваешь. Ничего и никого. Разве спросила ты меня, хочу ли я быть тебе сыном? Могу ли?
— Я спасала нас, малыш. Ты забыл.
Он засмеялся. Сильный, с плечами широкими, как распахнутые крылья, совсем взрослый «малыш». И не скажешь, что ему шестнадцать, этому мужчине с задубелой кожей, исполосованной страшными шрамами. Если бы не шрамы, он был бы красив. Как бог. Бесстрашный и беспощадный. У богов не бывает сердца, они ж не люди. Нелюди. И он не пощадил:
— Нас?! Ты себя спасала. Да не смогла.
* * *
Он не забыл ничего. Три года ему было, не должен бы помнить, а помнил. Как вечером зашли в дом четверо женщин, окружили маму. Вель заулыбался: ему нравились хороводы. А мама побледнела, закричала: «Не дам! Меня забирайте! А его не дам! Беги, Вель! Беги к папе, сынок!» И завыла дико, по-звериному.
Испуганный мальчонка сиганул в ночь, оскалившуюся кровавой луной. Куда тут бежать, когда темень кругом, и собаки спущены? Когда отец уж второй день, как на дальней охоте, и только завтра вернется?
Вель забился в овчарню. А скоро мама нашла его там, — страшная, растрепанная, с налитыми кровью глазами, светившими, как гнилушка. Хихикая и пуская слюни, она с вилами гонялась за сыном, давила обезумевших ягнят — только хруст и хрип стоял. Вель, задыхаясь от ужаса, верещал: «Мама! Мамочка!» Пытался спрятаться под овечье брюхо, полз на четвереньках между мельтешащих копыт, уже не чуя, как эти копыта ступают на него, сдирают кожу, ломают ребра, пальцы. А мамочка — нет, не мама! бешеное чудище с личиной мамы! — с лютой силой откинула вилами заслонявшую Веля овечку, словно пучок соломы, и вонзила окровавленные зубья в плоть сына. И не рванись он тогда изо всех своих тощеньких щенячьих сил, попала бы не в ногу, а в живот.
Не жить бы Велю, если б мамина сестрица Порека — сама еще ребенок — не прибежала на смертные крики. И Пореке бы не жить — оборотень с маминым лицом стряхнул мальчика с вил, ринулся на десятилетнюю девчонку, топча ее, как былинку…
Отец спас. Отец, раньше времени вернувшийся с охоты, словно почуял неладное.
Об этом Вель уже потом узнал, когда очнулся. И еще узнал, что нет у него больше ни отца, ни матери. Осталась только малолетняя тетка Порека, сама едва живая. Ушел его отец в Вечьи горы, и унес на руках жену, лишенную ума Бабьим Кругом. Унес любимую свою, им же убитую.
Говорили: потому отец вернулся раньше положенного срока, что напарника, зверем покалеченного, в лесу бросил. Не спас, домой на себе не потащил. Оставил на смерть лютую, зверью на растерзанье. Отца его старого без сына-кормильца оставил. Думал, — никто правду не узнает. Никто не накажет. Чужак он был, лишь месяц в селении прожил, в силу Вечьего Круга не верил. Не знал, что малый круг вечоры родную пролитую кровь везде чует, видит, где погасла искра из родового очага. Прежде, чем отец Веля домой вернулся, бабы возмездие вершить начали, кровь за кровь брать. Так говорили.
Говорили: догнали убийцу жены своей. Уже в горах стрелой достали, опрокинули в реку на дно ущелья вместе с ношей его страшной. Но разве же Вель мог поверить в то, что говорили?
Смелая была его тетка. Когда соседи пришли, — то ли детей к себе в дом забрать, то ли дом вместе с детьми прибрать, — никого не пустила. Встала на крыльце, — маленькая, тонкая, яростная, — вцепилась ладошками в загривок дворового пса, чтобы не так страшно было, чтобы боли в израненном теле не показать, и крикнула миру, пришедшему пожалеть, да приспособить сирот к хозяйству:
— Не надо нам с Велем никого! Ни к кому не пойдем! Проживем сами!
С тех пор по утрам находили они у ворот хлеба горячие или одежу расшитую, да Порека цепного пса чужой снедью кормила, а одежу бабам на вечору относила: «Не надо нам ничего!»
Они выжили. Тяжело, голодно, убого. Овцы уцелевшие спасали. И дар был у девочки побогаче, чем тощая отара. Силу трав она умела передавать людям, а кто научил ее — никто не ведал, даже Круг. Не рассказывала она, из каких земель пришла с семьей брата. «Издалека». И все тут.
— Откуда ты-то знаешь, как ловушку ставить?! — возмущался Вель, когда Порека заставляла его снова и снова переделывать работу. — Не бабьего ума это дело!
— Знаю. Потому что в Бабий Круг не хожу, своим умом живу, — съехидничала тетка.
— Так и я не хожу — не баба! — продолжил было ссору мальчишка. — Значит, тоже знаю!
И рассмеялись оба, обнялись, засмотрелись в синь небесную, цветущую белыми кувшинками облаков. Облака таяли в ее солнечно-золотистых, как у тигрицы, глазах. Прядка черных волос струилась по белой, едва окрашенной загаром щеке, укладывалась уютным завитком в ложбинку ключицы. Белое, черное и чуть золотого — не много красок взял вершитель Веч для судьбы Пореки.
— А хочешь, сплету тебе венок из облачных цветов, — предложил Вель. — Тебе пойдет!
— Ага, ты мне еще из драгонь-цвета сплети!
— И сплету! Ни у кого из Вечьего рода такого не было!
— Вечий-овечий, не человечий! — девочка скривилась презрительно, помолчала, нежно вороша луговые травинки, словно кудри гладила. — Ошейник на горле бога Веча. Посмотри, разве на этой земле мужчины живут? Рабы с вечным страхом в крови! Они не воруют, не лгут, не убивают друг друга только из страха, а не потому, что правду любят, богов и людей чтят. Здесь нет любви, Вель! Обещай мне, что никогда не возьмешь жену из этого рода. Мы — сами себе род.
И эта горькая сухая правда вдруг ткнулась в его грудь, как стрела без наконечника — больно, но не насмерть. Стрела, которую не смогли вытащить из него даже Вечьи горы. Навсегда застряла. Стала остью. Не достать, не сломав всего Веля.
Когда девушке исполнилось пятнадцать, она и женихов погнала взашей:
— Не надо нам с Велем никого!
Старший сын Нетора — Догляд — пригрозил силой взять ее в дом, если сама не пойдет, а она только бровью повела:
— Снасильничаешь, — Круг тебя в клочки разорвет.
— Испугала! — оскалился Догляд. — Ты бы еще Вельку-хромоножку своего на защиту позвала! Не встанет Круг за чужих. И ты всегда против баб наших шла, закон Круга не чтила. Тут взревела она раненой медведицей:
— Да кто ты таков, мужичонка блохастый, чтобы лаять о Круге языком поганым?! Пошел вон!!! Закон Круга! Много ваши дремучие бабы о нем знают! А их глупые выдумки — мне не закон! Только тронь меня, и ваша бабья молчанка веночком травяным покажется!
Догляд не из пугливых был: не впервой на медведиц охотиться. Силищи — на троих хватит. Ловкости — на десятерых. Волчьи хребты двумя пальцами ломал. И эту гордячку сломает.
— Сегодня ночью, Порека! Ушел, посвистывая. Статный, дерзкий.
Вель, подслушивавший разговор, едва успел прянуть от двери. Разгневанная девушка влетела в сенцы, шипя, как масло на сковороде:
— Я покажу им, что такое настоящий Круг! Я сама себе — Круг!
Пометалась туда-сюда, побесилась, да и рухнула, разрыдалась сухо, зло. Вель доковылял до нее, робко коснулся дрожавших плеч:
— Хочешь, я сорву для тебя цвет горний? Я смогу. Она вскинулась, еще свирепее, чем на Догляда нахального:
— И не вздумай! Куда тебе в горы соваться, калека убогий!
Никогда она не поминала об его увечье — изуродованной вилами, плохо растущей ноге. А тут, как по лицу ударила — больно, обидно, хотя и правда.
Но Вель простил ее, одинокую несчастную девчонку… Баба есть баба, ее жалеть надо.
— Пойдем вместе, тетя Порека. Я найду драгонь-цвет, обещаю. И маму с папой найду. Никто не посмеет тебя обидеть. Она задумчиво глянула на упрямца:
— Маму с папой… Давай не сегодня, ладно? И не завтра.
На малой вечоре никто и опомниться не успел, выгнать непрошеную чужачку с племянником, как Порека коснулась камней родового очага, прося покровительства бога Веча. И тут же прилюдно свершила обряд усыновления. Обнажила тугую девичью грудь, — Догляд аж застонал, да и не только у него дух перехватило, — и, скороговоркой произнеся ритуальные слова, окропила овечьим молоком розовый сосок, провела по губам племянника. Вздрогнула, когда Вель, ошалевший от неожиданности, прикусил нежную, влажную плоть. Задержал во рту на мгновенье, коснулся языком прохладного бугорка, источавшего такую незнакомую сладкую силу, что вся кровь огнем и громом взорвалась в теле мальчишки.
Навсегда осталось в нем гулкое эхо. Навсегда запомнил он это прикосновение.
И бессильный гнев мужчин запомнил: теперь никто не мог взять Пореку в жены. Женщина, имевшая детей, но не имевшая мужа, считалась женой самого бога Веча, и дети ее — его детьми. И Круг вынужден был взять Пореку под защиту: нелюдимая чужачка вошла таки в род. Премудрая Порека. Названная мать.
Войти-то вошла, да застряла у порога, как кость в горле.
Догляд, багровый от бешенства, склонился к матери, шепнул слово. Нахмурилась Оринка, соседку за плечо тронула, — и зашуршало, зазмеилось по вечоре слово тихое. Каждого языком раздвоенным коснулось-куснуло, к жене Нетора вернулось. Поднялась она, руки простерла к очагу, чтобы правду ее подтвердил:
— С каких это пор матерям дозволено косу девичью носить? Или бога разгневить хотим, чтобы он мужей наших обессилил? Не может девка быть матерью! Девка-мать — не жена богу Вечу!
Затрещал огонь в каменном круге очага, полыхнул искрами гневными — согласился. И только Порека заметила, что не пустые руки Оринка над очагом простерла. Да, может, старая жена Бограда что заподозрила.
— На моем веку не случалось такого, Оринка. Не можем мы отказать той, что сама в Круг пришла, обряд по уму справила. Вставайте, бабы! Древний обряд творить будем, расплетать косу жены Веча. А ты, Оринка, вспомнишь еще, какие руки к очам очага поднесла.
Много кто из мужчин вызвался косу девичью расплести. Юный Догляд всех быком свирепым разметал, никому не дал Пореки коснуться. На него и надели бабы венок Веча, подвели к растерянной девушке-матери, хороводом окружили. Звонко и чисто пели, так слаженно, как только бабы Вечьего рода петь умели. Кружил хоровод свадебный, распускал Догляд густую девичью косу, рекой полноводной проливал на плечи.
Не сразу понял Вель, что случилось, когда в звонкий хор крик ворвался, точно ножом сверкнул, вспорол песню. Не догадался, почему Порека из хоровода веселого вырваться пыталась. Лишь тогда осознал, что за цветы были в свадебном венке бога Веча, когда на щеке девичьей синяк распустился багровой розой.
Крепко Нетор держал мальчика — не дал вырваться, увел с поля вечоры. Крепко Круг держал Пореку — не дал убежать. Смеющийся Догляд ухватил ее за волосы, как птицу за крыло. Швырнул наземь. Быстрее и быстрее кружили бабы в свадебной пляске, — подолы широкие развевались, платки пестрым вихрем плескались, — живым шатром, летящей стеной скрыл Круг таинство обряда.
Только крика отчаянного спрятать не мог. Такого крика, что у Веля сердце из груди выворачивалось, как дерево, с корнем. Тогда и коснулся его зов драгонь-цвета. И смолкло все перед ним — и песни, и крик, и дыхание, и сердце.
Долго молчал Круг. А когда расступился, выполз из него первенец Нетора на четвереньках, — слюнявый, с бессмысленными глазами. И на ноги больше не поднялся, и разума не обрел.
Оринка, когда осознала, что сама же, стоя в Круге, сотворила с сыном, — взвыла, волосы на себе рвала. Да поздно. Сам себя Круг захлестнул, в свою же петлю попал. Не по воле человеческой, — по древнему закону бога Веча был насильник изувечен. Никто не должен остаться без возмездия. Ни Догляд, ни Оринка. И Пореке урок — за гордыню и дерзость бесстыжую.
Говорили — драгонь-цвет сам решает, кому открыться. Сам позовет. Что без зова не найти его, только сгинуть зря.
Говорили — не всякий нашедший чудо горнее сможет раскрыть его душу, а не раскроет — так и останется лежать рядом, не в силах ни взять, ни оставить, и будет слушать зов несмолкаемый, пока не умрет, а, может, и дольше.
Говорили — не всякий позванный услышит. Только тот, кто уже в смерть войдет, как в дом родной, как в жену, любимую всем сердцем. Согреет ее дыхание ледяное душой своей пылающей, и примет она его, словно бессмертного, заговорит, поведает, как драгонь-цвет сорвать. Может, и было кому так, как говорили.
Мальчик Вель иное услышал: стон бескрайний, тысячеголосый, словно звездный. Стон, скатившийся и павший в горы вечные. Не звук даже, — боль.
Ничего и никого не осталось в мире, кроме той боли и Веля. И он побежал, как мог — заковылял, опираясь на костылик. Не видел ничего, не понимал, куда. Знал только: туда, где болело, где умирало сердце мира.
Споткнулся, упал. Нетор, плакавший над сыном, помог Велю подняться. Хотел удержать мальчонку — бог весть, что сотворит в беспамятстве. Но увидел глаза его, отступился. Да и Боград старый предостерег:
— Не держи его, Нетор. Не видишь, — Зов он услышал.
— Да ему, калеке, и до гор-то не дойти! Первому же волку добычей станет.
— Летом волки на людей не нападают. Если позван мальчик — дойдет. А там — как драгонь-цвет решит.
Нетор сам хромоножку в горы понес. Он и не сопротивлялся. Обвис на его руках бессильной тряпочкой, голову на плечо положил. Дорогу подсказывал, словно кошачий глаз имел. Всю ночь шли, весь день. А потом Вель не попросил даже — приказал:
— Всё, дядька Нетор. Дальше я сам. Нельзя тебе со мной: оба пропадем.
Может, и хотел Нетор через мальчонку к драгонь-цвету подобраться. Может, и думал: Вель найдет — Нетор возьмет. Но спорить не стал. Вздохнул, вынул скрепу из-за пазухи:
— Вот. Возьми. Сыну не успел, так хоть тебе оберег послужит. Долго смотрел, как калека по склону каменному карабкается. Шептал:
— Прости нас, Вель, если сможешь. Сына моего прости. Помоги ему, когда драгонь-цвет счастье тебе даст.
Горы вздымались молчаливо, незыблимо, как Вечий Круг.
Срываемый ветром, мальчик цеплялся за выступы и трещины, приникал к каменной груди, сухой и безжизненной, как старческая плоть. Он давно потерял свой костылик. Но его руки всегда были сильными. И теперь жили отдельно от тела и разума, волокли, поднимали неотвязную обузу. Высоко ли в гору заползет хромая улитка? — спрашивали у камня обледенелые пальцы. Улитки не бывают хромыми, — отвечали горы. Значит, я не хромой, — кричал им мальчик. Но ему никто не поверил.
И далеко он не ушел. После первого же дождя поскользнулся на уступе. Изувеченная нога застряла между валунами, хрустнула хворостинкой. И вспыхнувшая боль слилась с зовом драгонь-цвета.
Время кружилось над Велем как стервятник: сторожило, когда стихнет пойманный зверек мальчишеского сердца, выжидало, чтобы склевать влажные зерна глаз.
Вель стал чужим самому себе. Эти кровавые лохмотья содранной кожи — не его. Этот распухший от жажды, не вмещавшийся во рту язык, — не его. И всё горевшее болью тело — чужое. И жизнь, пригрезившаяся в долине. И мысль о пригрезившейся жизни. А он, Вель — от рождения мира был здесь, всегда лежал на каменной ладони изломанным осколком, упавшим с вершины. Сотни веков его обнимало, испепеляя, солнце. Тысячелетия его ласкали, иссушая, губы ветра. Вечность он лежал, слушая голос боли. И не мог идти дальше, в горы. Туда, где болело. Туда, где был он сам — его жизнь, его мысль, его боль. Он сам звал себя из горней выси и не мог подняться к себе.
— Смотри-ка, живой! — вырвал его из забытья громовой раскат.
Над Велем склонился обросший мужчина в потрепанной овечьей шапке. Знакомые глаза, золотистые, как у тигра, мерцали под густыми бровями. Словно на мальчика глянула ожившая яшма с улыбкой, запертой в вечности.
— Папа… — попытался сказать Вель. — Я нашел тебя.
Наверное, у него получилось пошевелить разбухшим песочным комом, который он ощущал во рту вместо языка: отец ответил:
— Да, сынок, ты молодец. Вставай, хватит лежать.
— Не могу. Придавило камнем. И нога, кажется, сломана.
— Боли боишься?
Отец снял с пояса бурдюк с водой, омыл лицо мальчика, осторожно напоил. Паузы между глотками были долгими, как зимние ночи.
— Зачем же ты пришел сюда, сынок, если боли боишься?
Вель выталкивал слова по песчинке. Время рассыпалось песчаной горкой, ветер сдувал его, унося в долину.
— Драгонь-цвет позвал.
— Для какой надобности? — сощурились тигриные глаза.
— Исцелять увечных.
— Что ж… Начинай прямо сейчас, сынок. А мы с мамой поможем.
Мама была как плачущий в лунном луче яхонт. Слабой искрой мерцала ее улыбка, а синие глаза казались окаменевшей слезой. Она кормила Веля похлебкой из зерен и трав, поила козьим молоком. И всегда молчала.
— Почему ты молчишь, мамочка? — допытывался изнемогший от тоски Вель. Отец ответил:
— Ты не слышишь ее, сынок. Ты не простил.
А Вель думал, что никогда и не винил ее в той давней беде. Других простить не мог. Отцу он задал терзавший его душу вопрос:
— За что, папа? Почему же ты друга оставил умирать в лесу? Долго молчал отец, прежде чем ответить.
— Так и не так все было, малыш. Услышал я зов драгонь-цвета. И пошел, куда он звал. Мир стал другим. Ты теперь знаешь.
Вель знал. И он Пореку оставил. Названную мать в людском лесу бросил. Вечьему Кругу на растерзанье.
— Зачем же Круг сделал всё это с нами, если ты не виноват?
— Виноват, сынок. Медведица на пути поднялась. А товарищ мой между мной и зверем встал. Сказал: иди, друг, не медли, что бы не случилось.
Каждый день отец понемногу расшатывал каменные тиски, сжимавшие ногу Веля. Высекал из-под валунов скальную породу, чтобы опрокинуть. А мальчик по чуть-чуть вытягивал себя из смертного плена. Сдвигаясь на волос, не давал утихнуть боли в сраставшейся кости. И жадно впитывал всё, что открывал ему отец о драгонь-цвете.
Говорить человеку о драгонь-цвете — все равно что слепому петь о конях зари и драконах заката. Слушать о драгонь-цвете — как пальцами видеть звезды и смотреть на цветок ушами.
Ты стал словом, звучащим в плоти, но разве словами увидишь лотос мира, цветущий в каждом из нас? Ты хочешь раскрыть его, лепесток за лепестком добраться до истины. Но всегда будешь держать лишь один лепесток, и никогда — весь лотос. А когда обнажишь сердцевину, и решишь, что нашел сущность мира — пустота засквозит из ока цветка. И ты поймешь, что потерял все, не поняв ничего. Слушай, если хочешь.
Драгонь-цвет растет всюду — неслышно, как молчаливая трава под ногами. Незримо, как воздух. Он прорастает сквозь мир и становится с ним единым, впитывает его и питает. Его соки, как кровь, протекают сквозь сердце земли. Он — как ладонь, раскрытая в вечность. Связует пустоту и становится древом с листьями звезд, с корнями — поющими струнами времен.
Драгонь-цвет — Дорога. Бесконечная, единая от начала до другого начала. Она несет тебя в своей ладони и, когда раскрывает ее — ты становишься в мире. Чем хочешь стать, тем и станешь, мальчик. Куда хочешь ступить, туда и ступишь.
Драгонь-цвет растет через твое сердце. Дорога проходит сквозь тебя, но ты не видишь ее и ступаешь по бездне, думая, что крепко стоишь на земле. Ты падаешь, мальчик, с ладони своей дороги. Ты пробил мир каменной душой и думаешь, что та яма, куда падаешь, — и есть мир. А это — ты, сам себе ставший бездной.
Ты зовешь себя из бездны, но где ты сам, — тот, кто зовет? Ты един с тем, кто уже там, куда хочешь придти. Ты — один.
Снег падал сплошной завесой. Вель приподнялся на локтях, выдрал себя из ледяной корки, тут же окрасившейся кровью. Не сразу и заметил, что каменный капкан расцепил клыки на ноге. Мальчика ничто не держало. Но идти он не мог. Полз, волоча на руках бесчувственное тело, пока кто-то не ухватил его за шкирку.
— Не туда, сынок. Там пропасть.
Вель попытался разглядеть отца, но тот уже скрылся за летящими иглами снега. И мальчик пополз в ту же сторону.
— Смотри-ка, поднялся! — улыбнулся отец, когда Вель заполз в пещеру.
— Я нашел тебя, папа, — мальчик не смог разодрать спаянные льдом губы. Но отец услышал.
— Я и не сомневался, сынок. А тебя тут подарок заждался. Я еще в долине для тебя его творил, да в кармане с собой унес.
И протянул скрепу, отделанную горным хрусталем — для глаза зоркого, сердца чистого, духа светлого. Точь-в-точь, как потерянный подарок Нетора.
Мать поднесла Велю плошку с чуть теплым отваром, и мальчик долго растапливал лед на губах, прежде чем смог попить.
Он слушал наставления отца. И бесконечно долго учился впитывать, вплетать в себя нити невидимого солнца и жар бурлящих под каменной толщей недр. И видеть боль земли, вспухающую бутонами тьмы. Он срывал боль, как цветы, не давая им распускаться.
Он внимал миру и чудилось ему, что золотистый огонь, плескавшийся в глазах отца, и тихий свет материнской улыбки, и рассветные отблески на заснеженных вершинах Вечьих гор, и солнечные лучи, пробивавшие тучи мириадами стрел, все это — огненный сок, струящийся по ветвям драгонь-древа. Исцеляющий, творящий, неопалимый огонь. Крылья, поднимавшие Веля к звездам. И они светили ласково, как яхонты маминых глаз. Мама ворошила его волосы тихим ветром.
— Прости меня, мама, — шептал Вель, ловя ее ладони. И не мог поймать. Только голос ее шелестел тише ветра.
Ты есть плоть и разум земли, мальчик мой. Ты ищешь драгонь-цвет, а он един с тобой. Он смотрит на мир твоими глазами — других у него нет. Он летит над миром твоей душой — другой у него нет. Он зовет тебя твоим сердцем — другого у него нет. Ты и есть — драгонь-цвет. Без него мы все — глина мыслящая. Без нас он — мощь бесцельная, пустота огненная. Без нас никогда не прикоснуться ему к мирам, не прорасти, не проложить дороги.
Ты — око в сердцевине лотоса, стебель драгонь-цвета. Ты — драг, самое дорогое, что есть во всех мирах. Ты и есть — древо, связующее ветвями листья звезд. Ты — его дорога. Ты сам — дорога, которой идешь. Дорога, которую ты продираешь в небытии. Один — для всего мира. Дорога, хранящая всех, кто когда-либо был: мысль человеческую и след звериный, тень облака и взмах крыла, свет звезд и жизнь солнца. Ты — драг, связующий миры и времена. Ты ищешь себя в бездне, но где ты сам, — тот, кто зовет? Везде, куда протянут луч дороги во тьме. Ты сам — этот луч, мой мальчик. Единый, от начала до другого начала. Ты — один.
— Я не один, пока вы со мной.
— Мы — одно и то же с тобой, сынок. Ты — драг, созидающий путь. И мы — та же дорога, которой ты идешь.
* * *
— Ты, вижу, получил то, зачем в горы ушел? — травница покосилась на сильные, здоровые ноги юноши. И снова улыбка мелькнула ящеркой на гладком камне:
— Стал бы я так беспокоиться о своем здоровье! Ты же знаешь, кого я искал.
— И нашел?
— Да. Говорил с ними.
— Лжешь, — устало молвила Порека, — твои отец и мать давно мертвы.
— Живы! — Вель всегда был упрям.
— Значит, ты сам — мертв.
— Я не мертв, — равнодушно сказал Вель, словно его совсем не заботило мнение живых. — Я нашел драгонь-цвет. Это совсем не то, что говорили…
Он осекся. Понял, что давно не слышит его Порека. Глаза ее стали пустыми, бездонными, словно глянули в бездну черного солнца. Травница покачивалась, сжимая виски: «Нет! Не встану в Круг!» — «Даже сейчас, Порека? Смотри, мы нашли ее…» — «Никогда!»
Не выдержать ей. Самые жестокие войны — неслышные, незримые. Когда человек и не видит, что его убивают и родных его, любимых. Живет, как жил, не чуя. Но не тот человек, кто вернулся из Вечьих гор. Вель дотронулся до лба измученной женщины. Туда, где зияла черная звезда. Погасил рану. Травница тише шелеста листьев шепнула:
— Зачем ты солгал мне?
— Разве? Меня спрашивали о девочке из рода Веча. Таких я не встретил.
— А кого же? Он улыбнулся светло, мягко:
— Чудо. Ту, что искала драгонь-цвет! И не славы хотела, не богатства, не власти. Здесь, в долине, такие не родятся.
— Ее ждал океан, а она отправилась за каплей! Что же хотела она просить?
— Сама откроет.
— Не откроет уже. Мертва она, дочь Догляда.
Догляда? Он же немощен, как младенец, — хотел сказать Вель. Но мир отхлынул вместе с воздухом, и он задохнулся, точно плотвичка, брошенная на пустом песке…
…Полноводной рекой распускал Догляд девичью косу. Кружил бабий хоровод, вздымал пестрые волны, белоснежная птица забилась на гребне волн, утонула. И вышла на берег жена бога: багровые розы горели на белом теле, кровавые лилии распускались под ее ногами — цветы из свадебного венка бога Веча…
— Липка, дочь Круга. Они отняли ее у меня сразу после рождения, — слетали слова женщины шорохом опадавшей листвы. — Она даже не знала, что я — ее родная мать. А теперь — уже никогда не узнает.
Вель дотронулся до ее дрожавших рук. Как обычно, едва уловимым движением. Легкое касание — и бледнеют хищные розы, закогтившие ее душу. Он поцеловал бы ее тонкие пальцы, извлек ледяную боль из застывшего сердца, но не посмел.
— Я не убивал ее, Порека. Но если ты веришь, что я виновен, почему же ты сама не в Круге? Не мстишь? Вашим бабам я не по зубам, но ты — смогла бы. Я бы позволил, принял смерть из твоих рук. И они это знают.
— Потому что ты мне сын. Своей матери он тоже был сыном.
— Нет, матушка. Потому, что твоя ненависть к ним — больше украденной ими любви.
Порека молчала, опустив голову. Вель взял ее безжизненную руку, коснулся губами кончиков пальцев. Она подняла сухие, пожухлые, как осенняя листва, глаза.
— Ты осудишь меня, но… Я радовалась, когда Липка убежала. Лучше уж такая судьба, чем та, которую ей начертали. А сейчас радуюсь тому, что Круг не увидит ее живой. Другую, такую же, они еще не скоро смогут вырастить.
— Разве могу я осудить тебя за твою боль? Для такой темной радости должны быть совсем черные причины.
Круг захлестнул ей горло, душил, не давал рассказать. Нельзя чужакам знать, что Венцу бога Веча давно уже тесно в долине, и захотел он пустить корни по всем землям, стать одним общим садом. Что женщины решили: пора навести порядок во всем доме Веча. Смахнуть пыль, отскрести грязь и вымыть начисто. Нельзя никому проведать, что за последние годы рождалось очень много мальчиков: Круг растит убойное мясо. Что нужен только повод, и Круг его придумает, чтобы выплеснуться из долины и расползтись по земле огромным родимым пятном, просачиваясь везде, как отравленная вода. А когда женщин Веча попытаются остановить, они за око возьмут все очи и сделают своими. За каплю крови — всю кровь. Не прольют, — вберут, растворят в себе. Травница схватилась за горло, прохрипела:
— Липка должна была стать центром нового Круга. Вель удивился:
— Всегда думал, что центр этого великого гарема — возлюбленный бог Веч.
— Они готовили мою девочку к особому посвящению… самому кровавому из всех.
Даже если бы Круг не стягивал петлю на горле, она не смогла бы рассказать.
Своих дочерей они пожалели, да и закон запрещал отнимать ребенка, рожденного в освященном браке. А дочь такого обряда, когда весь Круг соединяется с богом через жертву, дочь всего Круга — такая девочка давно была им нужна, и они помогли ей родиться. Несчастный Догляд… Его подталкивали, разжигали и спустили с тетивы горящей стрелой. Он был орудием, которое сломали и выбросили: не всякий выдержит прикосновение бога. А с Липкой было бы еще хуже.
Порека задыхалась. Вель чуть тронул ее черные косы, — и осыпались с шеи душившие змеи как пепел. Травница вздохнула.
— Они сделали бы из нее … подобие мужчины. Женщину с изуродованной, противоестественной душой. Одержимую Вечем, вершителем судеб. Ее предназначили держать Крушащий Круг.
— А она отправилась за драгонь-цветом. Вот почему она услышала его зов, единственная из всех.
* * *
Ее маленькое сердце полыхало жарче земных недр. И Вель откликнулся, поднялся из глубин пещеры, поспешил к девочке. К той, что пришла за драгонь-цветом и висела над пропастью. И страшнее смерти для нее было — не ответить зову, не исполнить то, зачем пришла.
Он поймал ее, уже летящую в разинутую пасть небытия. Кинул шнур, сплетенный из силы земных корней. Священный шнур драга, созидающего путь.
— Откуда ты, маленькое чудо? — спросил Вель.
— Издалека, — шмыгнула девчонка разбитым в кровь носом.
— Врешь. А горы вранья не прощают. Зачем тебе драгонь-цвет?
Она блеснула на него сердитыми глазенками. Очень уж любопытен этот горный дух. И смотрит строго. И вранья не простит. И сказала, за что готова отдать звезду своего сердца:
— Хочу расплести венок бога Веча!
— Совсем? — обомлел Вель.
— Совсем. Он такой старый, что из него одна труха сыплется. Света не видно. И мамы с папой. Круг запер их от меня.
Вель задумался. Понимает ли она, чего хочет? Как бы то ни было, он стал драгом, чтобы исцелять увечных. И дорога привела его к новому началу.
— Что ж… Я исполню твое желание.
— А драгонь-цвет найти поможешь?
— Ты уже его нашла.
— Где? — заозиралась девочка на пустынные склоны. — Не вижу. Вель рассмеялся:
— Твой драгонь-цвет расцветет в долине, малышка. Тебе надо вернуться. Она разочарованно вздохнула, теребя растрепанную косичку.
— Нельзя мне! Они сразу узнают, зачем я в горы ходила. И убьют. А если Липень в селение вернулся, то уже знают.
— Убьют? Не бойся, — грустно ответил Вель. — Я приду в долину. Помогу тебе.
*** Тишина на улице взорвалась зычными криками:
— Нашли! Несут!
Вель прильнул к оконцу: между женскими фигурами протиснулся, опасливо озираясь, коренастый бородач с длинным свертком в руках. Вошел во двор. Следом прошмыгнул на четвереньках Догляд. Бородач развернул сверток.
Девочка легла рядом с мертвым псом, коснулась мохнатого бока тонкой ручонкой, как погладила. Распахнутые глаза вперились в слепое небо. Из-под слетевшей от толчка шапчонки выскользнула светлая косичка, свернулась змейкой на траве.
Догляд подполз, сел рядом, поправил шапочку на ее голове, лопоча что-то свое, неразборчивое. Бородач так и не смог вытащить его за изгородь. Массивный, упирающийся безумец ухватился за собачью цепь, потянул за собой пса. Бородач махнул рукой, да выскочил поскорее сам.
Круг сомкнулся. «Мы возвращаем ее тебе, Порека. Теперь она твоя, как ты хотела». Травница вскрикнула, пала замертво, — Вель едва успел ее подхватить.
— Я не убивал ее, Порека! Она падала в черное солнце. Таяла искрой в ревущем пламени тьмы.
Эти бешеные ведьмы все-таки добились своего. Вернут ли в целости то, что взяли насильно?
Вель заторопился. Хотя те, за изгородью, тоже на пределе: так долго еще никто не сопротивлялся Кругу. Но, если Порека очнется, наделенная единой, слепой душой Круга — с лютыми глазами, горящими, как гнилушки, с нечеловеческой мощью, собранной из всех, — он не сможет ее убить, чтобы потом спасти. Он обещал.
Вель сгреб и выкинул из дома весь мешавший скарб — лавку, стол, тюки с шерстью, немало удивив толпу сородичей. Женщины, конечно, не заметили, хотя судорожная волна поколебала их немую стену. Нетор же, столбом торчавший неподалеку, стряхнул оцепенение, кивнул Велю головой, словно давно не виделись. В тот же миг лавка в руках юноши ощетинилась десятком стрел. Вот это решительно и по-мужски, усмехнулся Вель. Давно бы так. Лишь бы поджечь не догадались.
Скользнул взглядом по грудке мертвой плоти во дворе. По бормочущему над ней Догляду. «Потерпите, я помогу!» Увечный вскинул растрепанную голову, словно услышал. Слезы текли из бессмысленных тусклых глаз.
Вель увернулся от брошенного копья. Второе расщепило уже закрытую дверь, выставило бессильное жало.
Он расстелил шкуры на глиняном полу, соорудил что-то вроде ложа. Перенес бесчувственную травницу, подивившись ее хрупкой легкости. Она, казалось, уже не дышала.
Разделся донага, оставив только шнур на пояснице. Угольком из очага обвел ложе широким кругом. Бросил зерна, разложил травы, какие сумел найти в спешке, чашу с чистой водой не забыл, две стрелы связанных. И еще одну рядом. «Для тебя, Догляд! Твой отец просил за тебя». Драгоценное время терял, не нужна идущему дорогой драга эта наивная видимость магии, как излишня для дела резьба на рукояти ножа, но зато потом — так будет красивее, а, значит, и вернее.
В оконце, пробив пленку пузыря, влетела стрела с горящей паклей. Вонзилась в стену за угольным кругом. Догадались все же, тугодумы, подожгли. Да опоздали. Дым растекся вдоль черты, обвился черным удавом. На помощь к нему поползли стремительные змейки из углов, из-под крыши. Не укусить им уже, не задушить. Не достать Веля, уже раскрывшего ладонь драгонь-цвета, протянутую в вечность. Золотистый луч дороги затрепетал перед ним поющей струной. Он лег рядом с бездыханной травницей.
Ладонь дороги сжалась, как сердце, объяв их. Захватила и вырвала из мира. И пойманное, словно в кулак, время затрепыхалось зверьком в силке, туже и туже затягивая узел. Отчаялось вырваться и замерло.
Он раздевал ее бережно, неторопливо, словно забыл обо всем мире. Да и не было уже того мира здесь, на ладони дороги драга.
Он касался ее восхищенно, нежно, невесомо. Как касается мира ладонь дороги драга.
Он сгорал в неутолимом огне своей клокотавшей крови. И страшился не выдержать, переступить запрет, и — не спасти; взять ее как мужчина женщину, и — оступиться, пасть в мир с летящего луча дороги драга.
Он бесконечно терпеливо будил ее безжизненную плоть, чтобы было куда вернуться духу. Умирал от сладкого ужаса, от огромного — во весь свет, не смотря ни на что! — счастья.
Чуткими руками, огненными губами ласкал, согревал. Снял шнур с поясницы, и, осторожно приподняв ее хрупкое тело, порозовевшее, как объятое зарей летнее небо, обвязал себя и ее, собрал воедино. Плоть к плоти, но душа — в душу. Дорогой драга идут в одиночку. Чтобы пройти вдвоем, надо стать — одним.
Он обретал ее и терял, обретая. Он приникал к ней, проникал в нее, выдыхал свое сердце, сжигавшее его, как Солнце. Выдыхал Солнце, которое было больше неба, — в недосягаемую, любимую, навсегда оставлявшую его женщину.
Она оглянулась, обрушилась камнем, хлынула волной, и он принял эту волну в себя, стал ею. И каждый был и собой, и другим. Они слились. Душа в душу — одна душа. Вздыбились над миром до небес. Вобрали все моря, реки, ручьи и ливни, и еще один звонкий родничок, струившийся светлой косичкой. И растворились. У них уже не было тел. И невозможно было остановиться в прыжке над бездной. И они летели. Поющими стрелами. Звенящим ветром. Одной всеохватной бесплотной волной, плескавшей в чаше Вселенной. И стали они — одно. Одно дыхание. Одно сущее. Один свет. Один мир. Один миг.
Время погасло. Взошла Вечность.
Они проросли в нее зернами. Расцвели звездами. Осыпались искрами. Огненными молниями — оземь.
* * *
Нетор следил, как просмоленные горящие колья да стрелы клевали бока и крышу дома Пореки, бессильно шипели и гасли, словно тот на дне морском стоял.
Наконец, лачуга занялась робко, нехотя, зачадила густо. И вдруг так полыхнула, — до небес, до самой изгороди выбросив вихри пламени, — что у Нетора борода затрещала. А у женщин — и волосы, и подолы вспыхнули свечками.
Бабы и этого не почуяли! Стояли, вперив в ревущее пламя неподвижные глаза без ресниц. Ринулся Нетор к жене — вырвать из Круга, оттащить, сбить огонь. Коснулся плеч — и распался Круг головешками.
Мертва была Оринка. И все они — мертвы. Жены и матери. Сестры и невесты. Все.
Давно село солнце. Давно остыло пепелище.
Давно мужчины предали погребальному костру останки жен и матерей, сестер и невест. И этот костер давно погас, и засыпан курганом. Догорели пустые дома, отданные огню, чтобы не достались ветру. Гарь висела над долиной смрадной тучей. Сухой дождь из нее падал — пепел. Никто не знал, всходило ли солнце за это долгое время.
Мужчины и мальчики уходили на запад, все дальше от долины и Вечьих гор.
Не было больше Вечьего Круга. Расплетен венок бога Веча. Рухнули все устои, все законы, как дом Пореки. Рассыпались вместе с пеплом отчих домов. Теперь люди будут жить, не чуя правды. Ни разбойника остановить, ни насильника наказать, ни вора найти. Осмелеют безнаказанные, начнут лютовать. И будут люди снова — как звери. Говорили, — так будет отныне и до конца света.
Вокруг проклятого пепелища дома Пореки навеки застыли водруженные каменные глыбы.
Вечно будут лежать под горящими от проклятий углями кости Нелюдя и его Нареченной матери, — плоть, связанная священным шнуром, соединенная кощунственным объятием, сплавленная огнищем в один неразличимый ком.
Вовеки не выпустят Пореку и Веля из Карающего Круга. Их вечно будут стеречь и пытать безмолвные каменные бабы: жены и матери, сестры и невесты, все до одной, все, как одно. Окаменевшее безумие. Вечий Круг. Говорили, — стоять ему всегда, во веки веков.
* * *
Рвались ткани бытия, расползались волглыми лохмотьями. Гроза металась меж небом и землей. Молниями прошивала вздыбленные волны морей, поднимая их к тучам, ураганом срывала земли — стягивала воедино с небесами и не могла удержать. А когда иссякла, устав обновлять мир, последним громом дрогнул тугой бутон драгонь-цвета, раскрыл и уронил на песчаный берег моря четыре лепестка. И звали их: Вель и Порека, Догляд и Липка.
Далеко от горной долины унесла их дорога драга. Трое уходили обратно. В дом, которого нет и не будет.
Вель сидел, окунув пятки в море. Чайки сновали над волнами, вышивая исчезающий тут же узор. Прощальные слова позвякивали в сердце, как горсть тусклых монет. «Я доведу вас», — сказал он. «Спасибо, драг Вель, за жизнь подаренную, за душу исцеленную. Мы сами пойдем. Своей дорогой. Тяжелой, человеческой». Поклонились, взялись за руки и ушли по пустынному берегу. И не ведомо им, что, куда бы ни ступили, они пройдут по его сердцу. Драгонь-цвет прорастает всюду.
Слова жгли его раскаленной медью. Он кинул их в тихие волны вместе с пустой ракушкой, валявшейся на песке. Ракушка канула, вместив в себя море. Она стала дном бездны с глубоководными, слепыми рыбами слов: «Мы сами…»
Одинокое солнце беззвучно плескалось в небе. Золотистом, как глаза Пореки. Дорогой драга идут в одиночку. Даже если весь мир несешь в себе, ты — один.