1

Он пришёл как-то в субботу вечером к Наташе и встретил её во дворе: она шла под руку с высоким стройным моряком. Они чему-то смеялись, когда поравнялись с Мишей.

— А это мой друг детства, Мишка Новожилов, — представила его Наташа.

— Дима Пахомов, — протянул руку моряк.

Что-то привычно кольнуло Мишу в сердце, но он так давно и так часто испытывал муки ревности, что стыдился и умел подавлять их.

— Мы налево, а тебе куда? — нетерпеливо спросила Наташа, когда они втроём дошли до ближайшего угла.

— Пожалуй, я тоже пойду налево, — сказал Миша.

Он шёл рядом молча. Моряк рассказывал о том, как в прошлое воскресенье чуть было не выиграл в училище гонку на швертботе. Наташа всё время смеялась и таким странным ненатуральным смехом, что Миша несколько раз покосился на неё.

«Что это она? — удивлялся он. — Ничего ведь смешного в этом рассказе нет…»

В одном месте он не понял морских терминов и спросил Диму, что значит «оверштаг». Тот начал было охотно объяснять, но Наташа перебила его и сама закончила объяснение таким тоном, словно Миша спросил нечто в высшей степени элементарное, что уже граничит с неприличием.

Ему тоже захотелось рассказать что-нибудь интересное, и, воспользовавшись паузой, он рассказал, как вчера была его очередь в общежитии готовить на всю комнату обед, а он положил макароны в холодную воду и они совершенно раскисли. Ребята страшно ругались, только студент-румын, который живёт с ними в одной комнате, вежливо хвалил, радуясь, что ему хватило для этого русских слов.

Миша отлично помнил, как всё это было смешно вчера и с какой благодарностью он смотрел на румына, но сейчас, рассказывая, он никак не мог добраться до конца и тоже смеялся ненатуральным смехом.

Моряк слушал внимательно, но глаза его были похожи на глаза врача из студенческой поликлиники, того самого врача, который считал, что студента нельзя оставлять наедине с градусником.

Очевидно, желая выручить Мишу, Наташа, не дожидаясь конца рассказа, погладила его вдруг по голове и сказала:

— А наш Миша совершенно не умеет рассказывать анекдоты.

— Это не анекдот, — смутился Миша. — И я их никогда не рассказываю, потому что не запоминаю.

В фойе кинотеатра, куда они попали в тот вечер, Миша ходил по одну сторону Наташи, а Дима по другую. В большом стенном зеркале было видно, какая она красивая и какой крепкий, статный блондин этот моряк. Поглядев на себя в зеркало, Миша тоже выпрямился и снял с головы мятую кепку. Он подумал, что со следующей стипендии надо будет непременно купить новый галстук.

Они втроём подошли к стойке буфета, и Дима взял из вазы три большие шоколадные конфеты. Миша полез в задний карман брюк, где лежали деньги их студенческой коммуны, и, на ощупь выбрав бумажку в двадцать пять рублей, потянул её, положил на стойку перед буфетчицей и попросил три плитки дорожного шоколада. Моряк купил ещё мороженого, а Миша — две бутылки лимонада.

Потом они сидели рядом в тёмном зале, и Миша сбоку увидел, как Наташа положила свою руку на рукав курсантской шинели моряка. Плитка шоколада стала мягкой и тёплой в Мишиной ладони. На экране кто-то сперва ходил по комнате, потом откуда-то взялся поезд, затем прошло стадо коров, всё было несвязано; ему захотелось встать и незаметно уйти — так захотелось, что уже на мгновение показалось, будто он, пригнувшись, идёт по проходу, — но вместо этого он досмотрел картину и отвёз на такси сперва Наташу, а затем и моряка.

Когда Наташа выходила из машины, Дима крикнул ей вдогонку:

— Бабке передавай привет!..

Она помахала рукой и исчезла в подворотне.

«Вот уже и бабушке кланяется», — с горечью подумал Миша.

Машина отъехала, моряк уселся поудобнее и спросил:

— А ты в общежитии живёшь или дома?

— В общежитии.

Мише стало полегче оттого, что курсант обратился к нему на «ты».

— Я вообще дома никогда не жил, — сказал Дима. Он, очевидно, хотел добавить что-то ещё, но вдруг пристально посмотрел на Мишу и спросил: — А ты чего деньгами бросаешься? У тебя батька есть?

— Нет.

— А мать?

— Тоже нету.

Курсант дотронулся до плеча шофёра и сказал:

— Останавливайте. Мы приехали…

Миша думал, что они действительно подъехали к училищу, но, когда вылез, увидел, что машина затормозила у моста. Курсант хотел расплатиться, но Миша опередил его.

— Передо мной-то чего щеголять? — спокойно сказал курсант, пряча деньги в карман.

— Никто и не щеголяет, — обиделся Миша.

Они пошли через мост. В сущности, ему не нужно было идти этой дорогой, но, идя рядом с Димой, он словно не расставался ещё с Наташей. Ему хотелось, чтобы Дима заговорил о ней, и хотя, возможно, из этого разговора выяснились бы какие-нибудь болезненные для Миши подробности, всё-таки это было бы яснее и лучше, чем так…

— Дело хозяйское, — примирительно сказал курсант. — Ты в каком институте?

— В педагогическом.

— Это надо нервы иметь, — сказал Дима. — У нас в детдоме была одна учительница, я ей до сих пор пишу… И как только у неё сердца на всех хватало!.. Я так считаю: учитель и врач — это самые человеческие профессии. Я бы им столько платил, чтобы никто столько не получал… Но уж и спрашивал бы с них!.. Если человек по своей совести не подходит для этой профессии, он может много народа покалечить на всю жизнь…

— Дело не только в совести, — сказал Миша. — Дело ещё в способностях, в призвании…

— Как тебе сказать? — остановился Дима. — Тут главную роль играет натура человека. С плохой натурой, будь она трижды способной, а лучше не лезть в доктора или в педагоги. Вообще, я тебе скажу, я по комсомольской работе знаю: разбирают чьё-нибудь дело, а оно не укладывается в протокол. И так сформулируешь и этак, а точнее всего было бы записать: «Дрянной парень. Натура дрянь. Характер паршивый»…

— Это тоже не точно, — сказал Миша. — Нужно знать, какая именно черта характера плохая. Нечестный человек — это одно, плохой товарищ — другое, худо относится к девушкам — третье…

— Ты Наташу давно знаешь? — быстро спросил Дима.

— С седьмого класса.

— А я недавно… У неё дом хороший…

— То есть как дом? — спросил Миша.

— Ну, семья… Я у них люблю бывать… Только вот увольнительную редко дают… Ну, я пришёл. Будь здоров.

Он изо всех сил пожал Мишину руку, улыбнулся и вошёл в здание училища…

По дороге к общежитию Миша Новожилов старался вспоминать о Наташе только плохое. Шагая по вечернему городу, он упрямо вспоминал, не давая себе опомниться, словно заучивал наизусть, всё то, что ему в ней не нравилось. К этому усилию над самим собой он привык уже давно.

«Легкомысленная, легкомысленная»… — настойчиво повторял он про себя, делая большие шаги и не глядя по сторонам, чтобы не отвлекаться. — Учится неважно… Грубая… Петь не умеет, слуха нет. В волейбол плохо играет…»

Стараясь вызвать в себе раздражение против неё, он уже думал всякую чепуху, понимал, что всё это чепуха, но защищался ею как попало. И когда казалось уже, что воздвигнута высокая толстая стена из недостатков Наташи, эта стена стала вдруг прозрачной и уплыла, как театральный занавес, куда-то вверх, а за ними появилась живая, необыкновенно ослепительная Наташа.

И тогда сам Миша представился себе жалким и несчастным. Шли вокруг, навстречу и рядом, прохожие, они были все подряд счастливые, и Нева была счастливая, а он один шёл нелюбимый и заброшенный.

Когда он пришёл домой, в комнате все спали, кроме румына; тот сидел за столом в майке, вокруг него лежали конверты и бумага.

— Пишу невесте, — шёпотом сказал румын. — Про макароны пишу…

Он тихо засмеялся. Миша молча быстро укладывался спать; румын спросил:

— А у тебя невеста есть?

— Есть.

— Скоро женишься?

— Не знаю.

— Как не знаешь? — удивился румын. — Ты любишь, она любит…

— Я люблю, она не любит, — ответил Миша, и ему стало страшно оттого, что он это произнёс.

Румын положил перо на стол, сделал большие глаза, наморщил лоб, как бывало с ним на трудной лекции, и сказал:

— Не понимаю. Объясни, Миша…

— Завтра. Спать хочется, — ответил Миша и накрылся одеялом с головой, чтобы не мешал свет и чтобы можно было думать в одиночестве.

Румын ещё посидел немножко, полистал словарь и написал невесте, что русский язык очень сложный и смысл самых простых фраз иногда ускользает от него, несмотря на то, что каждое слово в отдельности совершенно понятно.

2

Недели две он не ходил к Наташе и не звонил ей.

Было очень трудно миновать будку телефона-автомата, стоявшую в длинном институтском коридоре. Несколько раз за это время он входил в неё — здесь пронзительно пахло духами: в пединституте училось много девушек, — набирал Наташин номер и, когда она откликалась, зажимал микрофон в кулаке и слушал её голос, раздражённый его молчанием.

К счастью, подоспела в это время горячая пора студенческой практики. Для Миши она была особенно волнующей: его группа проводила практику в той самой школе, которую он три года назад закончил.

В седьмом «Д» классе мгновенно разнёсся слух, что один из уроков по математике будет давать Миша Новожилов, бывший ученик их школы.

Его очередь пришла не сразу. И покуда он вместе со своей группой студентов сидел в классе на задних партах (это называлось «пассивной практикой») и слушал урок, проводимый кем-нибудь из однокурсников, всё казалось ему несложным. Он легко улавливал промахи товарищей и даже порой удивлялся тому, что друзья не могут их избежать. Казалось бы, столько времени было потрачено на составление конспекта урока, подбор примеров и задач, столько раз всё это обсуждалось и согласовывалось с методистом, со школьным учителем, а вот поди ж ты, выходит девушка к преподавательскому столику, раскрывает классный журнал, и лицо её покрывается кирпичными пятнами, глаза становятся паническими и голос неузнаваемым.

К своему первому уроку он готовился тщательно. Всё было предусмотрено, даже возможный шум в классе и то, каким уничтожающим замечанием следует его унять.

В это утро он поднялся раньше, чем обычно, начистил в умывалке общежития туфли, аккуратнее, чем всегда, повязал галстук, пришил в две нитки болтающуюся на пиджаке пуговицу, вставил в карман авторучку и толстый красный карандаш. Брюки были выглажены за ночь под матрацем. В умывалке же он сперва сильно намочил волосы и зачесал их на косой пробор, но потом, решив, что с сегодняшнего дня начинается новая жизнь, переменил причёску и причесал волосы наверх.

Вспомнилась несколько раз за утро Наташа. Ничего огорчительного в этих воспоминаниях, к его удивлению, не было. Если бы под рукой был телефон, то в нынешнем состоянии духа Миша вполне мог бы ей позвонить как ни в чём не бывало.

Он уложил в портфель всё, что требовалось, а требовалось очень немногое — тоненький задачник, учебник и тетрадь, где был записан конспект урока. Портфель выглядел совсем пустым, и Миша сунул в него для виду толстый учебник психологии.

Он совсем не волновался. Вместо волнения его охватило чувство какой-то праздничности.

Стоя на площадке мчащегося трамвая, он словно принимал парад. Всё, что проносилось сейчас мимо, имело отношение к тому, что нынче он даст свой первый урок. Бежали через улицу школьники. Шли по тротуарам родители… На проводах над мостовой висели дорожные знаки: равносторонние треугольники, круги, прямоугольники; казалось, город приветствовал его, будущего учителя математики, развесив, как знамёна, геометрические фигуры…

В школьном гардеробе он разделся в том отделении, где полагалось раздеваться преподавателям. Рядом шумели ученики. Миша нахмурился. Ему не нравилось, что они шумят. Он не понимал, почему нужно так бурно сдавать свои курточки и пальто. Десять лет подряд всё это представлялось ему совершенно обыденным и необходимым, а нынче, в одно утро, он сразу перестал понимать это.

Проходя по коридору, где помещались десятые классы, Миша заметил, как двое старшеклассников курили в форточку. Смутившись, он хотел сделать вид, что не замечает их, но один из них, очевидно, нарочно громко сказал:

— Это Мишка Новожилов. Практикант. Ему сегодня в седьмом «Д» дадут жизни…

Он замедлил на секунду шаг, хотел придумать, что сказать им в ответ, но, не найдясь, быстро пошёл вперёд.

«Вот был бы на моём месте Макаренко!» — пронеслось у него в голове.

Настроение стало уже не таким праздничным, каким было с утра. Сворачивая на лестницу, он заметил в глухом конце коридора двух девочек-старшеклассниц: они о чём-то шептались и хихикали, глядя на него.

«Наверное, тоже обо мне, — огорчаясь, решил Миша. — Нет, лучше проходить практику в чужой школе»…

Подойдя к учительской, он приоткрыл дверь, спросил: «Разрешите?» — и тотчас же подумал, что сейчас уже можно этого не делать. За большим столом сидела худенькая седая учительница немецкого языка, Вера Евграфовна, и исправляла ученические тетради. Время было раннее, до звонка на первый урок оставалось с полчаса.

— Здравствуйте, Миша Новожилов, — сказала Вера Евграфовна, не подымая головы. — Ужасная морока с этими тетрадями!

Она подняла на мгновение маленькое аккуратное личико и быстро, но внимательно оглядела своего бывшего ученика.

— Волнуетесь?

И сразу же, не давая ему ответить, тихонько засмеялась.

— Ну-ну, так я вам и поверила!

Миша вспомнил вдруг, как несколько лет назад — кажется, в седьмом классе — Вера Евграфовна не могла попасть на свой урок, потому что он запер дверь класса на замок изнутри. Она стучалась, ребята, зажав руками рты, притихли и не отпирали. Потом пришёл завуч со слесарем. Потом было классное собрание. Потом он бегал смотреть в щёлку учительской, как Вера Евграфовна пила валерьянку…

И сейчас, через столько лет, душа его вдруг заныла от жалости к этой худенькой старушке, на уроках которой играли в военно-морской бой и очень громко и глупо острили… Ему захотелось сказать ей сейчас, что это он тогда запер дверь класса и, как ему казалось тогда, что это очень остроумно придумано, а сейчас ему стыдно и он боится, как бы ученики не поступили с ним точно так же. И оттого, что он представил себе орущий класс, бессмысленно разинутые рты и себя стоящим у преподавательского столика, у него тоненько задрожало что-то внутри и уже не переставало дрожать и биться до самого звонка.

Комната постепенно заполнялась учителями. Миша сел в угол у радиатора. Учителя разбирали из шкафчика классные журналы, делали в них пометки, разговаривали; увидев Мишу, они приветливо улыбались, говорили ему торопливо-ласковые слова. Он каждый раз при этом вскакивал и вытягивался.

До него доносилось всё издалека, но обострённый волнением слух улавливал каждое слово. Кто-то рассказал у стола, что долго не мог попасть в троллейбус, кому-то в воскресенье посчастливилось: были найдены первые подснежники; толстый учитель географии громко объявил:

— Товарищи, имейте в виду: в аптеке рядом появился боржом.

И Миша удивился, что они могут говорить о таких пустяках.

Минут за десять до звонка пришли, наконец, Мая Петровна, методист пединститута, и Николай Павлович — школьный учитель.

— Вот и молодец, Миша, что сидите здесь, — сказал Николай Павлович. — Привыкайте! А ваши студенты бродят по коридору и боятся сюда заглянуть. — Он потрепал его по плечу. — Всё будет отлично, только не старайтесь быть чрезмерно серьёзным…

— Главное, Новожилов, не идите на поводу у класса, — сказала Мая Петровна.

— Вот сколько лет преподаю, — развёл руками Николай Павлович, — а никак не могу привыкнуть к правильной методической терминологии. Как это у вас, Мая Петровна, называется, когда учитель входит в класс и говорит: «Здравствуйте, дети!».

— Организующий момент.

— Вот-вот… Я в прошлом году временно совмещал в двести тринадцатой школе, и там, знаете, получил восьмые классы. Прихожу в первый раз на урок, открываю дверь, здороваюсь, а в ответ несётся вопль: «А-а-а!» Они, оказывается, условились каждого нового преподавателя встречать таким звериным криком…

— Ну, и что из этого следует? — сухо спросила Мая Петровна.

Она укоризненно показала глазами на Мишу, давая Николаю Павловичу понять, что подобные рассказы при начинающем педагоге неприличны.

В это время длинно зазвонил звонок и Миша не услышал, что́ ответил Николай Павлович.

В коридоре к ним присоединились Мишины однокурсницы. Седьмой «Д» помещался ниже этажом. Когда спускались по лестнице, Миша попросил Тоню Куликову:

— Минут за десять до звонка ты, пожалуйста, потрогай себя за ухо, а то у меня часов нету… Надо успеть на дом задать…

Тоня закивала головой и, как всегда, быстро-быстро заговорила, но Миша уже не слушал её. Последний раз у него мелькнули фразы из подробного конспекта: «Тема урока… Цель урока»… «Здравствуйте, ребята»… «Что и требовалось доказать».

Мелькнул в памяти аккуратно вычерченный им план расстановки парт в классе: «Первая колонка у окна», «вторая колонка», «третья колонка у двери».

Процессия уже входила в класс. Студентки и методист Мая Петровна пошли налево к пустым задним партам, а Миша двинулся вслед за Николаем Павловичем к столику.

Николай Павлович представил ученикам Михаила Кузьмича Новожилова и сел рядом с Маей Петровной.

С «организующим моментом» получилось нелепо: учитель уже поздоровался с классом, и здороваться вторично было бы глупо.

Когда Миша начал говорить, ему показалось, что он снова обрёл спокойствие. Единственное, что его удивляло, — в классе как-то странно не было видно отдельных лиц учеников, они сливались воедино, как на групповой фотографии, словно не хватало времени отпечатать в сознании хотя бы одного из них. Да ещё удивительно было слышать со стороны свой голос: назидательно-ровный, лишённый привычных интонаций, точно Миша подражал кому-то.

«Всё-таки нельзя так, надо на кого-нибудь смотреть», — быстро подумал Миша. — Я, кажется, начинаю терять связь с классом…»

Усилием воли он заставил себя отыскать глазами в первой колонке у окна, на второй парте слева, Веру Соболеву. Секунду он смотрел на выражение её лица; она почему-то улыбнулась ему, он смутился, отыскал третью колонку у двери, нашарил Андрея Криницына и, впившись в него, говорил минут пять, утомив этим и Криницына и себя.

Когда пришло время чертить на доске, он повернулся спиной к классу, но тотчас же вспомнил, что именно в таком положении легче всего нарушается дисциплина; делая чертёж, он поминутно оборачивался. Как назло, тряпка оказалась плохо выжатой, доска была чересчур мокрой, мел скользил по ней с душераздирающим писком, а линии получались рахитично бледные. Он с испугом увидел вдруг, как Тоня Куликова прижала ладони к ушам — неужели оставалось всего десять минут до конца урока!

Торопливо доведя запись теоремы до конца, он вдруг радостно сообразил, что ведь Тоня Куликова не выносит скрипа…

«Дура! Вот я ей покажу! Зачем она меня путает?»… — подумал он.

Прохаживаясь поперёк класса от стены к стене, он видел, словно в зеркале, что движения его стали плавными и уверенными. Было приятно, что, когда он шёл налево, глаза всех учеников поворачивались за ним налево, а когда сворачивал вправо, взгляды ребят следовали за ним неотступно.

Если бы ещё удалось хоть на минуту присесть на стул, победа была бы полной!..

— А сейчас, — громким голосом сказал Миша, — мы посмотрим, как вы усвоили доказательство этой теоремы.

И он сел.

Вызвать надо было кого-нибудь из намеченных по конспекту, но уже минут десять, как казалось Мише, ему не давало покоя хмурое лицо одной ученицы, там, в дальнем конце класса. Это лицо как-то странно притягивало его, хотя он старался не смотреть на него.

«Вот я сейчас её и вызову», — решил Миша.

Быстро прикинув в уме план расстановки парт, он хотел вспомнить её фамилию, — она не вспоминалась. Тогда, посмотрев на неё в упор, он сказал:

— Ну вот, например, попросим вас выйти к доске.

Следя за направлением его взгляда, весь класс обернулся, лицо ученицы, к которой Миша обратился, стало зло удивлённым, и тут же он мгновенно понял, что вызывает к доске методистку Маю Петровну…

Содрогнувшись от своей ужасной ошибки, Миша хотел было извиниться, но поднялась вдруг и пошла к доске, словно именно её и вызывали, Зоя Столярова (третья колонка у двери, пятая парта, левая сторона).

Миша знал, что это была лучшая ученица в классе, и видел по её доброму, умному и жалостливому лицу, что она хочет его выручить, но он так же хорошо знал, что вызывать к доске лучших учениц не полагается; так поступают недобросовестные учителя, если на их урок приходят обследователи из гороно.

Зоя уже бойко стучала мелом по доске, доказывая теорему, когда на первых партах поднялся вдруг лёгкий шум, ученики задвигались, шум донёсся и из коридора; шёпот пронёсся по классу, и Миша понял, что прозвенел звонок, которого он не услышал.

Сознавая, что теперь всё пропало и вряд ли ему поставят хорошую оценку за проваленный урок, он сказал Зое Столяровой:

— Садитесь, пожалуйста. Вы доказали теорему правильно, но я вас не вызывал.

Затем он быстро продиктовал классу номера задач, которые следовало решить дома.

У дверей к нему подошла Тоня Куликова.

— Ты только, пожалуйста, меня не жалей! — дрожащими губами сказал Миша.

Она испуганно на него посмотрела: у него было белое лицо и потный лоб. Обогнав её, Миша пошёл по коридору, ни на кого не глядя. У лестницы он замедлил шаг: на нижней площадке, окружённый плотной толпой учеников, стоял Николай Павлович. Сверху было видно, как он пытался продвинуться к ступенькам, и толпа ребят, не расступаясь, подавалась вслед за ним. До Миши донеслись громкие голоса:

— Николай Павлович, что вы ему поставили?

— Честное слово, мы хорошо поняли!

— Поставьте ему пять, Николай Павлович!..

Миша быстро свернул в сторону и взбежал по лестнице наверх; здесь, на пустынной тёмной площадке, он простоял всю перемену.

После звонка он спустился в учительскую. Обсуждение урока началось тотчас же. Студенты сидели за большим столом; практиканту полагалось говорить первым.

Держась за спинку стула и глядя на большой крюк, на котором висела рама с расписанием, Миша сказал:

— Я провалил урок.

Мая Петровна постучала толстым карандашом по столу.

— Конкретнее, Новожилов. Нас интересует анализ урока, а не ваши эмоции.

— Да что ж тут анализировать, — уныло ответил Миша. — Потерял связь с классом, лиц не видел, звонка не услышал, приготовленный материал не успел изложить…

— Всё? — спросила Мая Петровна.

— Всё.

Он устало, боком опустился на стул.

Мая Петровна открыла блокнот.

— Выступление Михаила Кузьмича Новожилова, — сказала она, — было самокритичным, но недостаточно конкретным. Я позволю себе остановиться на целом ряде деталей…

С холодным жаром, свойственным молодым методистам, она начала разбирать детали урока, пересыпая свою речь излюбленными выражениями: «Я позволю себе» и «Я мыслю себе». Фразы её были какие-то шарообразные, они словно выкатывались из её маленького круглого рта и лопались тут же над столом, как пузыри.

Миша исподлобья, украдкой поглядывал на Николая Павловича. Учитель дёргал свои густые выцветшие брови и тихонько покашливал; этого жеста и этого звука Миша побаивался ещё в седьмом классе.

— Позвольте! — гудящим голосом сказал вдруг Николай Павлович. — Я не понимаю, что происходит… Ты в самом деле убеждён, что дал плохой урок? — Возмутившись, он обратился к своему бывшему ученику на «ты». — Да я временами любовался тобой!.. Великолепно объяснил теорему, свободно расхаживал по классу, умудрился сесть на стул, ведь ты даже улыбался, чёрт возьми!

— Урок всё-таки не спектакль, — тонко заметила Мая Петровна.

— Хороший учитель всегда немножко артист, — резко сказал Николай Павлович; увидев её испуганное лицо, он вежливо добавил: — Между прочим, это придумал не я, а Макаренко… Что касается звонка, Миша, то действительно, он застал тебя врасплох. Но ведь я на своём первом уроке выпалил весь приготовленный материал за пятнадцать минут и остальные тридцать стоял и таращил глаза на детей!.. Брр! Даже вспомнить страшно…

— Аналогичный случай был во вторник в шестой группе, — кивнула головой Мая Петровна.

— Теперь насчёт конспекта, — продолжал Николай Павлович; он подумал секунду, очевидно, выбирая выражения. — Насчёт клеточек и всякой там терминологии… Это всё очень нужные вещи. Необходимейшие! — сердито прогудел он. — Да главное-то не в этом… Перед вами на партах сидят люди, и какой бы ты предмет ни преподавал, ты для них учитель жизни, а это ни в какие клеточки и ни в какую терминологию не умещается… А мы ужасно любим всякую чепуху! «Первая колонка у окна», «вторая колонка»… Да не колонки это, а дети! И извольте любить их, узнавать их не по номеру парты, а по душе, по сердцу, по характеру…

Глядя влюблёнными глазами на своего старого учителя, Миша испытывал такое острое, захлёбывающееся чувство благодарности к нему, какое бывает только в юности. И, как это бывает в юности, ему захотелось быть во всём похожим на Николая Павловича: обладать таким же гудящим голосом, завести желтоватые трёпанные брови, научиться так же закладывать винтом ногу за ногу, угрожающе покашливать, — приобрести привычки, которых, к сожалению, у Миши ещё не было. Он уже забыл свои переживания в классе. И уже не важна была ему оценка урока. Он чувствовал, что и Николай Павлович хвалит его, в общем-то, наполовину зря, лишь бы досадить методистке; борьба шла поверх него, поверх его жалкого, неумелого урока.

И, несмотря на то, что именно так он думал о своём уроке, по мере того, как учитель говорил, Миша вырастал в собственных глазах. Ему казалось, что он понял вдруг то, о чём так нескладно и так редко думал.

В мелкой институтской суетне, в стремлении сдать сессию, дотянуть до стипендии он забывал о том, ради чего жил. Как много глупых и тусклых слов он произносил в общежитии, на собраниях, в аудитории! Какие мелкие чувства его волновали!..

Ему представилась неведомая школа; она стояла почему-то в снегу, трещат дрова в классной печке, распахивается свежевыструганная дверь, он входит в класс… И дальше открывается мир, где нарушены все обыденные пропорции…

— Я попросила бы вас, Михаил Кузьмич, — услышал он оскорбительно-вежливый голос методистки, — участвовать в обсуждении вашего урока. Улыбки здесь совершенно неуместны.

3

Вечером он пошёл к Наташе. На душе у него было легко, он даже съехал, как в детстве, по перилам лестницы. Внизу стоял комендант общежития в своей неизменной кепочке, надвинутой на глаза, и в ярко начищенных сапогах. Комендант грозно крикнул:

— Товарищ студент!

Но Миши и след простыл.

Он шёл по улице, раскатываясь на ледяных дорожках и сбивая бородатые сосульки с подоконников первых этажей. С грохотом обрушивался лёд в водосточных трубах; в краткие секунды городского затишья слышались вдруг журчанье воды и крики воронья.

От этого грохота, журчанья и птичьих тревожных криков Мише было весело; ему казалось, что у него внутри тоже что-то обрушивается; он шагал в распахнутом пальто, и ему представлялось, что идёт по улице сильный, мускулистый молодой человек, которому всё позволено и который всем необходим. Его распирало от приветливости к людям. Он жалел старушку, испуганно остановившуюся на краю тротуара; она пошла через мостовую, едва передвигая ноги. Миша смотрел ей вслед и никак не мог понять, почему ей не удаётся шагать проворнее.

Какой-то прохожий спросил у него, как пройти на Петроградскую сторону, и Миша долго вдохновенно объяснял ему, что сперва будет такая-то улица, потом Марсово поле, мост, Петропавловская крепость. Кировский проспект. Прохожий уже отошёл на несколько шагов; Миша крикнул вдогонку:

— Там ещё мечеть красивая!

Навстречу двигалась нахальная франтоватая компания; она загородила весь тротуар, но Миша не уступил ей дороги, а врезался в середину и пошёл дальше, как ни в чём не бывало. Лохматый парень нагнал Мишу, схватил его за плечо и повернул к себе.

— Мальчик, — сказал парень, — по губам захотел?

Миша посмотрел на него добрыми весёлыми глазами.

— Так вы же идёте, как лошади!

Он так искренне рассмеялся, что парень недоумённо открыл свой глупый рот, помигал ресницами и повернул к друзьям.

Необыкновенно легко думалось о Наташе. Вспоминались школьные вечера, казавшиеся тогда такими значительными. Мишина школа помещалась в одном здании с женской Наташиной. Огромная с аркой дверь соединяла два актовых зала. Эта дверь была заколочена крест-накрест досками и заперта с двух сторон на висячие замки. В праздники два директора — мужской и женской школы — договаривались о совместном вечере.

И вот зажигался яркий свет в двух актовых залах; играли два оркестра; бегали по коридорам нахмуренные и нарядные члены двух родительских комитетов; торговали лимонадом два буфета. И наступало, наконец, то мгновение, о котором давно мечтали старшеклассники. С двух сторон заколоченной двери, держа в руках ключи, в сопровождении школьных сторожей, которые несли топоры, приближались две директриссы. Отдирались с визгом доски, щёлкали ключи в ржавых замках, и двери распахивались настежь.

Секунду длилась пауза, словно порог был заговорённый, затем толпа мальчишек, подталкивая друг друга, вкатывалась в женский актовый зал, где, дрожа от нетерпения, чинно прогуливались с безразличным видом девочки…

Потом он танцевал с Наташей, и две школы знали, что он смертельно влюблён в неё…

Восьмой, девятый, десятый классы… Внезапная, непривычная пустота после аттестата зрелости. Ещё стоял школьный гул в ушах, а школы уже не было.

Потом они лихорадочно готовились к экзаменам в институт. Убористым почерком, на маленьких клочках папиросной бумаги, Миша написал ей восемьдесят шпаргалок по всем предметам. На Марсовом поле прыщавые пронырливые подростки торговали предполагаемыми темами экзаменационных сочинений. Он скупил их по пять рублей за штуку и принёс Наташе.

Ошалев от обилия возможностей, она металась, не зная, куда подавать заявление. Он робко уговаривал её идти в педагогический. Она поступила в институт холодильной промышленности.

Встречаясь с Наташей, Миша видел, что они отдаляются друг от друга. Ему казалось, что он виноват, что это происходит от его занятости, оттого, что ему всегда некогда. С детских лет он привык прощать ей так много, что ока уже и не могла его надолго обидеть. Он словно прирос к ней.

Нынче, идя к Наташе, он особенно сильно укорял себя: из-за пустой ревности они не виделись две недели. Подумаешь — положила руку на рукав Димкиной шинели!.. Миша нарочно мысленно называл малознакомого курсанта Димкой: это ставило их в те дружеские простые отношения, которые исключали подлость и конкуренцию.

Смешно же требовать от Наташи, чтобы она ни с кем не виделась. Феодализм какой-то, честное слово! Он чуть было не рассмеялся оттого, что нашёл удачный научный термин, определяющий его глупое поведение в кино. Где-то в глубине души у него пошевелилась тревога, но теперь она уже не разъедала его, он не давал ей распрямиться.

Первое, что Миша увидел, войдя в прихожую Наташиной квартиры, была чёрная курсантская шинель и морская фуражка на вешалке.

Словно тёмное, облако нависло над прихожей. Он почувствовал, будто становится ниже ростом, что-то съёжилось у него внутри. Не появись Наташа на пороге своей комнаты, он, пожалуй, удрал бы тотчас.

— Здравствуй, пропащая душа! — весело сказала Наташа.

Она была в каком-то новом красном платье, на высоких каблуках, — хотелось зажмуриться, как от яркого света, глядя на неё.

В углу комнаты, в старом разбитом кресле сидел курсант Дима. У него была странная манера, здороваясь, изо всех сил пожимать руку, как силомер в парке культуры и отдыха. Миша выдержал это крепкое рукопожатие. Наташа стояла рядом.

— А я уж спрашивал, куда ты девался, — сказал Дима.

— У него характер такой: он любит исчезать…

И оттого, что Наташа произнесла эту фразу знакомым небрежным тоном, его охватило холодное, упрямое спокойствие. Он сел на диван и уверенно заложил ногу за ногу. Никакая сила не сдвинула бы его сейчас с места. Он вдруг почувствовал, что должен сидеть здесь насмерть — это его право и обязанность.

Ожесточение, охватившее Мишу, сперва мешало ему участвовать в разговоре. Он слушал шутливую болтовню Димы, поглядывая на его простодушное подвижное лицо. Ему хотелось бы увидеть моряка Наташиными глазами. Он знал таких парней и по институту, и по школе и иногда немножко завидовал им, — их располагающей к себе лёгкости. Сейчас зависти не было.

Он вспомнил, как моряк в первый день их знакомства сказал, что любит бывать у Наташи. «У неё дом хороший. Только вот увольнительную редко дают»…

И, глядя на Диму, он думал, как же мало тому нужно от Наташи. Вот сидит он со своей увольнительной в кармане, смеётся, ему весело, знаком он с Наташей какой-нибудь месяц, не страдал, не мучился, а она смотрит на него блестящими глазами. Взять бы её за руки и сказать шёпотом: «Ведь я же люблю тебя с седьмого класса!..» Ему казалось, что, если он отыщет такие слова, которые объяснили бы ей всю силу его любви, она пошла бы за ним, не раздумывая.

Он начал внимательно вслушиваться в то, что говорил моряк; тот доплёл какую-то смешную историю, начало которой Миша пропустил, и потом сказал:

— А ты чего такой сердитый?

— Я? — удивился Миша. — На кого мне сердиться?

— Может, на меня? — пошутил Дима.

— Нет, — ответил Миша. — Просто задумался.

— Я давным-давно читала какую-то легенду, — сказала Наташа, — про человека, у которого были волшебные очки. Наденешь их — и сразу видно, что думают люди… Вот бы иметь такие стёклышки!

— Зачем? — спросил Миша. — Думать разучились бы… Самое интересное — представлять себе, какой характер у человека, чего он хочет…

— Очки всё-таки вернее, — сказал Дима. — Вранья меньше было бы.

— Плохо, если его надо выводить стёклами. Чтобы человек говорил правду, нужно ему верить, любить его…

— Ну вот, например, я тебе верю, — тряхнула головой Наташа. — Откуда же мне знать, о чём ты думаешь?

— Со мной просто. Если иметь в виду не мелкие мысли, а главную.

— И всё-таки я не знаю, о чём вы оба сейчас думаете.

— Со мной просто, — повторил Миша. — Я думаю о тебе.

Она посмотрела на курсанта; тот смутился и, чтобы скрыть смущение, рассмеялся.

— Чепуха какая-то! Даже рассказывать не о чем… Ну их к богу, эти очки!..

Он встал и прошёлся по комнате. Миша видел, что Наташа следит за движениями моряка, но это почему-то не причиняло ему боли. Он был рад, что некоторое время длилось молчание: оно словно подчёркивало значительность сказанного им. День был необыкновенно длинный: в него вошло всё, чем он жил.

Когда, уходя, они вдвоём прощались с Наташей, она вдруг сказала:

— Какие вы всё-таки разные!

— Разные — хорошие или разные — плохие? — спросил Миша.

Оглядев их обоих — курсанта, молодцевато затянутого в шинель и бывшего мальчика Мишу, — она ответила:

— Разные — разные.

Из окна её комнаты ещё долго было видно, как две знакомые фигуры шли через пустую площадь; под фонарями они становились ясными, потом расплывались и возникали уже дальше такими же чёткими, но меньше ростом.

И Наташа горестно подумала, как просто всё было в школе: казались вечными звонки на урок, классные собрания, милые подруги, всезнающие учителя; казалось, что всё это навсегда.

А Миша уже совсем не такой, как был, и обо всём ей надо думать наново.