1

Солдат срочной службы Федор Кравченко сфотографировался без головного убора, вложил две фотокарточки в конверт и ночью, во время дневальства, описав свою горестную историю на листке, вырванном из тетради, отправил письмо в Ленинград. Адрес на конверте был неточный — солдат не знал, куда именно надо обращаться с подобными просьбами, — и письмо, проплутав недели три, отяжеленное множеством резолюций, попало к начальнику оперативного отдела милиции подполковнику Парашину.

Увидев, что среди резолюций ничего устрашающего нет, Парашин не стал читать весь листок, а бегло просмотрел его, привычно подчеркивая красным карандашом адреса, даты, имена, отчества и фамилии. Затем письмо было зарегистрировано по всей форме и передано старшему оперуполномоченному майору Сазонову,

— Дело, конечно, мертвое, — сказал Парашин майору. — Давность — шестнадцать лет. Ты на него очень не распыляйся. Тебе надо жать сто пятьдесят восьмую.

И, повертев в руках фотокарточки солдата, Парашин добавил:

— Этот хлопец проживет и сам, а для малышей надо ловить сбежавших кормильцев.

Сазонов кивнул.

Парашин посмотрел на него и тихо закряхтел.

— Слушай, Николай Васильевич, ведь сколько я тебя прошу: погладь ты, пожалуйста, костюм!.. Ходите, товарищ майор, как баба рязанская. Неудобно все-таки!..

Сазонов провел рукой по согнутым отворотам своего гражданского пиджака, пытаясь поставить их торчком, но они снова поникли. У него был при этом такой страдальческий вид, что Парашин улыбнулся и покачал головой.

— Женить бы тебя, Николай Васильевич!

Сазонов не смог улыбнуться на шутку начальника, она слишком часто пускалась в ход и не доставляла Сазонову никакого удовольствия. Он спросил:

— Разрешите идти? Парашин отпустил его.

В соседней комнате стояло шесть столов оперуполномоченных. Они редко сидели на месте, чаще всего Сазонов работал здесь один. Ни у кого не было столько канцелярщины, сколько у него. А с недавних пор ее стало еще больше: сложные уголовные дела ушли от него в другие отделения, и он ведал только поимкой алиментщиков, находящихся в бегах — это и была сто пятьдесят восьмая статья, — и розыском пропавших родственников.

Николаю Васильевичу и раньше по роду своей работы доводилось заниматься подобными делами, но они в оперативном отделе ценились не очень высоко, громкую славу приносили редко, и поэтому время на них приходилось выкраивать из кусочков. Разве что в газете изредка появлялись статьи или фельетон, в которых приводился какой-нибудь конкретный случай, и тогда на всех столах оперуполномоченных начинали верещать телефоны, Парашин созывал по многу раз оперативки, на злополучное дело наваливались всем скопом и либо находили человека, либо доказывали, что его за давностью найти нельзя.

Нынче все случаи такого рода перешли к Сазонову, ничем другим ему не положено было заниматься.

Придя от Парашина, Николай Васильевич сел за свой стол.

Постороннему человеку могло показаться, что па столе царит чудовищный беспорядок. Однако, когда требовалось получить какие-нибудь срочные и точные сведения, похороненные в бесконечных справках, запросах и заявлениях, то проще всего это было сделать через Сазонова. Память у него была цепкая, и некоторые сослуживцы объясняли это по-своему:

— Майор Сазонов — человек сухой, у него никаких интересов, кроме служебных, нету.

Стол Николая Васильевича стоял в углу огромной комнаты, у печки. В пасмурные дни здесь было темновато.

Засветив настольную лампу, Сазонов дважды прочитал солдатское письмо. В некоторых местах он расставил карандашом бледные вопросительные знаки. Затем положил под лампу фотокарточки и посмотрел в напряженное лицо солдата.

На обороте каждого снимка Сазонов написал:

«Федор Петрович Кравченко. Год рождения — 1938. Размножить в 12-ти экз.»

Вопросительные знаки стояли подле отчества «Петрович» и подле даты рождения.

Письмо он вложил в пустую новую папку и тотчас же сел писать запросы. Все они мало чем разнились друг от друга и начинались одинаковыми словами: «Прошу произвести проверку и установить по архивам, а также путем опроса имеющихся налицо живых свидетелей…»

Этих бумажек было составлено Сазоновым в тот день восемнадцать. Девятнадцатое письмо он направил в воинскую часть Федору Кравченко с просьбой прислать метрическую выписку о его рождении.

Когда Николай Васильевич принес все это машинистке, она суетливо заныла:

— Ой, товарищ Сазонов, до чего ж вы надоели с вашей писаниной!.. У меня буквально нет ни минутки.

Прострочив на машинке несколько фраз и с грохотом двигая каретку, она почувствовала, что Сазонов все еще стоит за ее спиной.

— Кажется, не маленький, товарищ майор. Есть порядок. А сами нарушаете.

Он не стал с ней спорить, а только посмотрел на потолок. В этой комнате когда-то помещалась спальня царского министра. На потолке плавали хвостатые русалки, они охранялись городским архитектурным управлением. Машинистка была похожа на пожилую русалку, у нее был такой же заросший волосами лоб, выпуклые глаза и грудь навыкате. Сходство это Сазонов заметил давно и, когда сердился на машинистку, смотрел на потолок. Спорить с ней было бессмысленно: она всегда могла доказать, что у нее есть срочный оперативный материал, гораздо более важный, нежели у Сазонова. Да и Парашин к ней благоволил за то, что она печатала как пулемет.

— Порядки мне известны, — сказал Сазонов и, вернувшись к своему столу, переписал начисто, от руки, все запросы.

Почерк у него был крупный, ровный, круглый, как на пригласительных билетах.

Мимо него пробегали сотрудники; кто-то весело сказал:

— Дела идут, контора пишет!.. Раскрываемость нуль целых нуль десятых…

Не подымая головы, Сазонов узнал по голосу капитана Серебровского: футболист, правый край городского «Динамо», он со всеми в отделе разговаривал снисходительно. Если же его грубо ставили на место, Серебровский зычно хохотал, ни капельки не обижаясь. Работник он был ленивый, хвастун и враль к тому же. Когда в комнате оперуполномоченных отсутствовало начальство, Серебровский любил показывать новичкам-дружинникам приемы самбо. Охорашиваясь перед пареньком, он совал ему в руки перочинный нож и приказывал:

— Кидайся на меня!.. Коли!..

Польщенный вниманием капитана, парень застенчиво и осторожно протягивал вперед руку с ножом. Серебровский проворно заламывал ее, от боли парень ронял нож на пол.

Однажды, правда, получилась неловкость. Невзрачный с виду новичок, озабоченно собрав брови над своим кирпатым носом, ткнул ножом в сторону Серебровского. Тот лихо поймал его за локоть и запястье, надавил, новичок крякнул, выронил нож и с левой руки въехал капитану в ухо. Дружинник ужасно смутился и долго, извиняясь, ходил за разгневанным Серебровским.

— Понимаете, какое дело, товарищ капитан… Я же левша… И у нас в школе кружок бокса был… А тут еще мой батька всегда учил: «Стукнут — давай сдачи!» Я не то чтобы нарочно. Вы не думайте… Это инстинкт, товарищ капитан!..

— Предупреждать надо, раз левша, — ворчал Серебровский. — Бьешь, как дуролом!.. И что боксер, надо было говорить…

— Это, конечно, само собой, — переминался несчастный парнишка, прижимая руки к сердцу. — Нехорошо получилось… Только ведь я так полагал: преступники тоже навряд что предупреждают…

На этом дело с новичками не кончилось.

Вскоре Серебровского вызвал начальник Управления. В минувшее воскресенье состоялся матч «Динамо» — «Трудовые резервы», и Серебровский думал, что комиссар хочет выразить ему благодарность за пробитые им лично голы.

Бойко отрапортовав, Серебровский остановился перед столом начальника. Роясь в каких-то бумагах, комиссар негромко попросил:

— Напомните-ка, товарищ Серебровский, кто брал бандита Гаврилова на Пороховых?

— Не могу знать, товарищ комиссар.

— Правильно. Не можете. Потому что в тридцать шестом году его поймал ныне вышедший на пенсию Аркадий Михайлович Вельский. Запомнили?

— Так точно.

— Ну а поскольку запомнили, — комиссар поднял глаза, — то перестаньте, как говорится, звонить в лапоть, что вы арестовали Гаврилова в январе месяце сего года!.. Стыдно, капитан! Мальчишкам врете, а они сходят в наш музей и потом над вами же смеются.

Серебровский уже добрался до выхода из кабинета, когда комиссар снова остановил его:

— Вот что, капитан. Забыл предупредить. Давеча, в воскресенье, вы забили головой один гол, а другой — ногами. Так я рекомендую употреблять эти инструменты и по будням — в Управлении, на работе. А то ведь, между прочим, вы у нас числитесь не футболистом, а оперуполномоченным…

После беседы с комиссаром Серебровский присмирел, стал притворно сосредоточенным и позволял себе упражнять свое громоздкое острословие только над Сазоновым. Серебровский считал его чудаком, что доставляло ему сладкое чувство превосходства хотя бы над одним сослуживцем.

Сазонов же пропускал все эти гарнизонные шутки мимо ушей.

К концу того дня, когда в оперотдел пришло письмо солдата, Сазонов заглянул в адресное бюро.

— Лида, — попросил он молоденькую краснощекую девушку, — приготовьте мне, пожалуйста, всех питерских Кравченко.

— Всех, Николай Васильевич, сейчас не поспеть. Уж больно ходовая фамилия.

Сазонов сказал:

— Убедительно прошу.

Ему приходилось вести такую обильную казенную переписку, что он привык даже самые сложные и крупные чувства укладывать в краткие служебные слова. Вероятно, другой человек на его месте сказал бы сейчас: «Милая Лида! Мне очень хочется помочь одному обездоленному войной парню. Я знаю, что у вас в груди бьется доброе сердце…» Но вместо всего этого Сазонов повторил:

— Убедительно попрошу.

В адресном столе ему доводилось бывать часто, почти каждый день, и эту краснощекую девушку с толстой, не модной нынче косой он приметил. Иногда около Лиды, картинно опершись о барьер, стоял Серебровский. Он что-то бесконечно рассказывал ей, красиво жестикулируя и бодаясь своим литым черепом, стриженным под полубокс. Лида слушала его, приоткрыв рот и часто-часто мигая короткими светлыми ресницами.

Однажды Николай Васильевич слышал, как Серебровский, передавая девушке билеты на стадион, галантно сказал:

— Сегодняшний гол, Лидочка, я посвящаю вам.

А минут через двадцать в оперотделе тот же Серебровский вручал билеты Парашину и говорил:

— Я, товарищ подполковник, беру на себя обязательство забить сегодня два мяча в честь наступающего праздника Дня молодежи.

— Ну-ну, — ответил Парашин. — Не хвались, едучи на рать.

По дороге из Управления домой Сазонов заглянул в два домохозяйства: в Демидовом переулке и на улице Декабристов.

Демидов он посещал раза два в месяц, обычно после пятого и двадцатого. Сюда его приводило старое дело.

Взобравшись на крутой четвертый этаж, Сазонов отдышался и позвонил. Дверь открыл узкоплечий мужчина маленького роста, в роговых очках и пижамной куртке.

— А-а, вы! — протянул он хмурым, недовольным тоном, неохотно впуская Сазонова в кухню.

— По пути принял решение заглянуть, — сказал Сазонов, хорошо понимая, что тот не верит ему.

Оглядываясь назад, в коридор, мужчина тихо произнес:

— Перевел, товарищ майор. Сегодня в обед сбегал… Он все еще держал дверь на лестницу приоткрытой, но Сазонов начал вынимать из своего кармана сигареты. Тогда мужчина раздраженно сказал:

— Сейчас покажу квитанцию…

Он пробежал в комнату — оттуда донеслось какое-то злое шушуканье — и принес в кухню квитанцию о денежном переводе. Сазонов посмотрел дату на почтовом штампе, вернул квитанцию и приложил руку к своей шляпе:

— Прошу извинить.

— Все-таки это в высшей степени странно! — Мужчина передернул узкими плечами и широко распахнул перед гостем дверь. — Ваши посещения меня нервируют!

— Обстоятельства вынуждают, — сказал Сазонов. — Вы два раза бегали от семьи. Еще раз прошу прощения.

На улице Декабристов он зашел в контору домохозяйства. Взяв у управляющего старые домовые книги, Сазонов сел в сторонке за отдельный стол. Листая замусоленные в нижних углах страницы, он приметил обычную картину: довоенные книги велись одним и тем же аккуратным почерком, а с конца сорок первого года почерк стал часто меняться, страницы делались все грязнее — попадались и рваные, — их перелистывали немытыми руками, корявыми от холода, в блокадной полутьме.

«Выбыл за смертью», «Мобилизован в РККА», «Отмечена за смертью», «Эвакуирована», «Эвакуирован», «Эвакуирована», — листал Сазонов, привычно, в который раз удивляясь, как же люди все это вынесли.

Фамилии Кравченко в домовых книгах не оказалось. Да, в общем, Сазонов и не рассчитывал на это. Еще ни разу не случалось, чтобы нужный ему человек нашелся с первого же захода. Солдат указал довоенный адрес своей семьи, но что мог запомнить трехлетний парнишка, оглушенный войной! Сазонов всегда знал это по опыту заранее и все-таки в первый же день отправлялся по указанному адресу, в глубине души надеясь: а вдруг ему повезет?

Придя домой, он вскипятил себе холостяцкого кипятку в кастрюльке — у чайника с неделю назад отвалился носик, — попил на краю стола чаю.

В комнате было неуютно. Сазонов уходил на работу всегда второпях, не успевая как следует убрать за собой, а возвращался уставший, поздно, и ему казалось, что прибираться на ночь глядя бессмысленно. Раз в неделю соседка мыла у него пол и вытирала пыль; она переставляла все вещи по-своему, это сердило Сазонова, и наконец, решившись, он смущенно и хмуро попросил ее порядков в комнате не менять. Соседка намекнула, что это называется не порядок, а беспорядок, но Сазонов вдаваться в рассуждения и споры не стал, он только произнес:

— Мне так удобнее.

Попив чаю, Сазонов поставил посуду на подоконник.

Предвкушая удовольствие, которое ему сейчас предстоит, он, не торопясь, задернул плотно шторы, приколол поверх них байковое одеяло, затем расставил на столе фотопринадлежности, развел в ванночках химикалии и обернул лампочку плотной красной бумагой.

В комнате стало совсем темно, но он безошибочно угадывал нужные ему предметы, а постепенно стал и различать их.

Сазонову казалось при этом, что он насвистывает какой-то длинный веселый мотив, а на самом деле он только дул беззвучно своими сухими губами, и со стороны это было похоже на тихое пыхтение уставшего человека.

2

Ответы на запросы по делу Кравченко стали приходить дней через десять. Все они были стандартно неутешительные и начинались словами: «Сообщаем, что разыскиваемый вами Кравченко Петр Алексеевич, предполагаемого года рождения 1917-го, по нашим проверочным данным не числится», «…не имеется», «…не значится».

Ответы поступали из загсов, из вербовочных пунктов рабочей силы, из горздравотделов, из архивов Октябрьской революции и партстроительства, из Бюро потерь Советской Армии, из Общества Красного Креста и Красного Полумесяца.

Просматривая эти письма, Сазонов ставил птички в своем исходящем журнале против названий тех учреждений, которые откликнулись на его запросы.

В остальные места он написал вторично: «Прошу ускорить исполнением наше отдельное требование от 5/9-58 года за № 1/85-1240 о розыске Кравченко Петра Алексеевича…»

Как всегда в подобных случаях, у него было такое ощущение, будто он забросил в мир огромную сеть и вытаскивает ее постепенно пустой.

Его охватывало ожесточенное упрямство. Сбычив свою лохматую голову, он писал до ломоты в пальцах. Люди, которые не отвечали на его запросы, вызывали в нем глухую ненависть. Он представлял себе их даже зрительно. Не обладая причудливой фантазией, Сазонов вырастил в своей душе два ненавистных образа, он произвольно передвигал их из одного учреждения в другое: женщину с густо намазанными губами и кровавым маникюром и мордатого мужчину с глазами круглыми и мертвыми, как канцелярские кнопки. Двух этих людей Сазонов так люто презирал, что, когда думал о них, у него колотилось сердце.

Сведения, полученные из ЦАБа,(Центральное адресное бюро) — адреса тридцати восьми Кравченко — постепенно таяли. Зная дотошный характер Сазонова, Лида вытаскивала из барабанов адресного бюро все карточки, хоть сколько-нибудь напоминавшие то, что было нужно Николаю Васильевичу, Не совпадали годы рождения, имена, отчества; были в этих карточках мужчины, были женщины. Вызывать их в Управление не следовало: это могло напугать и обидеть.

Сазонов ходил к ним на дом, а когда не хватало времени, отправлял сотрудников своего отделения.

— В милицейской форме туда не ходите, — предупреждал он.

Сам он надевал шинель редко. В длинном пальто и шляпе с причудливо выгнутыми полями он наведывался в дома, отмеченные в его блокноте.

Лучше всяких домовых книг, разговоров с паспортистками и дворниками помогала словоохотливая болтовня старожилов. Для этого, правда, требовалось ангельское терпение. Старики и старушки вцеплялись в Сазонова намертво. Узнав, что он ищет какого-то Кравченко, они предлагали ему иногда на выбор Харченко, Марченко, Барченко.

Бездонные кладовые их старческой памяти, где у самого входа в образцовом порядке лежали одряхлевшие события, давнишние радости и смертельные обиды, а дальше, теряясь во мгле, навалом валялось то, что произошло на прошлой неделе, — кладовые эти опустошались перед Сазоновым с такой охотой, что только его долгий опыт позволял ему разобраться в этом хламе. Да еще надо было при этом ничего не записывать. Стоило вытащить свой блокнот, как старушки мгновенно поджимали губы.

— Это вы чего собираетесь делать?

— Отметить для памяти кое-какие данные.

— А мы, сынок, ничего и не знаем. Наболтали сдуру…

И старушки как по команде поднимались, подозрительно глядя на Сазонова.

Он усаживал их на место, убеждал, просил, жалостным голосом изображая горькую судьбу Федьки Кравченко, потерявшего в войну своего отца. Жалость пробирала старух до костей. Перебивая друг друга, они сообщали Сазонову сотни подробностей, из которых следовало, что Федька Кравченко жил до войны именно в этом доме. Детство его протекало на их глазах. У одной он лежал на коленях и обмочил ей подол; другая скармливала ему леденцы; у третьей он расшиб футбольным мячом окошко. Когда фантазия старух разыгрывалась до предела, Сазонов вежливо исчезал.

И все-таки именно они навели его на верный след.

К тому времени из воинской части была получена метрика солдата, В верхнем углу ее стояла надпись:

«Восстановлено». Выдана она была в феврале сорок второго года, в детском доме Кировской области.

К сожалению, Сазонов хорошо знал, что значит эта надпись на метрике: «Восстановлено»…

…Эшелон с детьми прибывает на станцию Киров. В вагонах тихо. Дети уже не плачут. Они откричали свое в ленинградских бомбоубежищах, в опустевших вымерзших квартирах. Не по годам маленьких, с большими тяжелыми головами на длинных мягких шеях, их везли грузовиками через застывшую Ладогу от поселка Борисова Грива до станции Кобоны. Они лежали немытые, некормленные, непоенные, укутанные в тряпье, в сиротские одеяла, от голода, удивления и ужаса похожие друг на друга. Никто не знал их имен. Их лихорадочно, по многу раз, пересчитывали, живых вместе с мертвыми. Метались подле грузовиков почерневшие, обмороженные детдомовские няньки; материлась героическая шоферня. В одну сторону везли детей, в другую — муку.

На станции Кобоны стояли пустые, продутые острым железнодорожным ветром вагоны. Детей перегружали, укладывали на товарные нары. Няньки бегали воровать уголь, ломать заборы. Затапливались самодельные вагонные печурки. Мохнатые от инея, стены сияли сырым металлическим светом.

Эшелон дергался, лязгал, трещал, паровоз раскачивал его, отдирая примерзшие к рельсам колеса. И, тронувшись, шел долго, боясь остановиться.

За одиннадцать суток пути детей пытались откормить на эвакопунктах. Приносили ведра дымящихся щей, борща, супа, неправдоподобно целые буханки хлеба. Сиплый, недетский кашель стоял в вагоне. Валясь с ног, няньки прибирали за детьми, заболевшими голодным поносом.

Страх смерти остался позади, взрослый персонал эшелона отогрелся душой, уже кто-то пробовал петь; неумело, смеясь, били вшей; детям начали рассказывать сказки. Строго слушая болтовню добрых воспитательниц, умудренные блокадным опытом пятилетние дети пугали взрослых широко распахнутыми неподвижными глазами.

Ночью дежурные няньки шептались у печки, что никогда этого не забудут. Никто тогда не понимал еще по наивности, что ужасы забываются проще обыденных событий: душа не приспособлена к их долгосрочному хранению.

В Кирове прибывшие эшелоны разбирали по нескольким детдомам. Длинные сопроводительные списки дробились наспех, детей записывали как попало, ревниво следя только за их числом, ибо от этого зависело количество харчей.

Кое-кто из ребят помнил свою фамилию; многие знали, как их когда-то звали по имени; попадались упрямцы, твердившие даже свои адреса, но большинство детей были безыменными.

Перед ребенком присаживались на корточки тети и дяди и мучительно допытывались:

— Ну-ка, давай вместе вспомним: как тебя зовут?

Тыловые тети и дяди старались произносить это таким нарочито легкомысленным тоном, словно речь шла о пустяках. Ребенок поупрямится, ему дадут конфетку, и он вспомнит свое имя. Это же такой пустяк — собственное имя человека.

— Коля? — спрашивали у него. Он равнодушно повторял:

— Коля.

— А может, Федя?

Ему было все равно. Он повторял и Федю.

С установлением возраста было еще сложнее.

Для этого созывалась комиссия во главе с врачом. Детей раздевали, осматривали, взвешивали, измеряли, заглядывали в рот, считая, сколько у кого зубов. Медицина — довольно точная и честная наука, но до осени сорок первого года ей не приходилось иметь дело с детьми, у которых на глазах взлетали на воздух дома, разрывало в куски братьев и сестер, медицина не могла знать, что делается с весом, ростом и количеством зубов ребенка, если он несколько месяцев ел студень из столярного клея, если при нем наглухо заматывали в одеяло плоскую от голода, одеревеневшую мать и увозили на его детских салазках на кладбище.

Врач, председатель комиссии, записывал все измерения: они соответствовали годовалому возрасту. Потом он смотрел в стариковское лицо ребенка и обращался к членам комиссии:

— Я полагаю, лет шесть.

Что касается фамилии, то с этим было горазда проще.

Весь персонал детдома — завхозы, медсестры, няни, — не мудрствуя и не гадая, щедро дарили детям свои собственные фамилии.

Затем рождение нового человека оформляли по всем правилам. Выписывали метрическое свидетельство. Оно ничем не отличалось от довоенного.

Только в правом углу стояла надпись: «Восстановлено»…

Получив из воинской части такую метрику, Сазонов пошел к начальнику отдела.

— Насчет Кравченко, — доложил среди прочего Сазонов, — дело осложняется.

И он протянул Парашину полученный документ.

— Понятно, — сказал Парашин. — Сколько у тебя за прошлый квартал поступило запросов на гражданский розыск?

— Триста пятнадцать.

— Найдено?

— Двадцать девять.

— А нынче?

— Поступило двести восемьдесят шесть, разыскано двадцать два.

— В процентах не прикидывал? Сазонов ответил, что не прикидывал.

— Ты садись, Николай Васильевич, — сказал Парашин. — Есть разговор.

Когда Парашин чувствовал себя неуверенно, он начинал причесываться. И сейчас, вынув из кармана расческу, он сперва провел ею по голове от макушки до глаз — лицо его стало от этого женским, — а затем зачесал свои мягкие прямые волосы на белоснежный косой пробор и превратился снова в подполковника.

— Кляузная штука, этот гражданский розыск, — сказал Парашин. — Каблуков больше собьешь… — Он повертел в руках метрику. — Ну что с ним делать, мать честная!

— Искать, — ответил Сазонов.

— Да это понятно… Кстати, ты жаловался, что в твоем отделении людей маловато. Капитана Серебровского переводим к тебе. — Парашин искоса, настороженно посмотрел на Сазонова, ожидая возражений, но тот молчал. — Мужик он недурной. Вправишь ему мозги, будет работать хорошо…

Сазонов пошевелился, собираясь подняться.

— Погоди, — сказал Парашин. — Имеются сведения, что все твое отделение переходит из оперативного отдела в паспортный. По совести сказать, резон в этом есть… — Выждав секунду, он неожиданно коротко рассмеялся. — А службы ты, Николай Васильевич, совершенно не знаешь. Ну хотя бы для блезиру сказал: «Очень жалко, товарищ начальник, уходить от вас. Служил как у отца родного…»

Сазонов вскинул на него равнодушно-удивленные глаза.

Подполковник поморщился.

— С вами, товарищ майор, и пошутить нельзя. Что касается зарплаты, — добавил он без всякого перехода, — то, видимо, она у вас несколько уменьшится.

— Почему? — спросил Сазонов.

— Ставки в паспортном отделе ниже. Полагаю, что применительно к вашей работе это несправедливо. Со временем, может, и разберутся…

Не договорив, Парашин встал.

— У меня все, Николай Васильевич.

Он пожал Сазонову руку, чего среди дня никогда не делал.

Когда дверь за Сазоновым закрылась, Парашин почувствовал облегчение. Присутствие майора всегда немного угнетало его. Он раздражал Парашина своим немногословием и тоскливостью. Даже на редких праздничных вечерах в милицейском клубе Сазонов ходил какой-то неприкаянный, словно всем своим видом хотел попрекнуть сотрудников, что вот они веселы, собираются выпить или уже выпили, а он, видите ли, такой служака, никогда себе этого не позволяет.

Парашин, работавший всю неделю до одури — выносливости он был воловьей, нрава крутого и грубоватого, — в свободное время отпускал себя, не видя в этом ничего зазорного. И ему хотелось в эти редкие часы, чтобы окружали его шумные, крепкие на водку мужики, «заводные», как он выражался, любящие жизнь и понимающие толк в компанейском веселье. Даже когда ему случалось загулять допоздна, то ровно в девять утра он появлялся у себя в кабинете гладко бритый, румяный, в выутюженном костюме и свежей рубахе, и упаси господь, если кто-нибудь из сослуживцев, пировавших вместе накануне, хотя бы вскользь, ненароком помянет в разговоре с ним какую-либо подробность их недавней встречи. Лицо подполковника мгновенно чугунело. Под его давящим взглядом собеседник долепетывал фразу до конца, а подполковник, сделав вид, что ничего не слышал, продолжал разговор с того места, на котором человек влез со своими дурацкими воспоминаниями.

И хотя Сазонов никогда не принимал участия в этих случайных загулах, само его пресное существование почему-то задевало Парашина. Он не любил людей, которых не понимал. Они беспокоили его, ему хотелось обратить их в свою веру, а если они не поддавались, это вызывало в нем подозрительную враждебность, которой он, впрочем, будучи человеком порядочным, стеснялся.

Предстоящий переход отделения Сазонова в паспортный отдел, в общем, устраивал Парашина. Всю эту мелкую возню с гражданским розыском он терпеть не мог. Неприятности тут подстерегали на каждом шагу: раскрываемость по этим многочисленным делам была низкой, а заявители писали и жаловались во все инстанции.

При всей своей возмутительности, какое-нибудь грубое преступление вызывало в Парашине азарт расследования. Не давая ни себе, ни своим сотрудникам покоя, он кидался на поиски преступника, руководя всеми разработками, и не успокаивался до тех пор, покуда не заканчивал дело. Если же конец его был неудачным, то Парашин и через год, и через два, в каждом удобном случае, возвращался к нему с редким упорством.

Но зато и любил он, чтобы ценили его работу. Когда в каком-либо милицейском отчете или докладе не поминали похвально его оперативный отдел, Парашин обижался до смерти. Он умел жестко, не стесняясь, требовать благодарности начальства. Он знал, что в Управлении его считают человеком грубым, даже подчас нахальным, и это ему нравилось.

Как только Сазонов вышел из кабинета, Парашин позвонил капитану Серебровскому.

— Зайдите ко мне.

Разговаривая по телефону, подполковник никогда не называл себя, считая, что все работники отдела должны узнавать его по голосу.

Серебровский явился тотчас же.

Дней десять назад они вместе ездили на рыбалку, капитан учил своего начальника бросать спиннинг из-под кустов, снизу; ночь стояла светлая, у щуки был жор, она брала хорошо; Парашин радовался как мальчишка. Под утро они крепко выпили, искупались, боролись на песке, мокрые, скользкие, и, когда Серебровскому удалось все-таки незаметно улечься на обе лопатки, Парашин, задыхаясь, сел на него верхом и, шлепнув по плечу, восхищенно сказал:

— А ты, брат, заводной!..

Войдя в кабинет, Серебровский молодцевато, но в то же время с оттенком шутки доложился:

— Капитан Серебровский явился по вашему приказанию.

Несмотря на то что докладывать по такой строгой воинской форме было не принято, начальник этого оттенка шутки не заметил или сделал вид, что не заметил.

— У тебя нынче какое дело? — спросил Парашин. — Ваську Козыря ищешь?

— Заканчиваю, Сергей Панфилыч, — уже серьезно, в тон подполковнику, ответил Серебровский. — Имею точные агентурные данные: во вторник приезжает к своей бабе. Буду брать.

— Без тебя возьмут, — сказал Парашин. — С завтрева перейдешь в отделение к Сазонову.

— К кому?

— К майору Сазонову.

Серебровский помолчал, медленно бледнея, и спросил:

— Это за что же, товарищ подполковник?.. С Козырем я совершенно не копался. На пятый день вышел в цвет…

У Парашина в случае нужды была замечательная способность не слышать того, что ему говорили. Он сказал:

— Вместе с майором будете работать в паспортном отделе. Гражданский розыск отходит к ним.

— Да за что же, Сергей Панфилыч?.. — Голос Серебровского стал тонким и ноющим от обиды. — Я мечтал служить под вашим руководством, вы меня учили; где я такую школу найду, Сергей Панфилыч?..

Все эти слова Парашин обожал, но, когда они сейчас выкатывались из круглого, пухлого рта Серебровского, Сергею Панфилычу стало не по себе. Он смотрел вниз, на свое подрагивающее колено, и поглаживал его рукой, пытаясь унять дрожь.

Ободренный молчанием подполковника, Серебровский быстро заговорил:

— Разве я смогу там расти, Сергей Панфилыч?.. Возиться с гражданским розыском! Канцелярщину разводить! Из меня пока еще песок не сыплется. — И, окончательно осмелев, он полоснул ребром ладони по воздуху. — Не пойду я от вас к этому Акакию Акакиевичу!..

Вероятно, последней каплей было то, что подполковник Парашин не помнил точно, кто такой Акакий Акакиевич.

— Вас, Серебровский, не спрашивают, куда вы пойдете, а куда не пойдете. И обзывать старых, заслуженных работников я вам не позволю. Ногтя вы его не стоите!.. — Парашин поднялся. — У меня все, товарищ капитан.

«Холуй!» — подумал он, когда дверь за оперуполномоченным закрылась.

Затем Парашин придвинул к себе настольный календарь и, не присаживаясь, мелко записал: «Акакий Акакиевич». Рядом он поставил три буквы — ВПС. Это значило: выяснить при случае.

3

Старухи с улицы Декабристов помогли Сазонову.

Узнав, что отец Федьки Кравченко, возможно, моряк, а мать, возможно, учительница (это было робко помянуто в солдатском письме), старухи переворошили в своей памяти все пять этажей довоенного дома.

Теперь они уже не дожидались Сазонова или кого-нибудь из сотрудников его отделения, а приходили в Управление сами. Пропуска в этом крыле не полагались, но старухи семенили мимо дежурившего внизу милиционера с таким видом, словно пропуск у них имеется, а не показывают они его только потому, что милиционеру отлично известно, насколько важное дело привело их сюда.

Вспоминали они «в складчину».

До войны жил в доме моряк. Аккуратный такой брюнет, всегда бритый, подворотничок беленький, башмаки начищенные и постоянно скрипели. Выпивши его никто не замечал даже на Первое мая и Седьмое ноября. Жена, молоденькая, стриженая, ходила с портфелем. Дворовой прачечной пользовалась аккуратно, воду по полу не расхлестывала. Жили они смирно, по воскресеньям отправлялись гулять под ручку. Распустехой ее никогда не видели. Во дворе никто и не заметил, как она сделалась в положении. Покойная дворничиха только потом уже рассказывала, что она им как-то ночью отпирала калитку и слышала, моряк спросил:

— Тебе тяжело, Зоенька? Лучше я вызову такси… А она ответила:

— Пойдем пешком, Миша. Я так загадала.

И они тихонько пошли по тротуару. Уже издали дворничиха приметила, как Зоя на углу схватилась за водосточную трубу. А моряк поднял руку и остановил какую-то машину. Вернулся он совсем под утро, весь белый с лица. Дней через десять они уже приехали втроем.

Тут вступала другая старуха, потому что она вешала во дворе белье, когда молодые супруги шли от ворот к лестнице. В руках у жены были цветы, махровая сирень. Нынче этого обычая нет, мужчины стали невежливы, их сделалось мало, на них ужасный спрос, они от этого сильно разбаловались. Иногда бывает больно смотреть, как хорошая, трудящаяся женщина охаживает какого-нибудь грубияна, а он не скажет ей ласкового слова; и суп ему нехорош, и картофель пригорел, и все не вовремя. За примерами недалеко ходить: взять хоть бы собственную дочь. Ладно, что нынче пенсии приличные. При такой пенсии можно позволить себе сказать зятю свое мнение. Тем более что есть отдельный лицевой счет. Что касается моряка, то фамилия его была Зубарев. Звали — Михаил Константинович. Насчет возраста точно сказать невозможно, но приблизительно было ему в то время лет двадцать пять. Мальчишку назвали Ваней. Ошибки здесь быть не может, потому что у Зубарева она сама лично спрашивала: «Что это вы выбрали такое простецкое имя?» — «А потому, говорит, и выбрали, что простое. Пусть будет Иван».

Моряк ушел на войну с первого дня. Возвращался один раз, уже другим летом. Пришел с противогазовой сумкой через плечо. Ключ от квартиры у него был.

Тут вступала третья старуха. Она жила площадкой ниже Зубаревых.

Дверь-то он ключом открыл, но сразу вышел обратно на лестницу и стал курить. Через порог было не переступить: снарядом вынесло всю квартиру. Старуха завела его к себе, он был как маленький, ничего не соображал. Даже вроде улыбался, где не надо. И все повторял: «Спасибо большое, большое спасибо».

Она рассказала ему, что жену похоронили неизвестно где, вместе с другими жильцами. А ребенка сперва взяла она, но пришлось сдать в детдом: мальчишка был слабенький, боялась — не выходит. Да и самое-то ее в тот день силком отправляли из Питера: сын прислал двух здоровенных солдат, они ее подняли на руки, легонькую как пробка, и, сколько она ни отбивалась, они только приговаривали: «Мамаша, тихонечко!.. Мамаша, мы делаем как лучше!..»

Погрузили в машину и увезли. Полгода она отъедалась у своих, под Вологдой, а потом хитростью вернулась обратно. Номера детдома она не помнит, голова стала сдавать и уши, а зрение ничего, жаловаться нельзя. Внукам до сих пор все сама перештопает, перечинит. Кричать с ней громко не надо, лучше говорить пореже. Адреса детдома тоже не знает; где-то на Выборгской…

Беседу с последней старушкой вел Серебровский.

— Как же вы, бабушка, сдавали чужого ребенка и абсолютно ничего не взяли на заметку? — спросил он досадливо.

По лицу старушки ему показалось, что она не расслышала, поэтому он, перегнувшись через стол, прокричал:

— Записать надо было, бабушка!

Она посмотрела на него светлыми от старости глазами и ответила:

— Хорошо, в другой раз запишу. Потом подумала и спокойно добавила:

— Дурак ты.

Соседки стали дергать ее за рукава, но она вынула из кофты носовой платок и громко высморкала свой крупный, мужицкий нос.

— А чего он мне сделает? Я полиции не очень-то боялась, когда сына забирали в шестнадцатом году. А уж милиция у нас своя. Кто ей правду скажет, если не мы?..

Боясь скандальной старухи, а заодно и ее сына, которого, видимо, преследовало царское правительство, Серебровский пояснил, что не обижается на нее из уважения к ее сединам.

К счастью, в комнате никого из сотрудников не было, когда он разговаривал с ней.

Сазонов требовал, чтобы вся эта болтовня аккуратно записывалась. Больше того, в результате бессмысленной старческой болтовни посыпались из Управления новые запросы.

Вместо Кравченко стал разыскиваться Зубарев Михаил Константинович.

Уж по сравнению с этим даже нудные дела алиментщиков были куда интереснее. Допрашивая их, Серебровский хотя бы ощущал сладостное чувство власти и благородного гражданского негодования, льстившее ему самому.

Но и тут все было не так просто с новым начальником. Казалось бы, вопрос ясен: преступник пойман, надо его изолировать. К этому призывал Уголовный кодекс. Сазонов же любил «разводить бодягу».

Столкновение произошло вскоре, после перехода Серебровского в подчинение к майору.

С месяц молодой оперуполномоченный ловил двух кормильцев, находящихся в бегах, проявил при этом чудеса изобретательности и служебного рвения, а когда поймал их, майор отказался испрашивать санкцию прокурора на арест.

Они не любили друг друга, Сазонов и Серебровский.

Презирая своего начальника, Серебровский сдерживал себя только страхом, а страх наращивал еще большую неприязнь и презрение. Скрыть эти чувства было трудно, да Серебровский временами и не очень пытался. Ему нравилось потом рассказывать сослуживцам:

— Сегодня я как врезал своему сухарю!

Ничего особенного он и не «врезал», но, пользуясь внешней безропотностью Сазонова, иногда разговаривал с ним довольно нахальным тоном, правда все время при этом бдительно следя, не хватает ли он через край, чтобы можно было тотчас же поправиться.

Неприязнь же Николая Васильевича к Серебровскому выражалась только в том, что майор никогда не смотрел ему в лицо, словно на этом лице было написано такое, что ему, майору, не хотелось или неприлично было читать. Кроме того, Сазонов разговаривал с этим подчиненным, избегая непосредственного к нему обращения. Беседа получалась мучительно неопределенной, будто Сазонов говорил в гулкое пространство: «Хорошо бы отправить… Надо бы проверить… Следует запросить…»

Выслушав Серебровского, который возбужденно и радостно доложил ему, что алиментщики наконец задержаны, Сазонов тихо сказал:

— Их придется отпустить.

— То есть как отпустить? Это же чистая сто пятьдесят восьмая!..

— Но они ведь работают.

— Удрав с Украины в Ленинград! Я же вам только что докладывал!.. В ножки мы им, что ли, должны кланяться за то, что они, видите ли, работают!..

— Находясь на работе, они получают зарплату. Один — семьсот восемьдесят рублей, второй — девятьсот двадцать. Следует взыскивать с них положенные по суду суммы.

— Так ведь снова удерут же! — вскрикнул Серебровскйй.

Его, помимо прочего, выводило из себя, что начальник все время смотрел в разные углы комнаты. Пытаясь поймать его взгляд, Серебровский поводил головой из стороны в сторону, но глаза начальника были неуловимы.

— Могут и не скрыться. Во всяком случае, не сразу, — сказал Сазонов. — А покуда на детей будут поступать деньги.

— Я, товарищ майор, не понимаю вашего отношения к законности, — сказал Серебровский. — Существует статья. По закону мы обязаны их арестовать…

Сазонов пошевелил своими мятыми серыми губами и сделал горлом глотательное движение, как человек, который проглотил нечто очень твердое и неразжеванное.

— Законы и статьи призваны улучшать жизнь людей. Их надлежит применять только так, чтобы от этого честному человеку жилось легче.

— А в данном случае легче всего будет преступникам! — насмешливо воскликнул Серебровский.

— Имеются в виду дети, — коротко ответил Сазонов. Воспользовавшись тем, что начальник стал что-то писать, Серебровский, который уже давно держался на кончике своего терпения, раздраженно махнул рукой, прошептал кое-что невнятное, о чем потом можно было рассказывать, что он «здорово дал прикурить этому сухарю», и пошел к своему столу.

— Вернитесь, капитан! — тихо не то позвал, не то приказал Сазонов.

Тот удивленно обернулся.

— Хорошо бы усвоить, что существует определенная форма служебных взаимоотношений. — Щеки и лоб Сазонова стали коричневыми: это он так краснел. Негнущимся, ровным голосом он продолжал: — Хотелось бы не забывать, что нарушение этой формы приводит…

— Виноват, товарищ майор! — быстро сказал Серебровский.

Тем временем шли своим чередом розыски Зубарева Михаила Константиновича.

Как свет потухшей звезды, продолжали поступать запоздалые ответы на запросы о Кравченко. Словно нарочно, именно сейчас, когда интерес к нему пропал, сыпались письма одно за другим. Уничтожать их все равно было не положено, они распирали папку, и, похлопывая по ней, Серебровский подмигивал:

— Дела идут — контора пишет!.. Одних почтовых марок рублей на полтораста, да еще человеко-часов тысяч на десять! А в результате — выслуга лет! Дадут нам ордена и медали за протертые штаны… Красота работенка!..

Розыски же Зубарева двигались с привычным скрипом.

Все повторялось — в который раз! — сначала: запрашивали — не отвечали, еще запрашивали — еще не отвечали. Тоска брала смертная, и только Николай Васильевич Сазонов, поднося наискосок, близко к своим глазам, все прибывающие бумажки, водил носом от одного их края к другому, будто тщательно вылизывая то, что там было написано.

Однажды в комнату сазоновского отделения неожиданно вошла Лида из адресного бюро. Это было в обеденный перерыв, она торопливо доедала на ходу пирожок.

— Никого нет? — спросила она, увидев, что за одним из столов сидит лишь Серебровский.

Он засуетился, вскочил, открыл крепкие белые зубы.

— Хорошенькое дело — никого! А я?..

— Передайте, пожалуйста, товарищу Сазонову, — сказала Лида и положила на ближайший стол листок бумаги.

Нагнав девушку в полутёмном коридоре, Серебровский, озираясь, попытался взять ее за руку.

— Ну, Лидочка, ну чего ты!.. Я ведь тогда не мог: как раз назначили тренировку. Нашу команду в класс «Б» собираются переводить… Ты мне не веришь, да? Я же вижу по глазам: не веришь, нет?..

По коридору в это время пошли с обеда сотрудники.

— Вы могли бы хоть позвонить по телефону, — сказала Лида, мечтая услышать в ответ, что он звонил, но не застал ее. И чтобы уколоть его, прибавила давно заготовленное: — У меня в тот вечер были другие приглашения…

Но капитан вдруг выпустил ее уже не сопротивляющуюся руку.

— Хорошо, я передам майору.

Деловито кивнув ей, он сделал сосредоточенное лицо и пристроился к кому-то проходившему мимо.

Листок, принесенный Лидой, провалялся на столе несколько дней: работник, сидевший на этом месте, был в командировке, а Серебровский обо всем забыл.

Дня через три кто-то походя наткнулся на эту бумажку, повертел ее, увидел фамилию Зубарева — она уже изрядно приелась в отделении — и положил на стол к Сазонову.

Он тотчас же узнал почерк Лиды.

«Зубарев Михаил Константинович. Год рождения — 1910. Проживает — Саперный переулок, 5, кв. 12».

Сазонов не стал никого посылать по этому адресу, а пошел туда сам.

Никакого определенного плана у него не было. Зайдя в контору домохозяйства, он посмотрел последние записи по домовой книге; потом побеседовал с паспортисткой.

Прописка у Зубарева была свежая. Приехал в Ленинград после демобилизации. Семья — жена и десятилетняя дочь. Место работы — техническое училище. Занимаемая должность — замполит.

К этим сведениям паспортистка могла добавить немногое. Жилец ходит в военно-морской форме. Проживает в коммунальной квартире. Вход с улицы, третья лестница, второй этаж, направо.

Для того чтобы паспортистка попусту не стала болтать по двору — уж слишком она оживилась, — Сазонов порасспросил ее и о других жильцах. Вопросы его были невинные, глаза паспортистки подернулись птичьей пленкой скуки.

У третьей лестницы он задержался немного, покурил, снова упрямо понадеявшись на свое сыщицкое счастье: а вдруг да распахнется дверь и выйдет прямо на него Зубарев, как две капли воды похожий на ту солдатскую фотокарточку, что лежала сейчас в нагрудном кармане.

Из дверей никто не выходил.

Урвав среди дня еще часок, Сазонов пошел в училище. В отделе кадров он попросил личное дело замполита Зубарева. Взяв в руки папку и еще не раскрыв ее, Сазонов ощутил вдруг такое яростное и в то же время усталое желание, чтобы за этой тонкой картонной обложкой оказался разыскиваемый человек, такое нетерпение охватило Сазонова, что он отошел к окну и еще некоторое время не открывал папку, делая для себя самого вид, что ему надо сперва расстегнуть пальто, приготовить блокнот, вынуть вечное перо.

И только когда все это было медленно, методично проделано, он перевернул обложку.

К анкете, лежащей поверх всех бумаг, была приколота фотография военного моряка. Сазонов положил рядом фотокарточку солдата.

Придирчиво всматриваясь в оба изображения и не находя в них бросающегося в глаза сходства, Сазонов стал выискивать его по мелочам, в розницу. Глаза и подбородки, кажется, схожи. Носы разные.

Он поднес обе карточки поближе к окну, вымаливая у себя снисходительное отношение к своей чрезмерной требовательности.

Совершенно одинаковый разрез глаз и совершенно одинаковые подбородки. Насчет носа вопрос спорный.

Насупив свои тяжелые брови, Сазонов листал документы.

Автобиографию Зубарева он прочитал дважды: в особо важных местах шевелил губами и шепотом произносил отдельные слова: «вторично», «погибла», «в Ленинграде».

В блокноте записал: «Женат вторично. Первая жена погибла в период Отечественной войны. До отбытия на фронт проживал в Ленинграде».

Пока все сходилось. Он вынул носовой платок и вытер лоб.

Оставалось выяснить главное, то, чего не могло быть в документах.

Дождавшись звонка на занятия, Сазонов пошел к замполиту. Когда он вошел в кабинет, Зубарев, стоя боком к дверям, принимал, очевидно, какое-то лекарство: он высыпал из пузырька на ладонь мелкие цветные шарики и забрасывал их себе в рот.

Смутившись, что его застали за таким занятием, Зубарев улыбнулся и развел руками:

— Гомеопатия!..

Несмотря на то что он был совершенно сед, лицо его светилось мальчишеским простодушием.

— Прошу извинить, — сказал Сазонов, показывая Зубареву свое удостоверение.

Зубарев мельком заглянул в протянутую книжечку и беспокойно спросил:

— Неужели наши ребята опять что-нибудь натворили?

— Никак нет, — сказал Сазонов. — Пришел побеседовать с вами по личному вопросу.

— Со мной? Пожалуйста. Я за собой криминальных грехов не таю…

Он снова улыбнулся и одернул на себе старенький короткий кителек. Зубарев был невелик ростом, и все на нем было какое-то аккуратно коротенькое, словно купленное в магазине «Детский мир».

Пригласив Сазонова сесть на диван, он устроился рядом. Теперь свет из окна падал прямо на его лицо, на удивительно для взрослого человека голубые глаза, и Сазонов вдруг отчетливо увидел сходство с солдатом Кравченко.

— С вашего разрешения я закурю, — сказал Сазонов.

Заметив, что посетителю как-то не по себе, Зубарев пошутил:

— Вы не волнуйтесь, товарищ майор: я не убегу…

— Обстоятельства вынуждают меня, — сказал Сазонов, — задать вам ряд вопросов личного порядка. Имя-отчество вашей покойной супруги — Зоя Семеновна?

Зубарев кивнул.

— В сорок втором году, в январе месяце, при артобстреле, — продолжал Сазонов, — в вашу квартиру попал немецко-фашистский снаряд. Так?

Расстегнув ворот кителя, Зубарев снова кивнул.

— Известна ли вам дальнейшая судьба вашего сына? — спросил Сазонов.

— Он погиб при эвакуации через Ладогу, — спокойно ответил Зубарев. — Я трижды наводил справки, последний раз в сорок шестом году.

— Прошу прощения, имя вашего сына?

— Иван.

— Не могли бы вы сообщить какие-нибудь особые телесные приметы ребенка: шрамы, бородавки, родимые пятна?..

— Он жив? — быстро спросил Зубарев.

— Определенно утверждать не могу, — сказал Сазонов. — Но есть некоторые основания полагать… — Он не закончил фразу и вынул из кармана фотокарточку Кравченко. — Эта фотография вам ничего не говорит?

С фотографией в руках Зубарев подошел к свету. Сазонов поднялся следом и встал за его спиной. Сделал он это потому, что ему хотелось быть ближе к Зубареву в тот момент, когда надо всей силой своей веры поддержать его, может быть, слабо затлевающую надежду.

— Я ничего не понимаю… — сказал Зубарев, медленно рассматривая карточку; он обернулся с виновато-беспомощным лицом. — Ему было три года… Война ужасно отшибает память, Все время встречаешь людей, которых ты когда-то встречал, и не можешь вспомнить, кто они. У вас так бывало?

— Бывало, — сказал Сазонов.

— Вы могли бы узнать своего сына через шестнадцать лет?

— Мой сын пропал без вести в сорок третьем году.

— Вы его искали?

— Искал, — сухо ответил Сазонов.

Зубарев снова стал всматриваться в фотографию. Сазонов увидел сзади, как постепенно краснеют его уши.

— Вы спрашивали относительно примет, — сказал Зубарев. — В зиму перед войной я катал его на финских санях с горы. Сани опрокинулись. Я тоже упал и придавил его ногу к железному полозу. Пришлось зашивать, шрам, должно быть, остался… Может быть, это вам поможет?

«Почему вам?» — подумал Сазонов.

И, словно угадав его мысль, Зубарев поправился:

— Я нехорошо сказал… Как ваше имя-отчество?

— Николай Васильевич.

— Поймите меня правильно, Николай Васильевич. Я должен точно знать, я должен быть совершенно уверен, что это мой сын…

— Какую ногу вы ему ушибли?

— Сейчас вспомню. — Он вытянул перед собой руки, придав им такое положение, в котором они были много лет назад, когда он толкал впереди себя финские сани с ребенком. — Правую!

Все это он проделал быстро и не совсем сознательно, не видя или не понимая, что делает.

Сазонов больше задерживаться не стал. Сказав, что известит Зубарева в случае надобности, он ушел.

По дороге в Управление Сазонов раздраженно корил себя, что зря рассказал совершенно постороннему человеку о своем сыне.

И еще он подумал, как бы сам вел себя, если бы к нему пришли с той же вестью, с которой явился он. Скрипнув зубами, он даже зажмурился — так пронзительна была эта мысль. И все-таки… и все-таки он тоже хотел бы быть уверен, что найден именно его сын.

Много лет назад, потеряв надежду найти сына, он пробовал пить, но горе, настоянное на водке, становилось еще крепче. Уже давно ясно было, что эта военная формула «без вести пропавший» ничего иного не означает, как смерть, однако ожесточенная вера в эту формулу приносила облегчение, она была похожа на веру в загробную жизнь.

Вернувшись в Управление, Сазонов тотчас же написал письмо Федору Кравченко с просьбой сообщить, имеются ли у него какие-нибудь особые телесные приметы — шрамы, бородавки, родимые пятна — и где они расположены.

Ответ пришел быстро.

У Федора Кравченко на правой ноге, под коленкой, оказался шрам.

«Искал я еще чего-либо подходящего, — сообщал солдат, — но в остальном тело у меня чистое, а откуда взялся ко мне этот шрам, сказать не умею».

Не медля, Сазонов написал в политотдел воинской части: он просил отпустить Кравченко в краткосрочный отпуск для свидания с отцом.

В отделении уже знали о предстоящем свидании, такие события случались не часто, и весть о нем разнеслась по коридорам Управления.

Примчался редактор многотиражки, сказал, что под это дело надо отвести три колонки на второй полосе.

— Кстати, товарищ Сазонов, вы не выясняли, солдат — отличник службы? — спросил редактор.

Сазонов ответил, что этими подробностями он не интересовался.

— А у Зубарева есть правительственные награды?

И этого Сазонов не знал.

Капитан Серебровский, находившийся тут же в комнате, строго сказал редактору:

— Вы мало пропагандируете гражданский розыск. Ему надо придавать широкое политическое звучание!.. Молодежь должна воспитываться на этих примерах.

Редактор обернулся несколько оробело: он знал, что газета всегда что-нибудь мало пропагандирует или недостаточно отражает.

— А вы могли бы, товарищ капитан, написать об этом конкретном случае статью для нашей многотиражки? — спросил редактор.

Серебровский боком, вопросительно посмотрел на Сазонова.

— Может, — сказал Сазонов.

Через два дня приехал Федор Кравченко. Прямо с вокзала он явился в Управление городской милиции. Как только он вошел в комнату, у Сазонова исчезли последние сомнения: казалось, что это Зубарев справил себе солдатский парадный мундир, яростно начистил новые сапоги, постригся под машинку, выпил волшебной живой воды и, как в добрых народных сказках, сбросив со своего хребта лет двадцать пять, возник перед столом Сазонова.

Свидание назначено было на час дня, и солдат, доживая последние минуты как Федор Кравченко, вытянувшись на стуле и ломая в руках фуражку, слушал Николая Васильевича.

Изредка Кравченко повторял:

— Ясно. Ясно. Ясно.

А в конце беседы он смущенно попросил:

— Запишите мне, пожалуйста, товарищ майор, мою новую фамилию, имя и отчество на бумажке.

Сазонов придвинул к нему листок бумаги и протянул перо.

— Лучше сами, — попросил Кравченко.

И на удивленный взгляд Сазонова ответил:

— Руки мокрые, товарищ майор.

— Вы в Питере давно не бывали? — спросил Сазонов таким необычным тоном, что Серебровский, сидевший за дальним столом, поднял голову и посмотрел на своего начальника..

— С довоенного времени.

— Вот что я вам посоветую, товарищ Зубарев Иван Михайлович. — Сазонов сдержанно улыбнулся. — До прихода вашего отца осталось время. Спустись-ка вниз, пересеки площадь и выйди к Неве. Погуляйте малость, пусть вас продует ветерком… — И, сделав паузу, уже торжественно, словно вручая орден, повторил: —…Товарищ Зубарев Иван Михайлович… — Дотронувшись до плеча солдата, Сазонов подмигнул ему: — Давай, дружок, иди дыши!..

Отец пришел раньше назначенного срока. К этому времени, по тем или другим причинам, в комнату набилось довольно много сотрудников. Все они чего-то медлили, копались, делая вид, что их здесь задерживают совершенно неотложные обстоятельства.

Кое-кто из них был не очень в курсе дела, и Серебровский шепотом давал им пояснения.

Сазонов досадовал на всю эту глупую суетню, но делать замечания при Зубареве не хотел. И только заметив, что грудастая машинистка, похожая на пожилую русалку, уже трижды огибает стул, на котором сидел Зубарев, и при этом все время утирает платочком свои выпученные глаза, Сазонов поднялся, отозвал ее в сторону и тихим резким голосом произнес:

— Здесь не театр, Катерина Ивановна!

— Господи, в вас нет ничего человеческого! — трагическим тоном прошептала машинистка, но из комнаты все-таки исчезла.

Минут через десять вернулся с Невы солдат. В комнате стало тихо.

— Ну вот, — сказал Сазонов, обращаясь к бывшему моряку. — Разрешите поздравить вас с нахождением сына.

Солдат остался стоять на том же месте, на котором стоял. Зубарев же быстро поднялся, зацепил локтем столик, стоявший рядом, столик качнулся, графин с водой полетел на пол; растерявшись, Зубарев пробормотал: «Ничего, я уплачу…» — и пошел к сыну.

Солдат протянул руку и сказал одеревеневшим голосом:

— Здравствуйте, папа.

Они поцеловались неловко, как двое малознакомых мужчин.

Затем Сазонов попросил разрешения сфотографировать их для альбома. Он дважды торопливо щелкнул аппаратом, понимая, что их надо как можно скорее отпустить вдвоем на улицу.

На прощание оба Зубарева долго пожимали руки всем без разбора (Сазонов в это время возился с объективом).

Зубарев-старший, пожимая руки, приговаривал:

— Спасибо большое. Большое спасибо. Спасибо большое. Большое спасибо…

И, обойдя таким образом всех, предложил:

— Хорошо бы нам сняться с кем-нибудь из вас на память!

Он обвел глазами смущенно примолкших сотрудников, остановился взглядом на красавце Серебровском, чуть подавшемся вперед, и попросил его:

— Пожалуйста, товарищ капитан. И я хочу, и Ваня…

Сазонов сфотографировал их втроем.

Эта фотография была помещена в городской газете рядом со статьей оперуполномоченного Серебровского, перепечатанной из милицейской многотиражки.

В то утро, когда вышел номер городской газеты, подполковник Парашин встретил Сазонова на лестнице Управления.

— Рад за тебя, старик! — еще издали крикнул Парашин. — Большое дело сделал!

Он помахал газетой.

— А главное, — Парашин прищурился, — Серебровского в люди вывел! И как я его недосмотрел!.. Подумать только: давность шестнадцать лет, а он, понимаешь ли, помог разыскать и восстановить здоровую советскую семью.

И подполковник Парашин гулко расхохотался, потрясая газетой.

Сазонов вяло улыбнулся.